Последняя просьба
Bсe меньше, меньше, меньше нас.
И как на мир посмотрят люди,
Когда средь них в какой-то час
Уж никого из нас не будет?
Памяти
Максименко Дмитрию Ефимовичу.
Я сидел у его постели.
Был полдень. В окно второго этажа больничного корпуса, что находится в квартале «А» МСЧ (медсанчать) города Ангарска, стучали зелёными ветвями тополя, и солнце, пронизывая молодые листочки, зайчиками переливалось на полу, от этого в палате было светло и по-весеннему празднично.
Он лежал на подушках слегка приподнятым. Волосы его сливались с белизной наволочек. Сухие руки в старых шрамах от ожогов вытянуты вдоль тела поверх одеяла. Лицо бледное, и от этой бледности отчётливо были видны тугие жгутики от перенесённых когда-то операций. Нос обострился. На кончике его, ближе к губе, небольшой клиновидный нарост, словно накипь. Подбородок, скулы и щёки обтянуты сухой кожей. И вообще, тело его приковывало к себе внимание, но там, где вместо кожи была морщинистая, как целлофановая бледно-розовая плёнка, отпугивало взгляд.
Говорил он негромко, и не торопясь.
– С нетерпением жду 9-е Мая. Меня должен поздравить дорогой моему сердцу человек. Ты уж исполни мою просьбу, принеси её весточку.
Я с полным согласием кивнул.
– Да-а. Скоро день Победы. Единственное чего бы я хотел, чтоб стал он последним в календаре и в жизни нашей. Чтоб вы видели его только в праздничных фейерверках и золоте иллюминаций. Грустно конечно сознавать, что наше поколение, несмотря на все усилия, оставляет вам в наследство и тревогу за будущее. Боритесь за мир! Всеми силами. Чтобы не довелось вам перенести того, что пережили мы, – он на минутку примолк. Потом глубоко вздохнул, как будто решился на что-то тяжёлое, томительное, сокрытое в глубинах памяти. Спросил: – Ты как-то просил меня рассказать о войне?.. – (Я кивнул.) – Ну что же, кажется, пришло время. Оттягивать некуда, – и он начал не спеша рассказывать.
I
– После госпиталя попал я в тыловую интендантскую часть. Команда эта состояла из сапожников, скорняков, швей, прачек – женщин молодых, красивых. Вообще, война научила мужчин видеть красоту даже в некрасивых женщинах, острее чувствовать молодость, ощущать их притяжение. Мужская часть личного состава подобралась далеко не юношеского возраста, под пятьдесят, а то и старше. Деды, как говорил Хворов Демид, единственный мужчина тридцати лет, сутулый, желтушный, в очках, лицом тоже не красавец, но если поставить рядом со мной – то парень хоть куда. Я в то время представлял такое зрелище… Увидишь во сне – содрогнёшься. Я сам себя боялся, а каково, в общем-то, мирным полувоенным людям?..
Деды сочувствовали мне, в их глазах поблёскивала отцовская боль, и к их молчаливому состраданию я притерпелся. А вот жалость женщин… Это, брат, такая мука. Их взгляды – это зеркало души. Всё в них увидишь и всё поймёшь. И никакие ордена и медали тебя не спасут, не скрасят твоих увечий. И я с отчаянной решительностью стал добиваться отправки на фронт. Там, на фронте я всё разом решу!
Кажется, после третьего рапорта меня отозвали из части. Попал я в танковое училище, где много было курсантов уже понюхавших порох, дымок топлива и прочувствовавших жар нагретой брони. На душе стало легче, – я в родной стихии.
До войны я, почти три года, водил КВ, а в сорок первом – Т-34 довелось. Потом знал, что готовят нас для фронта.
С учёбой, надо сказать, я всегда был в ладах. Математика, физика мне давались легко, в вождении опыта не занимать, так что училище я окончил довольно успешно, и по этой причине чуть было не испортил себе всё дело. Хотели оставить при школе! Стал писать рапорт на имя начальника училища, полковнику Минашкину. Но он был, как всегда, краток: отказать! Его заместитель по кадрам и слушать не хотел; училищу тоже нужны толковые офицеры! – и весь сказ. И к кому бы я ни обращался, все мои усилия были напрасны. Уж хотел было писать в наркомат.
Но мне все-таки повезло. Дожидаясь приёма к начальнику училища, разговорился я с его адъютантом. До этого мы были почти не знакомы, но он, как я понял, заприметил меня по моему «портрету». Поговорили мы с ним всего-то минут десять, а надежда возгорелась во мне преогромная. По секрету он шепнул, что полковника нашего отзывают на фронт, так что, мол, есть у тебя шанс вместе с ним со школы выехать. Нет, есть на свете люди не лишённые чуткости. И в этом я не раз убеждался. Взять хотя бы того же адъютанта.
