Вы здесь

Церковная старина в современной России. Глава II. Церковь и древность: два окна (А. Е. Мусин, 2010)

Глава II

Церковь и древность: два окна

В марте 1869 г. в Москве состоялся I Археологический съезд – уникальный смотр интеллектуальных сил России, озабоченных изучением и сбережением ее культуры. Михаил Погодин (1800–1875) на одном из заседаний с горечью сетовал, что для большинства соотечественников слово «памятник» ассоциируется исключительно с тем, что они сами воздвигли в напоминание о прошлом или о покойном: с плитой на могиле или с монументом на площади. Свою скорбь он проиллюстрировал примером из жизни: приходской староста представляет архиерею предложение о необходимости расширить окно, а архиерей никак не хочет понять, что это окно тоже есть памятник[36]. Известны и другие случаи. Патриарх Алексий (Симанский) вспоминал, как в 1902 г., в бытность студентом Духовной академии, его сурово отругал ректор, впоследствии митрополит Новгородский Арсений (Стадницкий), всего лишь за то, что он разрушил в одной из лаврских келий подоконник, чтобы поставить туда свой письменный стол. Трудно сказать, чего было больше в преосвященном недовольстве – подлинного уважения к древности или заботы о сохранности казенного имущества. Но архиерей за окно вступился.

Кто их двух епископов более типичен для русской жизни и каково было отношение Русской церкви, ее клира и мирян к памятникам церковной старины? В современном сознании уже успел сложиться позитивный образ церковно-археологического общества в дореволюционной России. Одновременно раздаются и голоса о неудаче церковно-археологического опыта в целом как ведомственного и безграмотного «складирования древностей», не имевшего ни практического значения, ни общественного резонанса [37]. И тот и другой взгляды представляются неисторичными. Отношение Православной Церкви к культуре и древности на всем протяжении ее существования обладало собственной спецификой и постоянно находилось в развитии.

Если Священное Предание является стержнем церковной жизни, то церковная реликвия – стержнем христианской культуры. Естественно, древность сама по себе никогда не являлась свидетельством религиозной истины. Согласно свт. Киприану Карфагенскому († 256), «обычай без истины – всего лишь древнее заблуждение». Однако древности определенных эпох позволяли осознать содержание евангельской керигмы как того, во что верили все, повсюду, всегда. Лишь те периоды церковной истории, лидеры которых сознательно рассчитывали порвать с традицией, разрушали христианскую старину.

«Реликварность» христианской культуры не ограничивалась исключительно литургией. Мемориальные вещи – материальные останки прошлого – включались в сакрально-богослужебное пространство как в реликварий, который, вмещая в себя историческую и культурную память, и был памятником в современном значении этого термина. Можно говорить о сложении в христианской культуре преконцептуальных схем культурного наследия, домузейных форм хранения памятников, протоархеологического сознания как способа восприятия древности. Императорские венцы в храме Святой Софии Константинопольской, описанные императором Константином Багрянородным, порты блаженных первых князей в Софийском соборе Киева, захваченные половцами в 1203 г. [38], «агриков меч-кладенец» из-под «керамиды» Крестовоздвиженского храма в Муроме, которым князь поражает змия в «Повести о Петре и Февронии», псковичи, откопавшие в 1420 г. древний престол церкви св. Власия, Георгиевский собор 1234 г. в Юрьеве-Польском, «собранный изнова» Василием Ермолиным в 1471 г., – это явления, свидетельствующие о гармоничном развитии восточно-христианского общества в его отношении к древности.

На Руси уже в XI в. митрополит Иоанн (1077–1089) в канонических ответах черноризцу Иакову касался образа обращения с предметами церковной древности. Ветхий деревянный престол, крест и икона подлежали подавлению. В случае, если бы образ стерся совсем, его необходимо было погрести в «неоскверняемом месте», однако хранение и обновление оказывались предпочтительнее. В древнерусских храмах известны археологические свидетельства таких мест – стенные ниши, куда замуровывалась ветхая богослужебная утварь. В случае перенесения храма на новое место пространство прежнего алтаря подлежало ограждению, а на месте бывшего престола водружался деревянный крест[39].

Некоторые архитектурные приемы также были рассчитаны на сбережение древности как реликвии. Замена шлемовидной формы глав на луковичную, устройство «глухих» барабанов, не сообщающихся с основным объемом храма, были отчасти обусловлены климатическими условиями Руси и являлись мерами по улучшению режима содержания церквей. В XVII в. «Иконописный подлинник» Никодима Сийского указывал режимы проветривания храма в зимний и весенне-летний периоды. Существовал и «дедовский» способ определения возможности проветривания неотапливаемых церквей с помощью большой стеклянной бутыли с водой, которую периодически выносили на улицу. Если стекло запотевало, это означало, что наружный воздух, попадая внутрь храма, будет вызывать выпадение конденсата, и свидетельствовало о недопустимости проветривания[40]. Следует вспомнить и «щадящую» храмы литургическую практику древнерусского времени, когда церкви не были рассчитаны на ежедневное богослужение и предназначались лишь для сезонных праздничных служб. Так, в Великом Новгороде во второй половине XV в. на 163 престола приходились 44 ежедневно совершаемые службы суточного круга [41].

В свое время было высказано немало упреков относительно «губительности» поновления иконописных шедевров и перестроек храмов в эпоху Средневековья [42]. Такой взгляд оказывается в своем существе неверным. В контексте историчности сознания и истории жизни реликвии подавления и пристройки были не губительны, а спасительны для памятника, сохраняя его от растворения в потоке времени. Процесс старения святыни – ее археологизация – закономерен, и каждая эпоха находит свои способы противодействия ему. Подлинный интерес представляет не искусственно сконструированная композиция и стилистика памятника, а весь памятник во всей эклектической сложности разновременных и разнокультурных напластований, позволяющих увидеть историческую реликвию и её место в контексте истории и представлений людей прошлого.

Церковь была готова к культурному вызову Нового времени. Своеобразными протоколлекциями были соборные и монастырские ризницы и арсеналы [43]. И. Иванчин-Писарев, находясь на Маковце, мысленно представлял себе в 1840 г. «полуротонду», в которой разместился бы музей лавры [44]. Однако в то же время одной из крайностей реакции церковного сознания на секуляризацию и распространение европейской цивилизации стало отрицание значимости музейных форм культуры. Сам археологический музей иногда сравнивался с кладбищем и противопоставлялся «живому» организму храма как вместилище «мертвых вещей». Такое противопоставление было изначально присуще сторонникам преображения христианской жизни в России, в частности св. протоиерею Иоанну Сергиеву, св. архиепископу Иллариону (Троицкому), протоиерею Сергию Булгакову и др. Но в их устах это было не осуждение музеев как таковых, но призыв к деятельному использованию опыта Православия, плоды которого в эпоху «синодального паралича» оказались помещенными в витрину «официальной церкви». Музей в данном случае использовался как образ, но не как «образ врага». Современное осуждение музейной культуры через противопоставление ее Церкви есть недостойное искажение святоотеческого наследия, используемое для решения сиюминутных задач.

Естественность поновлений сменилась смешением форм, когда старину стали приспосабливать к современным вкусам. В самих художественно-архитектурных новшествах синодальной эпохи, связанных со стилистикой классицизма или барокко, не было ничего неканонического или неправославного[45]. Это была та же «псевдоморфоза Православия», которая столетием раньше позволила ему выразить богатство восточно-христианской мысли языком латинской схоластики. В этом контексте культурную угрозу создавал скорее модный в Европе «византийский стиль», являвшийся не реконструкцией, а конструированием прошлого. Однако внедрение в церковную жизнь европейской эстетики не сопровождалось формированием соответствующего отношения к древности как к неприкосновенному и неизменяемому элементу современной культуры, ценность которого воспринималась тем отчетливее, чем скорее менялась церковная мода. Естественно, нелепо предъявлять претензии обществу в «варварском обращении» с памятниками истории и культуры в ту эпоху, когда не существовало самого понятия «памятник». Однако как только общество формулировало идею «исторического памятника», оно тут же оказывалось «под клятвой» за разрушение старины, даже если это разрушение мотивировалось необходимостью «церковного благолепия».

В 1433 г. новгородский архиепископ Евфимий II в Грановитой палате Кремля устраивает мемориальную келью архиепископа Ильи-Иоанна (1163–1186). Главным «экспонатом» кельи становится помещенная в нишу копия рукомойника, в котором святитель «заключил» беса для поездки в Иерусалим. Эта чуткость к древности находится в разительном противоречии с практиками XIX в. Вместо средневекового мемория синодальное благочестие потребовало строительства нового храма во имя свт. Иоанна, который и был построен в 1824 г. Классический иконостас «по живому» разрезал готические своды, дополнительно выкрашенные масляной краской. И тогда передовое церковное сознание увидело спасение в церковной археологии. Как писал в то же время Николай Помяловский, в общество проникло сознание не столько пользы науки, сколько неизбежности ее.

Истоки церковной археологии на Православном Востоке лежат в символическом толковании литургического обряда и его истории, с одной стороны, и в развитии богословия образа – с другой. Это богословие окончательно сложилось в VIII–IX вв. во время иконоборческих споров. Однако для настоящей постановки вопроса о роли древности в церковной культуре необходим был кризис литургического сознания, связанный с появлением временной дистанции между стариной и современностью. Этот кризис пришелся в Европе на эпоху Реформации и Контрреформации, а в России – на Великий Раскол XVII в.[46] В это время в России появляется первое «церковно-археологическое сочинение»: патриарх Никон в 1656 г. издает книгу под названием «Скрижаль», которая ставила перед собой задачу разъяснить символическое значение богослужебных предметов и храмовых принадлежностей. Новые своды толкований, включая знаменитую «Новую Скрижаль» архиепископа Вениамина (Краснопевкова), выходили в 1792 и 1803 гг., пока, наконец, в Уставе Духовных семинарий 1839 г. рядом с литургикой окончательно не закрепилась и церковная археология. Целью науки было «изъяснение состава и чина Богослужения Православно-кафолической церкви и принадлежностей оного» с раскрытием их истории и «духовных знаменований» [47]

Но еще в эпоху петровских реформ на смену обиходной культуре приходит предпочтение культуры событийной, культуры курьезов и сенсаций. Этот процесс в петровской России хорошо проявляется в Указе от 13 февраля 1718 г. о доставлении в Кунсткамеру предметов «необыкновенных», «не таких, какие у нас есть», и в расформировании уникального церковно-археологического собрания – Образной палаты Московского Кремля, известной нам по описи 1669 г[48].. Собрание памятников церковной культуры, отражавшее повседневность, более не представляло интереса для общества и двора и было роздано в различные церкви и монастыри.

Церковное сознание, культурно неоднородное, постоянно колебалось в своем отношении к старине и новшеству. Полемика со старообрядцами предполагала особую постановку вопроса о церковной древности. Однако скептическое отношение синодальной бюрократии к историко-археологическому значению памятников проявилось уже в отзыве Синода об издании хронографов, задуманном в Императорской Академии наук в 1734 г.: «В Академии затевают истории печатать, в чем бумагу и прочий кошт терять будут напрасно, понеже в оных писаны лжи явственные. Того ради не безопасно, дабы не принеслось казенному капиталу какого убытка» [49] Если Синод в XVIII в. и принимал меры по обеспечению сохранности святыни, то они страховали Церковь от главных напастей деревянной Руси – пожаров и воровства[50].

В Средневековье имущественные описи, предусмотренные нормами церковного права, были чаще всего уделом монастырской жизни и явлением отнюдь не повсеместным. Исправлению ситуации служили мероприятия по составлению описей Московских соборов 1725–1730 гг., их проверка в 1771 г. в связи с выявленными фактами хищений и датированный тем же годом указ об обязательности описей имущества в ставропигиальных и епархиальных монастырях. Передача утвари московских ружных церквей в Оружейную контору в 1777 г. опять преследовала уже известную цель: сохранить ризницы от разворовывания. Вторично попытка всеобщей инвентаризации церковного имущества состоялась лишь в 1853 г. Ее инициатором был государь Николай Павлович, который указал обер-прокурору графу Протасову на необходимость ведения описей в московских церквах. Толчком к этому должно было послужить издание Императорским Русским археологическом обществом в 1851 г. «Записки для обозрения русских древностей», представлявшей собой архетип для церковных описей. В марте 1853 г. св. митрополит Филарет (Дроздов) предложил новые правила для описания, которые должны были учитывать историческую информацию о литургических предметах. 31 мая 1853 г. последовал указ Синода о порядке хранения храмового имущества и составления описей.

