Вы здесь

Часовых дел ангел. и другие рассказы. Рассказы разных лет (А. Н. Прохоров)

Рассказы разных лет

Диалог в постели

– Нет, подожди, не надо! Я не могу расслабиться, когда за стенкой дети… Я думаю, нам надо когда-нибудь уехать куда-нибудь, где никого нет. Как ты думаешь? Чего не отвечаешь?

– Я согласен, что нам надо когда-нибудь куда-нибудь уехать…

– Ну ладно, я, по-твоему, сказала глупость?

– Ты разве когда-нибудь говоришь глупости?

– Нет.

– Вот видишь! А ты не можешь представить, что мы уже куда-нибудь уехали…

– А тебе что – так хочется? У тебя такой усталый вид…

– Я разве сказал, что хочется?

– Просто я не могу начинать этот разговор каждый раз в начале первого, когда язык еле ворочается.

– Так не начинай!

– Это ты начал.

– Ну, извини…

– Ты что сердишься? Я не люблю, когда ты начинаешь сердиться. Потом мне самой это необходимо. Но только тогда, когда, как бы тебе объяснить, когда пробегает искра. А иначе зачем все это?

– Ну, хорошо. Давай спать. Спокойной ночи.

– Я тебя не обидела?

– Нет!

– Честно?

– Я сплю.

– Ну, хорошо. Ты сегодня устал. Хочешь, я тебе сделаю массаж, и ты уснешь.

– Хочу.

– Расслабься, думай о чем-нибудь приятном.

– Например?

– Не отвлекайся. Почувствуй в моих руках тепло… Ты что, засыпаешь?

– Нет.

– А может быть, теперь ты потрешь мне холку? Только холку. Голова начинает болеть…

– Так приятно?

– У тебя такие чуткие руки…

– Руки как руки.

– Нет, правда, правда…

– Так хорошо?

– Почувствуй энергию в своих руках, и они сами будут делать то, что нужно. Хорошо, но ниже не надо.

– А так?

– Так хорошо, так очень хорошо… У нас, кстати, есть презервативы.

– У тебя же нет искры…

– Я просто не могу вспомнить, где они лежат. Не дай бог, найдут дети!

– То-то я удивился, что ты о них вспомнила!

– Потом этот ужасный диван!

– Чем же он ужасный?

– И диван, и комната. Половина мебели темного дерева, а половина светлого! Слушай, вот здесь ты массируешь, а мне больно. Причем какая-то новая боль, раньше тут не болело. Дай я сама потрогаю. Ну, точно, тут никогда не болело.

– Знаешь, кто-то сказал, что, если после сорока под утро вы вдруг чувствуете, что у вас абсолютно ничего не болит, это значит, что вы умерли. Так что давай ложись на бочок, ни о чем не думай. Завтра проснешься – все будет хорошо.

– А почему ты говоришь таким голосом?

– Каким я говорю голосом?

– Ты говоришь таким голосом, как будто я твоя дочка, и ты со мной сюсюкаешь. Я терпеть этого не могу. Я хочу чувствовать себя не дочкой, не мамой, а женщиной. Хочу, чтобы со мной рядом был взрослый мужчина.

– Это я сюсюкаю? Ну хорошо, я больше не буду. Давай спать!

– Ужасно все-таки, в какой школе у нас дети! Тебя в свое время родители отдали в приличную школу, ты выучил английский, поступил в институт, а они после такой школы прямиком пойдут в армию. На репетиторов денег нет, денег ни на что нет, а если вдруг, не дай бог, что случится? Ты спишь? Я заметила, когда у меня возникает важный разговор, ты всегда засыпаешь. Я не понимаю: ну почему я должна себя чувствовать виноватой? А сколько раз было, когда ты приходишь и просто засыпаешь, потому что у тебя нет сил и тебе абсолютно наплевать, какие у меня были желания.

– Дорогая, ты бы намекнула, я бы тут же проснулся.

– Да зачем ты мне нужен сонный? Ты и не сонный меня разбудишь только-только и уже спишь.

– Я сегодня был абсолютно не сонный.

– Сегодня уже не сегодня, а завтра!

– Так мы начали этот разговор еще вчера.

– А не надо заводить никаких разговоров. Понимаешь, это должно либо случиться, либо не случиться. И нельзя ничего планировать!

– Извини, я забыл: это должно быть как искра.

– Только не надо иронизировать.

– Ну ладно. Я понимаю, сегодня искры не было.

– И не надо. Для того чтобы пробежала искра, должен быть заряд разных энергий.

– Давай просто так обнимемся и заснем.

– Давай!

– Какое у тебя мужское плечо!

– Чего же в нем мужского?

– Не знаю. Так на нем уютно, такое чувство приятное. На нем лежишь, и такой покой. По-моему, в супружеской паре после пятнадцати лет совместной жизни уже не может быть нормального секса.

На свидание женщина идет, готовится, подводит глазки, потом они держатся за руки. А потом уже все остальное. Тут был китайский фильм. Совсем другая культура! Они там пятнадцать лет только за руки держались. Представляешь, какие они испытывали чувства? Ты спишь? Вот я так рассуждаю: нужен ли вообще секс ради секса? Как ты думаешь?

– Я думаю, нет!

– А я думаю, все не так просто. Секс – это некий глобальный процесс. Процесс слияния женской и мужской энергии. И он может быть на разном уровне. Мужчина – это проникающая энергия, женщина – принимающая. Это Инь и Ян. Ты слушаешь?

– Слушаю.

– Кстати, где-то мне попадалось, что китайские императоры испытывали оргазм без семяизвержения, представляешь?

– Не очень.

– Ну, они этому долго учились, и это служило залогом долголетия… При настоящем сексе оба получают энергию извне, а не тратят свои последние силы. Ты меня слушаешь?

– Слушаю.

– Я чувствую: когда я начинаю говорить о чем-то для меня важном, ты перестаешь слушать. Поэтому между нами нет главного – внутренней близости. И мне приходится говорить о самом сокровенном с другими людьми. Ты спишь?

– Да нет, я все слышу. Ты сказала: о самом сокровенном тебе приходится говорить с другими людьми, поэтому у нас нет внутренней близости, а без нее невозможна никакая другая. Слушай, а может, мы чуть-чуть поговорим об этом сокровенном?

– На заказ я не могу о сокровенном.

– Нет, я серьезно.

– Ты знаешь, я тут приехала на дачу – меня там не было три недели – в доме все как бы замерло, а часы идут и показывают правильное время. Это так странно. Ты не находишь?

– Ну, в некотором роде странно, конечно.

– Знаешь, о чем я сейчас подумала?

– О чем?

– Мир, понимаешь, он не враждебный, он не принимающий, не дающий. Он никакой. Все внутри нас. Ты согласен?

– Ну, в общем, да.

– Ты вроде бы чуткий, а меня не понимаешь.

– Ну почему не понимаю? Я же не тупой. Мир никакой: все внутри нас. Чего не понять-то?

– Ну, хорошо, не будем об этом…

– Знаешь, кстати, по поводу того, что «мир никакой». Звонит мужику баба, и номером ошиблась, и заплетающимся языком говорит: «Владик, привет, это Вера». Он ей: «Какая Вера?». А она: «Да практически никакая». Не смешно?

– Тебе сколько лет? Я с тобой о чем-то важном, а ты все какую-то гадость. Я с тобой просто не могу ничем поделиться.

– Ладно, извини, вспомнилось не к месту.

– Вечно у тебя все не к месту. Смотри, окно сереет. Это что? Неужели светает?

– Да нет, фонари, наверное, зажгли.

– Какие фонари на пятнадцатом этаже? Хочешь колбаски?

– Нет. А может, у тебя есть что-нибудь типа слив?

– Есть что-нибудь типа яблок. Не хочешь?

– Нет!

– Знаешь, чего я больше всего хочу?

– Интересно?

– Я хочу умереть в полном сознании!

– Когда?

– Не знаю. Иногда мне кажется, что я не успею понять чего-то главного здесь, на этой земле. А это очень важно. Ты не хочешь узнать, почему это важно?

– Почему это важно?

– Потому, что если ты примирился с тем, что ты смертен, то ты абсолютно свободен и только тогда можешь правильно жить. Ты понимаешь, о чем я?

– Да, это ты очень верно подметила.

– Дай я тебя поцелую.

– Ты классно целуешь. Помнишь, как мы целовались на пустыре возле больницы? Там были такие желтые клены и почти совсем зеленая трава…

– Нет, не помню. Я помню, как я первый раз целовалась с Витькой возле школы. Я тогда вообще ничего не умела. И Витька тоже. Он говорит: «Я в каком-то кино слышал, что он ее поцеловал, а она ему ответила, только не знаю как!». Смешно, правда? Ты не ревнуешь?

– Да нет!

– Ревность, на самом деле, не имеет ничего общего с любовью. Просто никто никому не принадлежит. По-настоящему, человек одинок. Каждый, как говорится, умирает в одиночку. А ты помнишь, как ты целовался первый раз?

– Нет.

– Дети растут, детей надо воспитывать, прививать им чувство прекрасного!

– Я, знаешь, на эту тему вспомнил историю. Класс первый или второй. Парень у нас один был из культурной семьи. Мать ему не разрешала с нами водиться. Они, мол, тебя хорошему не научат. Все альбомы ему показывала. Говорила, что женское тело – это прекрасно. Так он эти альбомы смотрел-смотрел, а потом взял и у какой-то Венеры между ног вилкой дырку проковырял. И главное, не признавался целый месяц. Твердил, что ума не приложит, откуда взялась эта дырка.

– Вот изверги! Слушай, жалко как мальчика! Иди ко мне, я хочу тебя обнять! Обними меня… Да, хорошо. Слышишь? Что это был за звук?

– Это у соседей!

– Нет, это наши, кашляют.

– Нет, наши спят!

– А я тебе говорю: наши раскрылись. Небось и из окна дует. Пойди закрой окно. Ты спишь? Чего молчишь? Ну ладно, спи-спи. У тебя был тяжелый день.

2001

Любимое время года

«Мое любимое время года», – вывел я жирно и старательно, поставил точку, потом подумал и заменил ее восклицательным знаком, и время потянулось медленно и мучительно. Это было очередное испытание – классное сочинение на заданную тему. Оглядываюсь, в классе тишина: кто-то уже строчит вовсю, кто-то смотрит в окно, кто-то морщит лоб, решая, какое время года подобает любить прилежному ученику – муки творчества особенно тяжелы в конце четверти. Наша учительница, Елена (так мы зовем ее только за глаза), сейчас сидит с самым мирным выражением лица и сосет дужку от очков. У нее крючковатый нос, взъерошенные волосы. Она часто на нас орет, выбирая самые простые и незатейливые слова типа «пень» или «табуретка», порой забывая не только про литературу, но и про причину, вызвавшую ее гнев. Если человек может так самозабвенно орать, он уже не способен на подлость, так, по крайней мере, мне кажется. В особенно бурные минуты, когда она с криком вышагивает между рядами, я обычно сижу и тихо рисую в своей тетради по литературе портреты Добролюбова, Лермонтова или профиль моего соседа по парте Вандышева, который у меня выходит особенно хорошо. Иногда она задерживается возле моей парты, нависает надо мной, смотрит на мое произведение, которое наезжает на надиктованные тексты, и не только не выгоняет меня из класса, но даже порой затихает. По литературе у меня нетвердое «три», и, видимо, объективно. Елена ко мне относится хорошо, и когда говорит, что «вечно ты, Прохоров, лохматый», то не потому, что я балбес, как утверждают все остальные, а просто потому, что у меня две макушки, а это, как она считает, к счастью. В такие минуты мне хочется написать самое пятерочное сочинение, не для отметки, конечно же.

«За что я люблю лето? Нет, лето все любят, лучше осень», – подумал я и написал в конце концов: «Я, как и Пушкин, больше всего люблю осень».

И почувствовал возбуждение творца: вот оно – точное начало, лучше не скажешь, и, главное, сразу цитата напрашивается:

Унылая пора! Очей очарованье!

«Пора и впрямь унылая, – подумал почему-то я; впрочем, понятно почему: – Каникулы кончились, опять учеба, контрольные, учителя, одна Лидяша (наш завуч) чего стоит», – вспомнил с ужасом я и продолжил цитату:

Приятна мне твоя прощальная краса —

Люблю я пышное природы увяданье,

В багрец и в золото одетые леса…

Цитата задавала определенное направление, и я уже внутри ликовал, предвкушая, как порадуется мама, узнав, что я научился, наконец, писать сочинения. Я мечтал, как Елена раздаст все листочки и скажет: «А одну работу, ребята, мне хотелось бы зачитать в классе».

«Интересно, – между тем размышлял я, – почему Пушкин любил именно осень: погода плохая, в Москве сыро, на даче холодно». И незаметно переключился на собственные впечатления: бегаешь всю неделю в школу по шесть уроков, а в выходные родители вместо того, чтобы на дачу уехать, дома сидят, даже сейшн не устроишь. «Не отвлекаться!» – подстегнул я себя и продолжил немного незавершенную пушкинскую мысль: «Особенно хорош осенью лес, когда чудесница-осень покрасит каждый листочек в желтые или красные цвета».

Людка сидит за соседней партой и прижимает полными коленями в капроновых чулочках учебник к парте, сбоку мне это хорошо видно, и, видимо, что-то списывает про свое любимое время года – не дай бог, тоже у Пушкина. Она ужасно нервничает, мучается, но потом все равно получает три балла. А девчонка она отличная. Всегда дает списывать… Только что у нее списывать? Кстати, мама ее собирает у нас деньги на завтраки. Она такая же полноватая и улыбчивая.

С другой стороны сидит Ольга Рунова, она склонила голову набок, морщит лоб, слегка высовывает кончик языка и одновременно лепит круглые буквы одна к другой, одна к другой, а потом получает пятерки. Интересно, где она научилась так писать сочинения?

От кого-то я слышал, что гениальные писатели являются лишь проводниками великих идей, которые сами ложатся на бумагу; главное – начать получать эту информацию, но как?!

Вся моя беда в том, что мысли мои страшно разбредаются, но я с собой борюсь и продолжаю.

«А еще осень Тютчев любил», – и тут же вспомнил цитату, на редкость уместную:

Есть в осени первоначальной

Короткая, но дивная пора —

Весь день стоит как бы хрустальный,

И лучезарны вечера…

Ой, тут мне даже немножко неловко стало: чего же там лучезарного, когда осенью уже в семь часов почти так же темно, как летом в одиннадцать. «Впрочем, с другой стороны, это даже неплохо, – размышляю я, – особенно, если в школе вечер. В зале полумрак (если, конечно, Лидяша свет не зажжет), школьная форма забыта, все разодеты и настроены на что-то неведомое и запретное. В дальнем углу точечки сигарет старшеклассников, витают немыслимые ароматы духов, и приходит ни с чем не сравнимое ощущение школьного вечера. А как приятно танцевать с некоторыми девочками!»

Танец – это потрясающее изобретение. Попробуй положи просто так руку на талию девчонке на переменке или хотя бы на плечо во время завтраков – засмеют. Вообще ничего такого нельзя. Раньше хоть толкнуть можно было или за косичку дернуть, а теперь и это неудобно. А на танцах – пожалуйста: одну руку на талию, другую – на плечо. Причем вся прелесть медленного танца именно в его развитии: сначала касаешься ее только руками, потом, если повезет, расстояние между вами сокращается, начинаешь чувствовать грудью ее грудь, потом животом живот и так далее, а музыка все играет «Don’t let me down!». Следующий волнующий момент наступает, когда она уберет руки с твоей талии и обнимет за шею. Вот тут Лидяша и зажжет в зале свет. Парочки разлепляются, жмурятся и шепчут друг другу на ухо: мол, принесли же ее черти.

Все эти мысли совсем уводят меня от любимого времени года, и вернуться к нему мне стоит немалых усилий. Но перспектива двух баллов возвращает меня к действительности, и я продолжаю.

«Еще осень Тургенев любил, ходил в лес с собакой, вальдшнепов стрелял», – но цитата из Тургенева на тему осени в голову так и не приходит. Приходит в голову строчка, которую мама с папой пели на два голоса: «Утро туманное, утро седое… Вспомнишь разлуку с улыбкою странной, многое вспомнишь давно позабытое».

Интересно, рассуждал я, какое у них там было время года, и тут же вспомнил: «Нивы печальные, снегом покрытые» – можно сказать, что поздняя осень, но халтурить не хотелось, и от цитаты пришлось отказаться. И так убедительно получилось: в лес ходил с собакой на охоту, а самая охота как раз осенью, и потом, если осень Пушкин и Тютчев (такие мастера слова!) любили, то, наверное, Тургенев ее тоже любил.

Итак, получились те самые полстранички, после которых меня обычно заклинивало: и ни туда ни сюда, а до звонка еще пятнадцать минут – самое продуктивное время.

И тут я подумал, что, как ни странно, раньше осени вообще не было, потому что были лето и зима. Лето начиналось в мае, когда мы с мамой, прихватив желтых крошечных цыплят в коробке с дырочками, ехали на дачу. Мы были в поселке почти одни, темнело рано, папа приезжал только по вечерам. И несмотря на то что под елками лежал снег, вечера были еще холодными и меня выпускали гулять только в осеннем пальтишке, это уже, конечно, было лето. Потом наконец папа получал отпуск, приезжали дачники, цыплята из желтых становились белыми, улицы наполнялись ребятней, пылью, кошками и собаками. И это тоже было лето, и на пол крыльца, крытого черным рубероидом, было нестерпимо горячо ступить босыми ногами. Затем все опять пустело: кому-то нужно было учиться, кому-то работать. Дачники разъезжались, и мы опять оставались почти одни. Ветер гонял по поселку грязную бумагу, брошенные кошки и собаки, тощие, как стиральные доски, обнюхивали мусорные кучи. Я украдкой таскал со стола то кусок сыра, то мясо и прятал их незаметно под столом, а после нес за сарай, куда ко мне наведывались два кота. А потом меня увозили в Москву, и я плакал и не мог понять, почему родители, которые вроде бы любят животных, не могут взять хотя бы одного из двух этих облезлых котов с собой. На вокзале в Москве продавалось мороженое за двадцать восемь копеек, твердое-твердое, с орехами, в тонкой бумажке – его хватало до самого дома. В подъезде был узнаваемый запах тепла и жилых квартир, а в доме валялись забытые за лето игрушки. В папиной комнате лежал мой любимый огромный ковер, который в разные времена служил мне то морем, то поляной. Тикали бронзовые часы, и лето неожиданно кончалось, потому что вечерами я сидел перед черно-синим окном, глядел в темноту и спрашивал: ну когда же пойдет снег? На самом деле снега еще быть не могло, потому что это была не зима, а именно осень, и я ее действительно люблю. Потому что осенью кончается лето и начинается зима, а мы становимся старше на целый год, и от этого всегда бывает радостно и немножечко грустно. Но всего этого я не написал, а написал совсем другое.

«А еще осень Маяковский любил, потому что осенью много фруктов и овощей». Подумал и привел цитату вполне соответствующую:

Ешь ананасы, рябчиков жуй,

День твой последний приходит, буржуй, —

и сдал сочинение.

1984

Плетеный ремень

День выдался классный, а вечер был вообще особенный! Идешь по родному Питеру – весна, сирень цветет и настроение такое, что всех людей на свете любить хочется! Молодежь то там то здесь подает голоса, сидят на спинках лавочек, тусуются, и такое ощущение, что всем хорошо! Что стоит к любой компании подойти – и тебя потащат с ними выпить, а потом пойти к кому-то в гости, и там будет здорово, интересно, весело… А может быть, будет что-нибудь неожиданное?

В тот вечер я и встретилась с мальчиком… Об этом, собственно, и весь разговор. Нелепая получилась история. Я шла по Невскому, глядела по сторонам и, конечно, заметила, как он выворачивает в мою сторону шею – того и гляди, наступит в лужу или с кем-нибудь столкнется: смешной, белобрысый, молоденький. Через некоторое время оказалось, что он не только шею выворачивает, но и курс свой вслед моему держит и даже галсами обходит. В этом преследовании не было ничего опасного или неприятного. Было ли это лестно? Видимо, нет. Настроение было хорошее – весна, а все остальное – по фигу! Когда он приблизился снова, делая вид, что не замечает меня, мне стало жаль его, и я, игнорируя толпу, сказала: «Молодой человек, как вам не стыдно преследовать честную женщину!» В течение нескольких мгновений он не мог понять, что это шутка, но, видя, что я улыбаюсь, подошел, благодарный за то, что я помогла ему побороть робость и завести разговор. Так странно: он говорил такие забытые слова, как школа, класс, последний звонок. Я слушала, и мне казалось, что со мной это было так давно… или недавно? Пока он болтал, я вспомнила свой выпускной бал, как мама всю ночь шила мне белое платье, потом в доме собрались ее друзья и ждали меня до ночи за столом. А я пришла только под утро, и на платье была дырка, прожженная сигаретой. Я вспомнила, как плакала мама и как она крикнула, что ненавидит меня за то, что я такая же, как и мой отец. Но боли уже не было, даже обида на мать прошла – с той поры произошло так много новых обид, что старые притупились. Впрочем, про обиды вспоминать не хотелось, уж слишком был хорош вечер, и мальчик такой милый. Мы шли уже без цели по узким улочкам, и было непривычно тепло, и все еще немного странно после долгой зимы идти вот так поздно совсем налегке. Он рассказывал мне анекдоты, и случаи из своей жизни, и что случалось с его родителями в детстве, изображал в лицах своих учителей. Мне было смешно, я разошлась и хулиганила самым бессовестным образом: шокировала его пошлыми анекдотами, несла несусветную чушь и даже изображала диалог алкоголика с воблой, которую он достал из рваного кармана по ошибке, завернув за угол по малой нужде. Чем большую чушь я несла, тем шире он открывал глаза и смотрел мне в рот, боясь пропустить хотя бы одно мое слово. Когда так слушают, хочется говорить. И я говорила про все понемногу: что было хорошего и плохого, про то, как я была маленькая, а потом большая, про то, как меня в детстве укусила собака и на носу оставила шрам, про то, как я уснула на уроке и отпечатала на щеке след от линейки, которая лежала на парте. Про то, как жила с мужем, как лежала в больнице, как муж стал навещать меня все реже, и я поняла, что мы разведемся. Про то, как при разводе он забрал нашего общего пса, и когда через месяц я пыталась с ним пойти погулять, пес упирался, рычал и даже отказался спать на моей кровати, и я больше не стала его брать.

