Вы здесь

Человек, который изобрел джинсы. Биография Ливая Страусса. Песня эмигранта (М. Г. Блау, 2018)

Песня эмигранта


И сказал Бог Авраму: «Уходи из страны твоей, от родни твоей из дома отца твоего в страну, которую я укажу тебе».

Бытие, 12:1

И пока плещет в борт атлантическая волна и, слава Богу, нет на горизонте бури, выберемся из мрачного трюма, поглазеем вокруг и поговорим об эмиграции и об эмигрантах. Вон, сколько их собралось на палубе!

В русском языке после 1917 года слово это имело устойчивую отрицательную коннотацию. А как же могло быть иначе? Советские пропагандисты старались изо всех сил и черной краски для белых эмигрантов не жалели.

По звериным тропам крались те в страну Советов, чтобы всячески вредить рабочим и крестьянам. Гайки на рельсах откручивали. Или опять же гайками заклинивали шестеренки, чтобы сломать на заводе токарный станок со звонким названием «ДиП», «Догнать и Перегнать!» В крайнем случае, могли бывшую усадьбу спалить, как в рассказе «Ханский огонь» М.Булгакова.

Мысль о том, что предводитель уездного дворянства для чего-то зловредного возвратился из Парижа в родной Старгород, не казалась слишком смешной даже молодым смехачам И. Ильфу и Е. Петрову. Вопрос о том, какого лешего было ему покидать уютный Старгород ради блистательного, но чужого города Парижа, к тому же зная французский на уровне: «Мсье, же не манж па сис жур», как бы выносился за скобки. Все и так знали, что это был за леший.

Перековавшийся в красного графа Алексей Толстой, вернувшись из Парижа, авторитетно подтвердил: плетут, плетут эмигранты козни против Советской России. Для пущей убедительности даже красочно описал зловещую эмигрантскую жизнь. Впрочем, как известно, граф врал обильно и радостно. Потому особой веры ему не было.

Осколки правды стали появляться то тут, то там уже во времена вегетарианские. Из осколков этих официальная пропаганда складывала нечто грустное, пропетое обаятельным Михаилом Ножкиным во всесоюзном блокбастере «Ошибка резидента»:


И носило меня, как осенний листок.


Я менял города и менял имена.


Надышался я пылью заморских дорог,


Где не пахли цветы, не блестела луна.



И окурки я за борт бросал в океан.


Проклинал красоту островов и морей,


И бразильских болот малярийный туман,


И вино кабаков, и тоску лагерей.







Это было красиво. Это была неправда. К тому времени ностальгировать на березки было уже некому. Старики-белогвардейцы упокоились на каком-нибудь Сен-Женевьев де-Буа. А их дети и внуки вполне вписались в жизнь новых родин: Франции, Америки, Канады. Русские эмигранты внесли свой вклад в историю даже таких экзотических стран, как Лихтенштейн и Парагвай. К родине отцов и дедов потомки относились чаще всего с доброжелательным интересом. Ну, а березок им хватало и своих. Скажем, в штате Вермонт их целые рощи.

Пока старший лейтенант КГБ, притворяющийся блатным по кличке Бекас, душевно пел с экрана о тяжелой жизни эмигрантов, многие советские люди решили таковыми стать. Обнаружилось, что при некоторых условиях переезд из Харькова в Нью-Йорк или Иерусалим оказывался гораздо легче, чем переезд из того же Харькова в Москву. Осколки же правды, долетавшие через границу, на то и осколки, что при желании складывалась из них совсем другая картинка заграничной жизни. Блистательная, как аксеновский остров Крым! По сравнению с этим блистающим и свободным миром Красная Москва казалась каким-то заскорузлым Чугуевым.

Хотя, скажу правду, Чугуев – городок приятный во всех отношениях. Зеленый, теплый, в основном одноэтажный, что ни сколько его не портит. А дешевый рынок! А полчаса езды на электричке до Харькова! А вполне пригодный для купания Северский Донец!

В прелестном провинциальном Чугуеве я побывал более чем тридцать пять лет назад в гостях у своего друга. С ним мы вместе учились в московском институте. Теперь он живет в Ашдоде.

Что ему, что мне эмигрантскую жизнь довелось попробовать задолго до пересечения каких-либо государственных границ. Для нас, юных провинциалов, в 1970-е годы переезд в столицу был вполне сравним с эмиграцией. Утверждаю это со всей ответственностью, поскольку есть с чем сравнивать

Москва была другой страной. Она задавала другой темп жизни, здесь была другая еда, другое питье, другие зрелища, другие девушки. Москвичи мало походили на лениво-неспешных сибаритов из Чугуева или, скажем, Мелитополя. Даже язык в Москве был хоть русский, но все же другой. Помню, как сначала резал мне ухо мАсковский гАвАроЧЧек. И как смешило москвичей и москвичек наше с другом южное мягкое «г» и всякие украинские словечки.