Позднее возникла необходимость в самостоятельных епархиальных описях с индивидуальными формами вопросов. Так, в 1884 г. епископ Псковский Нафанаил (Соборов) составил и разослал «Программу для обозрения церковных и монастырских древностей в пределах Псковской епархии». Стоит отметить, что в «филаретовскую» опись не вносились неиспользуемые богослужебные предметы, собственно древность, которая продолжала распродаваться. В 1882 г. обер-прокуратура потребовала от епархиального начальства составления описей церковных и монастырских вещей, имеющих значение для церковной археологии, но не используемых при богослужении, и постановила провести ревизию описей 1853 г.

До конца система инвентаризации так и не заработала. Летом 1905 г. настоятель Муромского Богородицкого собора протоиерей Георгий Карпинский продал водосвятную чашу, облачения и воздухи, среди которых были вещи времен царя Михаила Федоровича[51]. По сообщениям корреспондентов, «весь Муром на ногах, негодует на протоиерея и относится к вопросу как к личной обиде, нанесенной городу, его достоинству и истории». Только непосредственное обращение председателя Московского археологического общества графини Уваровой к епископу Владимирскому Никону (Софийскому) способствовало праведному решению вопроса. Будучи вызванным на «преосвященный ковер», протоиерей должен был выкупить чашу за 275 рублей, хотя продал ее за 50. Все это наглядно показывает, что инициатива уважения к древности в XIX – начале XX в. исходила не от синодальной бюрократии, а от мирян, вне зависимости от их социального и государственного статуса.

Еще одной печалью иерархии в XVIII в. была забота об уровне церковной эстетики в наиболее престижных храмах. Подобные мероприятия формировали основы прогрессивной для своего времени «церковно-археологической реставрации» [52]. 10 августа 1742 г. Синод предписал возобновить Федоровский образ Матери Божией в Костроме «пристойным образом» «во всем противу прежнего письма без отмены» и ограничил многочисленные крестные ходы с иконой двумя днями – 1 января и 14 августа, «чтоб за ветхостью оной святой чудотворной иконе от частых хождений не учинилось бы какого-либо наивящего повреждения». В 1770 г. последовал указ императрицы Екатерины II об исправлении икон и фресок в Кремлевских соборах Москвы – «возобновлении починкою», с условием, чтобы «живопистство писано было таким же искусством, как древнее, без отличия». Предполагалось, что «где было золото на стенах, тут и теперь употребить, а не краску желтую», хотя 22 июля 1770 г. архиепископ Амвросий (Зертис-Каменский) писал советнику императрицы Г. Н. Теплову о теоретических сложностях и эстетических проблемах такой реставрации. Древнюю позолоту невозможно вызолотить вновь, так как яркость «новодела» была бы слишком очевидна. Архиепископ предполагал подобрать специальную краску. Впрочем, императорский указ преследовал, скорее всего, цель предотвращения хищений золота под видом реставрации.

30 июня 1753 г. императрица Елизавета объявила Синоду именной указ о «поправлении» богослужебных предметов и облачений Патриаршей ризницы, потребовав расположить их в «удобных палатах», «где б и воздух мог проходить спокойно» при «соблюдении от пожарного случая». Делалось это для удобства осмотра древностей иностранными министрами и прочими знатными лицами. По сути, речь шла о создании музея современного типа с противопожарной охраной, соблюдением температурно-влажностного режима, кондиционированием помещений и предэкспозиционной подготовкой вещей. Свое упорядочение нашел и вопрос о ремонте-реставрации храмов. 5 мая 1774 г. Синод разрешил духовенству самостоятельно ремонтировать церкви за исключением алтарных пространств. Судя по контексту, речь шла не столько о контроле над каноническим содержанием работ, сколько о епархиальной «вертикали власти». Несмотря на наивность и ограниченность синодальных мер XVIII в., направленных на ограждение церковной старины от злого умысла, физического уничтожения и естественного старения, необходимо признать, что мы имеем дело с началом формирования современного цивилизованного подхода к охране культурного наследия[53].

В первой половине XIX в. под лоском европейской культуры стала просматриваться национальная идея. Положение Комитета министров «О правилах устроения церквей», высочайше утвержденное 9 марта 1826 г., предписывало постройку, ремонт и реставрацию храмов организовывать через Министерство внутренних дел и его строительный комитет. Под это правило подпадали казенные и приходские церкви, тогда как епархиальные архиереи могли производить ремонт и строительство без проекта и рабочей документации, но с разрешения Синода. Причиной такого распоряжения было стремление российской элиты к сохранению традиционной эстетики храмовых зданий, однако оно сразу же вызвало ревнивую отповедь свт. Филарета (Дроздова). 11 февраля 1828 г. он предоставил в Синод доклад о проблемах, вызванных необходимостью согласования каждого нового строительства в Министерстве. Задержки и проволочки вызывают «охлаждение ревности» прихожан к возобновлению храмов. Он предлагал, чтобы контроль над строительством и ремонтом взяли на себя губернские архитекторы, строительный комитет в Петербурге или строительная комиссия Москвы. Однако в конце концов надзор в губернских и уездных городах остался за Министерством.

Устав Духовных консисторий 1841 г. закрепил сложившуюся практику. Он предписывал епархиальным властям представлять проекты расширения и ремонта церквей на рассмотрение Синода (параграф 46), тогда как поновление иконостасов проводилось без предварительных проектов (параграф 52). Однако в 1865 г. Синод добился ослабления государственного контроля за церковным строительством. Если храмы в столицах, а также древние и знаменитые церкви ремонтировались на основе синодального разрешения, то остальные храмы могли реставрироваться по благословению епархиального архиерея без доклада Синоду. 17 декабря 1865 г. Синод разрешил причту, старостам и монастырям производить «мелкие починки» из кошельковых сумм, даже не испрашивая разрешения епархиального начальства. В новом Уставе Духовных консисторий 1883 г. ремонт, перестройка и расширение церквей, построенных до 1700 г. или позднее, но замечательных в историческом или художественном отношении, могли совершаться лишь с санкции императора или Синода (параграф 47). Исправление древней живописи допускалось лишь с разрешения Синода, которое предварялось согласованием проекта с местным археологическим или историческим обществом. К этому времени был принят и новый Строительный устав 1857 г., который статьей 207 выводил подобные ограничения на «подавление» храмов. Уложение об уголовных наказаниях 1852 г. определяло штраф от 20 до 100 рублей за самовольные перестройки или починки церкви «за исключением случаев крайней необходимости» (статья 1352).

Все эти требования, попавшие в консисторский Устав 1883 г., были вызваны драматическими событиями в Киеве и во Владимире. 12 ноября 1842 г. Синод издал указ, сообщающий о Высочайшем повелении, запрещающем замену древней живописи в храмах. 31 декабря был издан уточняющий указ, запрещавший приступать к обновлениям подобных памятников вплоть до Высочайшего разрешения. Поводом для повеления и указа были неудовлетворительные реставрационные работы в Успенской церкви Киево-Печерской лавры 1841–1842 гг., вызвавшие гнев императора Николая I.

В 1879 г. вновь последовало Определение Святейшего Синода № 2236 от 9 января о недопустимости самовольных переделок в древних храмах без Высочайшего разрешения и доклада Синоду. Тем же Определением епископату в случае необходимости ремонта и реставрации памятников старины было предписано обращаться за научным обеспечением к существующим археологическим обществам: Церковноархеологическому обществу при Киевской Духовной академии, Императорскому Русскому археологическому обществу в Петербурге, Императорскому Московскому археологическому обществу и Одесскому обществу истории и древностей. Указу 1879 г. предшествовал ремонт, произведенный архиепископом Владимирским Антонием (Павлинским) в 1877 г. в Покровской церкви на Нерли, в результате чего остатки фресок были закрашены масляной краской, а некоторые фрагменты каменной резьбы уничтожены. Российская общественность была возмущена свершившимся, а председатель Московского археологического общества граф Алексей Уваров (1825–1884) вошел в Синод с ходатайством о возобновлении распоряжения 31 декабря 1842 г. и участии в обсуждении проектов реставрации археологических обществ, что и было сделано.

Дальнейший анализ исторического отношения Русской Церкви к своему культурному наследию требует рассказа об археологических и церковно-археологических обществах в России. Общественный подъем и ощущение общей ответственности за судьбы страны в эпоху Александра Освободителя (1855–1881) способствовали пробуждению интереса к памятникам истории и культуры и возникновению архивных и археологических организаций в столицах и губерниях[54]. Однако этот подъем стал бы невозможен без того интереса к древности и старине, который возник в обществе еще в царствование императора Николая I (1825–1855). В 1839 г. было создано Одесское общество истории и древностей. В 1846 г. в Петербурге возникло Археологонумизматическое общество, с 1851 г. получившее имя Императорского Русского археологического общества. В 1864 г. в Москве графом Алексеем Уваровым было создано Императорское Московское археологическое общество. С 1884 г. в губерниях повсеместно стали возникать ученые архивные комиссии, находившиеся в ведении Министерства народного просвещения. Изучение русской церковной старины занимало в деятельности обществ и комиссий одно из главных мест, что вызывало одобрение церковной общественности. «Церковный вестник» писал, что всякий, честно и искренно относящийся к интересам церковной археологии, должен только радоваться, что археологические общества заботятся об изучении и сохранении церковных древностей в отсутствие «ведомственных» специалистов. Особенно отмечалась коллегиальность, по сути дела, соборность в деятельности подобных обществ[55].

Однако почти одновременно начало складываться и церковно-археологическое движение, причем на первом этапе – исключительно по инициативе снизу. Цели этого движения, достаточно быстро оформившегося в виде региональных обществ, первоначально были связаны с церковным просвещением. В 1863 г. в Москве по инициативе архимандрита Иакова (Кроткова), впоследствии епископа Муромского, образовалось Общество любителей духовного просвещения. Уже в 1870 г. при Обществе был создан музей, а годом раньше – два отдела: иконоведения и историко-археологический, преобразованные в 1900 г. в церковно-археологический отдел. Окончательно приоритеты изучения церковных древностей были закреплены в уставе Общества 1906 г.

Охрана памятников церковной старины требовала музеефикации литургических памятников, материальное состояние которых более не позволяло использовать их в повседневном богослужении. На организации церковных музеев настаивал еще Ф. Буслаев во время I Археологического съезда в Москве в 1869 г., в чем его поддержали Д. Струков, П. Казанский и Н. Лошкарев[56]. На II Археологическом съезде в Петербурге (1871) уже были предложены конкретные проекты образования церковно-археологических музеев при Духовных академиях (Н. Лошкарев) и при епархиальных управлениях (П. Савваитов)[57]. Насущная необходимость создания церковно-археологических обществ и музеев была поддержана профессором Московской Духовной академии И. Мансветовым в 1872 г[58]. Наконец были созданы музеи при Духовных академиях – Киевской (1872 г., преобразован в 1881 г.), Петербургской (1878) и Московской (1880) [59] Вместе с тем развитие церковно-археологической сферы несколько отставало от общественных потребностей: VIII Археологический съезд в Москве (1890) вновь ходатайствовал перед Синодом о преподавании археологии в Духовных семинариях и о создании епархиальных музеев[60].

Лишь к концу XIX в. началось массовое возникновение церковных учреждений в виде обществ, епархиальных комитетов и древлехранилищ и повышение их научного потенциала. В это время инициатива их создания начала переходить от мирян и академической профессуры к епископату. Успех или неуспех церковно-археологических начинаний в епархии стал зависеть от внимания или равнодушия архиерея к этому начинанию. В 1880-е гг. возникают 8 церковно-археологических учреждений, в 1890-е – 9, с 1900 г. по 1911 г. – 16, а с 1911 г. по 1914 г. – 23 [61]. Одним из первых возник Подольский епархиальный историко-статистический комитет в 1863 г. и Нижегородская церковно-археологическая комиссия в 1887 г. Основной целью этих учреждений было собирание местных исторических памятников и развитие в среде духовенства археологического интереса и знаний. В таких сокровищницах православной культуры, как Псков и Новгород, церковно-археологические учреждения были созданы архиепископом Арсением (Стадницким) в 1908 и 1912/1913 гг., соответственно [62]. В 1912 г. в Москве состоялся Предварительный съезд по устройству I Всероссийского съезда деятелей музеев, на котором был учрежден особый церковно-археологический отдел[63]. Тогда главной проблемой церковно-археологического дела в России было объявлено даже не отсутствие средств, а отсутствие правового статуса этого начинания, зависящего от благосклонности епархиальных преосвященных и держащегося исключительно на энтузиазме рядовых членов движения[64].