Потом мы слушали музыку из чьих-то окон.

Как в такой вечер можно было не целоваться? Мы прижимались к какой-то грязной стене, сидели на лавке в чьем-то дворе, а затем опять бродили вдоль канала, и я боялась, что он лопнет или прыгнет в воду от избытка чувств. А он вдруг остановился и стал расстегивать ремень, кожаный, плетеный, который скрипит, когда его вынимаешь из штрипок, и, вытащив его совсем, сказал: «Вот возьми. Это мне подарил отец. Это классный ремень, и он здорово скрипит». Это было весьма неожиданно. За всю мою долгую жизнь никто из ухаживающих за мной мужчин, расстегивая ремень, не предлагал мне его в качестве подарка. Я взяла ремень, и он был благодарен, что я приняла подарок, поднесла к уху и послушала, как он скрипит, а потом вставила в джинсы и застегнула на поясе. Это продолжалось долго и вылилось в некий странный ритуал обручения.

Когда мы вышли на Литейный, прямо рядом с нами из трамвая вышел Вайнер-Комбайнер, большой, ужасно довольный и абсолютно пьяный. Он улыбнулся, увидев меня, еще шире, чем улыбался до этого, с трудом, но чрезвычайно галантно подошел и вынул из кармана замученную головку тюльпана на коротенькой оборванной ножке. Кому он ее нес? Вайнер был пьян, но не глуп, поэтому он молчал, удерживая внутри себя алкогольные пары и пьяные излияния, искусно балансируя, перенося центр тяжести своего огромного тела из стороны в сторону. Так странно, совсем недавно мы вспоминали его, и я узнала, что он скоро уезжает с мамой в Израиль. Вайнер, который жил этажом выше, спускал мне на ниточке любовные записки и в третьем классе твердо решил жениться, теперь, вместо того чтобы жениться на мне, поедет в Израиль. Что он там забыл, интересно, и кому он там нужен – своей маме? Мы распрощались, и, проходя вдоль канала, я бросила цветок в воду, чтобы не огорчать парня и отогнать набегающие воспоминания. Цветок поплыл, как красный цветок лотоса, но не удержался и потонул. Мы долго еще бродили, и, кажется, мальчик провожал меня домой, периодически подтягивая брюки. Шли мы долго, но за разговорами я забыла, куда идем, мы вышли на окраину и уперлись в какой-то старый забор, за которым был сад. Он перелез через забор и в кромешной темноте нарвал на ощупь целый букет прошлогодних высохших цветов, которые перезимовали под снегом и торчали, как причудливый веник. В итоге мы опоздали на метро, и, что примечательно, у нас двоих не набралось денег на такси. Нам светила перспектива ночевать под забором, и, видя, как уже слипаются его глаза, я как старшая, чувствуя ответственность за ребенка, сказала: «Ладно, пошли. Тут неподалеку живут мои родители. Они меня почти два месяца не видели, просили навестить, а во сколько – не уточнили».

Открывать дверь вышла мама. Она спрашивала спросонья: «Кто там?» – таким родным голосом, что мне стало больно и за нее и за себя. Все спали, мы с мамой прошли на кухню. Без особой радости, но и без скандала мама постелила мальчику в гостиной, а я легла в своей комнате, которая так и была моей комнатой – здесь все оставалось по-старому, и мама ждала (теперь уже меньше), когда я вернусь сюда. Но, уйдя от мужа, я отказалась жить с родителями (вернее, с мамой и отчимом) и снимала квартиру. Отчим был неплохой мужик, но он был мне никто, при этом думал, что именно он знает, как я должна жить, и в этой связи был просто не интересен. А я командовала в своей квартире, курила в постели, швыряла одежду, стучала в стенку соседям, когда те не давали спать. Мама почти не звонила, я тоже. Она была обижена и показывала свой характер, а я свой. Иногда, когда мне было совсем грустно, я звонила ей и говорила: «Ты не можешь меня разбудить завтра в девять часов, у меня сломался будильник?».

Ровно в девять звонил телефон – мать всегда отличало чувство долга и аккуратность. Была ли она когда-нибудь счастлива – не знаю. Я не сразу брала трубку, затаптывала в пепельнице сигарету, будто мама могла ее увидеть, и, как спросонья, спрашивала: «Да кто там?». А мама говорила: «Доча, пора вставать». Как раньше: «Доча, пора вставать, опоздаешь в школу…»

Будние дни летели кувырком, ни на что не хватало времени. Мусор накапливался неизвестно откуда, но я дала себе зарок ничего не готовить, кроме кофе, и покупать только то, что можно съесть, не разогревая. И стало почище. А в выходные делала вид, что я не одна, и даже представляла, что кто-то подает мне кофе в постель.

Я ставила рядом с кроватью табуретку, все приносила на нее, забиралась под одеяло и приговаривала: «Вот тебе чашечка хорошего кофе в постель, а вот тебе сигаретка, только смотри не прожги простыню». Потом врубала телик и смотрела всякую чушь как последняя идиотка, а после плелась мыть за собой чашку.

И вот теперь я впервые лежала в своей кровати, смотрела в потолок с протечкой, которой было неизвестно сколько лет, разглядывала свои игрушки, и мне казалось, что я маленькая девочка, что за дверью сидят мама и папа и что сейчас папа зайдет тихонечко и, думая, что ребенок спит, ткнется осторожно в щеку – поцарапает щетиной, немножко больно, но все равно приятно.

В это время дверь действительно отворилась, и я увидела, что кто-то идет поцеловать меня перед сном – явно не папа. Фигура просунулась в дверь и нерешительно встала посреди комнаты.

«Ну что, Дон-Жуан, не спится на новом месте или замерз? – шепотом спросила я. – Может быть, дать еще одеяло?» Он держался как мужчина, мне не удалось сбить его с толку, он преодолел еще три метра и присел на краешек моей постели. Сделал небольшую передышку и наконец юркнул, как мышонок в нору, ко мне под одеяло. Молча прижался ко мне и затих. Я тоже молчала и прислушивалась к своим ощущениям: ощущение было совсем не такое, какое бывало в постели с мужчиной, казалось, будто рядом с тобой отогревается подобранный на улице щенок, которому было так одиноко, холодно и грустно, а теперь вдруг откуда ни возьмись появился хозяин, который снова рядом, и больше ничего не нужно. Он отогрелся, и ощущения изменились, по крайней мере внешние: наверху, я почувствовала, кто-то гулко и часто бухает в плечо, а внизу кто-то настойчиво упирается в ногу. Это продолжалось долго, эти двое толкались в меня, один наверху, другой внизу, пока я наконец не обернулась и не спросила: «Ну что, так всю ночь будешь упираться в меня и не дашь сомкнуть глаза? Ползи сюда». И стала снимать ночную рубашку.

В любви он был совершенно бестолковым, жутко скрипел кроватью, и мне было жалко маму, которая, наверное, не спит и злится или, не дай бог, плачет. Родить бы от такого, а там прожить можно и без мужа, в старости буду говорить, как моя начальница на бабских посиделках: «Был в юности мальчик – от мальчика осталась девочка». Парень явно думал о другом. Мне не хотелось его обидеть, но он, видимо, чувствовал, что делает что-то не так, и через пять минут все начинал сначала. Когда он перелезал через меня, у него дрожали ноги, и я некстати вспомнила, как водила своего любимого пса еще бестолковым щенком на первую вязку. Он так беспокоился, нервничал, что у него ничего не получается, и у него жутко дрожали лапы, а сучка стояла, как корова, и ей его было абсолютно не жалко, не говоря уже о ее хозяйке, которой было вообще на все наплевать.

Я лежала, думала о собаке, а когда пауза затянулась, поднялась на локте и поняла, что мальчик уснул. Я слышала, как мама скрипит кроватью, и думала, что жить с ней в одном доме все равно бы не смогла. Жалеть ее и выслушивать оскорбления. Мальчик спал тихо-тихо и улыбался во сне. Когда я утром ушла на кухню сварить кофе, он так и остался предательски спать в моей постели. Будить его и делать вид, что мы не виделись со вчерашнего вечера, было глупо и не по возрасту. Да и зачем, когда сестра и так за глаза зовет меня шлюхой.

Завтрак был готов, все собрались на кухне: мама, отчим, сестра Маша, здоровая дылда и абсолютная дура, у которой всегда был отец, и, может быть, за это я ее недолюбливала, а она меня ненавидела потому, что за мной всегда мужики толпами ходили, а она на всех своих дискотеках завалящего подобрать не могла.

Все сидели за кухонным столом, за которым я не раз делала уроки, на нем до сих пор сохранились мои надписи шариковой ручкой. Теперь этот стол был как бы чужой, и люди, сидящие за ним, – тоже чужие. Рядом со столом располагалось окно. Окно упиралось в стену сразу двух домов, и для того, чтобы узнать, какая на улице погода, мне всегда приходилось подходить вплотную к стеклу, выворачивать до невозможности шею и смотреть влево и вверх – тогда можно было увидеть кусочек синего неба и край освещенной крыши или серое небо и мокрую крышу.

Я вернулась в комнату, где было все так же тихо. Не покормить парня после такой ночи было бы просто свинством, и я продекламировала довольно громко: «Вставайте, юноша, завтрак подан, вся семья жаждет с вами познакомиться». Он проснулся и, кажется, толком не мог понять, где именно. Я принесла его одежду, штаны без ремня и примирительно сказала: «Не пугайся, сразу жениться не обязательно, можешь немного осмотреться, познакомиться с папой и мамой». Парень явно не мог врубиться, что происходит, но я безжалостно продолжала: «Смелее, юноша, раз уж вы имели наглость опозорить честную девушку в глазах всех ее родственников, имейте мужество отвечать за свои поступки. Ну, ладно, – более дружески продолжала я, – не дрейфь: пути к отходу все равно отрезаны, не будешь же ты прыгать в окно. Так что можешь смело сходить в туалет и ванную, путь туда как раз проходит через кухню. Уверена: все в сборе и им просто кусок в горло не полезет, пока на тебя не посмотрят. Кстати, в туалете неплохо бы покурить. Я потом скажу, что это ты накурил, а не я. И вот еще: возьми, это тебе от меня новая зубная щетка – припасена специально для такого торжественного случая».

Он сидел на краешке стула, пил горячий кофе, а я чувствовала себя, с одной стороны, по-идиотски, а с другой – совершенно классно. Я читала все мысли своих родственничков и понимала их лучше, чем они сами себя. У них все правильно в жизни, но то, что мне можно – им нельзя! Вот они сидят и знают, что я могу жить, как мне хочется, а они нет, и парень этот – мой, и это он для меня готов снять последний ремень и рубашку! Им в душе завидно, а делают вид, что за меня обидно.

Парень ушел, вежливо попрощавшись, а я закрутилась в делах, поскольку буквально на следующий день должна была уезжать в археологическую экспедицию на раскопки в какую-то тмутаракань, в Среднюю Азию, куда не ходят пароходы и не ездят поезда. За делами и сборами я и не вспоминала про парня, попрощалась с ним мельком по телефону и даже не сказала, когда вернусь. Через пять дней эпизод с милым мальчиком почти стерся из памяти, уступив место новым впечатлениям. Взрослым мужчинам, которые носили бороды, искали следы древних цивилизаций, писали книги и так же уверенно держали в руках кирку, как древние легионеры – топоры.

Конечно, у меня начался роман с одним из них. Впрочем, жить с мужчинами и не завести роман было для меня противоестественно.

Он приходил ко мне в палатку, рассказывал о своей работе, о творческих планах, о том, что смешного говорят его дети, о том, какой хороший человек его жена и как сильно они отдалились друг от друга. Он говорил о людях и о проблемах, которые ждали его в Ленинграде, потом начинал потирать руки одна об другую, повторял как команду: «Господи, холод-то какой!» – и только после этого деловито лез ко мне в спальный мешок, и мы занимались любовью, а потом долго смотрели на небо через полог палатки.

Вот тут и случилась неприятная история, из-за которой, собственно, и начат весь этот рассказ. Не помню уже, обмолвилась ли я о названии местечка, в котором велись раскопки, или мальчик узнал это сам через археологический институт, но только, как выяснилось, он почти три недели искал меня, плыл, летел, ехал автостопом и наконец нашел. Дошел он до лагеря ночью, всех перебудил и в итоге добрался-таки и до моей палатки. До сих пор не пойму, как у него очутился в руках нож и как он успел ударить выскочившего из мешка археолога. Слава богу, попал в плечо и поранил несильно. Парня схватили, разбили нос, держали и выворачивали из руки нож. Я хорошо запомнила его белое лицо, было рано еще. Лицо белое, и под носом темная кровь. Когда совсем рассвело, он куда-то пропал. В милицию никто, конечно, заявлять не стал, да и до ближайшего центра три часа езды. Археолог быстро поправился, но ходить в палатку и проситься в мешок перестал. Экспедиция закончилась, я вернулась в Питер… Потом было много чего. Я редко заезжала в родительский дом, но каждый раз проверяла, стоит ли в гостиной на пианино сухой букет-веник: он пережил все цветы в этом доме, из тех, что мне когда-то дарили. Но потом, видимо, и он куда-то исчез. И вот только недавно, приехав помочь старикам и разобрав завалы советских журналов на пианино, я открыла крышку и на желтых клавишах обнаружила иголки от елки с какого-то давно минувшего Нового года и обломки того самого букета. Потом и их не осталось, а вот плетеный кожаный ремень, который удивительно громко скрипит, я слушаю до сих пор каждый раз, когда расстегиваю штаны.

2000

Последняя встреча

Тогда он и в школу еще не ходил. Прожил свою короткую жизнь в деревне, и даже Москвы никогда не видел. А между тем это был уже маленький мужчина пяти лет. В этом возрасте все проще – люди подходят друг к другу и спрашивают: «Как тебя зовут?» – «А тебя?» – вот уже вроде бы и приятели. Но это знакомство было не просто знакомство.

Вику родители привезли в деревню поправить здоровье, и раньше ее там никто не видел. А девочка, конечно, была особенная, и звали ее непривычно – Вика: глаза голубые, добрые и озорные, а волосы светлые, почти белые, и обстрижены необычно коротко, прямо как у мальчишки. Сама непоседливая, легкая. Они целый день бегали по деревне. Вика, хоть и маленькая, а столько всего знает. Например, как сделать «секрет».

Зарыли вместе осколок стекла, положили под него цветок шиповника и сверху земли насыпали: землю разгребаешь над стеклом, и видно, как цветок под землей лежит в своей могилке. А знают про этот секрет только те, кто его зарыл, и об этом никому нельзя говорить. Потом девочка сажала его под куст и говорила: «Ты едешь на лифте в подземное царство», и он чувствовал, как лифт едет – хоть и медленно, а все равно сердце замирает так приятно и немножко жутко. Вечером Вика варила ему суп из рябины в консервной банке. С Викой было в сто раз лучше, чем с другими. А как они полоскали руки в бочке с водой! Вода грязная, холодная, и по ней водомерки бегают. У Вики замерзли руки, и она дала ему погреть свои пальчики. Он их грел и заметил, что на одном пальце родинка – маленькая, почти незаметная. В пять лет неделя как месяц, дни долго текут, казалось, что с Викой они всю жизнь знакомы и что другой такой лучше ее и придумать невозможно. Вечером хотелось уснуть поскорее, чтобы наступило завтра. А утром хотелось отвертеться от родительских заданий, встретиться и начать все с начала.

Но в пять лет разве ты хозяин жизни? За тебя все решают родители: что тебе делать, где жить, с кем быть.

Совершенно неожиданно родители увезли девочку в Москву.

Он никогда не был в Москве, не мечтал туда попасть и весьма отдаленно представлял себе, как она выглядит. Да и как можно представить себе огромный город, когда ты его еще никогда в жизни не видел. Прошла неделя, ребят во дворе много, но ни с кем нельзя побежать и раскопать землю над стеклом, ни с кем не хочется полоскать руки в воде.

Он пытался представить, что Вика делает без него, о чем она думает, думает ли она о нем. А еще он задавал себе вопрос: как же узнать, думает она о нем или нет, и увидятся они когда-нибудь или нет?

Жизнь – длинная штука. Прошло много времени, и сколько же всего случилось: сначала была школа (целая жизнь), потом институт – столица, совсем другая жизнь, потом еще одна – семья, дети. Тоже отдельная жизнь, в которой, казалось, все было заполнено до краев, все занято: жена, сын, работа, куча забот и дел, которые шли своим чередом. Как говорится, слава богу.

И вот однажды, возвращаясь не поздно с работы, он шел мимо парка и увидел Вику.

Это было так странно: человек вырос, а узнать его можно с первого взгляда: глаза такие же голубые, добрые и озорные, а волосы светлые, почти белые, и обстрижены необычно коротко, прямо как у мальчишки. Они бродили целый вечер по парку. Вика совсем не изменилась, была все такая же непоседливая, легкая, а главное, она помнила про зарытое в землю стекло с цветком шиповника и про то, как варили рябину в консервной банке. Когда стемнело, они подошли к пруду и стали полоскать руки в воде. Вода была по-осеннему холодная, и Вика дала ему погреть свою замерзшую руку.

Он ее грел и заметил, что родинка не видна под кольцом. Хотелось встретиться назавтра и начать все сначала. Но и в тридцать лет человек не властен над обстоятельствами. Как оказалось, муж ее, немец, заканчивает работу по контракту и вскоре уезжает со всей семьей в Германию, насовсем. Это были советские времена, и за границу уезжали действительно насовсем. Он никогда не был за границей, для него это был совсем другой мир. Как можно представить, что происходит в Германии, когда ты там никогда не был. Прошла неделя, он и не думал о возможности побывать за рубежом, это казалось совершенно нереальным. Просто ему было жаль, что Вики нет рядом. Знакомых вокруг много, но никто не знает про зарытый цветок шиповника, ни с кем не хочется полоскать в холодной воде руки. Как ни пытался, он не мог представить, что Вика делает без него, о чем она думает, думает ли она о нем и как ему точно узнать, думает она о нем или нет.

Потом опять было много всего: работа, школа детей, потом их институт, а там следом внуки.

В стране произошла смена строя, стал свободным выезд за рубеж, и как-то так случилось, что в составе туристической пенсионного возраста группы он оказался в Германии, шел после экскурсии по парку и встретил Вику. Она почти не изменилась: глаза голубые, добрые и озорные, а волосы светлые, почти белые и обстрижены необычно коротко, прямо как у мальчишки. Бродили почти целый вечер по парку, и он удивлялся: как странно, они вместе там, куда он раньше даже не мечтал попасть. Вспомнили детство, деревню, зарытое в землю стекло, потом сидели под деревом на его куртке, и обоим казалось, что они едут на лифте в подземное царство медленно, но так явственно, что даже немного жутко. Он провожал ее до метро, народу на улицах практически не было, ветер был почти зимний, холодный, и все же, проходя мимо городского фонтанчика, они остановились (Вика сняла перчатки) и стали полоскать руки в воде. Он обратил внимание, что на ее пальце нет кольца, и опять стала заметна маленькая родинка. Хотелось встретиться назавтра, рассказать, как прошли все эти годы, сколько всего было, узнать о человеке, с которым не виделся всю жизнь. И главное, так оказалось, что обстоятельств, которые помешали бы им встретиться и повторить этот день, уже нет: дети выросли, внуки подросли, супруги отдалились. Они договорились о встрече на следующий вечер. Он первый раз пришел к ней на свиданье, купил цветы и прождал ее столько, сколько не ждал ни одну женщину в своей жизни, а потом пошел в гостиницу, отыскал в справочной книге ее имя и поехал по указанному адресу.

Это был красивый особнячок с палисадником, в котором суетились люди, было ясно, что что-то случилось. У ворот стояло несколько машин. От водителя он узнал, что ночью хозяйка умерла от приступа стенокардии.

