Глава I. Детство и юность
Самообучение – лучшая школа, и уроки такой школы наиболее заслуживают получаемую ими награду.
Дарвины были довольно богатые землевладельцы в Линкольншире. Сведения об этой фамилии сохранились с начала XVI столетия. Многие из членов ее занимались науками с большим или меньшим успехом, почему семейство Дарвинов часто приводится в пример наследственности таланта. Прадед Чарлза Дарвина, Роберт, «человек любознательный и питавший склонность к науке и литературе», занимался ими как дилетант и никаких осязательных следов своей деятельности не оставил.
Его сыновья – Роберт и Эразм – были уже не на шутку учеными. Роберт написал «Principia botanica» («Начала ботаники»), выдержавшую несколько изданий; Эразм – целый ряд поэтических и ученых произведений, из которых особенно замечательна «Зоономия», книга довольно бледная в научном отношении, но интересная потому, что в ней излагается учение о происхождении органического мира из первичного «основного волокна». Излагается в духе того времени: смутная полуфантастическая гипотеза о превращении видов путем изменения привычек и добровольного приспособления к новым условиям жизни.
Когда говорят о Дарвине, почти всегда упоминают и о его деде. Геккель видит здесь явление атавизма: гений Эразма передался внуку, минуя сына.
Должно заметить, однако, что в направлении и характере деятельности деда и внука нет ничего общего. Эразм был поэт – вычурный и риторический; Чарлз никогда не писал стихов, да и читать их мог только в молодости. Если стихи Эразма отзываются ученостью, то и ученость его сбивается на поэзию: он вовсе не обладал способностью к тщательному наблюдению и строгим выводам из фактов, то есть к тому, что составляло главную силу и характернейшую черту его внука. Он был мыслителем ламарковского типа: чувствуя свое бессилие в области фактов, устрашенные их необъятной грудой, эти мыслители охотно бросаются в область фантазии. Автор «Происхождения видов» никогда не прибегал к фантазиям: он не нуждался в них, он чувствовал к ним глубокое отвращение, да и понятно почему – его могучий ум не терялся в лабиринте бесконечно разнообразных явлений и мог доходить до величайших обобщений, ни на минуту не оставляя твердой фактической почвы.
Эразм Дарвин имел трех сыновей: старший занимался физиологией, получил золотую медаль за одну из своих работ и вообще, как говорится, «подавал большие надежды», но умер двадцати лет, заразившись трупным ядом; второй писал стихи, занимался нумизматикой и статистикой и кончил самоубийством вследствие помешательства; третий, Роберт Уоринг, отец Чарлза Дарвина, родившийся в 1766 году, по желанию отца посвятил себя медицине.
Он не оставил никаких ученых исследований, но, кажется, соединял в себе все качества, необходимые для хорошего практикующего врача. Во-первых, он не любил медицину, не верил в нее и начал заниматься ею скрепя сердце, по настояниям отца. Мысль об операции приводила его в ужас; даже кровопускание, любимое тогдашнее средство против чуть ли не всех болезней, встречало в нем решительного противника. Зная отзывы теперешних медиков о тогдашних способах лечения, мы должны согласиться, что эти отрицательные достоинства спасли жизнь не одному клиенту Дарвина.
Далее, он обладал большой наблюдательностью, которая дала ему возможность сделаться превосходным диагностом. Ученые доктора, порицавшие его за нелюбовь к микстурам и кровопусканиям, признавали, однако, что он обладает совершенно исключительным даром определять и угадывать ход болезни. Задолго до того, как тифозная горячка была признана особой болезнью, он уже говорил, что под именем тифа смешивают две совершенно различные формы.
При этом он был человек замечательно добрый и гуманный, умел успокоить больного, умел внушить доверие своим пациентам до такой степени, что многие из них – в особенности дамы – приглашали его не столько ради исцеления болезни, сколько для излияния своих горестей.
Он обладал замечательною способностью угадывать людей. Однажды увидев человека, он уже знал его характер. На этот счет сохранилось несколько историй, поистине удивительных, но слишком длинных, чтобы приводить их здесь.