Роль этих учреждений в изучении и сохранении памятников церковной старины возрастала. Однако росли и присущие их деятельности противоречия. К тому же не только на губернском, но даже и на столичном уровне отнюдь не везде существовало понимание их необходимости. Характерный случай произошел на I Областном археологическом съезде в Ярославле в 1901 г., где с докладом «О мерах к сохранению церковных памятников» выступил протоиерей Сильвестр Соколов. Основной мыслью выступления была необходимость создания епархиальных церковно-археологических комитетов как гарантов сохранности памятников и документов, находящихся в ведении монастырей и духовных консисторий. Однако доклад вызвал критику присутствующих на заседании членов Архивных комиссий. В ней указывалось на приходскую занятость малообразованного духовенства, а также на то, что охрана памятников губернской старины возложена «Положением Комитета Министров о губернских исторических архивах и губернских ученых архивных комиссиях» от 13 апреля 1884 г. на эти самые комиссии.

Точку в дискуссии поставил авторитет профессора Санкт-Петербургской Духовной академии и директора Археологического института Николая Покровского (1848–1917), «отца церковной археологии» в России. Указав на «нежизнеспособность» епархиальных обществ, он посчитал, что параллельное существование комиссий и комитетов в губерниях не обеспечено достаточным количеством образованных сотрудников. Существование епархиальных учреждений, по его мнению, оправдано лишь там, где еще нет Архивных комиссий[65].

Однако позже Н. Покровский принципиально изменил свою позицию. В середине 1900-х гг. он видел «наиболее целесообразный путь к охране церковной старины» в учреждении центрального церковно-археологического органа при Синоде и епархиальных комитетов на местах. Привлечение к этой деятельности Архивных комиссий возможно, если при них будет создан специальный отдел церковных древностей[66]. Подобный переворот во взглядах был вызван знакомством Н. Покровского с конкретной работой епархиальных учреждений на местах, в частности Тверского епархиального историко-археологического комитета, устав которого был утвержден Синодом 5 июня 1902 г. [67] Здесь велась активная работа по каталогизации памятников церковной старины, и дважды, 29 мая—8 июня 1904 г. и 28 мая—8 июня 1912 г. проходили церковно-археологические курсы при участии крупнейших российских историков и археологов. Тверской комитет, насчитывавший в своих рядах до 200 членов, был одним из самых многочисленных в России. Во второй половине 1900-х гг. активность комитета несколько снизилась: из 53 заседаний Совета в 1902–1910 гг. половина пришлась на период 1902–1904 гг. Это было связано с переводом на Казанскую кафедру в 1905 г. основателя комитета архиепископа Дмитрия (Самбикина).

«Мелочи архиерейской жизни» создавали сложности и в деятельности других церковно-археологических обществ и древлехранилищ. Так, основатель епархиального древлехранилища в Туле (1884) Николай Троицкий (1851–1920) в 1894–1896 гг. был отстранен от работы, а музей практически прекратил свое существование по воле местного епископа Иринея (Орды)[68]. Однако наиболее вопиющий случай связан со Смоленским древлехранилищем и церковно-археологическим комитетом. Музей был основан епископом Никанором (Каменским) в 1896 г. в Тимофеевских покоях архиерейского дома. Однако его преемник Петр (Другов) в ноябре 1904 г. неожиданно ходатайствовал о закрытии музея. 8 декабря 1904 г. Синод запретил эту прихоть, однако в том же году музейные помещения были освобождены под жилье близких к епископу монахов. Экспонаты были частично отданы в семинарию и розданы по церквам, а в 1907 г. комитет исключается из списка епархиальных учреждений[69]. В обществе появились слухи о продаже христианских древностей разным лицам, в том числе княгине Марии Тенишевой.

Считается, что именно эти слухи и письмо графини Уваровой императору стали причиной отправки в Смоленск синодальной комиссии в сентябре 1907 г. Однако письмо было написано 8 апреля 1908 г., когда комиссия уже завершила свою работу, а преосвященный Петр был отправлен на покой. Очевидно, у Синода были свои резоны в этом расследовании. Комиссию, вместе с обер-секретарем Синода П. Мудровым, возглавил епископ Могилевский Стефан (Архангельский), сменивший в свое время Петра на кафедре епископов Сумских, викариев Харьковской епархии. Ему были хорошо известны «художества» своего предшественника. Самым драматическим моментом работы комиссии стал пожар в древлехранилище в ночь со 2 на 3 октября 1907 г., уничтоживший 150 экспонатов. Уже 15 февраля 1908 г. Петр был отправлен на покой и до своей кончины в 1918 г. так и не назначался на кафедру. Описывая состояние Смоленского древлехранилища, К. Здравомыслов прямо указывает: музей «сгорел и расхищен», а обер-прокурор П. Извольский на заседании Совета Министров 24 июля 1908 г., защищая действенность синодальных мер по охране церковной старины, признал, что епископ Петр похитил и продал несколько предметов, за что был «немедленно уволен». Указом Синода 7 июля 1908 г. остатки музейных экспонатов были переданы на хранение в ризницу Успенского собора. Новый период в жизни музея и комитета начинается лишь в 1911 г. при епископе Феодосии (Феодосиеве) по инициативе А. Соболевского. Но и этого архиерея мало волновала церковная старина. Затеянный им ремонт помещения, предназначенного для музея, так и не был закончен, и экспонаты не покинули ризницы.

Однако особая роль в охране памятников православной старины в России принадлежит Императорской Археологической комиссии (ИАК), созданной 15 февраля 1859 г[70]. Ее первым председателем был граф Сергей Строганов (1794–1882). Время председательства директора Эрмитажа Александра Васильчикова (1832–1890) в 1882–1886 гг. было переходным периодом. Однако этот человек во многом подготовил последующую славу этого государственного учреждения как органа охраны памятников. Как минимум трижды, 20 октября 1882 г., 22 декабря 1882 г. и 26 ноября 1883 г., он обращался к министру Двора с проектом реорганизации Комиссии в настоящий надзорный орган. Характерен разительный аргумент в пользу организации в России службы охраны памятников: «Даже в Турции есть нечто подобное».

Новая жизнь Комиссии начинается в 1886 г. с приходом на должность председателя графа Алексея Бобринского (1852–1927). «Высочайшим повелением» 11 марта 1889 г. ИАК была дарована функция согласования проектов реставрации памятников («реставрация монументальных памятников древности производится по предварительному соглашению с ИАК и по сношению ее с Императорской Академией художеств»). Положение об ИАК было внесено в Свод законов Российской Империи (Т. 1, ч. 2, ст. 914, разд. XII), а повеление 11 марта было доложено Правительствующему сенату министром юстиции и включено в Собрание узаконений и распоряжений Правительства за № 359.

Для графа Алексея Бобринского охрана памятников церковной старины и взаимоотношения с «ведомством православного исповедания» с самого начала стали приоритетом в его деятельности по спасению российской культуры. Впоследствии один из его сыновей вспоминал: «Часто отец ездил в другие места России, где были старинные храмы и монастыри. Приходилось иметь дело с духовенством, разные епископы и архиереи иногда не допускали археологов в ризницы своих церквей и противились реставрации икон и самих зданий, в каком бы плохом виде ни находились эти здания. Мой отец нашел выход из затруднений этого порядка, испрашивая благословения епископа на создание при его епархии „Архивных комиссий“ причем сам епископ становился покровителем и почетным председателем. Таких „ученых архивных комиссий“ мой отец создавал много в разных городах. Ученой архивной комиссии было трудно отказать в просмотре старинных Евангелий и других древностей, находившихся в ведении данного епископа…»[71] Воспоминания, написанные не ранее конца 1950-х гг., явно смешивают архивные комиссии и церковно-археологические общества. Однако строки воспоминаний хорошо описывают непростую ситуацию взаимоотношений Церкви и культуры в конце XIX в., которая мало чем отличается от ситуации начала XXI в.

31 октября 1890 г. Министерством Двора были учреждены особые правила рассмотрения Археологической комиссией и Академией художеств поступающих от различных ведомств ходатайств о восстановлении или ремонте монументальных памятников. Ходатайства должны были сопровождаться тщательным проектом реставрации с чертежами и обоснованием, которые впоследствии оставались в архиве комиссии. Реставрационные заседания ИАК должны были проходить в присутствии представителей Академии, заинтересованного ведомства и других компетентных лиц. Так, в начале XX в. постоянными представителями от Синода в ИАК были А. Померанцев, Г. Котов и М. Преображенский. Явным недостатком правил было то, что надзор за работами осуществляло само ведомство, а не Археологическая комиссия, которая лишь «принимала» выполненные работы, хотя и могла отправлять своих представителей для проведения инспекций.

Отношения Археологической комиссии, епархиальных архиереев и Святейшего Синода складывались непросто. Существует два подхода к описанию истории охраны памятников культуры. Можно многозначительно перечислять принятые меры и сделанные распоряжения, подчеркивая этим заботу ведомства о сбережении культурного наследия. Можно посмотреть, как эти меры и распоряжения выполнялись на местах. Историческая правда находит свое выражение не только в реальном состоянии охраняемых предметов, но и в регулярности принимаемых мер и в периодичности настойчивых требований исполнить изданные ранее распоряжения. Регулярность, с которой Святейший Синод издавал распоряжения о необходимости сотрудничества епархий с Археологической комиссией и охраны церковной старины, свидетельствует не об их эффективности, а о печальном положении дел в этой области.

Определение Синода 10 октября—16 ноября 1890 г. подтверждало Указ 1879 г. о необходимости санкции Синода и согласия одного из археологических обществ на реставрацию памятников старины. Этим же Определением от духовенства требовалось ведение описей богослужебного имущества и стимулировалось развитие епархиальных древлехранилищ, куда не используемые за богослужением вещи могли передаваться с согласия духовенства, братии и прихожан. Интересно, что прошло более года со времени Указа 11 марта 1889 г., но он ни словом не упоминается в настоящем Определении. 4 ноября 1893 г. граф А. Бобринской был вынужден писать в Синод, дабы тот издал распоряжение по духовному ведомству об исполнении этого Указа и об обязательном обращении в ИАК. Синод оправдывал свою медлительность тем, что ему, в отличие от Сената, это повеление так и не было доложено. Начиная с 1894 г. в Археологической комиссии на специальных заседаниях все же началось «рассмотрение ходатайств о восстановлении, ремонте, сохранении и упразднении древних церквей». В этом году сюда поступило 12 проектов [72]. Первым, кто в 1889 г. обратился в ИАК с просьбой согласовать реставрацию храма, был причт Преображенского собора в Переславле, а также епископ Черниговский Вениамин (Быковский), задумавший ремонт своей домовой церкви [73].

В 1895 г. таких проектов было подано в ИАК уже 15, в 1896 г. – 17 [74], в 1897 г. было 24 ходатайства [75]. С этого времени их число стабилизировалось, но в 1903 г. резко подскочило до 39 [76]. В 1905 г. ИАК рассматривала уже 48 проектов [77]. В 1914 г. к рассмотрению в ИАК было принято 217 дел, связанных с ремонтом и реставрацией древних зданий. В 1915 г. в Комиссию поступило 122 дела, в 1916 г. – 81, в 1917 г. – 25; всего за 1907–1917 гг. – 1498 дел (причем больше всего их пришлось на период 1912–1914 гг. – каждый год в Комиссию поступало более двухсот дел). Если в 1898 г. дела ИАК, связанные с вопросами церковной старины, занимали чуть более 4 %, то в 1916 г. это количество поднялось до 30 %. Основные категории дел, приходящих в ИАК, касались создания нового иконостаса, разборки ветхого храма, присылки архитекторов для составления сметы и проекта на ремонт церкви. Корреспонденция приходила в основном на бланках духовных консисторий, в редких случаях в Комиссию обращался церковный причт, еще реже – при необходимости ускорить дело – сам епархиальный архиерей. Кроме проблем церковной реставрации, Комиссия давала оценку уставам церковно-археологических учреждений, которые окончательно утверждались Синодом. В 1900 г. в ИАК были присланы уставы Воронежского церковного историко-археологического комитета и Калужского общества, в 1902 г. – Бессарабского общества и т. д.