Стою перед Минашкина навытяжку, в напряжённом ожидании не моргну: что же он на сей раз скажет? А он читает мой рапорт, – может просто так в него смотрит, ведь не первый, уж наизусть, поди, выучил, – и ни слова. На терпеливость меня что ли проверяет? Да только что меня проверять? Я за шесть месяцев госпиталей и интендантской роты такого натерпелся, а уж молчание…
Отложил он рапорт и спрашивает!
– Неужели вам, товарищ лейтенант, не хватило того, что вы уже перенесли?
Я даже растерялся: вопрос не по существу и неожиданный. Ему-то какое дело? И я выпалил, скорее от отчаяния:
– Если вы, товарищ полковник, меня не отправите на фронт, – говорю, – я вам здесь всех курсантов распугаю. Они, как только увидят меня, танки обегать десятой дорогой будут. Не подрывайте, товарищ полковник, танковую мощь Краной Армии…
Полковник усмехнулся, но ответил серьёзно.
– Я понимаю, вам не терпится попасть на фронт. Не терпится, чтобы поскорее погибнуть, чем жить с такой уродливой внешностью. Вот именно поэтому я не хочу вас отпускать из училища. Поэтому, – подчеркнул. – Это крайность, а не мужество воина. Вы в бою будете одержимы только своим личным стремлением, при котором могут пострадать десятки людей скреплённые с вами воинской присягой, а в результате и наше общее дело – Победа! Так что, лейтенант, ко мне с рапортом не обращайтесь. Ждите, когда потребуется жизнь, вернее сказать, смерть отчаявшегося одиночки.
Не знаю, изменился ли я в лице, если его можно так назвать, но в глазах у меня помутилось. Как сквозь вату слышу.
– Идите сейчас в казарму и подумайте над тем, что я вам сказал, – немного подумав, добавил: – В 1700 жду вас тут же.
Разговор наш был перед обедом и стоит ли говорить о том, что и передумал за те пять часов, что дал мне полковник на размышление. Но одно могу сказать: можно человека грубым словом сломать, а можно… можно поставить на место, смотря потому, какой выбран угол атаки, как говорят пилоты. Так произошло и со мной. Я своей болью, неожиданным уродством был выбит из колеи, и отчаялся. Ещё в госпитале я возненавидел себя. Ещё там хотел покончить с собой. Но благодаря Марине Андреевне, обаятельнейшему человеку, о котором обязательно расскажу – ты должен знать о ней, – я остался жив. Да, друг мой, благодаря ей… И во мне, как нарыв, созрело жгучее желание – попасть на фронт! Но командованию как будто бы кто-то нашептал на ухо. Весь год гоняли меня по тылам и госпиталям, и даже теперь, когда я прилежанием, выучкой заслужил право на свой выбор – и тут произошла осечка!
После разговора с Минашкиным я отогнал мысль о самоубийстве. Ведь даже в бою, если ты бестолково лезешь под пули – тоже самоубийство. Я был решительным, настойчивым, идя к своей цели, но всё это шло от отчаяния. Со мной было то, что электрики называют: сдвиг по фазе. Пример банальный, но другого не могу подобрать для сравнения. Много людей пыталось устранить во мне эту неисправность, но только ещё больше вредили. Нужны были: испытание временем, душевное напряжение и верный мастер. Видимо всё это, как paз и сошлось воедино в конце апреля сорок третьего.
В 1700, подходя к штабу училища, я увидел машину, возле которой находились: полковник Минашкин, какой-то незнакомый подполковник с рукой на подвязке, майор Лейлин, заместитель начальника училища по кадрам; два капитана, особист и зам по строевой подготовке. Адъютант и два командира учебных рот стояли за ними. Увидев полковника среди офицеров, я растерялся.
«Уезжает! Мне теперь отсюда не выбраться…» – закружились тоскливые мысли в моей голове.
Как только я подошёл, Минашкин повернулся ко мне и спросил:
– Как ваше самочувствие, лейтенант?
Я хотел было ответить, уже вытянулся, но он вновь спросил:
– На фронт?
– Так точно! – выдохнул я.
Его внимательные глаза, казалось, просвечивали меня насквозь. И не ответ, а, наверное, то, что он увидел в моих глазах, что сумел высветить в моей душе, удовлетворило его. Он едва уловимо улыбнулся,
– Иосиф Абрамович, – обратился полковник к Лейлину, – выдайте лейтенанту документы. Он поедет со мной.
