Калейдоскоп
[3]
Ракету тряхнуло, и она разверзлась, точно бок ей вспорол гигантский консервный нож. Люди, выброшенные наружу, бились в пустоте десятком серебристых рыбешек. Их разметало в море тьмы, а корабль, разбитый вдребезги, продолжал свой путь – миллион осколков, стая метеоритов, устремившаяся на поиски безвозвратно потерянного Солнца.
– Баркли, где ты, Баркли?
Голоса перекликались, как дети, что заблудились в холодную зимнюю ночь.
– Вуд! Вуд!
– Капитан!
– Холлис, Холлис, это я, Стоун!
– Стоун, это я, Холлис! Где ты?
– Не знаю. Откуда мне знать? Где верх, где низ? Я падаю. Боже милостивый, я падаю!
Они падали. Падали, словно камешки в колодец. Словно их разметало одним мощным броском. Они были уже не люди, только голоса – очень разные голоса, бестелесные, трепетные, полные ужаса или покорности.
– Мы разлетаемся в разные стороны!
Да, правда. Холлис, летя кувырком в пустоте, понял: это правда. Понял и как-то отупело смирился. Они расстаются, у каждого своя дорога, и ничто уже не соединит их вновь. Все они в герметических скафандрах, бледные лица закрыты прозрачными шлемами, но никто не успел нацепить энергоприбор. С энергоприбором за плечами каждый стал бы в пространстве маленькой спасательной шлюпкой, тогда можно бы спастись самому и прийти на помощь другим, собраться всем вместе, отыскать друг друга; они стали бы человеческим островком и что-нибудь придумали бы. А так они просто метеориты, и каждый бессмысленно несется навстречу своей неотвратимой судьбе.
Прошло, должно быть, минут десять, пока утих первый приступ ужаса и всех сковало оцепенелое спокойствие. Пустота – огромный мрачный ткацкий станок – принялась ткать странные нити, голоса сходились, расходились, перекрещивались, определялся четкий узор.
– Холлис, я – Стоун. Сколько времени мы сможем переговариваться по радио?
– Смотря с какой скоростью ты летишь в свою сторону, а я – в свою. Думаю, еще с час.
– Да, пожалуй, – бесстрастно, отрешенно отозвался Стоун.
– А что произошло? – спросил минуту спустя Холлис.
– Наша ракета взорвалась, только и всего. С ракетами это бывает.
– Ты в какую сторону летишь?
– Похоже, врежусь в Луну.
– А я в Землю. Возвращаюсь к матушке-Земле со скоростью десять тысяч миль в час. Сгорю как спичка.
Холлис подумал об этом с поразительной отрешенностью. Будто отделился от собственного тела и смотрел, как оно падает, падает в пустоте, смотрел равнодушно, со стороны, как когда-то, в незапамятные времена, зимой – на первые падающие снежинки.
Остальные молчали и думали о том, что с ними случилось, и падали, падали – и ничего не могли изменить. Даже капитан притих, ибо не знал такой команды, такого плана действий, что могли бы исправить случившееся.
– Ох, как далеко падать! Как далеко падать, далеко, далеко… – раздался чей-то голос. – Я не хочу умирать, не хочу умирать, как далеко падать…
– Кто это?
– Не знаю.
– Наверное, Стимсон. Стимсон, ты?
– Далеко, далеко, не хочу я так. Ох, господи, не хочу я так!
– Стимсон, это я, Холлис. Стимсон, ты меня слышишь?
Молчание, они падают поодиночке, кто куда.
– Стимсон!
– Да?
Наконец-то отозвался.
– Не расстраивайся, Стимсон. Все мы одинаково влипли.
– Не нравится мне тут. Я хочу отсюда выбраться.
– Может, нас еще найдут.
– Пускай меня найдут, пускай найдут, – сказал Стимсон. – Неправда, не верю, не могло такое случиться.
– Ну да, это просто дурной сон, – вставил кто-то.
– Заткнись! – сказал Холлис.
– Поди сюда и заткни мне глотку! – предложил тот же голос. Это был Эплгейт. Он засмеялся – даже весело, как ни в чем не бывало. – Поди-ка заткни мне глотку!