В 1897 г. Синод должен был вновь напомнить духовному ведомству распоряжение обер-прокурора о представлении в ИАК проектов реставрации храмов, что надлежало делать до конца января наступавшего года. Но уже 20 января 1898 г. А. Бобринской пишет в Министерство двора рапорт о постоянном нарушении императорского указа от 11 марта 1889 г. духовным ведомством, особенно в Москве. При этом граф упоминает имевшее место изъятие из ведения Императорской комиссии проектов по реставрации Мирожского монастыря во Пскове и Софийского собора в Новгороде самим обер-прокурором К. Победоносцевым в 1895 г. [78]

Начинается бюрократическая чехарда и юридическая неразбериха. Принятый в 1900 г. Строительный устав оказывается исполненным внутренних противоречий. Если статья 78 предписывала проводить реставрацию «монументальных памятников древности» по предварительному соглашению с ИАК и Академией художеств в полном соответствии с указом 11 марта 1889 г., то статья 95, касающаяся подавления древних памятников, основывалась на синодальном распоряжении 1879 г. и предполагала участие археологических обществ. 2 декабря 1901 г. издается новое распоряжение обер-прокурора о точном исполнении повеления 11 марта 1889 г. и Определения Синода 21 сентября—16 ноября 1894 г. При этом отмечается, что некоторые консистории, вопреки распоряжению, продолжают согласовывать свои действия с археологическими обществами, что, как это ни парадоксально, соответствовало новому строительному уставу.

Дополнительная сложность в построении внятных правовых норм церковной реставрации была связана с деятельностью Московского археологического общества. На основании статьи 4 своего Высочайше утвержденного Устава 1864 г. общество имело право профессионального осмотра церквей, что дополнительно подтверждалось синодальным указом 1879 г. [79] Оспаривая полномочия ИАК, МАО 3 мая 1894 г. ходатайствовало перед Синодом о подтверждении прежнего порядка ремонта древних храмов. Еще в 1879 г. в рамках общества была создана «Комиссия для осмотра древних церквей». В 1882–1883 гг. она стала именоваться «Комиссией по сохранению древних памятников», в нее входили К. Быковский, И. Забелин, А. Мартынов, Н. Никитин, А. Попов, В. Румянцев и др. 23 апреля 1890 г. для этой Комиссии были утверждены специальные правила. Уже их первый пункт грубо вторгался в полномочия ИАК, нарушая императорский указ и присваивая МАО право рассматривать проекты о пристройках, перестройках, возобновлении и разборке памятников архитектуры на предмет предупреждения возможного ущерба произведениям, имеющим археологическое значение.

С 1891 г. протоколы Комиссии стали публиковаться в виде отдельного тома «Древностей» – официального издания МАО. Комиссия действительно вела работу огромного масштаба, о которой ИАК со своим ограниченным штатом и финансовыми возможностями не приходилось и мечтать. В 1909 г. на Комиссии рассматривалось 323 дела, посвященных вопросам архитектурных работ, в 1911 г. – 331, в 1912 г. – 477, в 1913 г. – 325, в 1914 г. – 360 г. Впрочем, отношения МАО и графини Уваровой складывались сложно не только с ИАК. Московский митрополит свщмч. Владимир (Богоявленский) в 1912 г. отказал членам общества в праве войти в комиссию по реставрации Успенского собора Троицкой Лавры, а еще ранее, 12 сентября 1902 г., была создана Комиссия по осмотру и изучению памятников церковной старины Москвы и Московской епархии при Обществе любителей духовного просвещения под председательством А. Успенского, очевидно, как некая альтернатива Комиссии МАО.

На укрепление позиций ИАК графиня Уварова вновь отреагировала письмом к императору (14 декабря 1901 г.), содержащим просьбу даровать МАО особые полномочия по реставрации памятников церковной старины, «по крайней мере», в районе Московского учебного округа, поскольку эти вопросы требуют «ближайшего надзора и быстрого рассмотрения дел». 4 января 1902 г. Государь ответил обществу через Синод. Суть ответа сводилась к тому, что повеление 11 марта остается в силе, но не служит к ограничению деятельности Общества, так как на местах консистории могут запрашивать мнение и отзывы МАО, а в исключительных случаях на заседания ИАК приглашаются и члены Общества. Графиня Уварова поняла ответ Государя по-своему и вновь написала в Синод письмо с просьбой разослать циркуляр о том, что синодальное распоряжение от 2 декабря 1901 г. о правах ИАК не служит к уничтожению силы Указа 1879 г. о правах МАО [80]. Вообще же царь-мученик обладал удивительно трепетным отношением к древности и постоянно подчеркивал, что Церковь обязана в своей реставрационной деятельности следовать указаниям Императорской археологической комиссии.

В феврале 1905 г. последовало очередное распоряжение обер-прокурора о соблюдении Указа 11 марта, причиной чему стали безграмотные ремонты в Кирилло-Белозерском монастыре и в церкви свв. Козмы и Дамиана во Пскове. Однако 30 октября 1908 г. Московская консистория вновь предписала благочинным производить ремонт древних храмов только с согласия МАО. Борьба московской общественности с петербургской государственностью была неравной.

24 июня 1908 г. МАО обратилось в ИАК с предложением содействия в решении вопросов о ремонте и реставрации. Граф А. Бобринской ответил 2 декабря в достаточно уклончивой манере. Комиссия «не преминет просить предварительного заключения» МАО в тех случаях, когда сочтет специалистов Общества более компетентными.

24 января 1908 г. ИАК разослала в епархии новый циркуляр по вопросам реставрации памятников старины. Новый циркуляр был связан, как следует полагать, с инициированным Синодом обсуждением проекта преобразования Комиссии по разбору и описанию синодального архива в Архивно-археологическую комиссию, состоявшимся 6 марта 1908 г. Проект предполагал, что сама Комиссия и церковно-археологические общества на местах, подконтрольные епископату, будут самоуправно решать вопросы «охранения, описания и реставрирования памятников старины, находящихся в ведении св. Синода, в чем бы эти памятники ни заключались» (пункт 2.1), вне контроля со стороны ИАК и археологических обществ. Это обеспокоило МАО, и Прасковья Уварова в апреле 1908 г. написала озабоченное письмо в ИАК. В ответном письме 13 апреля А. Бобринской успокоил графиню тем, что право ведомственного надзора за реставрацией из проекта Устава уже изъято. Действительно, в правилах Комиссии, утвержденных Синодом в мае 1909 г., ее археологический отдел (пункты 9 и 12) решал частные вопросы, связанные с «охранением, описанием и поддержанием» предметов старины, находящихся в духовном ведомстве, а также должен был способствовать изысканию мер и средств к распространению интереса к старине.

На этом документе следует остановиться более подробно. Правила Архивно-археологической комиссии при Святейшем Синоде и Положение о Церковно-археологических комитетах на местах, утвержденные 25 апреля—5 мая 1909 г., предполагали, что почетным председателем комитета должен быть епархиальный преосвященный, хотя музеи, древлехранилища и архивы из непосредственного ведения владыки переходили в подчинение комитетам. Постановления синодальной комиссии становились обязательными для комитетов, а уже учрежденные церковно-археологические общества были поставлены перед выбором: становиться комитетами или оставаться обществами. При этом архиерей был обязан финансировать деятельность комитетов. В результате правила так и не были посланы на утверждение в Совет министров, и в период 1911–1916 гг. Синод занимал выжидательную позицию и более к этому проекту не возвращался, предпочитая обходить закон иными средствами[81].

Попытка создания ведомственной комиссии была связана с инцидентом 1907–1908 гг., в результате которого был издан синодальный Указ 30 ноября 1909 г. по Определению Синода от 28 сентября—2 ноября 1909 г. за № 7788, вновь запрещающий перестраивать и реставрировать древние церкви без согласования с Археологической комиссией[82]. Поводом для него послужил запрос «одного из епархиальных архиереев» о предоставлении ему права самостоятельно решать вопросы перестройки и ремонта без сношений с Синодом. Речь шла о конфликте вокруг некоего храма 1670 г., когда ИАК обвинила архиерея в его самовольном переустройстве и разрушении. Синод постановил, что вопрос о перестройке древних храмов не может входить в компетенцию местных консисторий, и вновь подтвердил Указ 11 марта.

Нам удалось установить, что указанный конфликт связан с свщмч. митрополитом Московским Владимиром и Богоявленским монастырем в Москве. В свое время монастырская братия во главе с епископом Дмитровским Трифоном (Туркестановым) начала сносить древний надвратный храм в честь свт. Николая ради постройки четырехэтажного доходного дома. Работы были остановлены МАО, и 17 августа 1907 г. монастырское руководство сняло с себя всякую ответственность за сохранность полуразобранной церкви на Никольской улице. В то же время свщмч. Владимир 15 августа пишет, что ворота не были разобраны, а была сломана лишь их западная стена. Однако еще 3 августа осмотр установил, что митрополит был кем-то введен в заблуждение: к этому дню были снесены уже три стены и крыша храма. История 1907 г. закончилась тем, что МАО обратилось к митрополиту с запросом, не сочтет ли тот возможным предотвратить повторение подобного[83]. Однако уже на будущий год преосвященный Трифон задумал устроить Никольский придел в галерее Богоявленского собора, используя для этого престол только что разрушенного храма. Поскольку это предусматривало серьезное переустройство галереи, МАО, а затем и ИАК ответили отказом. Св. митрополит Владимир обратился в Синод, что и вызвало постановление 12 января 1909 г. об обязательности согласования вопросов ремонта и реставрации в ИАК.

Это постановление было тут же опротестовано МАО как якобы не соответствующее закону. Графиня Уварова, используя расплывчатость юридических формулировок, выдвинула свое толкование статьи 78 Строительного устава, которая предписывала согласовывать с ИАК лишь реставрацию монументальных памятников, тогда как статьи 91 и 95, охватывающие, по ее мнению, все остальные случаи реставрационных работ, предписывают духовному ведомству контакты с МАО[84]. Она и не подозревала, что через 5 лет именно это толкование позволит Синоду фактически избавиться от контроля государства над реставрацией памятников церковной культуры.

Отношения ведомства православного исповедания и ИАК продолжали поступательно развиваться. До начала 1915 г. ничто внешне не предвещало нового кризиса. 23 декабря 1914 г. Московская Духовная консистория сообщала в Комиссию, что ею вновь разосланы особые циркуляры об обязательности разрешения епархиального начальства на любые работы на памятниках после необходимого сношения с ИАК. 1 декабря 1915 г. Комиссия разослала консисториям статью архитектора Петра Покрышкина «Краткие сведения по вопросам ремонта памятников старины и искусства», которые епархиальные издания с удовольствием напечатали. Впрочем, случались и проблемные ситуации. 5 августа 1914 г. А. Бобринской с сожалением писал в Тульскую Духовную консисторию о ее нежелании представлять в ИАК нужные сведения, что делает ее «печальным исключением из других епархий»[85]. Главой епархии в это время был архиепископ Парфений (Левицкий).

Однако 20 июля 1915 г. был издан новый синодальный Указ о порядке разрешения споров между консисториями и Археологической комиссией[86]. В основу Указа лег доклад Комиссии по вопросу «об устранении затруднений при перестройках и ремонтах церквей, имеющих археологическое значение», созданной Определением Синода от 28–29 января 1915 г. за № 702 и возглавляемой архиепископом Новгородским Арсением (Стадницким). Доклад был датирован 6 марта 1915 г. В нем отмечалось, что ИАК вступает в пререкания с духовным ведомством при разрешении вопросов «удовлетворения духовных потребностей православных прихожан», под которыми имелись в виду подавления и перестройки древних храмов. Археология настаивала на сохранении памятника в неприкосновенном виде, тогда как «духовные потребности» – на приспособлении храма для удобств паствы. Таким образом, ИАК лишала архипастырей возможности исполнять свой пастырский долг. В тексте доклада содержался прямой шантаж и передергивание фактов: церкви остаются без ремонта из-за запретов ИАК. Определение предполагало, что Синод должен иметь большее значение в подобных вопросах, чем ИАК, а «археологические потребности», в отличие от духовных, могут быть удовлетворены через фотографирование останков старины. В результате было определено, что епархиальные преосвященные в спорных случаях должны представлять дело в Синод, где председатель Строительного комитета сам решает этот вопрос со своим археологом, назначенным обер-прокурором.

Такая практика, по мнению Синода, соответствовала статье 91 Строительного устава 1900 г. и статье 47 Устава Духовных консисторий 1883 г. Эта была явная натяжка, поскольку в случае с древними памятниками, имеющими археологическое значение, должна была действовать статья 50 Консисторского устава, упоминающая археологические общества и статья 95 Устава строительного.

Синод пытался использовать лазейки в законодательстве, его несовершенство и несогласованность.