Естественными науками он вовсе не занимался. Из всех его склонностей некоторое отношение к естествознанию имела разве любовь к цветам и садоводству.
Во всяком случае, в пользу учения о наследственности остается факт замечательной наблюдательности, хотя и направленной на другие предметы, чем у Чарлза.
Здесь будет уместно сказать несколько слов об одном заблуждении, довольно распространенном среди публики. Нередко приходится слышать такого рода замечания: «Как может статистический метод доказать что-либо в вопросе о наследственности духовных качеств? Допустим, что вы насчитаете двух-трех-десятерых выдающихся людей в одном и том же семействе; но ведь при этом вы упускаете из виду сотни и тысячи бездарных и посредственных родственников, опровергающих учение о наследственности таланта».
Возражение это основано на недоразумении. Талант или гений представляют редкую индивидуальную особенность, которая, проявившись в той или другой семье, быстро уничтожится, сгладится под влиянием скрещивания, то есть браков с людьми недаровитыми. Стало быть, ни в коем случае талант не может передаваться из поколения в поколение в течение неопределенно долгого времени. Ни в коем случае нельзя ожидать, что сын даровитого человека непременно будет даровитым.
Но если талант не имеет склонности передаваться по наследству, то в распределении талантов мы не заметим никакой правильности. Между тем, известную правильность мы замечаем. Ф. Гальтон, впервые применивший статистический метод к исследованию этого вопроса, показал, что даровитый человек почти всегда имеет даровитых родственников, притом чаще всего в ближайших степенях родства; что это распределение талантов группами есть общее правило, тогда как одинокие, если можно так выразиться, таланты представляют редкое исключение. Отсюда мы имеем право заключить о стремлении таланта передаваться наследственно. Всем известны примеры вроде семьи Бернулли, давшей ряд блестящих математиков, Бахов, у которых музыкальный талант передавался в течение многих поколений, или наших Аксаковых, Тургеневых, Верещагиных… Это наиболее яркие случаи общераспространенного явления, и к числу этих ярких случаев относится семья Дарвинов. Кроме упомянутых уже нами лиц, в числе родственников Дарвина можно насчитать не менее десятка лиц с несомненным, часто крупным дарованием, каковы, например: Ф. Гальтон, Эдуард Дарвин, талантливый популяризатор и наблюдатель жизни животных, Иосия Веджвуд, филолог Г.Веджвуд и другие.
Роберт Уоринг Дарвин женился в 1796 году на Сусанне Веджвуд, дочери знаменитого гончара Иосии Веджвуда.
От этого брака родились два сына и три дочери. Младший из сыновей – Чарлз Роберт, будущий преобразователь науки – впервые увидел свет 12 февраля 1809 года в городе Шрюсбери, где его отец занимался практикой.
Детство свое Чарлз провел в Шрюсбери. Мать его умерла в 1817 году, когда ему было 8 лет; о ней не осталось у него никаких воспоминаний.
Зато отец имел большое значение в его жизни. По крайней мере, он сумел возбудить величайшую привязанность к себе со стороны сына. Обо всем, что касалось отца, о его занятиях, привычках, обстановке сохранилось у Чарлза замечательно ясное воспоминание. Он отзывался о нем как об «умнейшем человеке, которого когда-либо знал», восхищался им и безусловно верил всему, что слышал от него.
Между тем, как увидим ниже, отец относился к нему не всегда справедливо.
Эта несправедливость вызывалась плохими успехами Чарлза в науках. Он был неспособен к школьному обучению и не чувствовал к нему никакой охоты. На девятом году отдали его в элементарную школу; тут он оставался год и значительно отставал в успехах от своей сестры Катерины; в следующем году перешел в гимназию доктора Бётлера, где пробыл семь лет.
«Ничто не могло быть вреднее для моего духовного развития, чем школа доктора Бётлера, – говорит Дарвин в своей автобиографии, – потому что преподавание в ней имело характер исключительно классический».
Главным образом, конечно, в ней налегали на языки – а Дарвин никогда не мог хорошо овладеть ни одним языком.