И Холлис впервые ощутил, как невообразимо он бессилен. Слепая ярость переполняла его, больше всего на свете хотелось добраться до Эплгейта. Многие годы мечтал он до него добраться, и вот слишком поздно. Теперь Эплгейт – лишь голос в шлемофоне.
Падаешь, падаешь, падаешь…
И вдруг, словно только теперь им открылся весь ужас случившегося, двое из уносящихся в пространство разразились отчаянным воплем. Как в кошмаре Холлис увидел: один проплывает совсем рядом и вопит, вопит…
– Перестань!
Казалось, до кричащего можно дотянуться рукой, он исходил безумным, нечеловеческим криком. Никогда он не перестанет. Этот вопль будет доноситься за миллионы миль, сколько достигают радиоволны, и всем вымотает душу, и они не смогут переговариваться между собой.
Холлис протянул руки. Так будет лучше. Еще одно усилие – и он коснулся кричащего. Ухватил за щиколотку, подтянулся, вот они уже лицом к лицу. Тот вопит, цепляется за него бессмысленно и дико, точно утопающий. Безумный вопль заполняет Вселенную.
«Так ли, эдак ли, – думает Холлис, – все равно его убьет Луна, либо Земля, либо метеориты. Так почему бы не сейчас?»
Он обрушил железный кулак на прозрачный шлем безумного. Вопль оборвался. Холлис отталкивается от трупа – и тот, кружась, улетает прочь и падает.
И Холлис падает, падает в пустоту, и остальные тоже уносятся в долгом вихре нескончаемого, безмолвного падения.
– Холлис, ты еще жив?
Холлис не откликается, но лицо его обдает жаром.
– Это опять я, Эплгейт.
– Слышу.
– Давай поговорим. Все равно делать нечего.
Его перебивает капитан:
– Довольно болтать. Надо подумать, как быть дальше.
– А может, вы заткнетесь, капитан? – спрашивает Эплгейт.
– Что-о?
– Вы отлично меня слышали, капитан. Не стращайте меня своим чином и званием, вы теперь от меня за десять тысяч миль, и нечего комедию ломать. Как выражается Стимсон, нам далеко падать.
– Послушайте, Эплгейт!
– Отвяжись ты. Я поднимаю бунт. Мне терять нечего, черт возьми! Корабль у тебя был никудышный, и капитан ты был никудышный, и желаю тебе врезаться в Луну и сломать себе шею.
– Приказываю вам замолчать!
– Валяй, приказывай. – За десять тысяч миль Эплгейт усмехнулся. Капитан молчал. – О чем, бишь, мы толковали, Холлис? – продолжал Эплгейт. – А, да, вспомнил. Тебя я тоже ненавижу. Да ты и сам это знаешь. Давным-давно знаешь.
Холлис беспомощно сжал кулаки.
– Сейчас я тебе кое-что расскажу. Можешь радоваться. Это я тебя провалил, когда ты пять лет назад добивался места в Ракетной компании.
Рядом сверкнул метеорит. Холлис опустил глаза – кисть левой руки срезало как ножом. Хлещет кровь. Из скафандра мигом улетучился воздух. Но, задержав дыхание, он правой рукой затянул застежку у локтя левой, перехватил рукав и восстановил герметичность. Все случилось мгновенно, он и удивиться не успел. Его уже ничто не могло удивить. Течь остановлена, скафандр тотчас опять наполнился воздухом. Холлис перетянул рукав еще туже, как жгутом, и кровь, только что хлеставшая, точно из шланга, остановилась.
За эти страшные секунды с губ его не сорвалось ни звука. А остальные все время переговаривались. Один – Леспир – болтал без умолку: у него, мол, на Марсе жена, а на Венере другая, и еще на Юпитере жена, и денег куры не клюют, и здорово он на своем веку повеселился – пил, играл, жил в свое удовольствие. Они падали, а он все трещал и трещал языком. Падал навстречу смерти и предавался воспоминаниям о прошлых счастливых днях.