Перед нами-то языковый барьер не возникал, а бедный паренек, кореец откуда-то из Узбекистана, по-русски говорил совсем «мала-мала». Однако, скидок на это, как студенты из Вьетнама или Нигерии, он не получал. Изучение иностранного языка превращалось для него в каторгу двойного перевода. Перед ним лежало сразу два словаря: англо-русский и русско-узбекский. Подозреваю, что и узбекский язык тоже был для него не родной.

Московская жизнь стоила гораздо дороже провинциальной. Даже при советских ценах не всякий сладкий пирожок с золоченой московской тарелочки был по карману бедному студенту. Так что, несмотря на родительские субсидии и на повышенную стипендию жить все время приходилось в условиях жесткой экономии и в поисках какого-нибудь заработка. Нет, точно, по всем параметрам студенческая жизнь – лучший тренинг для эмигранта!

Кстати, о ностальгии. Эта пресловутая болезнь совсем не мучила ни меня, ни моих друзей, иногородних студентов московских вузов. Ну, совсем не вспоминали мы родную Чердынь или Вапнярку! Видать, нечего особенно было вспоминать.

Зато у меня, к примеру, ностальгусики включились на полную мощность потом, когда по окончании института я уехал из Москвы. Несколько лет они не давали мне покоя. Стоило увидеть по телевизору какой-нибудь Столешников переулок или же улицу – пардон – Хулиана Гримау, накатывали, как слезы, воспоминания. Я истово ностальгировал по «своей» Москве на берегу Верх-Исетского пруда. Почти так же, как генерал Чернота по своей – на берегах Босфора.

Ностальгией желательно переболеть пораньше, чтобы выяснить: это тоска не по месту, а по времени. По времени, когда ты был молод и потому счастлив. Тогда станет понятен и А. И. Куприн, вернувшийся в Москву умирать в шестьдесят восемь лет, и сорокалетний В. В. Набоков, ни о каком возвращении «в край березового ситца» даже не помышлявший. Прорыдав проклятие России и русскому языку


Навсегда я готов затаиться


и без имени жить. Я готов,


чтоб с тобой и во снах не сходиться,


отказаться от всяческих снов;



обескровить себя, искалечить,


не касаться любимейших книг,


променять на любое наречье


все, что есть у меня, – мой язык.



он стал писать по-английски. Словно бы начал жизнь сначала.

Собственно говоря, соблазн новой жизни – движущая сила любого эмигранта. Всякая перемена места – намек на начало новой судьбы. Любой эмигрант робко желает перемены участи. Даже тот, которому было что терять на оставленном берегу. Как праотцу Аврааму, сделавшему с точки зрения современников странный выбор. Отказаться от комфортной и обеспеченной оседлой жизни в приличном городе Уре ради бедуинской палатки! И всех своих родственников ввергнуть в эту безнадежную авантюру!


…Просто уму непостижимо, как можно было все бросить – крышу над головой, налаженный быт, могилы родителей, языковую среду, знакомых и друзей и вот так бездумно, не имея ни малейшего представления о стране, куда мы едем… Без каких-либо собственных средств к существованию и какой-либо поддержки, по сути, нищими, голыми и босыми, как в омут головой.

А. Б. Файншмидт. Моя жизнь. Красноярск, 2009


Подобного рода причитания, совсем не безосновательные, и мне, и многим моим читателям, совершившим свое путешествие из Ура в Ханаан, наверняка приходилось слышать не раз. В них все правильно. И все неправильно.

Уходить из Ура необходимо! Уходить из Ура полезно! Перемена места, в самом деле, совершенно изменит тебя. Придется обживать другую страну, учить новые языки, обзаводиться новыми привычками, а зачастую, и новым именем.

И, пройдя через все это, отдыхая под сенью своей смоковницы и виноградной лозы, пусть даже виртуальных, придется понять самый главный секрет, рано или поздно открывающийся любому страннику. Ни в какие дальние страны от себя, родненького, не убежать!






Рис. 2. «Пассажиры 4-го класса». Фотография знаменитого американского фотографа Альфреда Штиглица (1864 –1946)




Может, потому так спокоен бородатый старик-еврей, сидящий на палубе и углубленный в свою толстенную книгу. Углубленный настолько, что некогда ему глаз от страницы поднять, чтобы окинуть взглядом океанские просторы.

Впрочем, на что там смотреть? Сегодня морской горизонт еще ровен и пуст. И завтра будет таким. А послезавтра он ощерится неровным долгожданным берегом. Который приблизится внезапно и откроется перед глазами уставших путников большим портом большого города на берегах большой реки.