Полковник Минашкин, – как предполагали в училище, – примет полк, и я тешил надежду, что буду служить под его началом, – был оставлен при штабе армии в оперативном отделе. И всё хорошее, начавшееся с него, во мне будто бы приугасло. Но он на прощание ободрил меня:
– Ну, лейтенант, не мелочись. Возьми на ноту выше. И не раскисай. Не ты один такой, вся страна в ранах. Крепись. А война кончится, там и за себя возьмёшься. Хирургия у нас неплохая, приведут тебя в божеский вид.
На том мы и расстались. Долго, почти до самого конца войны я больше его не видел. А когда увидел… Когда увидел, был уже не рад такой встрече.
Мой батальон после боя стоял на отдыхе. Я получил приказание явиться к командиру полка, как выяснилось: для уточнения последующих действий. Впереди была Прага.
На одной из улиц чешской деревеньки мой «виллис» притормозил: двигалась траурная процессия и, когда артиллерийский лафет поравнялся со мной – я обмер! На нём стоял гроб с телом генерала, которого я сразу узнал. Я отдал честь и, когда отъехал, почувствовал на щеках слезу.
На войне часто приходится терять знакомых, друзей. К смерти привыкаешь, вернее, с ней смиряешься, как с неотвратимым, пред чем ты и все, кто тебя окружает, бессильны и уязвимы. Но смерть человека, с которым свела судьба в нелёгкие военные будни, сроднила душой, мыслями; который обогатил тебя нравственно, спас от удушья мелочных переживаний; который стал для тебя что родитель – вдвойне трагична. Такая утрата, как вспышка молнии, как удар в спину. И моё сердце в который раз омылось горькой волною.
До призыва в Красную Армию, я окончил десятилетку и был влюблён в свою одноклассницу Ганну. Может быть, мы и поженились бы, но на беду нашу её и мои родители были в кровной вражде: мои – пролетарии, отец коммунист и активист; её – зажиточного сословия, раскулаченные. И по этой причине, нам хоть из села убегай. Жили на одной улице, учились в одной школе, а дружить не имели права. Правда, моя мама, Авдотья Никитична, потворствовала нам незаметно от отца, но держала в строгости. Не так-то просто было убежать вечером, тем более – знают твою дорожку. В будни и проситься не смей. Натомишься за неделю, наскучаешься, но зато в воскресенье летишь на свидание и на седьмом небе от счастья. Ещё не видишь её, а сердце уже заходится. И не знаешь, чего больше боишься, то ли охватившего волнения, то ли предстоящей встречи с любимой… Оказавшись на фронте, мною овладело такое же чувство. Страх, отвага, надежда и неизведанность, как во влюблённом, так и в воине, нанизаны на один стержень.
2
О войне, о боях написано много. И я думаю, что тебя не очень-то заинтересует моё к тому дополнение. Поэтому я рассказываю только о том, что коснулось горячей волной моей души и сердца. И не удивляйся, что я часто делаю переход из одного времени в другое. Вся наша жизнь была спутана в один клубок, и за какую ниточку сейчас не потяни – вытянешь не петлю так узел…
Судьба, как в награду за все мои муки и страдания, несказанно порадовала меня в первый день прибытия на фронт. Вновь свела с дорогим моему сердцу человеком и уж до конца войны не разлучала, кроме тех периодов, когда ранения вырывали нас из строя.
До войны, как я уже упоминал, я почти отслужил действительную службу. Осенью сорок первого кончался бы мой срок. К этому времени у меня уже всё определилось и подходило к стадии свершения. Что касается дальнейшей трудовой деятельности, то была мне прямая дорожка в танковое училище. Ганка ждала меня и, когда я отписал ей о своём намерении, была согласна стать женой командира.
В полку, где я служил механиком-водителем, был взводным молоденький лейтенантик. Почему говорю «молоденький», потому что выглядел он молодо относительно других командиров, росту небольшого, тоненький, усики жиденькие белые, и темпераментом – ну никак не скажешь, что ему двадцать. Но, несмотря на молодость, его уважали во взводе. Была в нем неподдельная ребяческая строгость и уважительность к личному составу.
Звали его – Семён Семёнович Бобров. Иногда, не соблюдая воинского этикета, мы к нему так и обращались. Не обижался. И то, что мне предстояло танковое училище, была немалая заслуга и Семёна Семёновича, он настаивал и рекомендовал.