Каждый раз она уходила от него неожиданно. Прошла неделя, он вернулся в Москву и все не мог понять, что произошло, куда так внезапно исчезла Вика. Да и что можно сказать про мир, в котором ты никогда не был. Как можно представить, что там. Ему как никогда не хватало ее (не то что бы даже рядом, а вообще). Людей на земле так много, а ее нет. Он хотел и не мог представить, где именно она сейчас находится, думает она о нем или нет, а главное, увидятся ли они еще когда-нибудь или этого им уже не суждено.

2000

Изобретательская жилка

У брата проблемы со слухом, но есть изобретательская жилка. Поэтому проблемы свои он компенсирует редкостными усовершенствованиями. Например, он давным-давно приспособил к телевизору динамик от старых наушников на длинном проводе. В детстве такие наушники у нас были в школе в лингафонном кабинете. А в юности эти черные шайбы из плотного пластика у многих валялись в ящиках со всякой всячиной. Вы скажете, что динамик на проводе изобретение рядовое, но не торопитесь.

Вот послушайте, какие брат рассказывал подробности: «Наушник я приделал к телевизору давно, но прикладывать его к уху и все время держать утомительно. Да к тому же сквозняки, которых уши мои не переносят. Сделал я тогда себе что-то наподобие чалмы. Свернул полотенце, прихватил на живую нитку, сделал складочку, куда вставляется наушник, и стало гораздо удобнее. Получилось нечто вроде танкового шлема с наушником в восточном исполнении. Изобретение мне настолько понравилось, что я его еще несколько раз усовершенствовал. Сначала удлинил провод, чтобы на кухню можно было уходить. Смотришь ты, к примеру, детектив. Вышел попить, или еще зачем – изображения нет, но по диалогам все ясно. Вернулся – все понимаешь. Потом сделал провод еще длиннее и стал на лестничную площадку выходить покурить. Тут вообще красота: сижу, в руке сигарета, под чалмой динамик говорит, в окно дымок плывет. В чалме тепло, новости слушаю и сам себя уважаю. Телевизор ведь это то же радио, только с изображением. Единственная проблема, когда ходишь туда-сюда, провод закручивается и, в конце концов, превращается в жгут, который за собой уже не потаскаешь. И размотать его целая проблема. Но я и тут оригинальный способ придумал. Поднимаю провод над головой и, держа его над чалмой, сам начинаю вращаться в нужном направлении. Правда, когда с моим вестибулярным аппаратом крутишься, голова кружится. Но если закрыть глаза, то все нормально. И вот, как то вышел я вот так покурить в коридорчик в своей чалме. Прикурил, смотрю – провод опять в спираль скрутился. Причем, я как это увидел, сразу прикинул: восемь оборотов против часовой стрелки. Поднял правой рукой шнур над головой, взял сигарету в левую руку, закрыл глаза и делаю свои восемь оборотов. А тут, видимо, лифт пришел – люди в гости к кому-то на наш этаж приехали. Это я уже позднее понял. Когда они только приехали и раскрылись дверцы лифта, я ничего не видел и не слышал. Во-первых, я слышу плохо, во вторых не вижу, а в третьих динамик орет на полную. Я когда глаза открыл, передо мной кабина лифта, а там люди стоят и не выходят: видимо, смотрели, как я спираль раскручивал. Я думал, они изобретением заинтересовались и какие-то вопросы будут, а они, похоже, просто ничего не поняли. Чтобы чужую находку перенять, тоже нужна изобретательская жилка».

2010

Другая культура

Работал я тогда в компании Samsung Aerospace. В основном отвечал за техническую экспертизу, но не только: например, на встречах и переговорах приходилось выступать в качестве переводчика. И хоть я закончил английскую спецшколу и поучился к тому времени за рубежом, практику языковую имел не большую. Техническую авиационную лексику я быстро подтянул, а вот с бытовой были трудности. Примером тому вспоминается такой случай.

Был я в составе корейской делегации с визитом на знаменитый украинский завод «Моторсич». Год девяносто второй, кажется – отношения с украинцами самые теплые, а с корейцами настороженные – только начал с ними работать, прошел испытательный срок, но еще никак не зарекомендовал себя. Я к ним присматриваюсь, они проверяют, насколько я справляюсь со своими обязанностями.

Командировка прошла успешно, в последний день часов в шесть деловые встречи и рабочие переговоры закончились, экскурсии по заводу завершились, и нас повезли в ресторан. А надо сказать, что на заводе в тот день было две делегации такого уровня, на которых должно было отметиться высшее начальство – корейская и итальянская. И если на экскурсиях мы лишь слегка соприкасались с итальянцами, то на ужине всех иностранных гостей было решено усадить за одним столом.

Расселись, тосты, речи, здравицы и два переводчика. Мой коллега переводил с русского на итальянский и обратно, а я, соответственно, с русского на английский и с английского на русский.

Часам к девяти застолье подошло к фазе, когда все комплименты сказаны, выпито уже очень изрядно и банкет переходит в неформальную фазу. Тут вдруг встает итальянец и, пьяно улыбаясь, говорит что-то, а переводчик переводит: «Анекдот про карабинеров». Итальянец, видать, вспомнил про себя этот анекдот и уже смеется, поэтому понять, что он говорит довольно трудно. Но смотреть на него приятно, даже весело – вот он сказал первую фразу и все итальянцы тут же начинают ржать. Переводчик с итальянского переводит: «Сколько раз карабинеры покупают билеты в кинотеатр?» Итальянцы перевод встречают новым взрывом хохота, видимо ожидая, что после перевода этой фразы будут хохотать все остальные. Русские тоже начинают смеяться, но не потому, что услышали что-то смешное, а потому, что не смеяться, глядя на итальянцев, просто невозможно. Корейцы с нетерпением ждут перевода, для того чтобы быть со всеми в одном информационном поле. Соответственно, все смотрят на меня, я перевожу на английский: «Сколько раз карабинеры покупают билеты в кинотеатр?» – к этому моменту смеются все, кроме корейцев. Наконец, рассказчик справляется с собой и выдает вторую часть дурацкого анекдота: «До десяти раз, потому что контролер каждый раз рвет билеты». Итальянцы, видимо, все знают этот анекдот, но услышав концовку, начинают всхлипывать, сучить ногами и сползать под стол. Один итальянец начинает истошно кричать что-то типа «Прекратите, или я умру от смеха!», как мне, по крайне мере, показалось. Переводчик с итальянского повторяет фразу на русском. Наши, дослушав, начинают смеяться сильнее. Я, пытаясь перекричать смех компании, выдаю концовку на английском: «До десяти раз, потому что контролер каждый раз рвет билеты». Корейцы не меняются в лице, но сразу спрашивать, в чем дело, им, видимо, не позволяет бизнес-этика. Я пытаюсь честно выполнить свой долг и объясняю на своем не сильно родном английском, что карабинеры хотят идти в кино с билетом, потому что они полицейские и должны соблюдать правила, а контролер их каждый раз лишает билета, и они поэтому идут покупать новый, и так десять раз подряд, и, конечно, это очень смешно. Корейцы переглядываются, смотрят друг на друга, потом на директора, как он отреагирует. Директор скупо улыбается, после чего примерно такой же вид принимает и вся делегация.

Среди корейской делегации есть мой непосредственный начальник, он глядит на меня очень строго, он подозревает, что я пропустил или нарочно скрыл что-то важное в переводе, из-за чего корейская делегация оказалась не на уровне. Корейцы начинают разговаривать между собой по-корейски, видимо высказывая разные версии, почему все смеются и в чем суть анекдота. Я не успеваю реабилитироваться, как слово берет начальник иностранного отдела с украинской стороны и, как говорится, с места в карьер начинает вещать:

– Встречаются как-то Мыкола и Степан, и у Степана все пальцы на руках в бинтах. Мыкола спрашивает:

– Шо это у тебя, Степан, уси пальцы забинтованы?

Услышав русско-украинскую речь и видя подавляемый восторг, с которыми наш украинский коллега предвкушает неизбежно приближающуюся кульминацию анекдота, итальянцы, не дожидаясь перевода, вновь начинают ржать и сучить ногами. Наши все-таки ждут продолжения, корейцы начинают тяготиться чужим праздником.

Поскольку английский язык международный, итальянцы дают знак своему переводчику, что они все понимают по-английски и что, мол, с русского на итальянский можно не переводить. Я становлюсь центром притяжения всех взглядов за столом и все глубже осознаю, как я влип.

И тут начальник иностранного отдела завершает свой предательский анекдот:

– Жена мышеловки расставила в кладовке, а попал в них я!

– Та як же ты умудрился?

– Да она, зараза, их на сало ловит!!!

Не буду подробно рассказывать, как я пытался объяснить корейцам, что Мыкола любит «свиной жир» больше, чем мыши. Чем дольше я говорил, тем озабоченнее становились мои корейские коллеги. Моя карьера переводчика была на грани фола, и тут вдруг мне на помощь пришел умница руководитель нашей корейской делегации. Он сказал моему начальнику и всему корейскому крылу: «Do not worry – different culture!»

2017

Свалка, звезды, рок-н-ролл

Будильник звонил в один и тот же час, вернее, в пять часов, и каждый раз в это время Петрович проклинал все на свете. Он надеялся, что организм привыкнет к такому режиму, а организм, видимо, рассчитывал на то, что сам Петрович перестроится на другой.

Особенно было обидно просыпаться в понедельник.

А почему? – рассуждал Петрович.

Да потому, что в субботу, воскресенье люди расслабились, поспали до обеда, выпили, культурно посидели, а тут – бац, все снова-здорово. Петрович был семейным человеком, но семья жила несколько в другом ритме, а потому пересекался он с ней нечасто. Да и интересы у всех были разные: у него – мужские, у жены – женские, у сына с дочерью – подростковые.

Петрович по утрам командовал на кухне, курил в форточку, заваривал чай, вынимал из холодильника «сухой паек» (обычно кусок колбасы и плавленого сыра), который жена с вечера клала в отдельный пакет. После завтрака ехал на завод и вкалывал до обеда, потом шел вместе со всеми в столовую – это был приятный момент в его жизни. Во-первых, всегда было интересно, что дадут на обед, а потом вообще – коллективное мероприятие.

Пообедал – считай, и день прошел. Как в армии когда-то говорили: в обед масло съел – считай, еще день кончился. Служил Петрович давно. Как из армии вернулся – женился, пошел работать, родился сын, следом дочка, от завода дали квартиру. Вот, кажется, и вся биография.

После обеда Петрович еще вкалывал, затем втискивался рабочим плечом в автобус, потом опускал жетон в метро, проходил как сквозь строй через толпу спекулянтов, покупал пачку сигарет, закуривал на ветру, вот, глядишь, и дом стоит – куда ж ему деться.

Дома была жена. Жену звали Клавой. Клава подняла на ноги детей, везла на себе дом, и с этим, кажется, уже ничего нельзя было поделать. В самом начале их совместной жизни Петрович вбегал домой и Клава висла у него на шее – это быстро кончилось, затем был долгий период, когда Клава ждала его и просто встречала, потом еще долго было так, что он любил приходить домой просто потому, что там находилась Клава. С годами и это прошло. Были времена – Клава наряжалась к приходу его друзей, ставила на стол бутылку. Однажды с женой ездили в Воронеж и там ходили на танцы. А как-то раз сильно болела дочка и они всю ночь вместе простояли под окнами больницы; наутро дочери полегчало. Петрович нес дочку, завернутую в одеяло, а жена шагала рядом. Вроде много чего между ними было, и все куда-то подевалось. Отношения складывались не простые. Главное, он не мог понять, чего не хватает Клаве: то ли ей не хватало нежности от Петровича, то ли Петрович ей казался чересчур нежным. Он не мог объяснить, с чего Клава становилась вдруг иногда доброй: сидит на кухне и в окно глядит или кота гладит. И подходи к ней в этот момент, проси чего хочешь – последнюю поллитру вытащит из такого закутка, в котором сам ее не найдешь даже в период жестокого похмелья. В такие дни Петрович раскисал, много говорил и, видимо, портил все дело. Эти периоды он не мог ни предугадать, ни связать со своим поведением, ни вывести из женской физиологии, в силу отсутствия в них какой бы то ни было периодичности.

Итак, вторник проходил по тому же сценарию, что и понедельник. И только в среду, почему-то именно в среду, Петрович начинал ждать выходных. Эти мысли о конце недели скрашивали обиды на мастера и досаду на Клаву. Дни бежали быстрее, и вот, наконец, приходила пятница, такой же рабочий день, как и все остальные, и в то же время такой отличный от них.

В пятницу Петрович спокойно дожидался конца рабочего дня, отстаивал очередь в винном отделе и только тут ощущал удовлетворение, творческий подъем и чувство свободы. Он шел не спеша, с удовольствием отмечая ритмичное постукивание бутылки, радовался жизни, как радуется жизни солдат в увольнительной, и так же открыто и по-доброму смотрел на людей.

В ту пятницу, о который идет речь, Петрович направился прямо домой. К друзьям не тянуло – тянуло в семью, хотелось разговора про отметки, про то, как нелегко нынче учиться, про то, что отец мог бы побольше заниматься с детьми.

Дома было пусто. Петрович прошел на кухню, открыл бутылку и выпил. Никто не мешал наслаждаться жизнью, но чего-то не хватало. То ли компании, то ли чего-то еще. Он заглянул в комнату сына, посмотрел на плакат с изображением мужика с зелеными волосами и малиновыми губами. Взял транзисторный радиоприемник, вернулся обратно на кухню и выпил еще: стало немного обидно, что праздник проходит в одиночестве. Петрович включил приемник, крутил колесико и выхватывал из эфира обрывки каких-то песен, и вдруг из динамика послышалась человеческая речь.

Диктор бодрым голосом объявил: «В эфире передача „Ровесник“, клуб „Посредник“». Петрович заинтересовался, а диктор тем временем продолжал:

– А еще нам написала Рита из Зеленограда, и я с удовольствием прочитаю ее письмо. – И чтение письма пошло уже другим, бойким девичьим голосом: «Дорогой „Ровесник“, дорогой клуб „Посредник“, я надеюсь, ты мне поможешь. Мне семнадцать лет, я очень люблю мороженое, рок-н-ролл, верю в белую магию, люблю смотреть на звезды, обожаю свалки машин и металлолома».

Петровича почему-то все больше занимало это письмо. Он вдруг живо представил эту свалку металлолома где-нибудь под Москвой возле железнодорожной насыпи. Лежат себе под дождями перегоревшие электродвигатели с мотками рыжей проволоки, ржавые болты, а рядом колесо от грузовика – большое, тяжелое, а поблизости деталь от велосипеда. И мысли так и лезут в голову: вот из этого можно было бы вытащить подшипник, из того – проволоку, а вот просто отличная железяка – когда такая понадобится, ее нигде и никогда не сыщешь, а сейчас она лежит, елки-палки, и на тебя смотрит.

Дикторша продолжала читать письмо дальше: «А еще я люблю новостройки, особенно весной. Люблю свежевымытые окна, только порой мне очень одиноко и не с кем поделиться своими мыслями: кто мы и зачем живем на этом свете?!

Пусть все, кто меня сейчас слышит, напишут мне по адресу: Москва, Зеленоград, улица Ленина, 5, квартира 8».

Петрович даже сигарету загасил, так поразил его этот рассказ. Он вдруг представил, как напишет письмо этой Рите, они сядут на подмосковную электричку, выйдут в районе дальней новостройки, отыщут за насыпью свалку, расположатся на огромном резиновом протекторе от грузовика и станут смотреть на проходящие электрички. А когда на весеннем небе появятся звезды, они будут долго говорить о том, кто они такие и зачем живут на этом свете!

1995

Закурить не найдется?

Раннее воскресное утро было по-осеннему сереньким. Накрапывал противный дождик. Вдоль длинной безлюдной улицы ехал мокрый рогатый троллейбус, без единого пассажира. На углу в будке стоял усатый милиционер, которому и посвистеть-то было некому.

В такие часы все нормальные люди либо еще спят, либо потягиваются в своих мягких постелях. И в это самое время я брел по улице в продуктовый магазин и думал, как бездарно прошел вчера день и как бестолково начинается сегодня. Снизу сквозь расклешенные брючины поддувало на голые ноги, сверху в лицо летела водяная пыль.

Ботинки на тоненькой подошве промокли, из-за чего я уже, честно говоря, даже не расстраивался и брел ни на что не обращая внимания, пока мой взгляд не привлек мужчина. Он появился из переулка, шел мне навстречу, катил перед собой двухместную коляску и держал в руке авоську с двумя пакетами картошки. Через минуту я смог рассмотреть папашу. На нем промокал защитного цвета плащик, ботинки явно просили каши, а в глазах было выражение, которое бывает у человека, когда он собирается виновато и глупо улыбнуться. Мы поравнялись. Он посмотрел на меня и явно хотел что-то сказать, но не нашелся. Я уже собирался пройти мимо, но вдруг спохватился и спросил: «Закурить не найдется?» Он тут же остановился, утвердительно закивал, положил авоську в сетку под коляской и захлопал себя по карманам, как будто потерял что-то важное, потом успокоительно улыбнулся, вытащил из-под свитера измятую пачку сигарет и вкрадчиво попросил: «Берите две, пожалуйста». Я посмотрел в его грустные глаза и согласился. В это время темно-серый грузовик громыхнул по ближайшей луже и окатил нас с ног до головы.

– Спички-то есть? – участливо спросил он, стирая с мокрого плащика грязь.

– Да я не курю, – ответил я, отряхивая брюки.

– Я тоже, – понимающе ответил он. Добавить было нечего, и мы пошли каждый своей дорогой, проводив друг друга сочувствующими взглядами.

1985

Игры для взрослых

Приехали с Ольгой в Питер на выходные – погулять, отдохнуть. Бродим по улочкам расслабленные, довольные. А у жены моей кроме самых разных достоинств есть еще и такое: она может ходить по городу часами и совсем не тянет мужа к разным ювелирным лавкам, бутикам… Она даже мне не дает зайти в магазин и говорит что-нибудь типа: «Мы что, сюда в магазин приехали?» Тем более я удивился, когда мы вдруг неожиданно оказались на шопинге. А было это так. Идем по какой-то пустынной, явно нецентральной, улочке: желто-серые питерские жилые дома, и вдруг вывеска «Игры для детей и взрослых». Я на нее почти не среагировал, а Ольга мне говорит: – Зайдем?«Зачем бы, – думаю, – дети у нас уже выросли», – но как человек покладистый быстро согласился. Заходим. Одна большая комната и полки, полки – много полок, и везде игры, причем, не игрушки, а именно игры в броской упаковке. От такого изобилия и ребенок, который знает, что ему нужно, растеряется, а я как в чужой мир попал. В торговом зале один скучающий продавец – мужчина лет сорока – и никого из посетителей, видимо, с самого утра. Хозяин игр сразу оживился и к нам: мол, чем интересуетесь. Я чувствую себя слегка растерянно, а жена, нимало не смутившись, спрашивает: – Скажите, у вас есть игры для взрослых? Тут, напротив, продавец слегка стушевался. А я, чтобы развеять неловкость, пришел жене на помощь: – Ну, «для взрослых» в смысле на наш возраст. Мы для себя хотим приобрести. Летом, знаете ли, на даче вечером приятно во что-нибудь настольное поиграть… Сказал я это и больше не нашелся, что добавить. За последние тридцать лет ни разу вечером на даче мы с женой, если честно, ни во что такое настольное не играли. Забросил я удочку, а сам на полки смотрю в надежде что-нибудь знакомое увидеть. Тут жена, поддержанная моим комментарием, продолжает беседу: – Может быть, что-то посоветуете в этом роде? А я как раз разглядываю башенку из палочек с номерами. И видя, что жене добавить нечего, опять вступаю в диалог: – В чем, например, суть игры с палочками? Мужик обрел конкретику и начал показывать: – Вот смотрите, вы потянули за палочку и вытянули ее из башенки, понятно? – Понятно, – говорю, – и что? – Вы вытянули, а башенка не упала. – Понятно… Ольга тоже, вроде, все понимает. – Вот, – объясняет продавец, – кто-то башенку, в конце концов, уронит, и тогда мы все подсчитываем номера на палочках и узнаем, сколько у кого очков. Мы все поняли, и жена спрашивает: – И сколько это стоит? – То, что вы смотрите – это фирменное исполнение, игра из Великобритании, – со знанием дела говорит продавец, – стоит пять тысяч, но есть отечественный аналог немного дешевле. И тут Ольга, всегда такая тактичная, одновременно и меня, и продавца ставит в неловкое положение, обращаясь ко мне с вопросом: – Ты же сам можешь сделать такие палочки? Я тактично молчу. Повисает пауза. – А во что вы обычно играете? – перехватывает инициативу продавец. – Во что мы играем? – оборачивает взгляд на меня жена. Я опять держу паузу. – В бирюльки играете? – с надеждой спрашивает продавец, употребляя знакомое для меня слово. – Нет, – говорю, – в бирюльки – нет. – О, я знаю, что вам предложить, – говорит продавец и приносит набор из тонких круглых палочек, похожих на зубочистки. Мы скромно отказываемся от объяснений смысла игры, берем описание. Отказываться дальше уже явно неловко. Мы берем игру в палочки, но на этом жена не успокаивается и говорит мне шепотом: – Ты что, не помнишь? С палочками было много разных игр, – и тут же добавляет громче: – Так ведь еще шашки были! – Ну, конечно, – говорит продавец, – у нас есть и шашки, и шахматы. – Шахматы это слишком долго, – говорит жена, – а шашки, пожалуй, возьмем. Мы берем палочки и шашки. Ольга, чувствуется, вошла во вкус: – А еще мы в фантики играли. Я делаю знаки, что пора заканчивать, пока нам не принесли фантики. Мы выходим из магазина, но жена не унимается: – Ты что, не помнишь? С палочками, правда, было много игр: клали на дощечку палочки и подбрасывали вверх, а еще был чижик из палочки, помнишь? И я смутно вспоминаю, что, правда, был чижик: заостренная с концов палочка, по которой били битой – чижик подлетал вверх, крутился в воздухе, и надо было еще поддать по нему битой. Господи, когда же это все было?! – А в шашки сколько было игр, ты помнишь? – не может уйти от воспоминаний жена. – Щелкаешь по шашке, сбиваешь противника. В пионерлагере любимое занятие было. Мы идем по улице, и я думаю о том, как давно это было, какое счастливое это было время, и как это, наверное, здорово – долгим вечером на даче, когда за окном стучит дождь, играть в эти самые шашечки и палочки. Может быть, мы когда-нибудь так и будем играть в эти игры долгим летним вечером вдвоем или с внуками, дай-то Бог…

Путешествие из Купавны В МОСКВУ

Встали мы очень рано – часов в одиннадцать. Быстро закончили утренний туалет и уже в двенадцать сели завтракать. Это был самый обычный трудовой день, и поэтому я должен был ехать в Москву на практику, папа на работу, а мама оставалась дома готовить. После завтрака оказалось, что, несмотря на спешку, мы опаздываем и что скоро на станции начнется перерыв в движении.