Большое значение придавалось писанию стихов – Дарвин не имел ни капли стихотворного таланта и, хотя в молодости с удовольствием читал некоторые оды Горация, исторические драмы Шекспира, «Потерянный рай» Мильтона и тому подобное, но впоследствии положительно не выносил поэзии.
Вообще, в школе преподавалось именно то, к чему он был неспособен, и не было того, что могло бы его заинтересовать. Вследствие этого ученье шло довольно туго. Ненависть к классическому образованию и недоверие к школам вообще – вот, кажется, все, что вынес Дарвин из гимназии Бётлера. «Никто не ненавидит больше меня старое стереотипное бессмысленное классическое образование», – говорил он впоследствии.
Но параллельно с этой бесполезной муштровкой шло обучение в другой, более обширной школе. Любовь и интерес к природе обнаружились у Дарвина очень рано, лет с восьми. Сначала они могли выразиться, разумеется, только в виде коллекционерской и охотничьей страсти. Он собирал растения, минералы, раковины, насекомых, даже печати, автографы, монеты и тому подобное, рано пристрастился к рыбной ловле и целые часы проводил с удочкой, – но особенно полюбил охоту.
Конечно, эти занятия казались его родным и знакомым простым шалопайством. Даже отец, проницательный и тонкий психолог, не видел в них ничего другого и, огорчаясь скромными успехами сына в школьных занятиях, заметил ему однажды: «У тебя только и есть интереса, что к стрельбе, возне с собаками и ловле крыс; ты будешь позором для себя и для своей семьи!»
«Мой отец, – замечает по этому поводу Дарвин, – хотя и добрейший из людей, которых я когда-либо знал, был, вероятно, очень раздражен и не совсем справедлив, когда говорил эти слова».
Как бы то ни было, порицания и упреки не могли подавить его охотничьей страсти. К концу своего пребывания в школе Бётлера он сделался отличным стрелком. «Я думаю, – говорит он, – никто не влагал столько усердия в самое святое дело, сколько я – в охоту на птиц». Он собирал также птичьи гнезда, яйца; наблюдал за жизнью и нравами птиц и в своем увлечении удивлялся, почему все взрослые люди не сделаются орнитологами.
Мягкосердечная натура его возмущалась страданиями раненых животных; он даже пытался бросить стрельбу, но страсть к охоте пересиливала сострадание. Вообще, мягкость, добродушие, почти болезненная чувствительность к чужим страданиям проявились у него очень рано. Жестокость, вернее бесчувственность, свойственная детям, была ему чужда. Отыскав гнездо, он никогда не брал из него всю кладку, а ограничивался одним яйцом, чтобы не слишком огорчать родителей. Ударив какую-нибудь собачонку, он долго не мог успокоиться и мучился угрызениями совести. Червей, служивших для ловли рыбы, убивал соленой водой, чтобы не мучились долго на удочке.
Кстати, упомянем здесь о другой черте его характера. «Я должен признаться, – рассказывает он в своей автобиографии, – что в детстве был очень склонен выдумывать неправдоподобные истории с целью вызвать переполох. Так, например, я набрал однажды в саду моего отца кучу плодов, спрятал ее в кустарник и опрометью побежал сообщить, что я нашел кучу украденных плодов».
Вот фактическое опровержение пословицы «Каков в колыбельке, таков и в могилку».
В последнее время школьной жизни он изучал химию. Старший брат его, Эразм, устроил небольшую лабораторию, и Чарлз помогал ему во всех опытах. При этом он прочел несколько книг по химии. Директор гимназии был очень недоволен этими занятиями и публично порицал Дарвина за такое пустое времяпровождение.
В 1825 году, убедившись, что из школьных занятий Чарлза не выйдет особенного толку, отец взял его из гимназии и отправил в Эдинбургский университет готовить к медицинской карьере. «Вскоре, однако, – говорит Дарвин, – я убедился, что отец оставит мне достаточное для жизни состояние; этого убеждения было довольно, чтобы уничтожить всякое серьезное стремление изучать медицину».