Так странно все. Пустота, тысячи миль пустоты, а в самой ее сердцевине трепещут голоса. Никого не видно, ни души, только радиоволны дрожат, колеблются, пытаясь взволновать и людей.
– Злишься, Холлис?
– Нет.
И правда, он не злился. Им опять овладело равнодушие, он был точно бесчувственный камень, нескончаемо падающий в ничто.
– Ты всю жизнь старался выдвинуться, Холлис. И не понимал, почему тебе вечно не везет. А это я внес тебя в черный список, перед тем как меня самого вышвырнули за дверь.
– Это все равно, – сказал Холлис.
Ему и правда стало все равно. Все это позади. Когда жизнь кончена, она словно яркий фильм, промелькнувший на экране, – все предрассудки, все страсти вспыхнули на миг перед глазами, и не успеешь крикнуть: «Вот был счастливый день, а вот несчастный, вот милое лицо, а вот ненавистное», – как пленка уже сгорела дотла и экран погас.
Жизнь осталась позади, и, оглядываясь назад, он жалел только об одном: еще хотелось жить и жить. Неужто перед смертью со всеми так: умираешь, а кажется, будто и не жил? Неужто жизнь так коротка – вздохнуть не успел, а уже все кончено? Неужто всем она кажется такой немыслимо краткой? Или только ему здесь, в пустоте, когда считаные часы остались на то, чтобы все продумать и осмыслить? А Леспир знай болтает свое:
– Что ж, я пожил на славу: на Марсе жена, и на Венере жена, и на Юпитере. И у всех у них были деньги, и все уж так меня ублажали. Пил я, сколько хотел, а один раз проиграл в карты двадцать тысяч долларов.
«А сейчас ты влип, – думает Холлис. – Вот у меня ничего этого не было. Пока я был жив, я тебе завидовал, Леспир. Пока у меня было что-то впереди, я завидовал твоим любовным похождениям и твоему веселому житью. Женщины меня пугали, и я сбежал в космос, но все время думал о женщинах и завидовал, что у тебя их много, и денег много, и живешь ты бесшабашно и весело. А сейчас все кончено, и мы падаем, и я больше не завидую, ведь и для тебя сейчас все кончено, будто ничего и не было».
Холлис вытянул шею и закричал в микрофон:
– Все кончено, Леспир!
Молчание.
– Будто ничего и не было, Леспир!
– Кто это? – дрогнувшим голосом спросил Леспир.
– Это я, Холлис.
Он поступал подло. Он чувствовал, что это подло, бессмысленно и подло – умирать. Эплгейт сделал ему больно, теперь хочется сделать больно другому. Эплгейт и пустота – оба жестоко ранили его.
– Ты влип, как все мы, Леспир. Все кончено. Как будто никакой жизни и не было, верно?
– Неправда.
– Когда все кончено – это все равно как если б ничего и не было. Чем сейчас твоя жизнь лучше моей? Сейчас, сию минуту, – вот что важно. А сейчас тебе разве лучше, чем мне? Лучше, а?
– Да, лучше.
– Чем это?
– А вот тем! Мне есть что вспомнить! – сердито крикнул издалека Леспир, обеими руками цепляясь за милые сердцу воспоминания.
И он был прав. Холлиса точно ледяной водой окатило, и он понял: Леспир прав. Воспоминания и мечты – совсем не одно и то же. Он всегда только мечтал, только хотел всего, чего Леспир добился и о чем теперь вспоминает. Да, так. Мысль эта терзала неторопливо, безжалостно, резала по самому больному месту.
– Ну а сейчас, сейчас что тебе от этого за радость? – крикнул он Леспиру. – Если что прошло и кончено, какая от этого радость? Тебе сейчас не лучше, чем мне.
– Я помираю спокойно, – отозвался Леспир. – Был и на моей улице праздник. Я не стал перед смертью подлецом, как ты.
– Подлецом? – повторил Холлис, будто пробуя это слово на вкус.