Папа собрался и ждал маму, я собрался и ждал папу, а мама ждала нас обоих и только все время повторяла, что один – как маленький, а другой хуже маленького, то есть папа (любя, конечно). Наконец все были в сборе, и папа отправился в «кошкин домик». Пока папа там находился, погода сильно изменилась. Солнышко спряталось, а по небу поползли тяжелые серые тучи, и пошел дождь. Настроение у всех окончательно испортилось, так как наметился срыв поездки по самой дурацкой причине.

И вдруг, как всегда, на помощь пришла мама со свойственной ей, как она выражается, технической жилкой. Она предложила снять наши приличные костюмы, положить их в сумку на колесиках, одеться в то, чего и промочить не жалко (а такого у нас на даче хоть отбавляй), быстренько добежать до станции, скоренько переодеться и спокойно ехать сухими в Москву на работу – удобно и практично.

Папе мысль очень понравилась, и он азартно приступил к ее исполнению. Он надел чьи-то брюки, старое пальто, которое кто-то лет тридцать назад свез к нам на дачу, потому что оно вышло из моды, боты сестры маминой подруги, которые были ему совсем как раз и лишь слегка хлопали каблучками, и прорезиненную косынку, которая уже давно никому конкретно не принадлежала. Этот костюм, видимо, придал ему решимости, и папа принялся за мое переодевание.

Еще раз услышав, чем отличается настоящий мужчина от пижона, и сраженный маминым аргументом, что «папа уже такой большой, а ничего не стесняется», я оделся как достойный родителя сын, взял сумку на колесиках, и мы отправились.

Шли мы, растянувшись метров на двадцать. Впереди шла мама под зонтом, следом шлепал по лужам своими ботами папа, а сзади на некотором удалении семенил я, таща сумку на колесиках и прикрывая на ходу лицо от случайных прохожих, которые останавливались, несмотря на очень сильный дождик.

Вдруг я услышал вдалеке шум поезда и увидел, что папа резко рванул вперед. Мама очень быстро побежала за ним, наверное, испугалась, что он забудет переодеться и уедет на кафедру в чужих ботах. Я старался не отстать, на всякий случай. Подбежав к станции, мы увидели поезд и тут же услышали протяжный гудок, свидетельствующий о том, что остановки не будет. Поезд был явно не наш, мы облегченно вздохнули, посчитали вагоны, пересекли пути и пошли на платформу. На платформе было много народу, но все уступали нам дорогу, и мы даже протиснулись под навес. И тут папа попросил нас с мамой, чтобы мы его загородили со всех сторон, пока он переоденет штаны и боты. Я понял, что мама колеблется, и наотрез отказался, предложив переодеваться за платформой. Совершенно неожиданно мама, которая так любит папу, перешла на мою сторону, и папе ничего не оставалось, как последовать за нами из-под навеса обратно под дождь. Я норовил отойти подальше от платформы в мокрые кусты, мама тоже была намерена увести папу от любопытных глаз, а папа сопротивлялся, поскольку дождь становился все сильнее. В конце концов ливень так припустил, что даже у меня чувство стыдливости куда-то подевалось, я достал свой и папин костюмы и стал стягивать с себя чью-то лыжную пару. Мама одной рукой прижимала к себе сухие костюмы, прикрывая их своим телом от ветра с дождем, а другой рукой поддерживала папу, который виртуозно балансировал в луже на одной ноге в боте, а с другой ноги снимал не по росту длинную брючину. Те, кому не хватило места на платформе под крышей, и кто наблюдал наше переодевание, звали своих друзей из-под навеса, и, надо сказать, желающих поменять сухое место на забавное зрелище находилось немало.

Вдруг показалась электричка, и интерес толпы переключился на подготовку к взятию поезда на абордаж. Мы закончили переодевание уже при меньшем внимании со стороны зрителей, в последний момент втиснулись в битком набитый тамбур, поневоле касаясь мокрых плащей и корзинок, и даже толком не попрощались. Поезд вздрогнул, и такая родная (теперь опустевшая) платформа вместе с нашей мамой сначала качнулась, а затем поплыла все быстрее, пока пейзаж за мокрым стеклом стал почти незнакомым.

1982

Пятница и суббота

Алексей звонил в дверь уверенным длинным звонком, подталкивал вперед товарища, которому неловко было идти в гости выпивши.

– Ничего-ничего, – говорил Алексей, – ща добавим, пока не выветрилось.

Дверь открылась, и на лестничную площадку, высыпали двое малышей – погодки трех и четырех лет.

– Ах вы, мои засранцы! Ах вы, мои спиногрызики, – расплылся в улыбке папаша, присел до нужного уровня и, качаясь в неудобной позе вприсядку, по очереди поцеловал выбежавших сынишек. Нежная интонация с лихвой покрывала грубость выражений.

– Смена растет! – не без гордости проговорил Алексей, вставая, схватившись за рукав друга, проникая в квартиру и увлекая всех за собой.

Тут уже прыгал, норовя лизнуть в лицо, здоровый пес – немецкая овчарка.

– Мухтар, это свои. Свои, Мухтар! Сейчас он тебя понюхает и больше не тронет, – объяснял Алексей. Но собака была настроена на редкость дружелюбно, так что гость страдал не от агрессии животного, а от любви, настойчиво пытаясь увернуться от поцелуя.

– Не бойся! Умнейший пес, три медали у него.

– Да я вижу, – соглашался товарищ.

– А это Маша, – представил Алексей жену. – Маш, давай сообрази нам чего-нибудь быстренько. Мы не жравши почти. А потом сходи, купи пивка на утро мне.

– Могли бы и сами захватить, пивко-то.

– Кисонька, извини, замотались совсем.

– Мухтар! Сидеть, Мухтар! – Алексей был в центре событий. Теперь он обращался к собаке, которая недовольно садилась, прижимала уши.

– Мухтар, голос! Голос, Мухтар!

Мухтар водил обрамленной седеющими усами мордой, напрягал голосовые связки и выдавливал из себя какое-то старческое покашливание.

– Мухтар, это что, по-твоему, голос? А ну давай как следует.

Мухтар рявкал, смотрел на хозяина и вилял хвостом.

– Леш, поздно уже, соседи спать укладываются.

– Что это они так рано-то? Ладно, иди не мешай. Принеси-ка мне кусок колбасы, надо дать собаке за службу.

Жена поплелась на кухню, отрезала кружочек копченой колбасы, передала мужу. Смотрела на знакомую до боли картину. Выражение лица у нее было, как у мамаши, читающей любимую книжку избалованному ребенку, которому давно пора научиться читать.

– На, Мухтар, на, молодец. Жри, скотина такая.

Мухтар проглотил кусок, оглядывал собравшихся, пытаясь понять, дадут еще или нет.

– Ох ты, собака дурная, скотина бестолковая, – приговаривал Алексей, и Мухтар чувствовал всю теплоту его пятничного настроя.

Жена ушла, погремела на кухне кастрюлями, потом опять зашла в прихожую.

– Леш, к нам мама завтра приедет.

– Это еще зачем?

– Что значит зачем, Леш? Это моя мама.

– Да ладно, пусть приезжает. Правда, Мухтар? Чего скулишь? Надо было надрессировать в свое время собаку правильно, чтобы тещу не пускала в квартиру. Теща захочет приехать, ан нет. Собака уже приучена. Да, Мухтар?

– Вы не обращайте внимания, это он так шутит. Он как выпьет лишнего, всегда так странно шутит. Вы вот тапочки надевайте.

– Да что вы, я понимаю, что он шутит, – смущался гость, – а тапочки мне не нужны – у меня носки теплые.

– Ты, Саня, не скромничай, надевай тапочки на свои теплые носки, доставай бутылку и пойдем вмажем.

Расположились, врубили телик, разлили.

– Ну что, Саня, как пошла?

– Хорошо пошла.

– Я тебе, Саня, вот что скажу: с бабами нужно только так. Баба, Саня, она как собака, чует, можно или нельзя. И если ей не сказали: «Фу, нельзя!» – значит, можно, значит, полезет с лапами на диван. Ты вот, Саня, жену свою распустил, она и села тебе на голову. Ты уж извини, я как другу тебе, Саня, говорю.

Саня крепился изо всех сил, ерзал на стуле.

– Или вот еще кто-то мне сказал, – продолжал философствовать Алексей, – женщина, она как вода, сколько ей дай места, столько и займет. Особенно терпеть не могу, когда баба молчит и настроение показывает. Что, мол, не по кайфу ей чего-то там, особенно если при посторонних, не дай бог.

Дверь открылась – на пороге стоял сынишка и держал над головой в двух руках видеокассету.

– Ну, иди сюда не бойся, – приказал Алексей.

– Катета, бляка-мука! – прокомментировал мальчуган, не сдвинувшись с места. Помолчал и добавил: – Катета денег тоит, – развернулся и убежал к матери.

– Чувствуется, Леха, твое воспитание. Мужик цену вещам знает, – похвалил гость.

– А ты думал, – не без гордости соглашался Леха. За дверью опять послышалась возня ребенка.

– Сынок, закрой дверь, не мешай теперь нам. Видишь, ко мне дядя пришел. У нас дела. Скажи мамке, чтобы еду поскорее несла.

– О чем-то я, Саня, говорил? Да, о том, что бабу ты свою распустил. Нельзя же так, слушай. Ты понимаешь сам, кто ты такой. Ты, Саня, солдат, офицер! По большому счету, ты, Саня, защитник родины. Она это должна понимать. А то, что она в своем гребаном кооперативе денег больше тебя зарабатывает – это все пустое. Пустое, поверь мне. Деньги, Саня, это что? Это пшик. Да, это я тебе говорю. Главное у человека душа, Саня.

– Я вам крабовый салатик сделаю, Леш. Подойдет? – приоткрыла дверь жена.

– На кой хрен мне крабовый салатик, я русский офицер, – кричал уже не на шутку разошедшийся Леха. – Давай картошку и быстрее.

Саня с восхищением смотрел на Леху. Леха самодовольно принимал молчаливое выражение восторженной зависти.

Посидели, было уже за полночь, когда нетвердыми шагами Леха поплелся провожать товарища к лифту. Жена тоже встала и, уже в халате, помогла проводить друга. Пока поднимался лифт, Леха что-то запел бодрое строевое. Открылась соседская дверь, из которой высунулась тетя Маня.

– Тетя Мань, все свои, закрой дверь, – сказал Леха.

– Вот ведь опять набрался, – недовольно говорила себе под нос тетя Маня, закрывая на цепочку дверь.

Приехал лифт и увез с собой друга. Леха как-то дошел до постели и через пять минут захрапел.

В семь часов Леху подняла жена.

– Ты чего, сдурела? – протянул спросонья Леха.

– Я вот тебе сдурею ща по шее! – пробуждала его жена. – Поговори мне еще, алкоголик. Опять набрался вчера!

– Да брось ты, разве я того?

– Ты даже не помнишь ни черта.

– Да брось ты!

– Ах, я, значит, брось! Ты помнишь хотя бы, как ты тетю Маню назвал?

– Тетю Маню? Как я ее назвал?

– Ты же совсем допился, ты даже не помнишь, как ты тетю Маню назвал. Вот сам к ней пойдешь извиняться. Мне же в глаза людям смотреть неудобно.

Маша раскручивала пружину супружеских отношений в обратную сторону:

– А зачем ты подзатыльник Сереженьке дал вчера?

– Ты чего? Не было такого!

– Ты и это забыл, алкаш несчастный. Форменный алкоголик. «Я офицер, я офицер!» Офицеры разве так себя ведут? Если тебя так воспитывали, это еще не значит, что ребенка бить можно. Господи, за что мне такое наказание? А ты помнишь, как ты хотел собаку натравить на мою маму?

– Вот этого не было, кисонька. Я всегда уважал твою маму.

– В общем, хватит разлеживаться, давай в магазин. Вот тебе список, и смотри, чтоб не обсчитали опять, ротозей. Да, и детям сок купить не забудь. Собаку захвати и не води его по грязи: пол вечно загадите. Ну давай, давай. Проверь, как собака сходит. Боюсь, нет ли поноса у него. Опять вчера его кормил черт те чем.

Леха выбрался на улицу, зашел в магазин, отстоял небольшую очередь, закупил все по списочку, вышел. Мухтар завилял хвостом, поплелся рядом, заглядывая в сумку. Прошагали мимо новостройки, потом небольшого пустыря. Леха нагнулся, подобрал палку, зашвырнул что было сил на поле. Закричал:

– Апорт, Мухтар! Апорт!.. – И сам почувствовал, что вчерашней уверенности в голосе нет.

Мухтар, видимо, тоже это почувствовал, обернулся с немым вопросом, и Лехе показалось, что в грустных собачьих глазах он прочитал: «Эй, ты что, забыл – пятница-то кончилась. Впереди предлинная суббота, а за ней целая неделя». Мухтар дал дочитать фразу до конца, потом повернулся и затрусил своей старческой рысью к дому, где его ждала хозяйка с тарелкой теплой овсянки.

2001

Картина на простыне

Тюфяков был поздним ослабленным ребенком. К трем годам у него проявилось плохое зрение, сколиоз, боязнь темноты и настоятельная потребность держаться материной юбки.

Когда уходила мама, никто из родственников не мог его развеселить и облегчить его страдания. Тюфяков не плакал, а просто ждал и почти молча сглатывал рыдания.

В школе у мальчика были трудности со сверстниками: он ни с кем не дружил и редко играл с мальчишками, как принято говорить, в подвижные игры. Мама уделяла ему много внимания, водила заниматься музыкой, потом живописью, но, кроме отвращения, занятия ничего не вызывали, хотя он и продолжал регулярно посещать все классы, которые оплачивала мама. Школьные годы такие бесконечно долгие, но и они быстро проходят. Незаметно подошел выпускной год. И тут вдруг совершенно неожиданно Тюфяков влюбился! Он окончательно оторвался от материной юбки и робко последовал за другой. Она была, как говорится, ранняя девушка. В то время как в классе все были еще совсем девчонки, эта была статной женщиной с аккуратным бюстом. Тюфяков был не единственным, кого привлекала Лиза, и шансов у него, надо сказать, было не много. Сутулость, близорукость, робость и тупая решимость разбиться в лепешку за право стоять рядом с избранницей – не лучший набор в борьбе за обладание дамой сердца.

Тюфяков звонил ей по телефону, сопел в трубку, иногда, набравшись решимости, предлагал поход в кино и, получив отказ, долго неутешно страдал. Время шло без успехов и побед, а вскоре начались еще более суровые испытания тюфяковского чувства. Однажды, стоя под окнами квартиры, в которой он мечтал находиться, он увидел Лизу, которая выходила из дома с высоким незнакомым парнем.

Тюфяков сначала вздрогнул, а затем впал в прострацию и пошел следом. Он не прятался, а шел как во сне, глядел на Лизу и представлял себе, что это он, высокий и красивый, идет рядом с ней и легко обнимает ее за талию. Он был в том же кино и на выходе искал глазами свою девушку. Затем шел следом за парой в кафе и сидел за соседним столиком. Высокому парню не нравился Тюфяков, он не знал, что это не хамство, а любовь, и поэтому хотел проучить Тюфякова. Или он догадывался, что это любовь, но все равно считал это хамством. Высокий парень проводил Лизу, поцеловал ее на прощание, затем повернулся к Тюфякову и без предупреждения ударил его по лицу. Тюфяков вытер рукавом кровь, которая потекла из носа, и впервые за вечер почувствовал облегчение. Он страдал за свою женщину, он не боялся высокого парня, и если бы умел, то дал бы, наверное, сдачи. Тюфяков не уходил, смотрел на высокого парня и улыбался. Высокий парень плохо понимал, что происходит в душе у этого психа, но на всякий случай решил не связываться.

Так было с несколькими кавалерами. Одни лезли драться, другим просто надоедала слежка. Наконец Тюфяков доказал свое право на место возле Лизы. И вот они сидели в кафе, она наливала ему заварку из чайничка, а на столике была скатерть точно такая же, как у Тюфякова в детстве. Победа казалась так близко, но роман закончился не начавшись. Отзвенел последний звонок, и Лиза уехала куда-то на Украину к родственникам готовиться к экзаменам в институт. Однако вместо института выбрала замужество и роль домохозяйки. Вернулась через два месяца с мужем – взрослым бородатым мужчиной. Тюфяков потерял цель в жизни. Поступать в институт не стал, пошел работать продавцом в ближайший к дому продуктовый магазин. Родители сокрушались по поводу странного выбора сына, но он выслушивал все настолько обреченно и равнодушно, что, наконец, родители смирились. А вскоре у Тюфякова умерла бабушка, освободив внуку отдельную двухкомнатную квартиру, где он стал жить в полном одиночестве. Пиво и футбол его не интересовали, дни проходили однообразно, он чувствовал себя собакой, которая живет без хозяина – еды достаточно, но главного в жизни нет. А жизнь кипела вокруг: кто-то делал карьеру, кто-то раскрывал свои таланты. Тюфяков затаился. В это время в стране изменился строй: капитализм сменил социализм, свершилась сексуальная революция, да мало ли чего произошло. Все это шло мимо Тюфякова, он по-прежнему ходил в свой магазин и исправно продавал молоко и сахар. Иногда Тюфяков совершал вечерний моцион. Он ходил не спеша по Старому Арбату, смотрел на молодых людей, которые были с ним одного возраста, и удивлялся, как они кривляются под музыку и горланят песни. Иногда он подавал нищим, которые подходили сами, угадывая, что им не откажут. Однажды Тюфяков прогуливался перед сном и неожиданно увидел Лизу, которую не видел несколько лет. Лиза изменилась, пополнела. Округлые формы, которые когда-то выгодно выделяли ее среди девочек, теперь подчеркивали ее тучность. Но этого всего Тюфяков не заметил: он понял, что Лиза брошена, несчастна и свободна – это было именно то, о чем он мечтал.

Девушка и впрямь производила жалкое впечатление. Лиза, которая когда-то пела на школьных концертах, теперь пыталась исполнить романс, а рядом с ней стояла жестянка, в которой лежало несколько монет и десять рублей бумажкой.

Певица была прилично одета, далеко не худа, но явно унижена и загнана жизнью в тупик. Люди к этому привыкли – денег никто не бросал. Никто даже не останавливался, чтобы послушать слабый жалующийся голос человека, попавшего в беду. Тюфяков не знал, что ему делать. Он подошел, пристроился рядом и стал подтягивать песню. Голос его поначалу дрожал от волнения, а потом приобрел уверенность, и они допели романс вдвоем до конца. Тюфяков стоял с женщиной, которая так долго ускользала от него и вот теперь была рядом, не уходила и не могла никуда уйти потому, что идти ей было некуда, и по щекам его катились слезы жалости, торжества и умиления. Вокруг собирались люди, люди как-то чувствуют, когда происходит что-то необычное. То, чего они не видят каждый день и к чему еще не успели привыкнуть. Так было с первыми обложками порнографических журналов, потом с первыми калеками на проезжей части, с детьми в метро с табличками «Помогите на хлеб». Постепенно народ ко всему привыкает, перестает замечать и останавливаться. А вот прилично одетый мужчина, который поет козлиным голосом романс и плачет, – это было так необычно, так оригинально, что народ останавливался и бросал деньги.