Граф А. Бобринской узнал о новом указе даже не из столичных, а из волынских газет. Председатель ИАК дважды, 30 сентября 1915 г. и 28 января 1916 г., писал в канцелярию Синода, прося подтвердить факт такого указа и прислать его полный текст. Очевидно, чувствуя юридические проблемы своего решения, Синод всячески затягивал с ответом. Лишь 12 февраля 1916 г. циркулярный указ № 20, разосланный во исполнение Определения Синода 24 апреля—19 июня 1915 г., был препровожден в ИАК [87]. В ответ на это председатель Комиссии написал в Синод в марте 1916 г., возражая против принятого решения и ссылаясь на Закон 11 марта 1889 г. Ответом на это явилось письмо из синодальной канцелярии от 16 августа 1916 г. [88]

Письмо отличается запутанным стилем и логикой бюрократической отписки. Оно начинается с упоминания о том, что уже в 1909 г. в Синоде рассматривался вопрос об отмене статей 78 и 95 Строительного устава и статьи 50 Устава консисторий. Напомним, что статья 78 предписывала производить реставрацию монументальных памятников древности по предварительному соглашению с ИАК и Академией художеств, статья 91, дублирующая статью 47 Устава Духовных консисторий, определяла, что постройка, перестройка и распространение храмов могут производиться с разрешения епархиального начальства, тогда как для столичных и древних церквей требуется разрешение Синода или Высочайшее соизволение, а статья 95 Строительного устава, аналогичная статье 50 Устава консисторий, напоминала, что обновления в древних церквах без Высочайшего соизволения запрещены. Согласно двум последним статьям, на исправление, возобновление и изменение живописи и других предметов древнего времени требовалось разрешение Синода после предварительного сношения с археологическими обществами.

Далее перечислялся целый ряд синодальных указов и определений (1894; 1908; 1909), где духовному ведомству предписывалось обязательное сношение с ИАК при осуществлении ремонта и реставрации. Рассказывалось о деятельности Комиссии 1915 г., передавалось содержание Указа от 20 июля 1915 г., и вновь подтверждалось, что все спорные дела должны поступать в Синод для решения их в последней инстанции, что якобы как раз и соответствует статьям 91 и 47. Однако, по сравнению с текстом Указа 1915 г., письмо содержит дополнительную информацию о работе Комиссии. К числу ее рекомендаций относилось пожелание, чтобы в состав ИАК входил один из епископов по назначению Синода. Однако, поскольку вхождение архиерея в Комиссию затруднено из-за штатного расписания, это было признано невозможным.

Существующее противоречие Синод полагал разрешить на более высоком уровне. Министр Двора должен был дать ИАК особое разрешение на непосредственный контакт с обер-прокурором с целью окончательного решения спорных дел. Одновременно Синод подтверждал, что Указ 1909 г., предписывающий духовному ведомству входить в сношение с ИАК, остается в силе и что новый циркуляр не предполагает ослабить закон, но лишь устанавливает контроль за деятельностью епархиального начальства со стороны Синода в случае споров между консисторией и Комиссией. Поскольку в этом случае соглашение достигается между центральными учреждениями – Синодом и ИАК, нет никакой нужды в особом циркуляре с соответствующими разъяснениями. В письме дело подается так, будто бы Синод берет на себя роль посредника в спорных делах и будет сам улаживать вопрос с археологами, тогда как по смыслу Определения 1915 г. ясно, что вопрос будет решаться без участия ИАК в Техническо-строительном комитете. Нельзя сказать, что в 1915–1916 гг. Русская Церковь вышла из общей системы государственного надзора за охраной памятников. Однако синодальная бюрократия воспользовалась тяготами страны и ослаблением государственной власти в условиях военного времени для создания себе привилегированного положения.

Подводя итого взаимоотношениям ИАК с духовным ведомством, необходимо отметить, что высокий авторитет Комиссии был обеспечен не только ее формальным статусом как «Императорской», но и возможностью непосредственно доклада министру Императорского Двора и через это – самому Императору. В целом необходимо признать, что, несмотря на традиционное равнодушие российского общества к памятникам своей истории и культуры, имперское чиновничество обладало более высокой исполнительной дисциплиной, чем современная бюрократия, что в конечном итоге и обеспечивало сохранность многих памятников культуры в Российской Империи.

Отчасти именно этим и стоит объяснить относительный успех в отношениях Комиссии с Синодом, епархиальными архиереями и духовными консисториями. Дилемма «сохранения старины» и «удовлетворения духовных нужд» прихожан, «археологической реставрации» и «сохранения памятника» зачастую решалась не столько за счет налаживания контактов с местным церковным начальством и воспитанием ответственной церковной интеллигенции из числа духовенства и членов церковно-археологических обществ, сколько за счет непосредственного обращения председателя ИАК к Обер-прокурору Синода. Распоряжения последнего становились обязательными для епархиального начальства и приходского духовенства. Парадоксально, но именно существование синодально-консисторской бюрократии оказалось в дореволюционной России фактором, обеспечивающим сохранение памятников церковной старины. К тому же стоит отметить и достаточно высокий культурный уровень дореволюционного клира, который позволял ИАК надеяться на сотрудничество и взаимопонимание в деле сохранения христианской древности. Десятилетия подобной практики создали более менее надежный механизм взаимодействия между ИАК и провинциальным духовенством и епископатом. Этот механизм оказался разрушен в 1915–1918 гг. даже не столько изменением общественной ситуации в стране, сколько амбициями высшей церковной иерархии, тяготившейся своей зависимостью от канцелярии Обер-прокурора и необходимостью согласовывать свои действия со специалистами-архитекторами из числа мирян.

Следующий этап развития церковно-археологического движения был связан с Поместным собором 1917–1918 гг. В условиях всероссийского общественно-политического кризиса Собор должен был высказаться по проблеме культурного наследия и церковного искусства, так же как он сделал это по вопросам собственности. Соборные деяния закрепили ту практику церковной археологии, которая сложилась к этому времени. Определение Собора от 8 декабря 1917 г. «О круге дел, подлежащих ведению органов Высшего Церковного управления» к вопросам Высшего Церковного Совета относило «учреждение церковно-археологических обществ, комитетов, древлехранилищ и утверждение их уставов, попечение об охране памятников церковной старины и развитии церковного искусства»[89]. К совместному ведению соединенного присутствия Священного Синода и Высшего Церковного совета относилось «наблюдение за строго православным и художественным направлением церковного искусства, зодчества, иконописи, пения и прикладных искусств»[90].

Предполагалось создание Патриаршей палаты церковного искусства и древностей. Впрочем, эта идея принадлежала не соборянам, а думцам. Еще 13 марта 1914 г. бюджетная комиссия Госдумы, выделив деньги для строительства здания Патриаршей библиотеки в Москве, высказала пожелание о создании при ней общерусского церковного древлехранилища и даже предполагала найти сметные суммы для ее создания в 1915 г. На Соборе решению о создании палаты предшествовал концептуальный доклад В. М. Васнецова «О русской иконописи»[91]. В частности, он призвал беречь в церквах образцы европейского искусства как искусства «искреннего» и являющегося «памятником времени».

В докладе сохранился сравнительный анализ духовного и светского участия в охране памятников церковной старины. Главную причину разрушения памятников В. Васнецов видит в отсутствии научной и культурной просвещенности, низкой исполнительной дисциплине и халатности чиновников, а так же в искусственности реставрационных и исторических концепций, довлеющих над архитекторами. Ответственность за это несет как церковная, так и светская сторона, поэтому взаимные упреки и недоверие не могут привести к счастливому для памятников исходу: «До сих пор мы слышали упреки церковному управлению в небрежении о сохранении памятников церковного искусства… большей частью справедливые… Главные причины этого небрежения – отсутствие необходимых сведений… и нерадение. Само просвещенное общество, так ретиво обличавшее и обличающее наше духовенство, только в сравнительно недавнее время обратило серьезное внимание на эту область: пока у него самого… не все обстоит благополучно…». Он утверждал, что право Церкви на ее художественное достояние неотъемлемо и непререкаемо, а государство обязано помогать Церкви оберегать ее художественные сокровища. «Патриаршая палата церковного искусства и древностей» также должна принять меры к сбережению национальных сокровищ. Особую роль епархиальных древлехранилищ художник видел в том, чтобы предоставлять мастерам образцы росписей, соответствующие канонам и высокой церковной эстетике. Интересно, что художник считал эстетической проблемой использование электричества – «мертвого света мира сего» – в храмах, которое противоречит символическому значению свечи в литургии. Он выступал за использование для свечей чистого воска вместо церезина, а также древесного масла вместо «гарного», что частично снимало проблему копоти, портящей фрески и иконы.

Определение Поместного собора о епархиальном управлении (14, 20 и 22 февраля 1918 г.) 13-м пунктом постановляет в обязательном порядке, что «в каждой епархии действуют на основании особых уставов епархиальные церковно-археологические, церковно-исторические… общества и существуют епархиальные древлехранилища»[92]. Сами общества открывались епархиальным собранием с согласия епархиального архиерея и содержались из епархиальных источников. Ремонт древних храмов и поновление икон и иконостасов, ценных в археологическом отношении, производится только с разрешения епархиального архиерея[93]. Однако порядок получения такого разрешения не был указан, как не была упомянута необходимость согласования этих проектов с Археологической комиссией или археологическими обществами. Воспользовавшись системным кризисом российской государственности, Собор, как и Синод в 1915–1916 гг., поспешил избавиться от «внешней» опеки, целиком положившись на «ведомственные» общества и комитеты.

В этой связи уместно вспомнить о долгом российском споре, касающемся Комиссии по охране памятников и соответствующего законопроекта. Законодательную основу для такого надзорного органа пыталась создать «Комиссия для обсуждения мер к охранению памятников древности», более известная как «комиссия Лобанова-Ростовского», товарища министра народного просвещения, созданная 26 мая 1876 г., которая к апрелю 1877 г. подготовила «Проект правил о сохранении исторических памятников».

В 1903 г. при Техническо-Строительном Комитете Министерства внутренних дел была образована особая Комиссия для рассмотрения проекта нового Строительного Устава, куда предполагалось включить отдельную главу, посвященную правилам по «сохранению и исправлению древних зданий и общественных памятников», причем ведущая роль в контроле над «сохранением и исправлением» должна была принадлежать Императорской Археологической комиссии.

В декабре 1904 г., вновь по предложению Государственно Совета, вызванному на сей раз безграмотной реставрацией храма в Муроме, была создана Особая комиссия при МВД по пересмотру действующих постановлений об охранении древних памятников и задний, которую возглавил член Совета МВД С. П. Суходольский. Предполагалось создать «центральный охранительный орган» и сеть местных учреждений, которые обладали бы наблюдательными и исполнительными функциями. Сами памятники предполагалось разделить на две категории: наиболее замечательные в художественном и историческом отношении должны были подлежать ведению центральной власти, остальные – попечению ведомств и губерний.

Комиссия, чьи занятия были прерваны в июне 1905 г. болезнью С. П. Суходольского и общественной нестабильностью в России, возобновила свою работу только 11 мая 1908 г. Председателем комиссии был назначен Н. В. Султанов, его заместителем – член Совета МВД И. Я. Гурлянд. В 1909 г. «комиссия Султанова» была преобразована в Межведомственную комиссию, уже под председательством самого Гурлянда, возглавившего эту структуру после кончины Султанова.

Главными предметами обсуждения межведомственной Комиссии стали «вопросы материального права охраны» и порядок «организации охраняющих учреждений». Для постановки памятников на государственную охрану Комиссия посчитала необходимой повсеместную регистрацию, которая бы подразумевала «изучение их на месте, классифицирование и занесение в особые реестры в точном порядке, имеющем значение юридического акта».

Результат деятельности комиссии в виде проекта «Положения об охране древностей» был 29 октября 1911 г. внесен в Государственную Думу. Статья 2 предусматривала особый порядок охраны предметов религиозного почитания, непосредственная охрана которых относилась к обязанностям Церкви. Статья 21 относила местные церковные древности к ведению церковно-археологических обществ. Статья 27 предписывала проводить регистрацию церковных памятников по согласованию с епархиальным начальством, а спорные вопросы выносить на обсуждение Синода.

В 1911–1912 гг. проект подвергся серьезной критике и так и не был принят, в том числе и из-за желания его разработчиков передать охрану церковных древностей в ведомство православного исповедания. Против него выступили Всероссийский съезд художников, комиссия Академии художеств, Общество защиты и сохранения в России памятников искусств и старины, думская комиссия Евграфа Ковалевского, а также МАО. В возражениях последнего было отмечено, что особый статус церковных памятников не означает обязательности передачи их охраны в руки лиц, «наименее в этом заинтересованных». В том же духе еще в 1908 г. высказался XIV Археологический съезд в Чернигове, который отметил, что за разрушение памятников духовенство должно отвечать наравне с другими российскими сословиями, и перед законом, а не перед своим синодальным начальством.