Впрочем, одно время он довольно успешно занимался врачебной практикой под руководством отца. «Летом, перед поступлением в Эдинбургский университет, я начал посещать бедных людей в Шрюсбери, в особенности детей и женщин, и составлял такие полные описания болезненных случаев со всеми симптомами, какие только мог; отец проверял их и давал мне советы насчет лекарств, которые я потом сам приготовлял. Одно время я имел с дюжину пациентов и очень интересовался своей деятельностью. Мой отец, умевший лучше чем кто-либо оценить характер человека, сказал, что я буду иметь успех в качестве врача. Он считал главным элементом успеха уменье вызывать доверие; но почему он думал, что я обладаю этой способностью – я не знаю».
Однако занятия эти вскоре прекратились: очевидно, интерес, представляемый медициной, был слишком узок для Дарвина, интересовавшегося всей вообще природой.
Занятия в Эдинбургском университете также шли не особенно блестяще. Есть люди, решительно неспособные идти по проторенному пути, поглощать учебники и пожинать школьные лавры. Дарвин был из таких людей. Лекции казались ему нестерпимо скучными. «Я ненавижу самое имя materia medica, – писал он впоследствии, – с тех пор, как слушал лекции Дункана… Лекции по анатомии были так же скучны, как сам профессор, читавший их, и внушили мне отвращение к предмету». Впоследствии Дарвин сожалел о том, что не научился здесь анатомировать. Лекции по геологии произвели на него такое впечатление, что он решил на будущее время не брать в руки геологической книги и никогда не заниматься этой наукой. Вообще же он пришел к заключению, что «лекции не имеют никакого преимущества, а, напротив, много невыгодных сторон сравнительно с собственным чтением».
Посетив операционную залу (в то время операции производились еще без хлороформа), он убежал из нее в ужасе, не дождавшись конца операции.
Несколько большее значение имело для него знакомство с натуралистами и посещение ученых обществ. В числе молодых людей, с которыми он сошелся более или менее близко, были Энсворт, «геолог вернеровской школы, знавший обо всем понемножку, но очень поверхностный»; Кольдстрем, хороший зоолог и очень религиозный и добродушный человек; Грант, тоже зоолог, сухой и черствый с виду, но энтузиаст в душе и поклонник Ламарка. Он познакомил Дарвина с воззрениями французского эволюциониста. «Я слушал в молчаливом изумлении, – говорит Дарвин, – и, насколько могу судить, его слова не произвели на меня никакого впечатления. Раньше я читал „Зоономию“ моего деда, в которой изложены подобные же воззрения, но она также осталась без влияния на меня. Тем не менее, весьма вероятно, что раннее знакомство с этими воззрениями благоприятствовало тому, что я развил их в иной форме в моем „Происхождении видов“.
Дарвин часто сопровождал Гранта на морской берег, где они собирали морских животных, оставшихся после отлива. Он познакомился также с рыбаками и ездил с ними на ловлю устриц, собирая животных, случайно попадавших в сети.
При этих занятиях удалось ему сделать два небольших открытия, о которых он сообщил «Плиниевскому обществу», устроенному при Эдинбургском университете одним из профессоров. Это был кружок любителей; читавшиеся в нем сообщения не печатались.
Он посещал также заседания других ученых обществ; слышал в одном из них чтения знаменитого Одюбона об американских птицах; но особенно сильное впечатление произвело на него заседание Королевского общества в Эдинбурге, на котором председательствовал сэр Вальтер Скотт. «Я смотрел на него и на всю сцену с благоговейным страхом, – говорит Дарвин, – и думаю, что это заседание и частные посещения Королевского медицинского общества были причиной того, что, получив впоследствии звание почетного члена этих обществ, я был более тронут этим отличием, чем каким-либо другим в том же роде. Если бы в те времена кто-либо сказал мне, что со временем я заслужу такую честь, я счел бы это столь же смешным и невероятным, как если бы мне сказали, что я буду избран королем Англии».
Но никто и не думал говорить этого; никто не видел в добродушном студенте, любителе и охотнике, отлынивавшем от занятий, что-нибудь многообещающее в научном отношении. Тем не менее, знакомство с натуралистами и посещение ученых обществ имели для него значение, так как служили шпорами в его естественноисторических занятиях, вообще встречавших мало одобрения со стороны родных и знакомых.