Лиза стала жить с Тюфяковым. Рассказ ее оказался тривиальным: муж бросил, когда потерял работу, родители оказались настолько эгоистичны, что отказались содержать, а зарабатывать деньги она не умела.

Жизнь Тюфякова приобрела смысл, они, наконец, поженились. Тюфяков был проницателен и быстро научился предугадывать желания супруги. Экономя и откладывая, он умел вовремя сделать ей приятное, преподнести подарок – то в виде шляпки и чулочек, то в виде нового пуфика или полочки в ванну. А иногда и просто обыкновенной коробки шоколадных конфет.

Лиза полнела, и Тюфяков в душе радовался, поскольку чем тучнее жена, тем меньше шансов, что она уйдет к другому. Лиза быстро освоилась и обнаружила в себе склонность к разного рода деятельности: она любила переставлять мебель, создавать уют, стелить кружевные салфеточки и даже повесила над кроватью две картины. Картины смотрелись очень миленько.

Каждый день Лиза вытирала с них пыль, хотя они почти не пылились. Отношения у Тюфякова с Лизой имели внутреннюю логику. Лиза дарила свою любовь Тюфякову, но не часто и не просто так, а в качестве вознаграждения, и тем самым наполняла его жизнь энергией, стимулом и смыслом существования. Что бы он делал в жизни, когда бы все доставалось ему само по себе, без труда! Роль продавца была забыта – у Тюфякова уже у самого появился маленький отдел, где работало двое продавцов, и он пристраивал в магазин левые продукты, скрывал доходы, вел черную кассу – короче, жил, как вся страна: добивался, преодолевал и дышал полной грудью.

Увидев в очередной раз, как Лиза вытирает пыль с картин, висящих над кроватью, Тюфяков достал из шкафа давно заброшенные кисти, пошел на рынок и купил краски, а вместе с ними подрамник с загрунтованным холстом. Сама собой пришла в голову идея: две киски опрокинули корзину и разматывают клубок ниток. Корзина плетеная, теплых тонов, белые котятки, розовый клубок шерсти. Рука сама повторяла скучные уроки, освоенные в детстве. Чистые краски, уверенный мазок, верный глаз – откуда что взялось. Картинка вышла лучше купленных на улице: уютнее, теплее. Так и хочется прижать к себе этих котяток вместе с пушистым клубком. Произведение было принято на ура, примерялось то к одной стене, то к другой. А к вечеру Лизу обуяла гордость за мужа и прилив к нему самых бурных чувств. Картины стали появляться чаще – на них изображались и котятки, и птички, и прочие идиллические вещицы, которые были так понятны и близки Лизе. Лиза украсила все стены и вскоре приняла решение отнести часть картин в художественный салон. И вот тут случилось непредвиденное – в квартире появился искусствовед из салона и Тюфяков сразу почувствовал недоброе. Искусствовед оказался шикарным мужчиной невысокого роста в туфлях на каблуках. На нем был коричневый пиджак и в тон костюму галстук. Искусствовед покупал картины, которые хотел, потом без сожаления расставался с ними, когда за них давали лучшую цену. Он легко завоевывал понравившихся женщин, потому что те, которые не находили в нем очарования, казались ему глупыми и никчемными. При этом искусствовед был истинным профессионалом, то есть отлично чувствовал конъюнктуру рынка. Знал, что берут на стену в новостройки, что в подарок родителям, а что на свадьбу. Он безошибочно угадывал, где можно заработать и с кем. Профессия требовала быть психологом. Искусствовед не пришел бы в дом посмотреть на картины, если бы не хотел их приобрести, но и лишних денег платить не собирался. Поэтому он не преминул аккуратно намекнуть на мещанско-любительский характер висящих картинок. Знаток искусства красиво говорил про одержимость гениальности, про свежий ветер, который веет с полотен импрессионистов, про бурю чувств и смятение зрителя. Чем больше говорил торговец, тем растеряннее становилось лицо Лизы и тем подобострастнее она смотрела на гостя. Лиза была подавлена. «Импрессионист» ушел, и Лиза заплакала! Она поняла, что все, чем она гордилась, разрушено. Что истинное счастье – это иметь высокие потолки, много воздуха и большие полотна в золоченых рамах. Полотна, на которых пространство, жизнь, небо. В квартиру, где висят подобные полотна, приходят мужчины в шикарных костюмах, курят трубки и говорят о достоинствах картин, и ее двухкомнатная квартирка с низкими потолками и кисками в корзинках стала ей отвратительна своим мещанским уютом и духовной пустотой. Спать легли в разных комнатах. Присутствие Тюфякова рядом вызывало у Лизы зубную боль. Тюфяков заперся в своей комнате, достал из шкафа чистую простыню, приколол ее к стене, вывалил из чемоданчика все свои краски на стол, выдавил их густо на палитру, а когда взялся за кисть, руки у него дрожали. Он еще не знал, что будет рисовать, но когда подошел вплотную к простыне-холсту, то почувствовал запах моря, услышал шум разбивающихся о скалы брызг. Он начал писать быстро и нервно. Море выходило неспокойным, бурливым, пенилось все больше, выкидывая вверх соленую пену. «Да это же буря, – подумал Тюфяков, – ну конечно же, буря!»

Казалось, что рядом с ним двое: первый, незримый, водит его рукой, а другой, внутри, повторяет, задыхаясь: «Ты хотела воздуха?! Вот тебе воздух! Ты хотела ветра? Вот тебе! Ты хотела брызг и порыва? Получи!» Сколько всего скопилось в душе Тюфякова: ненавистные парни, провожающие Лизу, ее бывший муж, теперь этот искусствовед – все, кто хотел отнять у него его счастье.

На простыне не осталось белых пятен. Она висела тяжелая под слоем красок во всю стену, и в полумраке казалось, что комната – это вовсе не комната, а утлое суденышко, которое брошено в пучину, и море несет его неизвестно куда, и не ясно, куда вынесет.

Тюфяков был опустошен и одновременно счастлив. Он понимал, он чувствовал, что сделал именно то, что от него требовалось. Что бы теперь ни говорил искусствовед – он купит эту картину и выставит в своем салоне, а сам Тюфяков опять обнимет свою Лизу, зароется лицом в ее большое теплое тело, и ему будет темно, тепло и сыро, прямо как в утробе матери.

2000

Газа нет!

Николай Петрович привез домой новый холодильник. Долго советовались с женой, где его лучше разместить. Получалось, что так, как хотелось, поставить нельзя. И все из-за этой проклятой трубы. Именно в том углу, в который должен был вписаться новый холодильник, торчал кусок заваренной трубы, оставшейся со времен, когда в доме пользовались газовыми плитами. Лет пять назад плиты заменили на электрические, трубу отрезали (но не на уровне пола, а как пришлось: сантиметрах в тридцати от него) и заварили. К трубе все привыкли, особенно она никому не мешала, пока не возникла вдруг необходимость поставить к стене холодильник.

Николай Петрович был мужчиной с руками и с характером и не привык пасовать перед такими трудностями. Он принес электрический резак (в народе его называют болгаркой) и хотел обрезать ненужную трубу под корень. Николай любил работать хорошим инструментом, держал его в порядке, и дело обычно у него шло споро, но в то же время степенно и аккуратно. Сейчас он слегка работал на публику. Рядом крутился восьмилетний сын, в дверях остановилась жена, с интересом наблюдая за работой мужа. Николай Петрович выполнял сразу несколько задач: удалял ненужную трубу, демонстрировал свое умение жене и воспитывал ребенка, а потому неторопливо комментировал свои действия: «Вот мы сейчас – чик! – подмигнул он сынишке, – и ничего мешаться не будет. Верно?».

Николай присел на колено, включил резак, диск закрутился, наполнив кухню ровным гудением. Жена прижала ладони к ушам в ожидании резкого звука. Николай Петрович занес резак, представил, как из-под абразивного диска польется сноп огненных искр и обрезок трубы упадет под ноги. И тут под руку с вопросом влез сын:

– Пап, а там газа нет?

– Нет, сынок, – сказал папа, слегка отдернув руку от трубы. – Газа нет, плита-то у нас электрическая!

– Коля, ты в этом уверен? Не дай бог рванет! – отняла от ушей руки жена. То, что ей было нужно, она слышала даже заткнув уши.

Николай Петрович выключил с досадой инструмент и продолжил более обстоятельно:

– Откуда же он там возьмется, газ-то? Пять лет уже, слава богу, пользуемся электричеством. В доме нет ни одной газовой плиты. А вы – газ!

Николай все это сказал, но резак так и не включил.

– Газа нет и быть не может, – возмущался все больше глава семейства. – Газа в принципе быть не должно! – После такого самоубеждения Николай Петрович хотел опять включить инструмент, но так и не смог. Жена, видя его мучения, пришла на помощь и сказала: «Коль, газа-то, понятно, нет, но ты бы позвонил все же в ЖЭК – чего проще? Они-то наверняка знают. А мне спокойнее будет».

Николай Петрович терпеть не мог общаться с работниками диспетчерской, но выбора не оставалось. Через полчаса удалось прозвониться.

– Алло, говорите, ну! – послышалось в трубке.

– Здравствуйте, – вежливо сказал Николай Петрович.

– Говорите быстрее, у нас авария в десятом подъезде. Говорите скорее, мужчина, я вас слушаю. Алло!

Николай Петрович бросил трубку.

– Ну что? – спросила жена.

– Да ну их! Скажет она мне, например, «газа нет», а где гарантия? Где гарантия? Она куда-то там бежит, у нее авария. Ей разве до меня! Она же даже выслушать не хочет. Как было десять лет назад, так ничего же не меняется! Вечно у нас все как на пожаре – сказал Николай и осекся. Жена вздрогнула при слове «пожар».

– Коля, ты не волнуйся – поставим холодильник рядом. Не так уж и мешает эта труба.

– Нет, мешает! Даже очень мешает, – вконец потерял спокойствие Николай.

– Ты знаешь что: сходи в диспетчерскую, поговори с главным инженером, он-то, наверное, знает.

Николай Петрович надел костюм, повязал на ходу галстук и рванул в диспетчерскую. Главного инженера на месте не оказалось. Он был на объекте. В приемной скромно дожидалось несколько человек. В соседнем кабинете оказалась женщина, техник-смотритель. Николай Петрович вошел без очереди, намереваясь задать только один вопрос.

– Скажите, газ в трубах, что у нас заваренные на кухне торчат, есть или нет?

– А вам зачем? – соображала на ходу техник-смотритель.

– Затем, что они мешаются!

– Самовольно внедряться в газовую сеть не положено, обратитесь к нашим слесарям, они на первом этаже находятся.

Николай сбежал по ступенькам вниз, отыскал полуподвальное помещение, где за слабо освещенным столом играли в домино целых два слесаря. Первому, пареньку с решительным лицом, было лет восемнадцать. Второму, проспиртованному сухонькому мужичку с хитрыми глазками, явно перевалило за шестьдесят. Николай быстро описал проблему и определил главный вопрос: «Газ в трубе есть или нет?»

– Не-а, – сказал молодой, – можешь ее снести к такой то бабушке, ничего не будет.

– Ну вот! Слава богу! – почти прокричал и затем тихо выматерился Николай. – А я, черт бы их всех побрал, бюрократов, битый час мучаюсь: резать – не резать, резать – не резать! Никто толком сказать не мог.

Николай уже хотел идти, как тот, что постарше, остановил его вопросом:

– Слышь, а на каком этаже резать-то будешь?

– На втором, а что?

– Нет, это я так, елки-палки! Над тобой, значит, сколько квартир-то?

– Это вам зачем?

– Размышляю я, елки-палки… Резать оно, конечно, можно, елки-палки, но хорошо бы с выселением.

– Да что ты несешь, Михеич! – возмутился молодой. – С каким выселением! Газа пять лет нет, а ты – с выселением. Вы его не слушайте – он у нас такой перестраховщик. Режьте трубы, и все.

– Вот голова бедовая, – подмигнул Николаю Петровичу старичок слесарь. – Таким бы токмо шашкой махать.

– То есть вы считаете, что газ может быть? – спросил Николай.

– Газу-то, оно, конечно, быть не должно, это верно. Откуда ему там взяться? Ну а вдруг все-таки есть?

– Безобразие! – не выдержал Николай Петрович. – Никто ни черта не знает! То ли так, то ли эдак!

Николай вбежал в дом и с порога крикнул жене: «Света, собирай Алешку и живо во двор! Во двор, я сказал!!! Газа нет, буду резать!»

– Господи, – запричитала жена, – Коленька, родной, успокойся. Черт с ними с трубами с этими, никуда я не пойду! Что мы без тебя, как же мы?!

– Иди, говорю, газа нет. Ясно сказали: «ГАЗА НЕТ».

– Зачем же нам во двор-то тогда, а?

– Иди, тебе говорят, не доводи до греха!

Николай Петрович подождал, пока не хлопнула парадная дверь, убедился, что жена с ребенком на улице, включил резак, зажмурился и одним махом снес ненавистную трубу.

Потом закурил, вытер со лба пот, подошел к окну, махнул жене: мол, пора, все нормально. Жена вошла – обнялись. Постояли так, сын пристраивался сбоку, отец ворошил ему на макушке волосы, приговаривал: «Ну ладно вам, обошлось…» Потом поставили холодильник на место. Атмосфера разрядилась. Отец семейства опять обрел начальственные нотки, рассадил всех на кухне и стал победно заполнять новый холодильник продуктами. Мать наконец заулыбалась, и тут сын опять полюбопытствовал: «Пап, а эту трубу не надо заваривать? Вдруг кто-нибудь возьмет и опять газ пустит»

– Что ты ерунду говоришь! – сказал Николай Петрович. – Кто же это его пустит? – и посмотрел на супругу.

2001

Догоняем Японию

Я тогда учился классе в восьмом или девятом (лет 35 назад это было), где-то прочитал или услышал, что в Японии такой уровень благосостояния, что на помойке можно найти магнитофон или пылесос, который не сломался, а просто вышел из моды. Я тогда не поверил, не мог себе представить такого. Нет, пылесосы и приемники я находил во дворе, но ясно было, что они не работают. В пылесосах много было чего ценного: магниты из электродвигателя, проволока медная и разное еще.

И вот прошло 30 лет с небольшим, и мы доросли до уровня Японии. Мне жена говорит недавно: «Отнеси на помойку пылесос, он плохо работает». Я, конечно, не понес. Плохо, но работает же. А потом вспомнил про него, когда жена его уже сама выбросила, и так подумал: «Эх, а ведь там магниты», – и промолчал. Просто догнали мы Японию, и не до магнитов теперь. И молодежь уже совсем по-другому воспитана: идут мимо помойки и ничего не замечают, ну там лыжи торчат практически новые, или плинтуса. И я тоже прохожу, вижу все и прохожу. Вернее, так: приторможу, пригляжусь, попереживаю, прикину так и эдак и прохожу мимо. И тем не менее в последний раз все-таки не выдержал.

Было это летом, на работе обеденный перерыв, и я вышел пройтись возле офиса. Иду дворами, мимо контейнера помоечного, недалеко от подъезда многоэтажки, и прямо передо мной два молодых парня выносят из подъезда полки и ставят рядом с контейнером. Видимо, им совесть не позволила в помойку такие вещи кидать, поставили так бережно рядышком с контейнером – мол, кому нужно, тот возьмет. И обратно в подъезд юркнули. Меня прямо волна негодования захлестнула – полки ну почти новые, целые, со стеклами. Тридцать лет назад такие не то что на помойку, такие искали днем с огнем по мебельным. Понял я, что пройти не смогу. К полочкам подхожу, и в голове мысли, мысли. Вот досада, думаю, офис у меня от дома далеко – через всю Москву ехать. Был бы дом рядом – я бы их сразу взял и отнес. А тут в любом случае нужно ждать, когда рабочий день закончится, а такие полки до вечера точно не доживут. Японию догоняем, но пока не догнали. И вот, стою я рядом с полочками и думаю: переставлю-ка я их лучше-ка за контейнер, там они не так видны будут, а вечерком пройду мимо – если им еще никто ноги не приделал, отвезу домой. И только я к полочкам подошел – какой-то мужик ко мне торопится. Я уж решил: плакали мои полочки – значит, не судьба, видать, ему нужнее. А он нет – мимо меня сразу к контейнеру и там шуровать стал. Ну, думаю, пока никто полочки не увел, надо их скорее убирать подальше. И тут старушка какая-то к полочкам подбегает и даже руку на них кладет, будто она первая их заприметила. Мне за нее даже неловко стало. Явно же я первый полочки приглядел. Хотел я женщине объяснить, что я уже минут пять мебель данную оцениваю, что зря она руки свои на полочки кладет, как опять к нам те самые два парня семенят, и у них в руках совсем новая тахта. И тут один из парней кричит:

– Мать, ты что за полки уцепилась, никуда они не денутся, лучше корзинки свои забери из подъезда, сейчас машина придет, а у нас половина вещей наверху!

– Ничего, я лучше тут постою… – ответила мать и смерила меня всепонимающим взглядом.

2015

Я не псих!

В здании больницы имени Кащенко, куда поступил по распределению новый молодой врач-психиатр, был зал лечебной физкультуры. Днем его занимали больные, а по вечерам зал обычно пустовал. Но никто из медперсонала им не пользовался.

Надо сказать, что новый доктор принадлежал к категории мужчин, которые тщательно следят за своей фигурой, любят потягать железо, а место для таких занятий, как известно, найти непросто. И вот через некоторое время доктор здорово приспособился: принес на работу гантельки и после трудового дня заходил в зал ЛФК и занимался в свое удовольствие. Однажды вечером, дело было в пятницу, врач никуда не спешил и, видимо, решил дать нагрузку мышцам поосновательнее. Расположился, включил везде свет, расстелил маты, повисел на канате – красота, никто не мешает. Во всем здании остались он, уборщица ну и, естественно, душевнобольные.

Уборщица помыла полы, прибралась, протерла пыль, заперла что полагается, сдала ключи на вахту и подалась, так сказать, на волю. Больные занимались своими повседневными делами: для них выходные дни ничем особым и не отличались от будней.

Молодой доктор, наконец, закончил занятия, вышел из зала, хотел пройти в коридор, но дверь оказалась заперта.

Впереди два выходных, можно сколько хочешь заниматься спортом. И вот парадокс: когда хочется подвигаться, покачаться и не хватает времени – досадуешь: «Ах, был бы сейчас зал!». А когда выпало часов сорок на занятия в отличном помещении, где и снаряды все есть, и ни одна живая душа не мешает – так никакого энтузиазма. Наоборот, доктор занервничал, засуетился. Вышел на лестничную клетку, пробежал все этажи: двери заперты – никуда не выберешься. Покричал, вдали кто-то вяло отозвался. Он попытался успокоиться и стал проверять все заново, обстоятельно и методично: на одном из этажей дверь поддалась, спортсмен легко пронесся по коридору, добежал до окна и увидел внутренний дворик, в котором мерно прохаживались больные примыкающего санаторного отделения. Молодой врач присмотрелся. К счастью, по аллеям гуляли не только больные, но и медперсонал: одна санитарка везла старушку в кресле-коляске, еще две о чем-то разговаривали в сторонке. Слава богу, подумал узник, сейчас выпустят. Открыл форточку, просунул как можно ближе к решетке свое лицо и закричал:

– Эй, выпустите меня отсюда!!!

И стал смотреть через грязноватое стекло на реакцию: увидел ли его кто-нибудь. Один мужчина оглянулся, другой поднял голову. Молодой доктор пролез еще ближе к решетке и заорал изо всех сил: «Это я!!! Я доктор! Я здесь по недоразумению!» Больные реагировали: мужчина в сиреневой пижаме и круглых очках показывал пальцем своему соседу, который шарил взглядом по фасаду и, видимо, хотел понять, откуда кричат. Медперсонал был менее любопытен: санитарки занимались своими делами. Молодой доктор понял, что надо крикнуть что-то такое, чтобы все поняли, что он не псих. И закричал снова: «Это недоразумение, я занимался спортом, а меня закрыли. Вы что, не слышите? Я врач!»

Больные начинали скапливаться в кучку и показывать пальцами. Они, наконец, поняли, из-за какой решетки кричит доктор. Толпа сначала собралась, пошумела, а потом стала редеть.

– Вы что там, охренели совсем! Я же не псих! Позовите дежурного врача. Я требую! Я вам кричу! Эй, ты, с коляской! Вы что оглохли?

И сам удивился агрессивной и в то же время плаксивой ноте в своем голосе.

Народ расходился. Буйных здесь не любили. Да и все эти пустые угрозы и жалобы были так хорошо всем знакомы. Так безнадежно наскучили не только здоровым, но и больным!

1998

Фима и Сережа

Фиму крепко обидели. Ездил он на собеседование в Москву наниматься на работу. Сорвал на углу дома объявление, приехал, куда было велено, отстоял очередь, дождался, сказали купить анкету и заполнить по образцу, а уже потом с этой анкетой в десятый кабинет к начальнику идти.