Защищая «честь рясы», со своими возражениями на подобную критику выступил А. И. Соболевский, председатель Комиссии по описанию Синодального архива [94]. Только этими целями можно объяснить, что авторитетный ученый отрицал факты пренебрежения церковной стариной со стороны духовенства, признаваемые не только его коллегами, в частности Н. Покровским и В. Васнецовым, но и синодальным руководством. Выступая против замалчивания заслуг Церкви в деле сбережения собственной культуры, он полагал, что она смогла бы сберечь больше, если бы государство не отняло у нее в XVIII в. монастыри и архивы. Думский законопроект, с его точки зрения, еще больше сокращал права ведомства, а также смущал церковные власти натиском на них «ученых и неученых археологов». По его мнению, ситуация лишь усугубится, когда «специалисты» почувствуют себя господами положения и начнут хозяйствовать по-своему в храмах и ризницах. При этом он не считал нужным оговорить, что упомянутые «специалисты» в большинстве своем являются членами этой Церкви с соответствующими церковными правами.

В 1913 г. следующий вариант законопроекта по охране памятников был внесен на рассмотрение Думы, однако начавшаяся через год Мировая война остановила его обсуждение. Обстоятельства военного времени значительно ухудшили состояние дела охраны отечественных древностей в России. В печати неоднократно появлялись сообщения о непрекращающейся продаже частным лицам старинных икон.

13 сентября 1916 г. министр внутренних дел А.А. Хвостов в своем докладе Николаю II сообщил о необходимости образования Особого совещания для пересмотра законопроекта об охране памятников древности во главе с председателем ИАК А. А. Бобринской. 15 сентября в Ставке император наложил резолюцию: «Согласен».

В том же 1916 г. при Министерстве юстиции образовалось Особое совещание для выработки законоположения об охране памятников древнерусской иконописи. Возглавил работу совещания товарищ министра А. Н. Веревкин. Поводом к созыву этого совещания послужил факт судебного разбирательства о «растрате икон» одной сельской церкви в Тверской губернии, где священник церкви и староста тайно продали московскому иконописцу-реставратору 15 икон, заменив их копиями. Самая ценная из икон «Лицевое Евангелие» оказалась приобретена Русским музеем. При этом было непонятно, как следовало распорядиться ее дальнейшей судьбой: вернуть в церковную собственность или оставить в музее.

Одной из основных тем, обсуждаемых на совещании, были правила об охране предметов церковной старины, зафиксированные в уставе духовных консисторий. С точки зрения сегодняшней ситуации интересно отметить, что уже тогда обсуждался вопрос особого законодательного постановления о «неотчуждаемости всех попавших в музей тем или иным путем памятников древнего искусства»[95]. В течение весны и осени 1916 г. состоялось несколько заседаний нового Особого совещания, которое признало меры по охране памятников церковной старины не вполне достаточными и требующими дальнейшего развития. При этом наиболее целесообразным было признано усиление контроля за выполнением административных распоряжений Святейшего Синода с разъяснением епархиальным архиереям «значения для отечественного искусства старинных икон и прочих предметов церковной старины и с увещанием о вящем наблюдении за их сохранностью во вверенных им епархиях и принятии для сего соответственных мер». Совещание предложило также «установить в административном порядке воспрещение отчуждения без разрешения высшей духовной власти всех без исключения предметов церковной древности». Одновременно была разработан проект императорского указа, согласно которому предметы, имевшие научно-историческую или художественную ценность и приобретенные музеями, оставались бы в их собственности, даже если впоследствии судом было бы установлен факт их похищения у прежнего собственника[96].

Оценивая степень уважения клира и мирян в России к древности накануне октябрьского переворота, нам важно понять, какова действительная роль епископата и церковно-археологического движения в деле сохранения памятников культуры. Для того чтобы увидеть особенности отношения русского архиерея к церковной старине, стоит вспомнить историю с описанием древних храмов, затеянную Императорской Академией художеств [97]. 17 февраля 1886 г. Т. В. Кибальчич обратился к президенту Академии Великому князю Владимиру Александровичу, указав на отсутствие в России цельной программы для учета и изучения русского церковного зодчества. С печалью писал он об «искажении и разрушении старины под видом усугубления благолепия храмов Божьих». Его предложение заключалось в проведении своеобразной переписи памятников как основы для будущего свода русского искусства. Для этой переписи он предложил свой образец опросного листа – «Метрики для получения верных сведений о древне-православных храмах Божьих, зданиях и художественных предметах». По сути, впервые в стране была сделана попытка создания «единого государственного реестра».

Запросы епархиальным преосвященным за подписью августейшего президента были разосланы уже 14 октября 1886 г. В письме содержалась просьба содействовать Академии в получении сведений о храмах и священных предметах до начала XVIII в. и предоставить их не позднее марта 1887 г. Самое интересное в письме – критерий предполагаемого отбора. Описанию подлежали те предметы, которые епископ «соизволит признать заслуживающими внимания как по оригинальности, так и по художественному качеству и историческим воспоминаниям». Вплоть до начала января 1887 г. архиереи, которые не могли отказать члену императорского дома в его «прихоти», присылали в Академию запросы с указанием потребного для епархии количества метрик в соответствии с количеством памятников, заслуживающих преосвященного внимания. Последней метрики запросила Олонецкая епархия – 40 штук, Тверская епархия – 1000, Рязанская – 250, Москва – 1300, Курская епархия – 1070, Архангельская – 300, а «бедный» историческими памятниками Смоленский архиерей запросил лишь 20 экз. Всего было разослано 9832 экземпляра, а получено в два раза меньше – 4563. В этой истории поражает не только отсутствие в Русской Церкви конца XIX в. четких критериев для выявления памятников культуры. Поражает осознанный волюнтаризм, отдающий эту старину на откуп не просто церковной бюрократии, а элементарной образованности и культурности каждого конкретного чиновника или архиерея. Произвол и субъективность в подходе к православной старине, преобладание личного фактора и персональной вкусовщины вместо объективных оснований, соборного мнения или элементарной коллегиальности были и остаются главной бедой церковной культуры внутри самой Церкви.

Вместе с тем, значение древности и ее музеефикации для демонстрации статуса епархии осознавалось высшей иерархией в полной мере и происходило при одобрении и поддержке православного народа. Никто не усматривал «кощунства» в перемещении церковных святынь в музей, которое, к тому же, зачастую совершалось путем выкупа. Запрещая в 1864 г. неизвестному архиерею продавать церковные сосуды и выжигать старинные облачения для добычи драгметаллов, Синод писал, что древность имеет ценность не по качеству и количеству материала, но как памятники состояния мастерства в ту эпоху, к которой относится их изготовление. Вещи, собранные в течение столетий, должны быть видимым памятником древности архиерейской кафедры и свидетельством того почитания, которым пользовались возглавлявшие ее иерархи. В качестве видимого украшения архиерейского дома, эти предметы должны быть поставлены в залах на приличном и безопасном месте [98].

В 1864 г. известный знаток церковных древностей Феодор Буслаев передал в дар Румянцевскому музею в Москве антиминс 1662 г.[99]С момента основания Русского музея имени Александра III в Петербурге в 1898 г. в составе его художественного отдела существовало Отделение христианских древностей, основу которого составили произведения, переданные из Христианского музея Академии художеств, образованного в 1856 г. по инициативе князя Г. Гагарина [100]. Христианский музей Академии во многом формировался с помощью архитектора А. Горностаева и В. Прохорова. В 1860–1861 гг. А. Горностаев, первый хранитель музея, привез много реликвий из новгородских монастырей и древлехранилищ, в частности деревянные резные надгробные изображения святых и амвон 1533 г., которые были сложены на полатях Софийского собора [101].

В 1861 г. заведующим музеем стал В. Прохоров, при котором сюда поступили коллекции церковной утвари из Мироваренной палаты и синодальной ризницы Московского Кремля [102]. Всего Русским музеем было получено из Академии 1616 древних икон и около 3500 различных предметов церковного обихода[103]. С 1913 г. император Николай II ежегодно жертвовал на развитие Отделения христианских древностей 30 000 рублей из своих средств. Была создана отдельная «Иконная палата» по проекту академика А. Щусева, открытие ее состоялось 18 марта 1914 г. 23 марта 1914 г. Отделение получило название «Древлехранилище памятников русской иконописи и старины имени императора Николая II». В 1910–1912 гг., в результате экспедиций П. Нерадовского, в музей поступили на основе выкупа памятники церковной старины из ризницы Иосифо-Волоколамского монастыря. В 1913 г. В. Георгиевский, сопровождавший Николая II при посещении Покровского Суздальского монастыря, обратил внимание Государя на древние иконы, вышедшие из богослужебного употребления и хранящиеся в ризничной палате. В 1914 г., после переговоров, иконы были доставлены в музей. В 1912 г. из Благовещенского собора в Муроме также был вывезен ряд церковных древностей [104].

Тогда же В. Суслов (1857–1921) передал в музей резной кивот в форме церкви из храма в Романове-Борисоглебске. В 1883–1886 гг. он провел ряд экспедиций в Архангельской и Олонецкой епархиях, где собрал значительное количество памятников церковной старины. В результате этого в 1886 г. возникли не только Архангельский епархиальный церковно-археологический комитет и древлехранилище [105]. После соответствующей переписки 1886–1889 гг. иконы и литургическая утварь XVI–XVII вв., по личной просьбе великого князя Владимира Александровича, были пожертвованы Академии епископом Нафанаилом (Софийским) через канцелярию обер-прокурора Синода [106].

В этой связи стоит обратиться к анализу конфликтной ситуации, возникшей между Синодом и МАО в преддверии VIII Археологического съезда в Москве. В намерении организовать к открытию съезда в январе 1890 г. выставку, на которой был бы представлен обширный отдел церковных древностей, графиня Уварова обратилась в Синод с просьбой разрешить епархиальным преосвященным выдать предметы православной старины «во временное хранение». Ответ Синода от 16 марта—31 мая 1889 г. был достаточно жестким. Последовал отказ, мотивированный тем, что хотя большинство предметов и не используются литургически, но освящены богослужебным употреблением, поэтому их «перенесение из ризничных хранилищ на выставку для обозрения любознательными лицами, хотя бы и в научных целях, не соответствовало бы тем благоговейным чувствам, с коими православные относятся к сим священным предметам». В связи с этим Синод не признает возможным помещение на предполагаемой выставке священных предметов, тогда как возможность отправки в Москву других вещей оставляется на усмотрение преосвященных.

Однако выставка состоялась, не в последнюю очередь благодаря местным епископам, в частности Ростовскому Ионафану (Рудневу). Еще в 1886 г., по ходатайству графини Уваровой, он передает пелену с образом прп. Авраамия Ростовского из Авраамиева монастыря в древлехранилище [107]. Теперь, получив, отношение МАО от 9 июля 1889 г., он, своей резолюцией от 12 июля № 2210, не только благословляет отправку церквами и монастырями в Москву испрашиваемых предметов, но и просит настоятелей «о скорейшем исполнении желания археологического общества». Он принял выставочное дело под свое покровительство и распорядился опубликовать отношение и резолюцию в Ярославских епархиальных ведомостях [108]. Выступая на открытии Областного археологического съезда в Ярославле в 1901 г., он благожелательно отнесся к развитию в Поволжье археологических исследований, в том числе и связанных с изучением погребений и раскопками курганов. Возмущенная синодальным отказом, графиня уже после окончания съезда, 28 апреля 1890 г., пишет обер-прокурору К. Победоносцеву о том, что духовенству необходимо разъяснять, сколь важно сохранять церковные древности. В письме она перечисляет случаи уничтожения, продажи и безграмотного подавления древних предметов и предлагает, чтобы неиспользуемые за богослужением церковные предметы были выкуплены Российским историческим музеем.

20 декабря 1890 г. К. Победоносцев отвечает графине, что не видит необходимости в новых мерах по сохранению церковной старины. При этом он ссылается на практику церковно-археологических обществ и древлехранилищ, куда, в случае необходимости, и могут быть переданы вышедшие из употребления литургические предметы, но никак не в Исторический музей. Он как будто старается не замечать выявленных МАО случаев небрежения к памятникам литургической старины, которым якобы ничего не угрожает, «особенно ввиду глубокого уважения православного народа к предметам древности». Заметим, что это письмо появилось лишь после Определения Синода 10 октября– 16 ноября 1890 г., где, очевидно не без влияния собранной МАО информации, духовенству было еще раз строжайше запрещено продавать древности своих ризниц.