Перед училищем, по приказу командира полка, я должен был ехать домой на побывку. Но день ото дня мой выезд задерживался, оттягивался. Ганна в каждом письме спрашивала, упрекала и звала, а я ничего определённого ей ответить не мог. То появлялась надежда, и я летел к ней на крыльях, то также быстро угасала. Я издёргался, испереживался. Конечно, я понимал положение на советско-польской границе, но влюблённые эгоистичны. В их сознании свой мир, свои переживания. Им кажется, что их проблемы серьёзнее мировых и чем дольше тянется их разлука, по причинам, независящим от них, тем субъективнее они воспринимают происходящее. Но не будем судить их строго – это не преступление. Это любовь!
22 июня огнём прошло по нашим сердцам! И все важные личные проблемы слились в единою, общую, как ручейки в половодье.
Война!.. Сколько природа недополучила естественного, прекрасного, того, что она заложила на такой большой и такой беззащитной земле. Мы, люди, сами своим гением разрушаем её хрупкую конструкцию, то, что она нам даёт безвозмездно, щедро и на удовольствие. Разрушаем ту простоту, которую нам потом и столетиями не воссоздать и не восполнить. За сиюминутной выгодой, за оправданной, быть может, рубится неповторимое, исчерпывается, казалось бы, неисчерпаемое, сжигается сгораемое. Как оправдаться перед теми, кто был в войну убит безвинно, замучен лишь только потому, что не смирился с насилием, с рабством? Кто не родился, а должен был; кто своей чистой младенческой кровью поил стервятника и умирал, не помня матери и не представляя жизни без железных решёток и мрачных стен бараков. Как оправдаться? Во имя чего люди, самые разумные существа на этой единственной обитаемой планете, совершают убийства? Чтобы оставить кораблик необитаемым?.. Где логика, здравый смысл?.. Нет этому оправдания.
В первую же неделю боев наш взвод поредел на половину, потом и вовсе осталось трое: Семён Семёнович, Серёжа Бухтеяров и я. Взводный стал комбатом, и мы с Серёжей – командирами взводов, то есть, командирами пяти-шести человек, безоружными, измученными и голодными. Но как бы тяжело не было, в каких бы переделках не случалось нам бывать, «святой троице» – шутка Серёжа Бухтеярова, нам везло. Почти семь месяцев мы воевали вместе, в одном экипаже и стали, без преувеличений, роднее братьев. Наши характеры закалились, наш дух окреп. Беда одного – беда троих. Когда пришла похоронка на Боброва старшего, – к счастью ложная, после войны они встретились, – мы с Серёжей всячески помогали Семёну Семёновичу пережить это горе.
На одной из дорог Черниговщины фашистская танковая колонна расстреляла и передавила беженцев, шедших на восток. Смешала их безвинную кровь с грязью, растоптала их горячие сердца. Спаслись единицы. Соседская девочка, каким-то чудом узнавшая мой адрес, написала мне, что в этом молохе погибли моя мама, Евдокии Никитична и Ганна. Не знаю, как бы я такое горе пережил один?..
Это известие было для меня первым страшным ударом.
Под Москвой наш полк отдохнул. Его пополнили. Машины пришли новые, в смазке. Наш танк Т-34, хоть и побывал не в одном бою, но был всё же самым красивым: с десятью звездочками на башне и на стволе: «Смерть фашистам!». По нашему примеру новички тоже украсили свои машины соответствующими надписями и ждали боя, чтобы заветные звёзды засияли и на их броне.
Семён Семёнович был ротным, при двух орденах и мы неотлучно при нём.
Бой за Москву длился долго и для «святой троицы», стал последним. В одной из атак, уж не помню какой по счету, шарахнула рядом с нашим танком авиабомба.
Очнулся я в госпитале в бинтах и гамаке. Как потом шутила милая Марина, сушился на ветерке. Тридцать процентов моего тела оказалось без «материнской сорочки», в пузырях и ожогах. На пересадку неоткуда было брать кожу, а если и делали, то только на те участки, где на мясо уже не нарастала защитная плёнка.
К слову сказать, был я от природы крепким, здоровым парнем, так что совместными усилиями, моими и врачей, я выкарабкался из гамака.
Как только я начал мало-помалу ходить, из палаты и коридоров все зеркала исчезли. И даже те раненые, кто брились, делали это на ощупь. Предусмотрительная мера, ибо увидь я себя, уверяю, не один доктор не смог бы меня заново оживить. Марина Андреевна, мой лечащий врач-хирург, – женщина молодая, красивая, чуткая и весёлая, но уставшая от войны, крови и горя, – часто посещала меня. О многом мы с ней тогда говорили: о влиянии на личность моральных факторов, о красоте души и внешней красоте, о месте подвига, о цели жизни и её предназначении, о силе духа. Короче говоря, моральную закалку я прошёл полностью, за что и был вознаграждён – предстал пред очами своими, перед зеркалом.