Сколько он себя помнил, никогда в жизни ему не случалось сделать подлость. Он просто не смел. Должно быть, все, что было в нем подлого и низкого, копилось впрок для такого вот часа. «Подлец» – он загнал это слово в самый дальний угол сознания. Слезы навернулись на глаза, покатились по щекам. Наверное, кто-то услыхал, как у него захватило дух.
– Не расстраивайся, Холлис.
Конечно, это просто смешно. Всего лишь несколько минут назад он давал советы другим, Стимсону; он казался себе самым настоящим храбрецом, а выходит, никакое это не мужество, просто он оцепенел – так бывает от сильного потрясения, от шока. А вот теперь он пытается в короткие оставшиеся минуты втиснуть волнение, которое подавлял в себе всю жизнь.
– Я понимаю, каково тебе, Холлис, – слабо донесся голос Леспира. Теперь их разделяло уже двадцать тысяч миль. – Я на тебя не в обиде.
«Но разве мы с Леспиром не равны? – спрашивал себя Холлис. – Здесь, сейчас, – разве у нас не одна судьба? Что прошло, то кончено раз и навсегда – и какая от него радость? Так и так помирать».
Но он и сам понимал, что рассуждения эти пустопорожние, будто стараешься определить, в чем разница между живым человеком и покойником. В одном есть какая-то искра, что-то таинственное, неуловимое, а в другом – нет.
Вот и Леспир не такой, как он: Леспир жил полной жизнью – и сейчас он совсем другой, а сам он, Холлис, уже долгие годы все равно что мертвый. Они шли к смерти разными дорогами, и если смерть не для всех одинакова, то, надо думать, его смерть и смерть Леспира будут совсем разные, точно день и ночь. Видно, умирать, как и жить, можно на тысячу ладов, и, если ты однажды уже умер, что хорошего можно ждать от последней и окончательной смерти?
А через секунду ему срезало правую ступню. Он чуть не расхохотался. Из скафандра опять вышел весь воздух. Холлис быстро наклонился – хлестала кровь, метеорит оторвал ногу и костюм по щиколотку. Да, забавная это штука – смерть в межпланетном пространстве. Она рубит тебя в куски, точно невидимый злобный мясник. Холлис туго завернул клапан у колена, от боли кружилась голова, он силился не потерять сознание; наконец-то клапан завернут до отказа, кровь остановилась, воздух опять наполнил скафандр; и он выпрямился и снова падает, падает, ему только это и остается – падать.
– Эй, Холлис!
Холлис сонно кивнул: он уже устал ждать.
– Это опять я, Эплгейт, – сказал тот же голос.
– Ну?
– Я тут поразмыслил. Послушал, что ты говоришь. Нехорошо все это. Мы становимся скверные. Скверно так помирать. Срываешь зло на других. Ты меня слушаешь, Холлис?
– Да.
– Я соврал тебе раньше. Соврал. Ничего я тебя не проваливал. Сам не знаю, почему я это ляпнул. Наверное, чтоб тебе досадить. Что-то в тебе есть такое, всегда хотелось тебе досадить. Мы ведь всегда не ладили. Наверное, это я так быстро старею, вот и спешу покаяться. Слушал я, как подло ты говорил с Леспиром, и стыдно мне, что ли, стало. В общем, неважно, только ты знай, я тоже валял дурака. Все, что я раньше наболтал, – сплошное вранье. И катись к чертям!
Холлис почувствовал, что сердце его снова забилось. Кажется, долгих пять минут оно не билось вовсе, а сейчас опять кровь побежала по жилам. Первое потрясение миновало, а теперь откатывались и волны гнева, ужаса, одиночества. Будто вышел поутру из-под холодного душа, готовый позавтракать и начать новый день.
– Спасибо, Эплгейт.
– Не стоит благодарности. Не вешай нос, сукин ты сын!
– Эй! – Голос Стоуна.
– Это ты? – на всю Вселенную заорал Холлис. Стоун – один из всех – настоящий друг!
– Меня занесло в метеоритный рой, тут куча мелких астероидов.
– Что за метеориты?
– Думаю, группы Мирмидонян, они проходят мимо Марса к Земле раз в пять лет. Я угодил в самую середку. Похоже на большущий калейдоскоп. Металлические осколки всех цветов, самой разной формы и величины. Ох и красота же!