Фима так и сделал, заплатил за анкету (одну из последних взял, успел), отдал немалые деньги – пятьдесят рублей, заполнил все как следует и встал в другую очередь для разговора с начальником. Народищу набежало: зарплату солидную обещали, а кого возьмут – не известно. Нервничал, волновался, а попал на прием – все мысли растерял, на вопросы вроде ответил, но не взяли из-за ерунды.

«Прописка, видишь ли, не московская. Так ведь не сказано было в начале-то. Да и человек от прописки меняется, что ли? Раз я к ним приехал, значит, и на работу могу ездить; так нет – не нужен. Пятьдесят рублей зачем тогда платил, спрашивается? Надо было спросить, почему деньги не отдали. Не спросил, постеснялся, начальник уж больно солидный. Были б лишние, а то и на работу не взяли, и денег лишился. Со всех сторон дурак получается. На себя же зло берет. Уж очень мы интеллигентные, все нам совестно, все неприлично. Нет, чтоб кулаком по столу: либо деньги назад, либо зарплату авансом. Все неловко, вот и распустили проходимцев… Вся страна жулье. А нам скоро зубы на полку класть придется: ни сбережений, ни зарплаты, ни туда, ни сюда. По жизни не везет: с одной работы выгнали, на другой – ногу сломал, отлежал в больнице, вернулся, а на мое место уже давно другого взяли и не берут больше никуда. А есть-пить надо…»

Добрался Фима до вокзала, купил билет, в кармане десятка осталась – позор. Раньше, при советской власти, хоть на билете сэкономить можно было, теперь нет – турникеты понаставили! Выжмут из человека последнее, крохоборы.

Фима вставил свой билет в автомат, прошел на платформу. Людей пруд пруди, толпятся, норовят угадать, как бы так встать, чтоб напротив двери оказаться, когда электричка остановится.

«Чтоб сейчас кто место уступил – черта с два! Это раньше, может быть, такое было. Теперь прут, как лоси. Никакого понятия у людей не стало, никакой совести. Старый человек попадет, затрут!», – сплюнул Фима на пол от обиды за стариков, настроение уж больно скверное было. Наконец подошла электричка, открылись двери, и Фима полез вперед, заработал плечами, а мужик он был не сильно плечистый, так что, когда сосед справа поднапер слегка, тут Фима и отлетел в сторону. Успел на обидчика глянуть и глазам не поверил: Сережка с соседней улицы, пацанами в одной компании бегали.

«Это ж он меня так плечом саданул, вот отожрался, боров, – не мог придти в себя от негодования Фима. – Мало того, что отпихнул – сделал вид, что знать не знает. Ну не гад? В Москве, видать, работает… ну и нос дерет. Сволочь. Москвич, тоже мне! Через три дома от меня живет. Небось, начальника бы своего московского увидел, плечи бы не расставлял. „Здрасте-здрасте, проходите, садитесь, пока места есть!“. А кореша, друга детства, можно сказать в глаза не признает…»

Пока Фима возмущался, оттерли его совсем в сторону, да еще бабка какая-то больно стукнула по ногам и прокричала: «Куда лезешь, ирод?».

«Лягается, дрянь такая, – подумал Фима и перестал бороться за место: без толку уже было. Пришлось стоять всю дорогу в тамбуре. А мужики смолят и смолят – не продохнуть. Фима был человек некурящий и потому сильно страдал от табачного дыма. В принципе не понимал: почему люди здоровье свое гробят и от этого получают удовольствие. – Дурь несусветная – рассуждал Фима – Ну не глупо ли: знаешь, что светит тебе рак легких, и продолжаешь курить. А они курят. Просто дебилы какие-то. Мало, что свое здоровье портят, так ведь еще и окружающих травят». Фима как-то прочитал в журнале «Здоровье», что каждая сигарета на десять минут сокращает человеку жизнь, и с тех пор ни ради баловства, ни за чужой счет – ни под каким видом. Его угощают, а он отказывается. А тут что поделаешь – стой да дыши… Никуда не денешься.

«Или алкаши эти, кстати, – все новые огорчительные мысли лезли в голову Фиме. – Покупают то, что подешевле, а что такое дешевая водка? Это спирт технический, разбавленный водой из-под крана, или еще не знамо что. Это у нас теперь бизнес такой. Они деньги делают, а народ-дурак пьет и травится. Нация вырождается, и никому дела нет. Государству наплевать. Чиновники только и знают, что под себя гребут».

Доехал с грехом пополам Фима до своей станции. Вышел на платформу: глядь Сережка из того же вагона вывалился, следом идет. Шатается, набрался, видать, в Москве-то. Фима встал, чтоб его видно было, ждал, что его, наконец, признают, поздороваются. Какой там! Прошагал мимо, только перегаром пахнуло: смотрит внутрь себя и идет по заученному маршруту, как водовозная кобыла.

«И вот такая пьянь в люди выбивается, а человек с пониманием пороги обивает!» – злился Фима.

Видел Фима тут недавно, как Сережка к соседнему дому на своей новой «газели» подъезжал. Дядя Вася вышел, подбежал своей приседающей походкой, весь как-то сгорбился (прямо как перед президентом), поздоровался. Сережка даже из кабины своей не вылез. Приспустил окошечко и небрежно бросил:

– Здорово, дядь Вань…

А дядя Ваня подобострастно так, сахарно:

– Ну, Серега, ну ты человек! Вышел, понимаешь, в люди!

«Ну конечно, Серега человек, потому как на „газели“ ездит, а мы дерьмо… потому как пешком ходим».

Фима шел за Сережкой следом, смотрел в ненавистную квадратную слегка раскачивающуюся из стороны в сторону спину.

«Понятное дело: «газель» купил, теперь, конечно, со мной ему поздороваться стыдно. Новым русским, небось, себя считает, жулик. Вся семья у них такая. Помню, еще в детстве про его мать (она в стекляшке продавщицей работала) кто-то рассказывал: «Ты как хошь, а она тебя все равно обманет. Конфеты, если и свешает правильно, так одну непременно уронит. Так по конфетке с покупателя: глядишь, к вечеру на полу целая коробка валяется. Рядом с мешком сахара бидон с водой: вода испаряется – сахар тяжелеет».

Все верно, а как иначе на «газель» накопишь? Она, поди, тыщ на триста потянет. Это же всю жизнь работать – столько не заработаешь, а они вот так: раз и пожалуйста. И никто не спросит теперь, откуда такие денежки. Времена другие.

Сумма в триста тыщ вконец раздосадовала Фиму, и так его разобрало, что ничего вокруг не видит, только в спину вражескую упирается взглядом как бык в красную тряпку. «Может, правда, подержанную брал?» – промелькнула успокоительная мысль. – Может, оно подешевше тогда вышло? Опять же, смотря где брал. Впрочем, не похоже, что сильно дешево… Дом-то вон новой черепицей покрыл, паразит, и гараж новый тыщ на пятьдесят потянет». Как не крути, все выходило скверно.

Надо бы окликнуть его. Посмотреть на рожу его наглую, спросить, почему не здоровается. Фима уже совсем крикнуть хотел, да передумал: «Еще, глядишь, мне же накостыляет. Что алкоголику в пьяную башку взбредет, – неизвестно. Вон спина-то какая. Не зря в народе говорят: сила есть – ума не надо. У него и в детстве кулак был тяжелый,» – вспомнил с досадой Фима.

Улица с фонарями кончилась, дальше дорога шла через лесок. Сошли с асфальта, тропка хлипкая – грязь под ногами так и чавкает. Серега впереди идет, матерится: от лужи к луже прыгает, но не обернется, нет.

Вошли, наконец, в лесок. Чтоб до поселка дойти, надо было пересечь небольшой лесочек, который редел год от года.

«Ишь нашвыряли свиньи, – ворчал про себя Фима, оглядывая помоечный подлесок, – культуры никакой. Всяк свое дерьмо норовит в общий лес отнести, а потом удивляются, отчего грязь. Всем и раньше наплевать было, но хоть по субботникам иногда чистили, а теперь… теперь дерьмократия. Разве таким, как этот Серега, до общего леса, вот когда они и лес к рукам приберут, обнесут его забором, тогда, наверное почистят, только нас уже туда пускать не будут! Эх, прямо руки чешутся. Так бы и набил ему морду пьяную! Впрочем, с таким голыми руками не справишься. Дать бы чем-нибудь по башке – и в лес… Да, небось, поймает, прибьет. Неужели придумать ничего нельзя? Говорят, у шпионов мазь такая есть. Поздоровался за руку, сам руки через пять минут помыл, и тебе ничего, а того, с кем поручкался, через полчаса сердечный приступ хватит, и на тот свет человек пошел. И ни одна живая душа о том не узнает. Был человек, ездил на „газели“ и отъездился! Или как современные киллеры делают. Изучил повадки своего врага, в книжечку записал: во сколько он из дома в сортир выбегает, когда с участка на работу выходит, когда через лесок идет. За каким кустиком прицелиться».

Такая ненависть Фиму захлестнула, что даже трясти слегка начало, а может, в лесочке холодом повеяло.

Вроде по сторонам особо не глядел, все больше на спину соседа, и вдруг на очередной помоечке, которая на тропинку вылезла из лесочка, смотрит Фима – лежит рашпиль. Прямо как нарочно подложили. Взял его Фима: тяжелый, холодный, мокрый, в зазубринах. То место, которое в рукоятку забивалось, было сделано заостренным четырехгранником – прямо как наконечник у копья. Напильничек руку холодит, Фиму еще сильнее трясти стало, аж зубы застучали. Стал он шагу прибавлять, а мысль бьется в голове. Вот метнуть сейчас рашпилечек этот, и полетит он себе, сделает сальто в воздухе и острым кончиком под ребро как в масло войдет. Сколько раз он в дерево вот так ножички бросал: чик и воткнулся. «Нет, не долетит или промахнусь. И тогда не сдобровать». Фима вроде понимал, что не всерьез он игру эту затеял – не будет он Серегу убивать, не сумасшедший же он, в конце концов, но и рашпиль выбросить не мог, и трясло все больше, прямо наваждение.

Почти поравнялись, Фима рашпилек свой в рукав запихнул и еще тише ступать стал, спина Серегина в двух метрах, а он идет и не обернется. Хоть бы уж обернулся Серега, а то Фиме страшно чего-то стало. И тут под ногой что-то хрустнуло, Серега ушел плечом вперед, потом развернулся, пригляделся пьяными глазами и почти закричал:

– Фу, чертяка, напугал. Фима, ты что ль это?

Остановился, смотрел из-под бровей, широко расставив кривые ноги:

– Точно – Фима, вот те раз… Ну, напугал ты меня. Ветка хрустнула, а у меня прям сердце зашлось. Ты что, крадешься что ль? Или я задумался?

– С поезда иду, – ответил Фима сиплым голосом, отводя назад руку.

– А на меня, знаешь, как нашло чего. Не поверишь, Фим, прямо сердце екнуло.

Пошли рядом, Фима молчал, а Серега все оправдывался:

– Чего струхнул, сам не пойму, смешно сказать – соседа своего испугался. Да впрочем, времена-то, сам знаешь, какие. Вон, слыхал небось, на прошлой неделе мужика в нашем лесочке нашли с пробитой головой. Озверел народ, так ерунду какую-то взяли: куртку вроде да часы. Чего в руке-то у тебя?

– Да вот рашпиль подобрал…

– А я думал, это мне только страхи в душу лезут. Ну бросай свою железку, на двоих-то нас теперь вряд ли кто сунется.

Фима бросил рашпиль в лес, так что тот упал в метре от дороги наконечником вниз и почти бесшумно вошел в мягкую землю. Серега ухмыльнулся, ступил с дороги пару шагов и ногой поправил рашпилек так, чтобы он лежал, а не торчал из земли. Потом подошел к небольшой сосенке. Сорвал молодой побег, сунул в рот, стал пожевывать. Обернулся, бросил через плечо:

– Фим, а ты помнишь, как мы эти побеги в детстве с сосенок возле твоего забора собирали? Папаша твой все кипятком нас ошпарить грозил. Забыл, небось? А ты помнишь, как мы их называли? Мы их колбасками называли, смешно.

Ох, Фима не пойму я людей, откуда столько злости!? И на кого? Вот иной раз гляжу: жизнь собачья, крутишься-крутишься – все как рыба об лед. Взял тут на полгода «газель» в аренду, а наторговал на ней вдвое меньше, чем за эту самую аренду заплатил. Не знаю, как теперь долги отдавать. Дети балбесы. Сейчас приду подшофе, жена весь вечер орать будет. А с другой-то стороны: руки-ноги вот они, а остальное… Черт с ним со всем, Фима!

Серега сделал паузу и опять заговорил:

– Завтра встану по утрянке, накину зипунок, выйду по нужде в огород, а под ногами земля, и дух от нее земляной, понимаешь? За поселком солнце встает. И как бы тебе это объяснить? Вроде тихо еще, а жизнь просыпается: то пес цепью звякнет, то птица пролетит. Нет, не умею я тебе этого рассказать, но до чего же жить хорошо, просто до слез! Ты меня понимаешь, Фим?

Восхождение

В это воскресенье Николай встал поздно. Вышел на кухню, залил кипятком быстрорастворимую кашу из пакетика. Пять минут – и никакой готовки. Примостился на кухонном столе, отодвинув разложенные кастрюли.

Пришла мать. Укоризненно оглядела его завтрак:

– Ты все как в походе! Что же ты мою-то кашку не поел, я для кого варила?

– А что у тебя за каша?

– Рисовая с геркулесовой. Как папа любит. Очень полезная.

– Я, мам, такую не люблю.

– Это почему же?

– Я, мам, люблю раздельное питание. Отдельно рис, отдельно макароны… Ты уж не сердись. Потом, ты же вечно ворчишь, что я даже элементарно за собой поухаживать не могу. Я твою кашу поем, а ты в следующий раз скажешь: «Да что ты можешь, тебе же, как в пять лет, мать кашу по утрам варит».

– Ты не умничай давай. Тебе, видимо, деньги девать некуда. Та же каша, только в три раза дороже. Ты мне скажи, мне мою кашу что, выбрасывать?

– Нет, папу кормить.

– Где он, папа-то? Он вон спит и спит. Снотворное ночью примет, а к утру только засыпает. Похоже, совсем день и ночь перепутал. И говорит, что я ему не обеспечиваю режима.

– А ведь он, согласись, прав. Какой же это режим! Одиннадцать часов, а ты его еще не кормила?

– Каша-то вот она, – оправдывается мама. – Как он любит?!

– Ну, мам, не знаю, что и делать. Я что заварил, то и съел. А ты наготовила, и все в помойку!

– Ты все дурака валяешь.

– Нет, я за собой чашку мою. Мам, ты меня явно недооцениваешь. Вот окрутит меня какая-нибудь, приведу домой, нарожаем детей, и все будут просить у тебя кашу. Небось не зарадуешься.

– Балабол, да кому ты такой нужен-то? Ты же за собой убрать не можешь. Чашку он за собой моет! Ты одно помыл, а все остальное забрызгал.

– Все, мам, пошло-поехало. Мужику тридцать скоро, а ты все одну песню.

– А толку-то, что тридцать? Хоть бы и сорок!

– Ну, конечно. Ладно, мам, я пойду погуляю, а то мы наговорим друг другу лишнего. Чего купить надо?

– Иди-иди, пока ты соберешься, я уж давно все купила. Ты встал-то когда? Смотри, только поздно не приходи.

– Хорошо.

– Во сколько будешь?

– Не знаю, не позднее одиннадцати.

– Ну хорошо, а то я, пока тебя нет, не усну. Вчера пришел аж в полпервого, я все лежала, прислушивалась. А потом уже и снотворное не берет, как понервничаешь.

– Мам, да я вчера пришел, еще и двенадцати не было! У тебя же часы спешат минут на сорок.

– Приходи пораньше – примирительно сказала мать. – Я все равно нервничать по своим часам буду. Пока тебя нет, не усну.

– Мам, ты себя послушай. Это же смешно. Мужику почти тридцать лет, а она спать не ляжет!

– Ну, иди, посмейся. Смешливый какой!

– Все-все, ухожу, а то поругаемся. Мамочка, целую…

Сбежал по лестнице, пошел по улице, размышляя о взаимоотношениях с престарелыми родителями.

«Как с ними быть? Ссориться глупо. Доказывать, что тебе не семь лет, что у тебя есть право жить, как хочется? Курить в своей кровати, к себе в комнату женщину привести. А почему нет? Только потому, что они привыкли к нормам той жизни? Так сейчас-то жизнь другая, да разве им объяснишь. Тут, пожалуй, приведешь женщину:

«Кто? Что? Из какой семьи? Какие намерения?» – «Мама, ну какие намерения?!» – у Николая даже без матери закипало в душе.

«Впрочем, нашел тоже на кого обижаться – на мать. Вот говорят: „То, что дали ребенку родители, он отдаст собственным детям“. А родителям? Можно вообще этот долг отдать? Да как его отдашь, если матери, вон, ничего не нужно, только бы сын приходил, как в десять лет, вовремя. Чтоб она себя хозяйкой чувствовала, а он кашу ее ел. За продуктами она сама десять раз сбегает, а то, глядишь, и делать нечего. А можно ли вообще сыновний долг отдать? И как его подсчитаешь?»

Сколько мать с ним набегалась. Родился он поздно. Она замуж-то вышла – ей уже за тридцать было. Потом детей долго не было. Не чаяли, не гадали, и тут вдруг на тебе – поздний ребенок, игрушка на старости лет.

Вышла из больницы, болячки одна за другой, проблемы с зубами, потом с почками, кровь в моче без конца. Оклемалась слегка, так он начал болеть. Выходили, а в пять лет снова-здорово – что только не липло к нему, по каким только центрам мать с ним не моталась! Все республиканские больницы обошла, что были в Союзе. И то слава богу, все бесплатно. Цветы, конфеты – это конечно. Но не было такого, что спасают в первую очередь тех, за кого платят.

С этими мыслями Николай дошел до продуктового магазина, купил универсальный подарок – бутылку портвейна. Прикидывал, к кому же ему отправиться. Прислушался к себе и неожиданно понял, что видеть-то никого не хочется. Даже странно.

Не то чтобы ехать не к кому. Внешностью бог не обидел и мозгами, а потому и друзья, и женщины у него знакомые водились. На тот момент целых две: Валя, которая нравилась ему, и Зина, которой нравился он. Николай иной раз думал уехать от родителей: снять квартиру и не выслушивать бесконечные нотации, но чувствовал, что никуда не уедет, не в его это характере. Одному тошно с валями и зинами того хуже. К тому же на одну не напасешься, а другую потом не выгонишь. Дошел Николай до киоска печати, купил журнал «Афиша». Надо было, наконец, выяснить, куда бедному крестьянину податься. В короткой брошюре был весь спектр развлечений – для ума, для сердца, для желудка и ниже.

Просматривая раздел кино, он неожиданно набрел на знакомое с детства название. Жил когда-то неподалеку от этого кинотеатра и не бывал там тыщу лет. «Как там сейчас?» – подумал Николай и поехал.

Добирался не меньше часа. Снаружи кинотеатр не изменился, а внутри и не узнать: уютнее, чище, светлее, у дверей охранник. И народ толпился с почтением. Николай встал в небольшую очередь. Вспомнилось, как лет двадцать назад покупали здесь же билеты. Вышли тогда с приятелем на улицу, хотели рассмотреть, какие у них места, а тут ветер подхватил бумажку – и на проезжую часть. Как они сновали между машин: только вроде подбежали к фиолетовому листочку, как тут же порывом ветра его опять поднимает в воздух и несет под колеса. И ведь поймали, поганцы! Чудом под машину не угодили. У Николая даже сейчас замирало сердце, будто опасность в прошлом еще не миновала и где-то там подстерегала его, десятилетнего мальчугана. Незаметно подошла его очередь.

Николай очнулся и смотрел сквозь стекло на билетершу.

– Вам какие билеты? – послышался вопрос.

– Ряд десятый в серединке, – сказал Николай, подавая сотню. Сколько же он не был в кино?

– У нас билеты по классам.

– А какие у вас есть классы?

– Партер обычные – по двести. Партер бизнес-класс по двести-пятьдесят. VIP – по четыреста.

– Извините, VIP – это что же за штука такая?

– Это отдельные диванчики на двоих.

– Девушка, мне, пожалуйста, альков или будуар. Можно?

– Таких мест у нас нет, – вежливо ответила девушка.

– Тогда самый дешевый.

– А фильм-то вам какой?

– А тот, который на 12 часов. Что, разве нет такого сеанса?

– Сеанс-то есть. Но самый дешевый билет сто пятьдесят рублей.

Кассирша видимо решила, что Николай откажется, но он сунул крупную купюру.

«Странный какой-то, несет не пойми чего, – подумала девушка. – Альков какой-то», – посмотрела пятисотенную банкноту на просвет и выдала билет.

Холл был одновременно баром. Кто стоял, кто прохаживался, кто сидел за столиками жевал. Николай взял глянцевую картонку меню, приценился: «мороженное на дыне – 200 р., мороженное с киви и бананом – 300 р., коктейль „Причуда“ – 250 р.». Прикинул: как раз материна пенсия.