До этого я догадывался, каким я стал. Не раз украдкой заглядывал в затемнённые окна палаты. Но рассматривать себя, и боялся и избегал, предчувствие беды меня уже томило. Мои пальцы пробегали по лицу, в воображении кое-какое представление рисовали о моей внешности. Но тайная надежда, ещё жила во мне – это временно, пройдёт, как опухоль, как ссадины. Но чудо не произошло, предчувствие не обмануло. В зеркале я увидел себя и не узнал, как зритель в бесформенной скульптуре образ. На меня глядел – урод! Чудовище! Которое описать невозможно, да и не хочу, страшно. К несчастью, это был мой неотразимый вид, а не гипсовая болванка, и мой ваятель никогда не исправит свои недоделки. Они неисправимы. В таком виде меня и хотели комиссовать. Представь, каким бы ты сейчас меня видел! Едва упросил оставить в войсках и отправить на фронт.
Но я ошибался. И к счастью. Через полтора года после моего первого выздоровления я вновь попал в госпиталь. До этого меня пули не обегали, имел и контузию, но дальше медсанбата не отправляли. И каково же было мое удивление, когда во второй раз у операционного стола я вновь увидел Марину Андреевну! Нет, военная судьба – жестокая судьба, но и она бывает к нам благосклонной. На этот раз милая Марина меня не выпустила из госпиталя в таком безобразном виде. На свой страх и риск и с моего отчаянного согласия взяла на себя роль «ваятеля». Сделала три пластических операции и несколько соскобов на моем лице. И когда перед выпиской я вновь увидел себя в зеркало, то тоже чуть было не сошёл с ума, но только уже от счастья? Конечно же, на того довоенного парня я не походил, но и то, что мне было возвращено, стало для меня вторым рождением. В безумной радости я закружил милую докторшу по кабинету, осыпая её восторженными поцелуями. Мне не хватало воздуха, во мне пробудилась жизнь. Марина! Прекрасная Марина! Волшебница моя!..
(Он посмотрел на меня, и я почувствовал, как то тепло, которое он хранит в себе к этому человеку, невидимыми лучами толкнулось и в моё сердце.)
3
Итак, я на фронте. Из штаба полка я был направлен в батальон капитана Боброва С. С. Услышав эту фамилию, я насторожился. О Семёне Семёновиче и Серёже Бухтеярове я знал столько же, сколько о себе самом? Ни того, как вылез из танка, ни того, как попал в госпиталь. Я считал их погибшими, потому что в памяти моей остался страшный скрежет, гром и удушающая гарь. Мрак. Предполагал, что из нижнего люка я выпал сам, в горячечном бреду отполз, там меня кто-нибудь потушил и отправил в госпиталь. Но если Семён Семёнович жив, то всё произошло, наверное, по-иному.
Но только поздно вечером мне удалось настичь батальон капитана Боброва, потому как те координаты, что выдали связисты полка, были верны лишь сию минуту, а через час – ложны, как предсказания бабушки.
После дневного боя личный состав отдыхал. Спал и комбат. Связной, почтенного возраста человек, дремавший у аппарата, взглянув на меня, чуть было не перекрестился. В душе я снисходительно усмехнулся: перепугал старика! Но будить командира он всё же не стал. Моё предписание взял, посоветовал пройти в следующий дом и там переждать до утра.
Спать пришлось сидя за столом, потому что скамейки и пол были заняты танкистами и бойцами стрелкового полка, с которым взаимодействовал батальон. Вначале я долго сидел, всё представлял нашу встречу: живого Семёна Семёновича, Серёжу, раз жив один, то тут должен быть и второй. Вновь, значит, «святая троица» будет вместе. Радовался, предвкушая это событие.
Фронтовые друзья всегда дороги нам. Быть может, они запечатлелись в вашей памяти всего один раз, но это был такой миг, такая минута, что на вашем уже, изрядно затемнённом от всевозможных свечений, явлений, ударов судьбы, негативе они отпечатаются чётче любой фотографии. Только на вашем – они выше, чище, умнее, потому что живы уже иной жизнью, не своей, не реальной, а щедро обогащённой вашей фантазией, доброй памятью о них. Мы любим их, и наша память принадлежит им.
Думая о них, о живых, в мою душу стала вкрадываться робкая надежда и о близких моих: маме, отце, о котором ничего не знал с самого начала войны. Мысленно улетал в село, в старый заброшенный овин, где мы встречались с Ганкой: взволнованные, горячие, но сдержанные, как солдаты перед атакой.