В любом случае, последнее слово должно было оставаться за графиней. В ответном письме в декабре 1890 г. она не без ехидства замечает, что Императорский Российский исторический музей предоставляет более надежные гарантии сохранности старины, чем древлехранилища, зависящие от воли преосвященных, а уважение «православного народа» не мешает ему продавать и сжигать собственные древности. О неоднозначности Определения Синода 1889 г. свидетельствует и синодальный указ 31 октября—26 ноября 1903 г., разрешающий Русскому музею императора Александра III, по просьбе его «августейшего управляющего» великого князя Георгия Александровича, осматривать предметы древности в различных епархиях с целью дальнейшего доклада Совету музея и пополнения коллекций. Точно так же, 27 мая– 7 июня 1911 г. Синод, по отношению великого князя Константина Константиновича, разрешил передать целый ряд предметов из храмов в распоряжение Комиссии по устройству выставки «Ломоносов и Елисаветинское время». Очевидно, отказ 1889 г. являл собой пример чисто ведомственных «разборок» и был связан со сложными отношениями между Синодом и МАО вообще. Синод знал, кому, когда и в чем можно было отказывать.

Церковно-археологическое движение в России было следствием той атмосферы общественной свободы, которая возникла в эпоху либеральных реформ императора Александра II. Однако гораздо важнее было происходившее в это время осознание церковным народом собственных прав и ответственности, в том числе и в вопросе понимания и сохранения старины. Нам неизвестны примеры, когда бы епархиальные церковно-археологические общества, подчиненные правящему архиерею, выступали против наиболее вопиющих проектов переустройства памятников церковной старины. Однако уже самим фактом своего существования и просветительской деятельности они, как представляется, смогли сократить их количество, по крайней мере, на епархиальном уровне.

Характерно, что именно прихожане и миряне в большинстве случаев выступали поборниками старины, препятствуя попыткам духовенства и старост переделывать храмы в соответствии со своими вкусами. Известно, что одной из причин Новгородского бунта в 1650 г. была попытка митрополита Никона, будущего патриарха, переделать иконостас в Софийском соборе. Разгневанные новгородцы явились к своему архиерею, говоря, что и до него тут многие власти были, а «старины не рушили».

Эта традиция сохранилась и позднее. В посаде Дубочки под Саратовом в Успенском храме архитектуры коринфского ордена (1796) находился барочный иконостас [109]. Местный клир и гласные городской думы подготовили проект строительства новой алтарной преграды. Прихожане выступали за сохранение старого иконостаса и его реставрацию. Только вмешательство губернатора М. Н. Галкина-Враского, лично посетившего храм, и его письмо к епископу Тихону (Покровскому) от 2 декабря 1877 г. решили исход дела в пользу общины. Замечательно письмо прихожан (1908) Никольского храма, построенного в 1740 г. в Козельске Калужской губернии, просивших ИАК помочь им сохранить и не допустить «обезобразить» древний архитектурный и величественный вид храма закладкою окон, которую начал их староста[110].

Противостояние «любителей новизны» в лице пришлого духовенства и «ревнителей старины» в лице прихожан «с корнями» находило свое выражение не только в конфликтах между клиром и общиной. Против духовного произвола восставали целые города. В 1912 г. городское правление Селижарова в Тверской губернии обратилось в МАО с просьбой не допустить слома стены Троицкого монастыря и устройства на ее месте торговых лавок. Местный игумен Вассиан как раз намеревался пробить в ограде окна и двери для организации здесь рыночных мест и сдачи их внаем[111]. Такое разрешение он получил от духовной консистории еще в феврале. Стена с контрфорсами действительно угрожала падением, и 15 апреля игумен запрашивает у консистории разрешение не реставрировать ее, а сломать. 7 июня консистория запросила мнение МАО. Но уже 14 июня Городское правление сообщило в общество, что игумен начал уничтожать городские липы возле монастыря. Дело кончилось тем, что тверской губернатор 31 августа запретил монашеские новшества.

Зачастую забота некоторых представителей духовенства о памятниках, особенно недвижимых, была продиктована вполне меркантильными соображениями и борьбой с экономическими конкурентами. В 1901 г. священник церкви вмч. Георгия в Старой Ладоге Георгий Добровольский обратился в ИАК с просьбой запретить разгрузку баржей с лесом у стен крепости XII–XVI вв., поскольку это разрушает древнюю кладку. Это и было сделано после обращения Комиссии к губернской земской управе в 1902 г. За единственным исключением. Выгрузка леса сохранилась на участке берега, принадлежавшем непосредственно георгиевскому причту, а 19 июня 1912 г. иерей Добровольский вообще сдал приходской берег под склад фирме Пониковского за 80 рублей[112]. Эта история стала известна благодаря вмешательству староладожских прихожан.

О рождении церковно-археологической инициативы снизу свидетельствуют заявления епархиальных съездов духовенства в Архангельске в 1902 г. и в Вятке в сентябре 1909 г., каждый из которых выступил с собственной программой охраны памятников церковной старины. В качестве характерной черты подъема охранительного движения «снизу» надо отметить деятельность братств по организации церковно-археологических кабинетов и древлехранилищ. Инициатива их создания принадлежала братству св. вмч. Димитрия Солунского в Тобольске (1902), Крестовоздвиженскому братству в Луцке, Богородицкому братству в Холме (1882), Свято-Владимирскому братству во Владимире-Волынском (1887), братству св. князя Александра Невского во Владимире (1886), братству при «Назариевском доме» в Петрозаводске (1900).

Естественно, епископат пытался освоить эти инициативы к своей выгоде. Архиепископ Арсений (Стадницкий) один из первых осознал потенциальные возможности церковно-археологических обществ и «карманных мирян» в борьбе за независимость от государственных органов охраны памятников и независимых специалистов. 17 октября 1916 г. граф А. Бобринской, ознакомившись с отчетом Новгородского церковно-археологического общества за 1915 г., был вынужден писать новгородскому архиерею о недопустимости выдачи разрешений на производство росписей в старинных храмах от имени этого Общества [113]. Однако подобного рода злоупотребления не должны подвергать сомнению значение самого церковно-археологического движения как попытки налаживания многостороннего диалога между клиром, епископатам, мирянами и обществом.

Одна из страниц драматического непонимания между клиром и мирянами – учреждение и деятельность Комитета попечительства о русской иконописи 1901–1921 гг., состоявшего изначально из представителей МВД, Синода, Министерства Императорского двора, Министерства народного просвещения, Министерства финансов и Института гражданских инженеров. До сих пор среди иерархии можно услышать мнение, что деятельность этого Комитета не увенчалась успехом, поскольку он был организован вне Церкви и не встретил со стороны духовенства должного понимания [114]. Однако это, несомненно, церковное мероприятие, находящееся под попечением Государя, было инициативой мирян в Церкви (в частности графа Сергея Шереметьева и Никодима Кондакова), оказавшейся вне определенного контроля бюрократических церковных структур, что и вызвало недовольство Синода, «науськивающего» духовенство на новообразованный комитет, по образному выражению самого Н. Кондакова. Вряд ли Синод простил Н. Кондакову и резкую оценку подрядчика из Палеха Николая Сафонова († 1923), близкого к этому ведомству, как «археологического изверга или Герострата», покрывшего «гнусной иконописью» стены Софийского собора[115]. В истории «иконописного комитета» прослеживается не только конфликт иерархии и мирян внутри Православной Церкви, но и конфликт двух культур в российском обществе: взыскующей культуры высокой церковной эстетики, настоящей наследницы «красоты церковной» эпохи Крещения Руси, и нетребовательной потребительской культуры приходского требоисправления, приспосабливающей «церковную красоту» к собственным вкусам, чувственному комфорту и бытовому удобству.

О существовании подобных конфликтов свидетельствует история отечественной реставрации и охраны памятников культуры. В 1910–1913 гг. происходила реставрация икон в храме Спаса на Бору в Московском Кремле, отчетливо выявившая определенную разницу подходов к реставрации [116]. 2 марта 1913 г. на Комиссии возник спор о восстановлении первоначальных золотых надписей над клеймами чудес при образе нерукотворного Спаса.

Петр Покрышкин, представлявший Императорскую Археологическую комиссию, ссылаясь на нормы музейной реставрации, призывал пощадить и не записывать сохранившиеся подлинные фрагменты. Он, в частности, говорил о том, что нужно избегать реставрации там, где в этом нет крайней необходимости. Однако он встретил сопротивление с самой неожиданной стороны. С. Милорадович, академик живописи и представитель МАО, настаивал на том, что надписание есть совершенно необходимый элемент иконы, раскрывающий ее догматическую сущность. Эта традиция должна быть священна, и «археологический взгляд» должен быть принесен ей в жертву. Его поддержал архитектор Московского Дворцового управления А. Иванов, жестко заявивший, что нельзя превращать церковь в музей. Свое «особое мнение» о реставрации письменно изложил протоиерей И. Извеков. Согласно письму, в задачи реставрации входит восстановление чистоты картины на время ее написания, снятие наростов последнего времени и «обнажение примитива», который вышел из под руки первоначального художника. С точки зрения протоиерея, «музейная реставрация» может закрыть или ослабить содержащийся в иконе источник святого воодушевления, благочестивые мысли и святые чувства верующих: «Какое впечатление могут произвести на богомольцев иконы, на которых реставраторы, в угоду археологии, будут оставлять без исправления повреждения и разные пятна?» Все это вызвало удивление П. Покрышкина: религиозное чувство ничуть не оскорбляется при виде фрагментов подлинных надписей на иконах. К тому же прецедент уже существовал, когда без подавления были оставлены надписи на фресках Троицкого собора Ипатьевского монастыря.

Подобные споры возникали и позднее в отношении реставрации стенописи Успенского собора в Кремле в 1910–1918 гг. Несмотря на то, что в целом победила точка зрения сторонников «благолепия», во время дискуссии высказывались мнения о допустимости разных подходов к восполнению утрат фресок, расположенных в разных частях храма. Участники реставрации полагали, что если росписи наоса должны быть «приспособлены» к особенностям восприятия «богомольцев-простецов», то иконопись алтарных пространств вполне может быть оставлена без тонировок, поскольку созерцается лишь людьми богословски образованными, с развитым религиозно-эстетическим чувством[117].

Похожий конфликт вышел у П. Покрышкина с профессором Киевской Духовной академии и заведующим ее Церковно-археологическим музеем Николаем Петровым (1840–1921). В своих воспоминаниях Н. Петров выделяет в области охраны памятников церковной старины две тенденции, сложившиеся в начале ХХ в.: централистическую, идущую от ИАК и стремящуюся сохранить в неприкосновенности всякий остаток церковной древности, «поставив его под стеклянный колпак», и местную, связанную с епархиальными архиереями, приходскими и монастырскими настоятелями [118]. Девизом первого направления было изречение «percat mundus, fiat archeologia». По смыслу закона археологической охране подлежали только памятники досинодальной эпохи, «но гг. Покрышкины стараются охранять и более поздние памятники»[119]. Он вспоминает эпизод, связанный с попыткой строительства в Михайловском Златоверхом монастыре в Киеве новой трапезной церкви, вместо обветшавшей прежней, созданной в 1760-е гг. В этот поздний храм оказался встроен портал боковой двери, оставшийся от древнего храма. Несмотря на заверения монастырской комиссии, что дверь может быть сохранена и при строительстве, П. Покрышкин, произнеся свой вердикт о нежелательности каких-либо перестроек, абсолютно утратил интерес к работе комиссии. На недоуменные вопросы собственников, что же им делать после запрещения вести переделки древних церковных зданий, П. Покрышкин, по свидетельству Н. Петрова, якобы отвечал: «Это не мое дело, я имею в виду только археологические интересы». Второе течение в области охраны памятников пыталось, хотя и не во всем успешно, сочетать задачу охраны церковной старины с повседневными литургическими и хозяйственными нуждами. Впрочем, Н. Петров сам признает, что зачастую эти «нужды» диктовались вкусами или пристрастиями архиерея или настоятеля. В обиход вошло создание «домашних» экспертных комиссий, принимавших выгодные преосвященному заказчику решения или же просто констатировавших факт перестроек.