Два года Дарвин оставался в Эдинбурге. Наконец, убедившись, что сын не имеет никакой склонности к медицине, отец предложил ему избрать духовное поприще. Дарвин подумал-подумал и согласился. Роль сельского пастора казалась ему если не лучше, то и не хуже других.
«Когда я подумаю, с какой яростью обрушилась на меня ортодоксия, мне смешно вспомнить, что когда-то я собирался сделаться священником. К тому же это намерение и желание отца не были оставлены формально, но умерли естественною смертью, когда по выходе из Кембриджа я присоединился к экспедиции „Бигля“ в качестве натуралиста. Впрочем, если положиться на френологов, то я, по крайней мере, в одном отношении вполне годился для роли духовного. Несколько лет тому назад секретари одного немецкого психологического общества вполне серьезно просили меня о присылке моей фотографии. Спустя некоторое время я получил отчет об одном из заседаний этого общества, в котором форма моей головы служила, по-видимому, предметом обсуждения. Один из ораторов объявил при этом, что шишка благочестия развита у меня в степени, достаточной для десяти священников».
Для того, чтобы сделаться духовным, требовалось поступить в один из английских университетов (Оксфорд или Кембридж) и там получить академическую степень. Для этого, в свою очередь, нужно было знание латыни и греческого языка. Но, попытавшись вспомнить уроки Бётлера, Дарвин к ужасу своему убедился, что перезабыл все, чему обучался, до греческой азбуки включительно. Пришлось взять частного учителя и восстановить бесполезные знания.
В 1828 году Дарвин переселился в Кембридж. Занятия его и здесь сохранили прежний характер: весьма посредственные успехи в школьных предметах и усердное собирание коллекций – насекомых, птиц, минералов, – охота, рыбная ловля, экскурсии, наблюдения над жизнью животных.
Тут начал он изучать математику, но оказался совершенно неспособным к ней, вернее сказать, не мог заинтересоваться ею. Алгебра внушала ему непреодолимое отвращение. Добравшись кое-как до мнимых величин и бинома, он остановился перед этим несокрушимым препятствием и… обратился вспять. На этом дело и кончилось, так что математические знания его ограничились элементарной геометрией (которая ему очень нравилась) и алгеброй, которую он не мог осилить.
Для получения звания бакалавра ему пришлось изучить богословские сочинения Пэли (Paley), которые очень понравились ему своей логичностью. «Тщательное изучение этих сочинений и Эвклида было единственною частью в моем академическом образовании, которая, как я чувствовал тогда и как думаю еще теперь, имела хоть мало-мальски полезное значение для развития моего духа».
Эдинбургские лекции внушили ему такое отвращение, что он не посещал их и в Кембридже. Вообще, несмотря на более высокую постановку образования и хороший ученый персонал, Кембридж не мог поколебать его недоверия к школам. «Я очень рад, что вы любите мою alma mater, – писал он впоследствии Гукеру, – хотя я и презираю ее как место моего воспитания, но люблю вследствие многих приятных воспоминаний».
Эти приятные воспоминания относились, главным образом, к знакомству с учеными и экскурсиям, предпринимавшимся в их обществе. Из новых знакомых Дарвина на первом месте следует поставить профессора Генсло. Ему суждено было играть важную роль в жизни Дарвина. Это был хороший ботаник, но еще лучший педагог. Он часто устраивал со своими учениками экскурсии – пешком, в экипажах, на лодках. При этом собирали редкие растения, животных, минералы, и Генсло, обладавший энциклопедическими знаниями, рассказывал ученикам о всевозможных явлениях природы. «Эти экскурсии были восхитительны», – говорит Дарвин в своих воспоминаниях. «Генсло – мой специальный учитель, – замечает он в одном из писем (1830), – и делает свое дело удивительно. Час, проведенный с ним, – приятнейший из всего дня».