Проснулся я от прикосновения. Поднял голову. От влаги лицо и руки, на которых лежала голова, охолонуло – плакал во сне.
– Вас вызывает комбат, – тихо сказал связной, наклонясь, и осторожно переступая сонные тела, пошёл к дверям. Я за ним, стирая с лица сонливость и слезы.
Было раннее утро. Ночью прошёл дождь и оказывается сильный. Дорогу, вдоль погорелого села, ещё не окрепшую после весенней распутицы, развезло вовсе. Было свежо и прохладно.
Комбат сидел за столом, на котором стояла коптилка из гильзы противотанкового патрона, кружка с кипятком и лежал планшет.
В мгновение ока я охватил всё это и Семёна Семёновича – а это был он!
Семён Семёнович выглядел старше и в движениях степеннее, но взгляд по-прежнему быстрый, живой; усы широкие, прокуренные и… нижняя часть уха отсутствовала и шрам поперёк щеки. Но я настолько был рад видеть его и был настолько возбуждён, что этим элементам, ранее «не украшавшим» его лицо, не дал в своём сознании запечатлеться.
Справляясь с волнением, я доложился.
– Подойди лейтенант к столу, – сказал он.
Я подошёл. Он, вглядываясь в меня, покачал головой, дескать, но и видок у тебя, братец. Взял моё предписание и, глядя в него, спросил:
– До танкового училища, где воевал?
– На Западном фронте.
Комбат встал, обошёл меня вокруг и сухим голосом вновь спросил:
– Это где тебя?..
– Под Мало… ярославцем, – от волнения, помню, дыхание перехватило.
– Димка! Ты?!
Я лишился речи и только-то успел, что кивнул головой, как оказался в его объятьях. Мы не могли поверить яви, – мы слишком долго носили друг друга в памяти среди несуществующих друзей и опустить на землю кого-либо из них, за одно мгновение, были не в силах. Видимо, в таких случаях чувства опережают разум. А если ещё сознание однажды смогло запечатлеть страшную картину гибели их, то тут не так-то просто поверить в реальность, в воскрешение из мёртвых.
Из рассказа Семёна Семёновича я узнал следующее.
После взрыва авиабомбы всех оглушило и, видимо, надолго. Танк тем временем разгорался. Сам Семён Семёнович не помнит, как оказался на земле, а когда пришёл в себя, то увидел, что возле него горит человек – это был я. Как пьяный, качаясь, он стал срывать с меня горящую одежду, тушить и забрасывать снегом. Рядом стреляли, что-то кричали, но до контуженого человека эти шумы и звуки не доходили. Слабой искоркой промелькнувшее сознание было сосредоточено на спасении, но не собственной жизни, а товарища. На моей жизни! Потом кто-то, вначале он не признал, оттащил меня в сторону, а затем его. А когда танк взорвался, осколок брони, отлетевший от него, пронзил Серёжу Бухтеярову и ударил Семёна Семёновича по голове. Серёжа и тут принял основной удар на себя, защитив командира и друга. Семён Семёнович потерял сознание, и что стало со мной, ему было неизвестно. В госпитале поговаривали, что как будто бы какой-то танкист скончался от сильных ожогов, и он это известие отнёс на мой счёт.
Но я остался жив! Я!.. А мой спаситель, моё второе я, красивый, сильный – погиб. Он заменил меня в смерти. Зачем? – думал я, оплакивая друга. Парадоксы, недоразумения, нелепости мы творим порой из благородства, из чести, из любви к своим ближним. А парадоксом, нелепостью, – как мне казалось тогда, – был я. Что нами движет в эти минуты? Чем мы живём? Быть может, только в эти мгновения мы и живём, всё остальное время – летаргический сон? Если это так, то война не самое подходящее средство для его исцеления. Для тебя, для меня и миллионов таких, как мы, найдётся уйма мест и возможностей, где наши дарования смогут проявиться, и не единожды… Серёжа Бухтеяров выполнил свой товарищеский долг. В памяти нашей, в сердцах друзей он вознесён на самый высший пьедестал почёта – БЕССМЕРТИЕ! Я постоянно думаю о нём, живу его жизнью. Совершая поступки и дела, невольно на них смотрю его глазами, его умом сверяю то, что мною совершено. Он живёт во мне равноправно, рядом с совестью, с честью, со страстью и ненавистью…
Я был вызван комбатом вот по какому делу. Поскольку я только что прибыл в часть и был свеж, то Семён Семёнович предложил мне совершить турне в наш тыл с экипажем из легко раненых и во вчерашнем бою не принимавших участие. То есть дал мне возможность подзарядиться перед предстоящими делами.