Вот раньше те, у кого денег нет, девушек в кино водили, а теперь, интересно, куда? Ведь не скажешь ей: давай сядем, где подешевле, а мороженое я тебе в другом месте куплю. Тогда не было в кино ни киви, ни бананов, зато все на одинаковых стульях сидели. Были, конечно, те, что с народом в троллейбусе не ездили и в простое кино не ходили. Но они покупали в спецрасперделителе, смотрели в спецкинозале – остальным не так обидно. Может быть, они все и перестроили, поскольку надоело от народа прятаться? Захотелось на глазах у всех свое место занимать? А демократия тут и ни при чем вовсе?

Николай подошел к стойке бара.

– Что будете заказывать?

– Мне, пожалуйста, одну соломинку. Желательно самую длинную.

Девушка чуть повела плечиком, но соломинку дала.

Николай приготовил все необходимое, прошел в зал, дождался, когда погаснет свет, открыл бесшумно бутылку, разместил ее в полах пальто, приладил свою соломинку и стал смотреть на экран.


Примерно в это же время, то есть около 12 часов дня, на другом конце Москвы в небольшой двухкомнатной квартире пятилетняя Катюшка вошла в мамину комнату. Осмотрелась, возмутилась, что мама до сих пор спит и, не желая больше оставаться одна, полезла к ней на кровать.

К кровати подбежала большая лохматая собака Марта, которой тоже не хватало общения, и потерлась головой о край матраца в надежде, что ее кто-нибудь почешет. Катюшка разворачивается к собаке, чешет ее за ухом. Марта, довольная, просовывает голову все дальше на простыню, пока Катюшка не одергивает ее почти как мама: «Марта, не наглей!».

Марта понимает свою бестактность, но тем не менее обижается, отходит от кровати. Катюшка не выдерживает одиночества и возмущается:

– Мам, ну мне скучно без тебя. Мам, ты меня слышишь?

– Доченька, сейчас-сейчас, мама уже встает, – мама переворачивается на другой бок и тянет на голову подушку. Дочка лежит рядом молча, вертит головой, потом не выдерживает и говорит:

– Мам, ты собьешь себе режим.

– Что? Доча, я вчера очень поздно легла, посиди еще чуть-чуть тихо.

Катюшка молчит еще минут пять, потом обращается с просьбой:

– Мам, расскажи что-нибудь.

– Чего же я тебе расскажу? – сквозь сон тянет мама.

– Сказку.

– Да я тебе уже все сказки перерассказала.

Чувствуя, что просто так дочка не отстанет, мама предлагает компромисс:

– Хочешь, я тебе загадку загадаю? – И говорит машинально, не открывая глаз:

– Кто такой зимой белый, а ночью серый?

– Мам, ты что? – Смеется, Катюшка. – «Зимой белый, летом серый». Мам, это же заяц! Мам, а еще?

Мама не подает признаков жизни.

– Мам, не спи…

– Сам рыжий, с хвостиком, с ветки на ветку скок-поскок.

– Это загадка?

– Да, загадка, еще и орешки любит.

– Белка, что ли?

– Правильно.

– Мам, я все твои загадки давно знаю.

– Да когда же ты их выучила?

– В детстве, мам… А теперь ты отгадай: «На палке горшок, а внутри светится. Что это?»

– Господи, что же это такое? – с мамы окончательно слетает сон, она морщит лоб, поднимает, наконец, с подушки голову.

– Мам, это фонарь.

– Ты это сама придумала?

– Сама. Мам, почитай лучше книжку.

– Ну ладно, только чуть-чуть, а то и впрямь режима никакого. Пять минут, и встаем завтракать.

– Ага, – радуется Катюшка, бежит за книжкой и ныряет к маме в постель.

– Ну слушай, – мама открывает новую еще не читаную сказку: «Жил да был на белом свете воробушек. И звали его Чирик».

– Мам, это его имя такое было?

– Ясно же написано: «Звали его Чирик».

– А может, это его была кличка такая. Например, ты же завеешь меня «шустрик».

– Действительно, это я не подумала.

– Хорошо, читай!

– Так вот. «Порхает он как-то над кустиком вместе со своей мамой и вдруг…»

– Мам, а что такое «порхает»?

– Ну, значит, крылышками так делает: «Вжик, жик».

Мама выпростала из-под одеяла, руки поправила бретельку ночной рубашки и достаточно вяло показала, как порхает воробушек.

– И не падает?

– Да ну тебя! Марш чистить зубы, а то с тобой три строчки до вечера читать будем.

– Мам, подожди, а Чирик, он только с мамой порхал?

– Вроде так.

– А где же его папа был? У них был папа?

– Ну, наверное, был.

– А бабушка у них была?

– Была.

– А дедушка?

– Наверное, и дедушка был.

– А собака была?

– Слушай, какая собака у воробушка?

– Дворняжка.

– Нет, собаки у него не было.

– Значит, у него была неполная семья?

– Нет, неполная семья, это когда одного из родителей нет.

– Как у нас?

– Ну вроде того.

– Мам, а когда деток нет, тогда как называется?

– Тогда бездетная…

– А что лучше – неполная или бездетная?

– Все, марш умываться, сейчас будем есть.

Через пятнадцать минут. Катюшка сидит перед тарелкой манной каши и ковыряет ее ложкой.

– Мам, а я не хочу такую кашу.

– А что же ты хочешь?

– Хочу клубнику.

– Ишь ты, клубнику! Больше ничего не хочешь?

– Еще хочу ананас или арбуз.

– Ну ты представь, что это арбуз, и ешь.

– Мам, ты это серьезно?

– К ананасам ты, наверное, в детском саду пристрастилась?

– Нет, там тоже кашу манную дают.

– Что же ты мне тогда фокусы такие устраиваешь? Знаешь, давай без выкрутасов, а то сейчас получишь по заднице.

– А еще я хочу свежий огурец, – мечтательно говорит Катюшка, совершенно миролюбиво, без обид, абсолютно игнорируя раздраженную интонацию матери и тем самым обезоруживая ее начисто.

Мама перестает сердиться и продолжает вполне дружелюбно:

– Знаешь что, дорогая: зимой надо есть сезонную пищу.

– Это как?

– А вот так: надо есть то, к чему зимой привык организм русского человека.

– А к чему он привык?

– К квашеной капусте, соленым огурцам.

– Скажи лучше, что у тебя денег нет.

– А раз ты такая догадливая, – мама опять не выдерживает и скатывается на прежний тон, – что ж тогда лишние вопросы задаешь?!

– Мам, а кроме каши что-нибудь еще будет? – Катюшку невозможно вывести из равновесия.

– Будет, как бабушка говорила, «кресты и выходы».

– А какие кресты?

– Ну крестятся люди, которые в Бога верят, а только потом из-за стола выходят.

– А мы что, тоже креститься теперь будем?

– Ой, не знаю. Все – отстань, ты мне уже надоела. Пойди во двор погуляй, а?

– А ты со мной пойдешь?

– Нет, у меня дел тысяча. Иди одна, только смотри никуда не уходи, чтобы я в окно покричала, ты во дворе была. Покатайся с горки.

– А когда ты мне санки купишь?

– Твой «купишь» уехал в Париж.

– Чего?

– Денег от твоего папочки полгода нет, от голубчика! А ты все – купи да купи. Мне бы пальто да ботинки успевать покупать, ты вон растешь да растешь без конца.

– А ты что же, хочешь, чтобы я не росла?

– Глупости-то не говори…

– Мам, а почему у них нет детей?

– У кого «у них»?

– Ты сама сказала: семья бездетная, вот у них, про кого ты говорила.

– Доченька, я вообще говорила. По-разному бывает: у кого здоровья нет, у кого денег, чтобы детей прокормить.

– А у тебя хватит?

– Чего – денег-то? А ты что думала, помрем что ли? Не помрем!

– Мам, а может тебе пора другого мне папочку завести, если этот пропал.

– Где же я его тебе возьму?

– На работе, например.

– На работе все приличные папочки уже женаты. А неженатые – так, ерунда на постном масле. Слушай, не забивай мне голову. Иди-ка лучше гулять. И смотри – ни с кем не уходи со двора.

– Куда же я пойду?

– Будет какая-нибудь тетя говорить: «Деточка пойдем со мной я тебе конфетку куплю».

– Ну вот еще!

– Или дядя какой-нибудь санки пообещает…

– У-у-у, за санки я бы пошла.

– А он тебя отведет тебя к себе домой, и мама не найдет. Запомнила?

– Запомнила.

– Ну, не уйдешь со двора? А то ведь не пущу.

– Да не уйду я, не уйду.

– Полчасика погуляешь и приходи, холодно сегодня.

«Будут мне, конечно, санки покупать чужие дяди» – это Катюшка проворчала уже себе под нос, так чтобы не слышала мама, надела шубку, варежки на резинке и пошла во двор.


Кино было сущей ерундой! Киборги какие-то, монстры.

«Ни сценария, ни режиссуры. Я бы и то снял лучше, – подумал Николай. – Кому деньги дают? Почему народ смотрит, не уходит. Я не ухожу, потому что у меня бутылка початая. А они все? Может, просто выпил мало, дальше интереснее будет».

Николай достал бутылку, присмотрелся: почти половины нет. Видать, интереснее уже не будет. Поставил аккуратно ополовиненную бутылку к ножке сидения. И подумал: «Расстаюсь с портвейном без всякого сожаления. Видимо, все-таки нет у меня склонности к алкоголизму».

– Как кино? – спросила пара, ожидающая следующего сеанса.

– Хуже не бывает – прорекламировал фильм Николай и пошел своей дорогой.

Бывает, алкоголь придает настроения, а тут вдруг навалилась тоска какая-то. Неясно от чего. И ведь неприятностей никаких нет, а тоска. С чего она? Вроде в жизни у него все нормально: сыт, одет, обут, здоров по большому счету. Зарплату выдают вовремя.

Вот так иной раз спросят: «Коля привет, как дела?». Он всегда говорил: «А лучше всех!», и не потому, что так здорово дела, а просто считал, что нет у него повода, чтобы по-другому отвечать.

А сегодня руки-ноги целы, а на такой вопрос ответил бы, наверно: «нескладно как-то все».

Шел Николай без всякой цели. Брел наугад, обогнул серый дом, очутился во дворе. Двор был неровный: в конце виднелся большой холм – горка, и по этой горке карабкалась девчушка лет пяти, не больше.

Маленькая, а упрямая. Девочка делала шаг, потом другой, третий, затем нога ее соскальзывала, она шлепалась на бок, медленно съезжала вниз, а потом спокойно повторяла все с самого начала. Николай заинтересовался, подошел поближе и начал болеть за скалолазку.

«Так, хорошо… – комментировал он про себя, – еще чуть-чуть».

Бац, девчонка плюхнулась и опять съехала на своей шубке вниз.

Наконец Николай не выдержал, подошел и сказал:

– Что, никак?

– Скоро залезу – ответила девочка.

– Давай я тебя подтолкну.

– А ты сможешь? – скалолазка смерила Николая взглядом, ничуть не смущаясь.

– Давай лезь вперед, я подтолкну.

В горке были луночки-ступеньки. В них девчонка ставила мыски своих ботиночек непонятным образом за что-то держалась и ползла вверх.

Альпинистка сделала шаг, потом второй, третий. Николай уже и до попки ее не доставал, вытянул руку вперед, наступил в одну луночку, потом в другую и неожиданно для себя рухнул, приложился об лед и сполз вниз. Девчонка осталась висеть посреди горки, без поддержки, оглядываясь на незадачливого помощника.

Николай слегка потер ушибленный бок, времени на растирания не было, надо было торопиться, пока у девочки были силы закрепиться на середине горы. Он повторил маневр и на этот раз не добрался до нее каких-нибудь двух сантиметров. В третий раз он долез до нужного уровня, подтолкнул девчушку. Та подлетела, но не до самого верха и на обратном пути смела Николая вниз. Встали одновременно, потерли ушибленные места, обменялись взглядами.

– Скользкая!

– Ерунда! – упрямо сказал Николай. – Может, с разбега получится?

– Я тебя тут подожду.

Николай разбежался, рванул, что было сил, прошагал по горке вверх, как муха по стеклу, но инерции не хватило, и у самой вершины заскользил вниз.

– Почти получилась – одобрительно сказала девочка.

– Не может быть, чтобы мы да не залезли.

Удивительно, как сплачивает совместное восхождение.

– Слушай, тебя как зовут? – спросил Николай, чувствуя, что дальнейшее общение требует обращения по имени.

– Катюшка, – сказала девочка.

– А меня Коля

Николай отдохнул, потом разбежался посильнее и вылетел прямо на верх горы. Девчонка смотрела с восхищением. Николай оглянулся на нее и неожиданно для себя сказал: «А ты как думала?! Мы вместе и не такое можем!». Он присел на самом краю ледяного ската, протянул как можно ниже руку и стал ждать, когда Катюшка доползет до третей ступеньки. Николай тянулся вниз, девчушка тянула свои крохотные пальчики вверх, не хватало сантиметров десяти.

– Эх, была бы веревка! – в сердцах сказал Николай. Потом просиял от неожиданного озарения, расстегнул пальто, вытащил из джинсов ремень и опустил один конец вниз. Катюха уцепилась за спущенную веревку, и восхождение состоялось.

Катюшка так светилась от радости, что Николай тоже невольно просиял.

Постояли на вершине, ощутили пьянящий аромат победы, и тут Катюха неожиданно скомандовала:

– Теперь ищи кардонку!

– Нет такого слова «кардонка» – поучительно заметил Николай. – Есть слово «картон», и от него «картонка».

– Картонка тоже есть, – согласилась Катюшка. – Только она ездит плохо. А кардонка – вжик! Знаешь, какая на ней скорость!

Девчонка отбежала в сторону и уже торопилась назад с куском пластика, который, видимо, когда-то был частью продуктовой палатки.

– Вот она, кардонка, а ты говорил, слова нету. Садись, сейчас поедем, – продолжала распоряжаться Катюха, как хозяйка двора.

– Ты сама садись на свою кардонку, – Николаю в конце концов пришлось принять этот термин, – а я тебя подтолкну.

– Не-е-е-т, я одна не поеду, я боюсь.

– То есть как? – удивился Николай – Зачем же ты сюда лезла-то? Раз залезла, так значит езжай.

– Я бы без тебя и не залезла бы никогда.

Возразить было нечего.

– Садись, – попросила Катюха, – а я к тебе на ручки.

– Да ты понимаешь, дело какое: неловко это.

– Почему?

– Ты представь, придут за тобой твои родители, а тут дядя незнакомый едет с тобой на одной кардонке. Они заругаются еще.

– Папочка, во-первых, уже полгода не показывается, голубчик. А мама только в окно кричит. Я ее слышу и прихожу. Я живу вон в том доме с зеленой полоской.

– Ну вот, мама выглянет, а ты у незнакомого дяди сидишь на ручках. Она испугается, и тебе попадет потом. Дяди разные бывают. С хорошим-то, конечно, вроде и не страшно. А если какой плохой?

– Знаю-знаю: пообещает санки, а сам к себе от мамы заберет.

– Это кто так говорит, мама?

– Ага. Только я не верю.

– Почему же?

– Вряд ли меня кто из дядей заберет, – со мной одни хлопоты.

– Это какие же с тобой хлопоты?

– Меня кормить нужно.

– Что же ты так много ешь?

– Я люблю вкусненькое, а кашу не люблю. К тому же мне нужно ботинки покупать без конца, я из них вырастаю. Мама не успеет купить, а я уже опять выросла. Никакой зарплаты не хватит.

– Ну ладно, пожалуй, ты меня убедила. Садись на кардонку, поехали.

Съехали с горки – здорово! Шум-то, шум какой знакомый: как фанерка об лед скребет, как задницей бугорки ледовые считаешь. Когда же это все было?

Второй раз Николай взбежал с одного маха. Ловко как-то у него все получаться стало. На краю какую-то лунку нашел, свесил руку, так что Катюха уцепилась, вытащил ее, даже ремень снимать не пришлось. Еще раз съехали, в этот раз даже дальше укатили. За руку в горку побежали, и раз-два – уже наверху. Просто чудеса! Горка, на которую они никак не могли забраться, будто покорилась. Взлетают вверх, а потом несутся вниз на картонке. Красота!

Время быстро побежало. Николай, наконец, спохватился, спросил:

– Ты, Катюха, не замерзла?

– Замерзла.

– Что же у тебя замерзло?

– У меня на ногах замерзли пяточки, а на руках мысочки.

– Ну давай сюда свои мысочки. Мы их сейчас погреем. – Николай взял в свои руки пальчики, потер их и сам удивился, какие они маленькие и аккуратненькие. Неужели и у него когда-то такие были?

– А пяточки как же?

– Надо домой идти.

– Нет, ты придумай что-нибудь, я домой не хочу.

Николай сел на картонку, посадил Катюшку на коленку, снял ботиночек, потер руками ножку.

– Ну как? Кровь забегала?

– Куда?

– В ножке в твоей.

– Забегала. Давай, посидим чуть-чуть, а потом опять поедем.

– Ну давай.

Помолчали.

«Надо же, как, оказывается, классно, – думал Николай, – а я уже считал, что все это позади: качели, горка, очередь в „Детском мире“ за новыми сандалиями. Санки с разноцветными перекладинами. Господи, да разве только это! Ручей по весне, по которому спичка бежит. Осенние листья, луковица в банке на окне, в которой зеленые перышки каждый день подрастают. Первый снег, который лепится в снежки. Весь мир – праздник! Ведь, оказывается, доступ ко всем этим радостям для нас не закрыт. Просто пройти туда можно только с детьми и радоваться их радостью. Впрочем, если радуешься, значит, это и твоя радость».

– А ты книжки любишь читать? – прервала его размышления Катюшка.

– Люблю.

– А тебе мама перед сном читала?

– Читала.

– А про кого?

– Про Лутонюшку.

– А про воробушка читала?

– Про какого?

– Его Чирик звали…

– Нет, про такого не читала.

– Хочешь, расскажу?

– Конечно.

– Я ее сама не до конца знаю. В общем, жил да был воробушек Чирик. И все у него было: и мама, и папа, и бабушка, и дедушка, и даже собака. Лохматая такая. Вот порхают они как-то с мамой… Ты знаешь, что такое «порхают»? – задала Катька вопрос и, не дождавшись ответа, стала объяснять и показывать. – Порхают – это значит крылышками вот так делают…

Николай только тут понял, кого же она ему напоминает. Ну конечно, воробушка. Шустрого такого. Особое сходство придавала шубка.

– Слушай, сказка мне твоя очень нравится, но я боюсь, как бы тебе не попало из-за меня. Тебе домой-то не пора еще?

– Пора, – согласилась Катюха, – а не хочется ни капельки.

Николаю и самому не хотелось расставаться. Так, пожалуй, только в детстве бывало. Разыграешься, и вдруг говорят, что надо идти домой – обидно до слез.

Встали, съехали последний разок. Дошли вместе до Катиного дома, постояли у двери.

– Ты свою кардонку в подъезде спрячь, – сказал Николай, отдавая девочке листок пластика. – Завтра пойдешь на горку и ее возьмешь с собой.

– Ну, пока – сказала Катюшка, но в парадное не уходила. Николай почувствовал, что у нее есть еще какой-то вопрос, и действительно:

– Хочешь, я тебе загадку загадаю?

– Валяй.

– Палка, на ней горшок, а внутри светится.

Николай только начал думать, как Катюха, еще не выяснив ответа, на первый вопрос, сразу задала второй.

– А у тебя жена есть?

– Нет, – сказал Николай.

– И детей?

– И детей.

– Ты, значит, с мамой живешь?

– Ну да.

– Строгая?

– Не очень.

– Тебе когда домой?

– Да я-то не тороплюсь.

Катюшка явно что-то обдумывала на ходу:

– А с большой горки съехать не забоишься?

– А что?

– Если с того бока зайти, там, знаешь, какая горка? Только мне без взрослых туда одной нельзя, но с взрослыми можно. Ты ведь взрослый.

– Взрослый-то я взрослый – сказал Николай. – Ему и самому не хотелось расставаться с Катюшкой. – А мама не будет ругаться, что мы со двора выходим?

– Так это тут за углом. Мы быстренько раз два и назад.

– Ну давай.

Обошли дом, за углом в пятидесяти метрах и впрямь гора залита и уходит прямо в овраг.

– Внизу надо тормозить, чтобы в кусты не врезаться – напутствовала Катька, – Ты сможешь?

– Ну, какой вопрос! Я в детстве с таких горок не то что на кардонке, я с таких на ногах катался. Только давай я сначала один съеду, вдруг чего. А если все нормально, так потом уже тебя прокачу.

Николай сел на картонку. Катька давила ручонками в его спину изо всех сил, подталкивала к скользкому месту. Николай помогал ей, упираясь каблуками в снег. «Не опозориться бы» – мелькнула мысль и тут картонка, наконец, заскользила.

«Ну, была не была», – сказал про себя Николай. С края горы он увидел, что далеко внизу по льду бегают ребятишки, и вдруг неожиданно для себя закричал во все горло: «Эге-гей!! С дороги, куриные ноги!». Это особенно понравилось Катьке. Он успел оглянуться на ее счастливое лицо и покатил вниз.