Раз в неделю Генсло устраивал собрания, на которые был приглашен и Дарвин. «Ничего не могло быть проще, сердечнее и беспритязательнее его обращения с молодыми натуралистами. Я вскоре подружился с ним, так как он обладал замечательным даром внушать полное доверие молодым людям, хотя все мы питали боязливое почтение к его знаниям… Он обладал большими сведениями в ботанике, химии, энтомологии, минералогии и геологии. Его главный талант состоял в искусстве выводить заключения из продолжительных детальных наблюдений». Подружившись с Генсло, Дарвин часто сопровождал его на прогулках. Именно такого рода воспитание могло быть полезно для Дарвина, мало способного к книжному обучению, но интересовавшегося природой и из нее непосредственно почерпавшего свои знания.
Генсло, кажется, первый оценил способности своего ученика. Впоследствии он рекомендовал его в качестве натуралиста капитану Фицрою, отправлявшемуся в кругосветное плавание.
Из других знакомых Дарвина можно упомянуть Уэвеля (автора «Истории индуктивных наук»), старинного знакомого Генсло, – человека с огромными универсальными знаниями и даром увлекательного красноречивого изложения; зоолога Дженнинса, ботаника Герберта и других.
Книги не играли особенно важной роли в воспитании Дарвина. Однако в своих воспоминаниях он упоминает о двух сочинениях, произведших на него сильное впечатление. Это были «Введение в изучение естествознания» Д. Гершеля и «Путешествие в Америку» А. Гумбольдта. Великолепные описания немецкого натуралиста произвели на него чарующее впечатление. «Они разбудили во мне, – говорит он, – жгучую жажду доставить и со своей стороны хотя бы самый скромный материал для величественного здания науки».
Любимым времяпровождением его и здесь оставалась охота. Он практиковался в стрельбе у себя в комнате, стараясь потушить свечку пулей. Это привело к довольно забавному недоразумению со стороны одного из профессоров. «Удивительный человек этот Дарвин, – заметил он однажды. – Целые часы проводит, щелкая плетью; по крайней мере, я всякий раз слышу щелканье, когда прогуливаюсь мимо его окна».
Дарвин и сам стыдился своей охотничьей страсти и старался оправдаться в собственных глазах, убеждая себя, что охота – дело умственное: нужно выследить зверя или птицу, направить куда следует собаку, а это не так-то просто.
Насколько трудно давались ему собственно университетские занятия, видно из его писем, в которых он говорит об экзаменах, как о чем-то ужасном. «Я выдержал экзамен, – пишет он Фоксу в 1830 году, – выдержал! выдержал! выдержал! Я готов исписать целый лист этим восхитительным словом!»
Кроме охоты, экскурсий и корпения над учебниками, он уделял часть времени эстетическим удовольствиям. Он интересовался в это время живописью, посещал картинные галереи; но особенно увлекался музыкой. Что всего удивительнее – он не имел слуха до такой степени, что не замечал диссонансов и не мог запомнить простейшей мелодии. «Для меня останется тайной, – говорит он, – как могла музыка доставлять мне удовольствие при таком полном отсутствии слуха».
Впоследствии эти эстетические наклонности исчезли. По выражению самого Дарвина, он превратился в «машину для извлечения общих выводов из массы фактов». Эта умственная деятельность заглушила остальные стремления тем легче, что они никогда не отличались особенной силой.
По вечерам Дарвин и его товарищи нередко собирались и проводили время довольно весело: пели песни, играли в карты и при случае выпивали – не всегда умеренно.
Об этих вечерах у него сохранилось несколько смущенное воспоминание. Много лет спустя его сын, еще ребенок, спросил его однажды, был ли он когда-нибудь пьяным? Дарвин совершенно серьезно отвечал, что, к стыду своему, должен сознаться, что однажды в Кембридже ему случилось выпить лишнее.
Добродушный, наивный, правдивый, – наклонность выдумывать сенсационные истории исчезла бесследно вместе с детством, – он привлекал к себе сердца всех знавших его и имел много друзей среди студентов и профессоров.
«Вообще, три года, проведенные в Кембридже, были счастливейшим временем в моей жизни, – говорит он в автобиографии, – потому что в то время я был постоянно здоров и всегда в отличном расположении духа».