Дороги после весенней распутицы и дождя, ещё не успели окрепнуть, раскисли и обозы с медикаментами, продуктами и боеприпасами где-то застряли: по данным – в километрах трёх-четырёх. И мне предстояло их встретить.
– И вот ещё что, – Семён Семёнович положил руку мне на плечо. – Будь осторожен. Поле, где пробита дорога, ещё не разминировано. С колеи не сворачивай. Лужа – лезь в лужу. Яма – ныряй в яму.
С тем я и ушёл выполнять задание.
4
– Судьба порадовала меня в первый день, а на второй…
Рассказчик прервался. Закрыл глаза, и мне показалось, что меж бледно-розовых без ресниц век, проступила слеза.
– Подай водички, пожалуйста, – тихо попросил он.
Я подал. Он сделал глоток и вернул.
– Спасибо.
…А на другой день случилось такое, отчего я закаменел душой и надолго. Только в госпитале, после второго лечения у Марины, я немного отмяк, оттаял. И вообще, этот человек, если образно говорить, сделал на мне и во мне три операции: как хирург, как человек, как женщина. Долго, очень долго я преследовал её после войны, но не как ловелас, а как младенец – мать, как паж – фею, как влюблённый – любимую. Нет, я не домогался. Я не напоминал лишний раз о себе – это в первую очередь оскорбило бы меня самого. Я просто хотел быть рядом, иначе не мог. В Калуге, студентом, снимал комнатку на той же улице, где жила она с мужем и дочкой. В Ангарске – жил в квартале, рядом с её кварталом и преподавал в той школе, где учились их дети: дочь и два сына. И так бы продолжалось бесконечно, если бы… К сожалению, жизнь управляет нами по-своему, у неё свои законы: болезнь, старость, смерть. Они нас привязывают к месту, притягивают к постели, останавливают на полпути. Поэтому в Москву я уже не смог последовать за ней. Но с Днём ПОБЕДЫ Марина каждой раз меня поздравляет. Жду её весточку с нетерпением. Ты уж не посчитай за труд, принеси её телеграмму или открытку. (Я согласно кивнул.)
И вот, я на первом боевом задании. Дорога и впрямь была никудышной. А между перелесками, в старой пахоте, она вовсе утопала в глубокой колее. Но я находился в прекрасном настроении. Сидел на броне, открыв люк. Смотрел с восторгом на леса, где, презирая войну, пели птица, и где-то в отдалении голос подавала кукушка. Первая зелень начинала надвигаться на черные поля. И даже при такой расхлябистой дороге, меня всё умиляло. Весна…
Первую машину ЗИС-5 мы встретили в километрах двух от позиций, на выезде из леска. Она сидела по брюхо в грязи, и два солдата откатывали её лопатами. Завидев нас, они прекратили неблагодарную работу.
Саша, водитель танка, лихо подкатил к ним и развернулся. Я спрыгнул с брони, и подошёл к машине.
– Здравия желаю!
– Здоровеньки булы! – ответил пожилой, заросший седой щетиной, усталый человек, как выяснилось – шофёр.
– Здравия желаем! – козырнул грязной рукой молоденький солдатик – сопровождающий – и приветливо заулыбался, обрадовался неожиданной помощи.
Голос шофёра был сиплым, простуженным, глаза, ввалившиеся, лицо сухое, испещрённое десятками борозд боли, печали, старости. Подкашливал на выдохе, как астматик, как все курящие его возраста. Ссутуленный, надсаженный. Вообще, на войне, при воинском деле, пусть даже при самом немудрящем, видеть стариков, женщин, детей – грустно, глубже осознаешь варварство войны, людскую трагедию. А глядя на этого человека, у меня сжалась сердце.
Шофёр сказал напарнику:
– Сынку, пидципляй. Я трожки перекуру.
Он вынул мятую пачку «Звезды» из галифе, достав из неё папиросу, подал мне, вторую – себе. Я поблагодарил и зажёг спичку. Мои пальцы дрожали, я начал волноваться.
Шофёр глубоко затянулся и, выдохнув, спросил:
– И хде ж це тоби, хлопец?
– На войне, – уклончиво, изменившимся голосом, ответил я.
Он понимающе кивнул головой.
– И що це война з нами робит?.. Як людын калече, – помолчал, наблюдая за танкистами, разматывающими трос. – Мий сынку то ж танкистом був. Згинул пид Москвой.
Я отвернулся. И, кажется, папиросу вытянул в одну затяжку.
– Садись, дядь Ефим! – крикнул сопровождающий.