Первая половина горки была пологая, ехал Николай не очень быстро, кучу мыслей успел передумать: «Надо же, помню еще все эти присказки. Они ведь на все случаи жизни были и живут в поколениях: пила-пила, лети как стрела, топор-топор, сиди как вор, ябеда-корябеда, плакса-вакса. И главное, все помнятся. И вот что странно, приглядеться – все ведь чушь какая-то. И у наших родителей во дворе так кричали, и у нас то же самое, и у них понимают. Может быть, это и есть язык детства? Что он в себя вбирает? Почему так живуч? Вон у меня столько мыслей и фраз, а попробуй что-нибудь такое придумай, чтобы это несколько поколений детей повторяло!»

Николай доехал до середины и заметил, что горка круче пошла. Стал слегка притормаживать даже. Пока ехал ногами вперед, получалось сносно. Вдруг картонка, зацепилась о выбоину и закружилась. Николай поехал почему-то спиной вперед, ногами соответственно назад и руками в разные стороны. Теперь он летел, как неуправляемый снаряд – все быстрее и быстрее.

– Тормози – кричала Катюха.

Картонка еще раз развернулась, и тут же перед глазами Николая возникло дерево.

– Сворачивай – орала Катька.

Но было поздно: Николай врезался прямо лбом в дерево, картонка поехала дальше в овраг, а он остался лежать, как воин на поле боя. Катюха преодолела страх, села на попку и поехала вниз. Съехала, подбежала.

– Эй, ты как? – тронула она Николая за плечо. – Ты живой?

– У-у-у, блин… – застонал Николай.

– Слава богу, живой, – заключила Катюха. – Надо было ногами вперед и рулить.

Николай встал, перед глазами все поплыло, отнял от о лба руку – рука в крови.

– Ух ты! – испугалась Катюха.

– Не бойся ерунда, – сказал Николай.

– Нет, надо обязательно промыть, пойдем ко мне, это рядом.

– Да ну, еще от мамы твоей попадет.

– Ты зря, она у меня добрая. А то, если не помажешь йодом, у тебя заражение крови будет.

Николай зажимал одной рукой ранку, другой пытался отряхнуть пальто, которое было все изваляно в снегу.

Поднялись на третий этаж. Позвонили.

– Ты ничего не говори, я сама все объясню, – только и успела прошептать Катюха, как открылась дверь и на пороге появилась женщина лет двадцати пяти.

– Мам, это наш новый воспитатель из детского садика, он возле нашего дома шел-шел и упал. Он как идет по льду, как стукнется об асвальт, как расшибет себе лоб. Мам, ему надо йодом голову помазать, а то у него заражение крови будет.

Женщина увидела кровь, засуетилась:

– Проходите скорее.

Николай стащил свое заснеженное пальто, прошел за хозяйкой на кухню, зажимая рану, чтобы не капать на пол.

– Я, собственно говоря… – начал Николай, но Катюха так отчаянно стала мотать головой, что он замолчал. Женщина побежала в ванную искать йод. Девочка вошла следом, закрыла дверь.

– Господи, где же йод? Как же его так угораздило? Как же так упасть можно, Катюш?

– Мам, ты не суетись. Ты бы лучше халат переодела, как-никак у нас гость.

– Правда что ли? – спохватилась мама. – Ну тебя, Катюха, человек голову разбил, а ты «халат, платье», – сказала мама, но тем не менее пошла в комнату, вернулась через пару минут с бинтом в руках и в новом зеленом платье.

Николай сидел на кухне, пытался зажать пальцем ранку, из которой подтекала кровь. Ему было неловко, что у него нет платка. Женщины обступили его с двух сторон. Коля смотрел на Катюшку, которая, как сняла шубку, перестала быть нахохлившимся воробушком. На кого же она теперь похожа? Такое превращение бывает с лохматыми собаками, которые кажутся толстыми, пока у них не намокнет шерсть, и ты не увидишь, какие они на самом деле.

Женщина плеснула перекиси на бинт. Промокнула. Затем обильно помазала йодом. Николай не пикнул и только заерзал коленками. Поискал вокруг глазами о помощи.

– Мам! Дуй! Дуй! – закричала Катюха.

Та наклонилась, не зная, что делать. Вместо того чтобы дуть, вдохнула и отметила про себя: «А воспитатель-то у них закладывает, с утра уже принял».

– Да ерунда, – засмущался Николай. – Можно не дуть.

– Дуй, мам, – кричала Катюха и, наконец, поняв, что эти взрослые ничего не могут, начала сама дуть на измазанный йодом лоб.

– Мам, у него сотрясение мозга, наверное.

– Да ну что вы, – сказал Николай, – пустяки, – встал со стула, и тут почему-то комната будто поплыла, так что даже пришлось ухватиться за стол.

– Садитесь, садитесь. Можете прилечь.

Николай сел на кухонный диванчик, прислонился к стене.

– Так удобно? – беспокоилась Катюшка.

– Мне уже лучше, – сказал Николай.

Воцарилась неловкая пауза.

– Как моя дочь в садике? – спросила, наконец, хозяйка, чтобы не затягивать паузу.

Николай слегка замялся.

– Мам, ты не пугайся, только, – пришла на помощь Катюшка. – Вообще-то это Коля, он не совсем наш воспитатель. Он, понимаешь, мой друг.

– Подожди, подожди.

– Я вам сейчас все объясню, – Николай уже не мог оставаться в стороне. – Ваша дочка почему-то придумала, что я воспитатель, а я просто шел мимо, и все.

Женщина вспомнила пальто, в котором человек явно где-то долго валялся, и заволновалась еще больше.

Катюха вновь перебила старших и затараторила:

– Мам, я никак на горку залезть не могла, а Коля первый забрался, представляешь, вытащил свой ремень и говорит: «Держись, Катюха!». Ну я и залезла. Представляешь, как здорово! Вот мы и подружились. А уже потом он с горки большой поехал и как раз в дерево. Я думала, у него голова лопнет. Так он расшибился.

– Расшибся, – хмуро поправила мама.

– Ну да, – тут же согласилась Катюха. – А потом, я думала, я скажу, что это мой новый друг, а ты заругаешься и не помажешь ему голову йодом, а у него будет заражение крови, и он из-за меня умрет.

Николай потряс головой, проверяя, исчезли и зайчики перед глазами или еще бегают.

– Катюх, ты не мельтеши, я сейчас все по-взрослому объясню.

«Господи, похоже, и впрямь друзья. Просто идиллия какая-то, они же против меня единым фронтом выступают», – подумала мать.

– Вы, во-первых, ради бога, извините. Я вам все объясню. Я помог вашей дочке подняться на горку. Мы немножко покатались, а потом она мне показала такую, ну в общем, очень хорошую горку, и я с нее поехал на кардонке, то есть на фанерке, и не удержался.

– А вы, значит, любите кататься с горки на кардонке?

– Честно говоря, за последние двадцать лет первый раз.

– А выпили, перед тем как покататься, тоже, видимо, впервые. И дерево не заметили совершенно случайно.

– Я бы еще посмотрела, как бы ты, мамочка, съехала с той горки, – обиделась за друга Катька.

– Да я бы и не поехала никогда с этой горки, – возмутилась мать, понимая всю нелепость этого препирательства.

– Мам, мы тебе все честно рассказываем, а ты сразу – «выпили».

– Нет, маму можно понять, – Николай педагогично перешел на защиту матери. – Ты сама-то, Катюха, подумай: приходит дочь неизвестно с кем, он весь в снегу, лоб расшиб. Конечно, мама сразу и не поймет ничего.

– Ага, – засмеялась Катюха.

– А тут еще зачем-то еще говорят, что я воспитатель. Короче, так маму и запутали. А было все очень просто. Я смотрю, она сделает два шага по горке, а потом хлоп – и вниз. И так до десяти раз. Ну я и не выдержал…

– Это точно, упрямая девка и не слушает ничего, – все еще сердилась мама.

– Что, по-вашему, нужно быть обязательно пьяным, чтобы сообразить, что ребенку нужна помощь? Вы же видите, что я не пьян. Просто ударился головой, вот и все.

– Кто вас знает. Я же чувствую, все это как-то странно.

– Я и сам чувствую, – пошел на мировую Николай. – До сих пор не пойму, ехал ровно и вдруг – бац! Видимо, кардонка за что-то зацепилась, и тут уже и дерево перед глазами.

– Да, это верно, с моей только свяжись, а потом никак не можешь понять, откуда что взялось. На прошлой неделе Вовкина мать приходила жаловаться: тоже парень с моей гулял, а пришел с разбитым лбом. Так или нет? – припомнила Катьке мама.

– Ну что вы, у вас замечательная дочь. Вы зря на нее наговариваете. Я говорю, что пойду домой, а она – нет, надо йодом мазать, прямо как взрослая. Я еще пять минут посижу и уйду, вы, ради бога, не беспокойтесь.

– Ну уж нет – сказала Катюха. – Раз уж пришел, будем чай пить, мама тебя без чая никуда не отпустит. Она у нас знаешь, какая добрая? Просто не разобралась в начале, что к чему.

Пили чай с варением с сухарями. Николай рассказывал все по порядку, обстоятельно, Катюха вставляла реплики, объясняя подробности. Мама уже не сердилась, поправляла на коленях зеленое платье.

Катюшка разошлась, болтала ногами, уронила ложку под стул, на котором сидел Николай. Он нагнулся, увидел две пары коленок: одни большие и белые, над ними плотные бедра, обтянутые зеленым платьем, а рядом две тощие коленочки в колготках, а ниже болтаются «пяточки и мысочки».

Вылез, положил на стол ложку, мать взяла ее встала, помыла, дала опять дочери.

Ничего особенного: просто встала, просто помыла, дала ребенку, а Николаю почему-то так уютно стало. Допили чай, Николай поблагодарил, вышел на лестницу, посмотрела номер квартиры.

«Черт, а вот не врезался бы в это дерево, так никогда бы не очутился здесь. Москва – большой город, вряд ли еще когда-нибудь вот также случайно встретимся. Впрочем, почему случайно? Куплю завтра санки и приеду в гости. Санки – это вещь. Полозья новые, ни одной царапины. И как это мне сразу такая мысль не пришла в голову? Что скажу? Скажу: „Вы подумали, что я не умею кататься с горки? Неправда ваша, вот приехал и готов доказать!“. Причем санки это тебе не „кардонка“, которая крутится черт-те как. С санками все ясно: захотел вправо повернуть, притормаживаешь правой ногой, влево – левой. Завтра съеду с этой горки, а если не по льду, то можно и вместе».

Николаю стало легко от своего решения, он вышел во двор, хотел застегнуть пальто и передумал. Тепло на улице-то! Увидел на замерзшей луже-каточке бутылку от пепси-колы, разбежался и поддал ее что было сил. В бутылке оставалось немного жидкости, которая замерзла и поэтому бутылка то гремела, как погремушка, то постукивала краями об лед, как барабан, и поддразнивала Николая. Он разбежался и еще раз поддал бутылку мыском. Погремушка завертелась волчком и понеслась по двору. Коля гонял, как заправский футболист, в расстегнутом пальто, и если бы кто-нибудь его остановил в этот момент и спросил, как у него дела, он бы точно ответил, что лучше всех. И не потому, что у него была такая привычка, а просто так оно и было на самом деле!


Николай и не подозревал, что мать и дочь стояли за занавеской и наблюдали его странные манипуляции.

– Это ты что же его, специально на ту горку затащила?

– Да нет, мам, ты что.

– Ой, врешь. Я же тебя знаю. Вовка из тридцать пятой квартиры тоже, небось, с нее в куст въехал на прошлой неделе. Когда ты проверяла, любит он тебя или нет.

– Нет мам, Вовка с другой, Вовка с маленькой. А Коля – Коля с самого верха!

– Ну-ну.

– Мам, думаешь, мне его не жалко? Кто же знал, что так получится? И, в конце концов, должна же я была проверить, стоящий он мужик или так, ерунда на постном масле!

– Ну и как?

– Вроде стоящий, мам.

– А по-моему, просто алкоголик. Ты посмотри, как он за бутылкой гоняется. Да и скажи: трезвый с такой горки поедет?

Катюха подняла взгляд на маму и поняла, что говорит это мама не всерьез и уже не сердится.

Обе смотрели на Николая, который забросил бутылку в сугроб и вышел со двора. Женщины продолжали смотреть в окно.

– Мам, ты помнишь, говорила мне: «Не ходи со двора с чужим дядей». Ты, мам, была не права. Ты еще мне говорила, что он санки мне предложит и увезет к себе… Ты знаешь, я бы, мам, с таким и без санок пошла.

– Ах, вот как? – говорит мама то ли шутя, то ли все-таки с некоторой обидой в голосе.

Помолчали, поглядели во двор, в котором ничего интересного уже не происходило.

– Ну что ты дуешься, как маленькая? Я же не одна, я только если вместе с тобой, – поясняет дочь. – Мам, ну ты что, плачешь? Он обязательно придет. Вот увидишь. Придет завтра с санками и скажет: «Вы думали, я не умею с горки кататься!?». Мам, поверь моему опыту.

Братишка-землячок

Лейтенант Ерофеев стоял возле развилки и ощущал подошвами, как размякает, плавится под ногами асфальт. Лето выдалось бестолковое. Целую неделю дождь лил. Подмыло край насыпи, под асфальтом образовалась пустота, а потом выбоина на дороге. Попросту говоря, дырка.

«Наверное, хотели заделать да ждали, когда вода спадет, – беседовал сам с собой Ерофеев, – и, похоже, забыли, потому как уже неделю солнце шпарит, не то что высохло – выгорело все, а дыра как была, так и осталась. Видимо, ждут теперь, когда жара спадет. Так бы и забыли про нее вовсе. А тут вчера кто-то гнал, и колесом в выбоину эту. То ли руль повело, то ли еще что. Короче, улетела иномарка в кювет. Жив – считай, повезло! Не тут-то было: видать, в машине кто-то из шишек оказался, иначе почему столько крику? Начальству нагоняй: «Почему нет предупреждающих знаков?! Как допустили? Нигде порядка нет, разгильдяи, такую страну разворовали!» А я, как всегда, крайний. Стою теперь здесь третий час, как часовой, смотрю, чтоб еще кто в кювет не улетел. Только у нас в начальстве такие кретины. То пальцем не шевельнут, то рвение проявляют. Вместо того чтобы ремонтную бригаду поторопить – часового выставили. А тут ни тенька, ни забегаловки. И жара – ужас какой-то, – мучался Ерофеев. – Не приспособлен человек к такой погоде. В горле пересохло, на зубах песок скрипит. И вот еще беда: кузнечики в поле стрекочут и стрекочут. Поначалу вроде не задевало, а теперь, кажется, крыша от них едет. Такое ощущение, что кузнечики когда-нибудь замолчат, а в ушах звенеть будет до конца жизни.

Да обидно, главное, стеречь этих идиотов. Ведь летят, как ненормальные. Ну куда, спрашивается, торопятся? На тот свет? Говорят им, говорят. Нет, они знай себе на газ давят. Ну и, конечно, когда прешь без разбору, разве дырку углядишь? Одним словом, дуракам закон не писан. Пора бы уже привыкнуть, что дороги у нас говенные, нет, летят как по сабвею.

Особенно эти, что на танки пересели (так он именовал джипы иномарки). Им, конечно, все нипочем. Эти вообще хозяева жизни. Все купить могут, машину, права, девчонку у дороги…

А начальство… Тоже хороши. Сами небось в теньке оттягиваются. А ты стой, проявляй бдительность. Родина тебя не забудет… Пока дорогу починят я тут сдохну. Главное, ведь и не едет почти никто, и не уйдешь никуда…»

В это время по тому самому шоссе бежал во всю прыть новенький джип «гранд чероки», в котором сидел Павел Макаров – директор небольшого, но весьма прибыльного цементного заводика. Он здорово торопился; впрочем, как всегда, последние три года. Третий год человек на износ работал без выходных. Жизнь такая: зазевался, замешкался, глядишь – тебя уже обошли, обмишурили, оставили позади. Это раньше ездили медленно, когда на зарплате сидели, тогда за тебя начальство думало, а ты свои сто двадцать «рэ» получал и на рыбалку в пятницу червей копал. А теперь хочешь – надо и не хочешь – надо: пятница, суббота, без разницы. Ох, не понимали раньше выражения «охота пуще неволи». Вот она, охота в чем: выбиться, вырваться всем чертям назло. Некоторые думают, что мы жадные, все нам мало. А мы выжить хотим – пробиться головой сквозь эту стену. И пока ты бьешься, бежишь, торопишься, ты выживаешь, а замешкался – все. Не подмазал, не отстегнул – наехали, не проконтролировал – разворовали, не прочитал вовремя – уже, глядишь, какой-нибудь новый закон ввели, а заводик твой кто-то к рукам прибрал. И доверить никому нельзя, вожжи из рук выпустил – и все, пиши пропало.

Паша Макаров был отнюдь не из породы жуликов. Раньше работал, как все, а как завел свое дело, проявилась в нем хватка мужицкая, уцепился и держался намертво. Кто-то, видно, был у него в родне из кулаков недобитых. О том, хорошо или плохо, от налогов уходить, ловчить, заискивать перед администрацией и потакать порой бандитам, он особо не задумывался – принимал жизнь такой, какая она есть. То, что нужно было сделать ради спасения Дела, было для него святым. В этом и заключалась его правда.

«Слава богу, дорогу люблю, за рулем отдыхаю, и машина радует», – думал Макаров. Джип бежал резво, сто пятьдесят шел играючи. Шоссе пустое почти. Дорогу Паша знал хорошо. Возле постов ГАИ сбрасывал до шестидесяти, и то днем тормознули. Документы проверили.

Хорошо, что он по случаю «ксиву» сотрудника ГИБДД себе справил – в разговоре с гаишниками иногда помогало. Черт его знает, что за начальник, может лучше не связываться – иной раз по такой схеме удавалось мирно разойтись с милицией. Тут каждая минута дорога, а они, как мухи осенние, еле шевелятся. Морды красные от жары, потные. Скучно, видать, вот они человека остановят, если есть к чему придраться – заработают, нет – лишних пять минут убьют.

Вот кого Паша терпеть не мог, так это ментовскую братию. Дармоеды, сидят на государственной шее, а пользы от них никакой. Лучше бы бандитов ловили.

«Так они же и есть бандиты, – вел он сам с собой диалог. – Мафия самая настоящая. Это я раньше думал: как же так, стоит какой-нибудь лейтенантик и с каждой тачки по сотне сшибает. Полковник, небось, и в неделю столько не заработает, который на зарплате сидит. Что же, получается, у полковника место хуже, чем у лейтенанта? Полковник-то, что же дурак, что ли? „Мучился вопросом пока друзья не объяснили: „Что ты“, – говорят, – да его, лейтенантика твоего, на хлебное место больше в жизни не поставят, если он полковнику хоть раз вовремя не отнесет. Он полковнику, полковник генералу. Это же структура!“. Ясно, кто туда идет – крохоборы и жулики».

А недавно случай был. Тормознули на въезде в Москву, попросили багажник открыть, а у него как раз полный багажник огурцов, по случаю взял для дома, для семьи.

И сходу вопрос: «Командир, огурчиками не поделишься?». Он и согласия дать не успел – уже выбирают, какие покрепче. Да огурцов не жалко, хамство неприятно. Какой он им командир! Ведь ни стыда, ни совести, ясно же зачем им огурцы – закусить просто нечем.

Или вот приятель на днях рассказывал. Возвращался из пригорода, смотрит – девчонка стоит, зазывает. Ну что, парень разведенный, можно сказать, пожалел, чтобы зря не стояла, тормознул, заплатил хозяину, через полкилометра буквально останавливают:

– Кого везете?

– Дочку в школу, – говорит (мол, мужики, сами не видите что ли, кого везу?).

А те улыбаются, но все равно комедию ломают:

– Не положено!

В конце концов, второй раз пришлось за одну девчонку платить: первый раз сутенеру, второй раз ментам. Ну как это?

Только Павел предался воспоминаниям, как – бац, мента и не заметил. Когда увидел, было уже поздно, гаишник показывал жестом: «Тормози, нарушил…»

Павел чертыхнулся, взял документы из бардачка, вылез из машины злой как черт, пошел навстречу милиционеру. Шли друг на друга, прямо как в детстве во время уличной драки.

Что-то в лице есть неуловимое, по каким-то признакам всегда один определяет, что противник слабее или, наоборот, сильнее. С одним стоит права качать, а с другим лучше уступить. Павел обладал этим чувством, а потому сразу взял, как ему показалось, верный покровительственный тон:

– Лейтенант, какие проблемы?

– Инспектор Ерофеев, превышение скорости, – отдал честь лейтенант. – Это у вас проблемы, а какие – сами, наверное, знаете.

– Извиняй, командир, лечу, опаздываю.

Макаров терпеть не мог, когда к нему обращались подобным образом и, тем не менее, автоматически сам же перешел на этот хамовато – начальственный тон (черт, а как к нему еще обратиться? Не ваше же благородие господин офицер). И, продолжая злиться теперь еще и на себя добавил:

Конец ознакомительного фрагмента.