Молчание.
Потом опять голос Стоуна:
– Лечу с ними. Они меня утащили. Ах, черт меня подери!
Он засмеялся.
Холлис напрягал зрение, но так ничего и не увидел. Только огромные алмазы, и сапфиры, и изумрудные туманы, и чернильный бархат пустоты, и среди хрустальных искр слышится голос Бога. Как странно, поразительно представить себе: вот Стоун летит с метеоритным роем прочь, за орбиту Марса, летит годами и каждые пять лет возвращается к Земле, мелькнет на земном небосклоне и вновь исчезнет, и так сотни и миллионы лет. Без конца во веки веков Стоун и рой мирмидонян будут лететь, образуя все новые и новые узоры, точно пестрые стеклышки в калейдоскопе, которыми любовался мальчонкой, глядя на солнце, опять и опять встряхивая картонную трубку.
– До скорого, Холлис! – чуть слышно донесся голос Стоуна. – До скорого!
– Счастливо! – за тридцать тысяч миль крикнул Холлис.
– Не смеши, – сказал Стоун и исчез.
Звезды сомкнулись вокруг.
Теперь все голоса угасали, каждый уносился все дальше по своей кривой – одни к Марсу, другие за пределы Солнечной системы. А он, Холлис… Он поглядел себе под ноги. Из всех только он один возвращается на Землю.
– До скорого!
– Не расстраивайся!
– До скорого, Холлис… – Голос Эплгейта.
Еще и еще прощания. Короткие, без лишних слов. И вот огромный мозг, не замкнутый больше в единстве, распадается на части.
Все они так слаженно, с таким блеском работали, пока их объединяла черепная коробка пронизывающей пространство ракеты, а теперь один за другим они умирают; разрушается смысл их общего бытия. И как живое существо погибает, едва выйдет из строя мозг, так теперь погибал самый дух корабля, и долгие дни, прожитые бок о бок, и все, что люди значили друг для друга. Эплгейт теперь всего лишь оторванный от тела палец, уже незачем его презирать, противиться ему. Мозг взорвался – и бессмысленные, бесполезные обломки разлетелись во все стороны. Голоса замерли, и вот пустота нема. Холлис один, он падает.
Каждый остался один. Голоса их сгинули, как будто Бог обронил несколько слов, – и недолгое эхо дрогнуло и затерялось в звездной бездне. Вот капитан уносится к Луне; вот Стоун среди роя метеоритов; а там Стимсон; а там Эплгейт улетает к Плутону; и Смит, Тёрнер, Андервуд и все остальные – стеклышки калейдоскопа, они так долго складывались в переменчивый мыслящий узор, а теперь их раскидало всех врозь, поодиночке.
«А я? – думает Холлис. – Что мне делать? Как, чем теперь искупить ужасную, пустую жизнь? Хоть одним добрым делом искупить бы свою подлость, она столько лет во мне копилась, а я и не подозревал! Но теперь никого нет рядом, я один – что можно сделать хорошего, когда ты совсем один? Ничего не сделаешь. А завтра вечером я врежусь в земную атмосферу.
И сгорю, – подумал он, – и развеюсь прахом над всеми материками. Вот и польза от меня. Самая малость, а все-таки прах есть, и он соединится с Землей».
Он падал стремительно, точно пуля, точно камешек, точно гирька, спокойный теперь, совсем спокойный, не ощущая ни печали, ни радости – ничего; только одного ему хотелось: сделать бы что-нибудь хорошее теперь, когда все кончено, сделать хоть что-то хорошее и знать: я это сделал. Когда я врежусь в воздух, я вспыхну, как метеор.
– Хотел бы я знать, – сказал он вслух, – увидит меня кто-нибудь?
Маленький мальчик на проселочной дороге поднял голову и закричал:
– Мама, смотри, смотри! Падучая звезда!
Ослепительно яркая звезда прочертила небо и канула в сумерки над Иллинойсом.
– Загадай желание, – сказала мать. – Загадай скорее желание!