Шофёр, чавкая по грязи сапогами, тяжело пошёл к машине. Танк заурчал, трос натянулся, и машина выползла с пудовыми пузырями грязи на колесах.
– Ну, хлопцы, спасыбо! Подмахлы трожки.
Шофёр подошёл ко мне, подал руку и, глянув на меня с пристальным вниманием, от которого сердце моё зашлось, попрощался:
– До побачиня, сынку! – и, не дождавшись моего ответа, поплёлся к машине.
Я стоял, как обгорелый пень при дороге, смотрел на удаляющуюся в вечность фигуру: сутулую спину, седой ёжик, торчащие уши, слегка согнутые в локтях руки, и молчал. Молчал, когда надо было ликовать от радости, кричать, звать, не отпускать от себя этого человека. Хотя бы на миг продлить наше общение, его присутствие…
Машина удалялись, и отъехала, быть может, метров на двести, когда я увидел, как гигантская сила оторвала её от земли и превратила в сноп огня и дыма. Меня подбросило, то ли от взрыва, то ли от ужаса свершившегося. Я бежал, летел к месту взрыва, и мне казалось, что очень медленно. Мне казалось, что я ещё успею, ещё догоню, ещё предотвращу, только быстрее, быстрее…
Не знаю, что я делал – стонал ли, кричал ли? – лёжа на краю воронки и сколько прошло времени, только очнулся я от того, что Саша тряс меня за плечо: пора ехать! А я не мог понять: зачем, куда?..
Я сидел в танке, стукался головой о металл. И ничего не понимал. Меня куда-то везли, а я всё ещё был у той воронки. Я ощущал шершавое пожатие, смотрел на свою руку, как будто бы на ней остались отпечатки от шершавой руки. И вообще, весь мир во мне перевернулся и стал сплошным недоумением…
В одной из передач «0т всей души» был рассказан случай, в котором матрос, черноморец, выполняя задание, под обстрелом встретил в одной из воронок свою семью: жену и маленьких детей. Трагическая ситуация, но, слава Богу, для них окончилась благополучно. Я тоже выполнял задание и был на короткий миг осчастливлен – я встретил отца!
…А молчал я вот почему. Как только я признал в этом измученном человеке отца, я растерялся. Вначале хотел закричать:
– Батьку! Это я, Митько!.. – сгрести его в объятия, прижаться к нему,
Но его усталый взгляд осёк мой порыв. Он смотрел на меня, на чудовище, с таким выражением боли и сострадания, что будь во мне в места сердца камень, я всё равно не смог бы назваться, и тогда я решил: пусть останется всё как есть. Пусть он переживёт эту встречу, как со случайным знакомым, притерпится к мысли, что бывает в жизни и такие уроды. Пусть едет с тем чувством боли, которое пережил сейчас, а там, в батальоне или другом каком подразделении, я его найду и исподволь, потихоньку подготовлю, и уж тогда…
Забыл, что военная жизнь – бывает мгновением.
Сейчас, с высоты прожитых лет, я свою нерешительность не оправдываю. Быть может, ему хотелось увидеть хоть такого сына, хоть трижды перекалеченного, знать, что он жив. Быть может, ему именно этого и не хватало все эти годы войны, чтобы приобрести уверенность, что он не один на этом свете, и приободриться. Ведь у него никого не осталось, что мама погибла, ему, наверное, сообщили и, возможно, раньше меня. А сознание одиночества пожилого человека гнетёт и старит вдвое сильнее. И самое грустное то, что я своей осторожностью, оберегая от одного, не уберёг его от другого… Что было сказать:
– Батьку, не сворачивай с колеи, поле ещё не разминировано! – забыл, выпало из памяти после нашей встречи.
И эта вина в моём сердце сидит горячим осколком. И этот осколок всякий раз поддевает его в неподходящий момент…
…После его рассказа мы ещё долго сидели, переживали: он – воспоминания, я – тепло, которое подтапливало меня откуда-то изнутри, щипало глаза. И чувство, сродни благодарности и великого сочувствия к нему, к ним… ко всем, прошедшим по трудным дорогам войны. А сколько осталось их, ушедших от нас и не успевших раскрыть нам свои души?.. Оставшихся по ту сторону памяти.
***
9-го Мая я, как и обещал, принёс поздравительную открытку в больницу. Текст в ней был самый обычный:
«Дорогой Димочка! Поздравляю тебя с Днём ПОБЕДЫ! Будь бодр, деятелен. Здоровья тебе и радости. Твой друг М. А. Я.»
Но нашего общего друга уже не было в живых. Он умер накануне, 7-го мая.