Еще одна история, связанная с позицией ИАК и оппозицией ведомства православного исповедания произошла в 1910 г. и касалась Никольского храма в Московском Новоспасском монастыре (1652) [120]. Для целей «церковно-просветительской деятельности» монастыря было решено приспособить Никольский храм, который требовал капитального ремонта. Московская синодальная контора решила, что храм не имеет археологического интереса, и ремонт превратился в расширение церкви. Все это вызвало вполне предсказуемую реакцию МАО в письмах от 12 и 17 июня 1910 г. в синодальную контору, где требовалось «принять меры против варварского своеволия монахов».

В ответ настоятель ставропигиального монастыря архимандрит Макарий (Гневушев), только что назначенный на эту должность в 1909 г., сформулировал особую идеологию отношения к древности. Несвоевременное удовлетворение нужд приходов ведет к гибельным последствиям. Между тем среди археологов – «решительных специалистов», не имеющих никаких других занятий, ревность к «археологическим подробностям» нередко доходит до идолопоклонства перед каждым древним кирпичом. У церкви нет денег и места, чтобы строить новые храмы. Остается лишь одно – оставить храм разрушаться и пренебречь современными пастырскими обязанностями. Такие случаи ясно говорят, что вопрос о взаимных отношениях между археологией и насущными нуждами современности должен подвергнуться всестороннему обсуждению и должны быть положены пределы «запрещениям», исходящим от археологии в деле первостепенной важности для Церкви. Границы допустимого должны быть обусловлены не одним только мертвым служением старине, но и высшими побуждениями религиозно-нравственной жизни, постоянно развивающейся. Церковная власть должна понять, что любовь к старине у «варваров монахов» более целесообразна и глубока, чем у археологов. На заседании ИАК 23 февраля 1911 г. эта теория вызвала законное недоумение. Сохранение древних храмов в чистоте их исторических форм есть одна из важных форм православного служения, как и хранение канонов и традиций вообще. Для дела веры лучше отнюдь не то, что удобнее, просторнее, практичнее и блестит новизною. Религиозное настроение не достигается золотом. Собравшиеся отметили, что впервые столкнулись со столь решительной отповедью со стороны духовенства в адрес охраны памятников старины. В результате к Никольскому храму был пристроен обширный зал.

Двусмысленность и неординарность ситуации, связанной с конфликтом в Новоспасском монастыре, проистекает из личности его настоятеля, в миру Михаила Васильевича Гневушева (1858–1918). Начиная с 1906 г. он был активным членом монархического движения, в 1915 г. стал членом Совета монархических съездов, а некоторые из его выступлений были оценены современниками как антисемитские. Его настоятельская деятельность в монастыре неоднократно становилась предметом жалоб в Синод в связи с растратами монастырских денег и финансовыми махинациям, однако инициировать серьезное разбирательство так и не удалось. В 1914 г. архимандрит Макарий был рукоположен во архиерея, в январе 1917 г. стал епископом Орловским и Севским, однако уже 26 мая был отправлен на покой – по причине ангажированной политической позиции и в силу неоднозначности репутации в обществе и Церкви. В дальнейшем он проживал в монастырях Смоленска и Вязьмы, однако 22 августа 1918 г. был арестован и 4 сентября расстрелян. Суть предъявленных ему обвинений достаточно смутна, очевидно, они были как то связаны с его прошлой монархической деятельностью.

Несмотря на неоднозначную оценку его личности, епископ Макарий был канонизирован Архиерейским собором 2000 г. в чине ново-мучеников. Интересно, что целый ряд конфликтов начала ХХ в., порожденных охраной церковной старины, так или иначе связан с выдающимися церковными деятелями, впоследствии канонизированными. Очевидно, что факт признания святости современной Церковью не гарантирует высокой личной культуры и христианского отношения к древности со стороны самих новомучеников: «несть человек, иже жив будет и не согрешит».

Оценивая приведенные выше «церковно-археологические examplae», следует помнить, что элементарные нормы христианской антропологии подсказывают: христианин не может безусловно доверяться собственным чувствам и представлениям. Для описания плененности человеческой личности собственными чувствами в православной аскетике существует емкий термин – «прелесть». Если вид древности «оскорбляет» чьи-то «религиозные чувства», то человеку стоит задуматься, насколько развито его религиозное чувство. Археология и вера не могут находиться в противоречии, потому что вера не есть процесс «удовлетворения религиозных потребностей». Если ради создания «благолепия» древность уничтожается, значит, это благолепие антицерковно. Скорее, как явствует из манифеста архимандрита Макария (Гневушева), в оппозиции находятся археология и монастырские деньги. Парадокс заключается в том, что Петр Покрышкин и Археологическая комиссия оказались в своих требованиях более церковны, чем их церковные оппоненты, результаты деятельности которых, разрушающие образ старины, оказываются близки к плодам византийского иконоборчества и советского богоборчества. К тому же осуществление двойных стандартов в церковной культуре – для «грамотеев» и «простецов» нельзя признать соответствующим христианской порядочности.

Каким бы странным это ни показалось, но в истории церковной археологии в России, по нашему мнению, настоящим показателем меняющегося отношения православного клира и мира к древности стал все возрастающий интерес приходского духовенства к археологическим раскопкам. Твердо усвоив максиму апостола Павла о том, что благочестие не служит для прибытка, епископат и высшее духовенство с пренебрежением относились ко всему, что прибытку не служит. Конечно, нельзя исключить и страсть духовенства к кладоискательству, замаскированную в форму получения официального разрешения на раскопки. Археологическая комиссия, с 1859 г. имевшая обязанность производить раскопки древностей, относящихся к отечественной истории, в 1889 г. получает вместе с реставрационным надзором исключительное право выдачи Открытых листов на раскопки на землях казенных и общественных. Однако повсеместность явления опровергает это предположение. Естественно, методологические основы подобных предприятий были невысоки, а научный результат невелик. Но «раскопочный бум» начала XX в. среди священства и церковной общественности, вряд ли способствовавший обогащению, должен быть расценен как важный ментальный прорыв. При этом духовенство интересовалось преимущественно памятниками первобытной древности, а отнюдь не церковной археологией.

Так, священник Н. Предтеченский раскопал курганы древнерусского времени в Корчевском уезде в 1900 г. [121]. В 1897 г. разрешение на раскопки запрашивает у ИАК священник В. Герасимов, исследовавший Липецкое городище в Березовском округе[122], в 1898 г. – священник Л. Павский с. Ульяны Гродненской губернии, а также представители приходского училища в Костроме, задумавшие раскопать Белый город близ Юрьевца [123]. В 1900 г. их примеру следуют священник Александр Инфантьев с. Редутина Оренбургской губернии и священник Николай Полянский с. Михайловское Кубанской области [124]. С 1900 г. в святом Эчмиадзине постоянные раскопки ведет «верховный архимандрит» Хачик (Дедян). В 1901 г. в области Войска Донского проводит раскопки священник станицы Кущевская Е. Авилов, в Семипалатинской области – священник с. Глубокое Борис Герасимов [125], в 1903 г. раскопки начинает диакон с. Васильевка Нижегородской губернии Н. Царевский [126]. Открытый лист на раскопки был выдан Орловскому церковно-археологическому обществу в 1906 г. – на работы в Трубчевском уезде у д. Святое[127], в 1907 г. – на исследование городищ по р. Оке. В 1907 г. Минский церковно-археологический кабинет запрашивает лист на раскопки в Турове, в результате которых был найден знаменитый Туровский саркофаг. В 1908 г. к археологическим исследованиям скифских курганов приступает священник Острогожского уезда Воронежской губернии Стефан Зверев [128].

11 мая 1915 г. один из первых священномучеников епископ Пермский Андроник (Никольский) присылает в Археологическую комиссию телеграмму: «Пермский комитет церковно-археологического общества и архивная комиссия просят моего ходатайства выдаче им листа производить работы поскорее Соликамского уезда места бывшего монастыря, где открыт подземный ход. Работы будут производить члены археологического института Павел Степанович Богословский и архивной комиссии Иван Яковлевич Кривощеков. Посем прошу комиссию возможно незамедлительно ходатайство названных учреждений удовлетворить. Проект работ следует почтой». Открытый лист на работы в Пыскорском монастыре был выдан уже 20 мая [129].

Вообще взаимоотношения археологии и ведомства православного исповедания хорошо видны из истории исследования Херсонеса. Его археологическое изучение как церковными, так и светскими силами складывалось практически одновременно. В начале 1850-х гг., когда уже лейтенант Шемякин только начал «раскопку» базилики (1851–1853), впоследствии получившей название «Уваровская», председатель Одесского общества истории и древностей Николай Мурзакевич убедил архиепископа Иннокентия (Борисова) в неизбежности археологических раскопок. В 1852 г. на территории Херсонеса возникает киновия, в 1862 г. – монастырь, с 1861 г. начинается подготовка к строительству Свято-Владимирского храма на месте предполагаемого крещения св. князя Владимира. Еще в июле 1852 г. иеромонах Василий (Юдин) вскрыл фундаменты крестообразной церкви на месте будущего строительства. Впоследствии, будучи уже игуменом, по благословению архиепископа Иннокентия, он копал городище параллельно с графом Алексеем Уваровым и Одесским обществом. Христианские древности хранились в монастыре, а языческие, по «неудобности» их содержания в православной обители, отправлялись в Одессу.

В 1861 г. Херсонесский монастырь св. Владимира был возведен в первоклассный. 23 августа император Александр II и члены августейшей фамилии приняли участие в торжественной закладке фундамента херсонесского собора. В этом же году новый настоятель монастыря игумен Евгений (Отмарштейн) производил дополнительные раскопки на месте строительства собора, где среди прочих сооружений были открыта базилика и несколько храмов, о чем он сообщил в ИАК, надеясь на поддержу своих начинаний, однако сотрудничество монастыря и комиссии так не состоялось [130].

В 1875 г. бывший министр народного просвещения обер-прокурор Святейшего Синода граф Д. А. Толстой посетил Херсонесский монастырь и, заметив на строительной площадке храма св. князя Владимира многочисленные обломки древних архитектурных деталей, предложил Одесскому Обществу возглавить охрану и исследование древностей Херсонеса. В 1876 г. раскопки возобновились под надзором игумена Анфима (Казимирова) и инженера К. Геммельмана во взаимодействии с одесским музеем, 10 октября 1878 г. настоятель был назначен «начальником экспедиции». При этом вплоть до 1881 г. Синод выплачивал по 1000 рублей в год на эту «прихоть». Впоследствии, когда выявились случаи хищения древностей, суммы были урезаны, двоевластие ликвидировано, и с 1884 г. исследования были подчинены монастырю.

Надо сказать, что такое единоначалие не сказалось положительно на судьбе памятников. 21 апреля 1887 г. председатель Московского архитектурного общества Н. В. Никитин, со ссылкой на действительного члена Общества М. Ф. Беттихера, написал в МАО о бедственном положении древностей на территории Херсонесского Свято-Владимирского монастыря. В частности, со ссылкой на одного из братии, сообщалось, что колонны вдоль дороги предполагается распилить и использовать для пола в новых храмах. Сами же колонны из мест их обнаружения стаскивались к дороге, из чего следовало, что раскопки и сама охрана древних памятников находятся в руках людей, не понимающих их значения [131]. Это послужило поводом к письму Прасковьи Уваровой государю от 2 июня 1887 г. за № 3562 [132]. Суть его сводилась к следующему: Херсонес – святыня, она должна быть известна и охраняема.

Письмо заканчивалось патетическим призывом: «Повели, Государь, и древний Херсонес станет Русскою Помпеею, заинтересует всю благомыслящую Россию, привлечет к изучению своих древностей не только русских ученых, но и путешественников из Западной Европы». Задачу археологического изучения Херсонеса графиня не без тайного расчета предлагала возложить на «одно из ученых обществ». При этом предполагалось упразднить монастырь, а новых хозяев обязать содержать священнослужителя для местной церкви. Обеспечение раскопок предполагалось осуществить за счет передачи этому обществу монастырских земель вокруг Херсонеса.

Реакция государя последовала практически мгновенно, однако она была совсем не такой, какой ее желала видеть графиня. Уже 14 июня 1887 г. И. Делянов, министр народного просвещения, написал П. Уваровой о высочайшем повелении, в котором говорится, что производство самовольных раскопок монахами на местности древнего Херсонеса строго воспрещается, а ежегодные раскопки следует возложить на ИАК и Одесское общество. Для находок организуется музей под руководством опытного специалиста, для чего назначаются ежегодные суммы не более 3–5 тысяч рублей в год. ИАК предлагалось сделать заключение о мерах к охране базилики, открытой графом Уваровым [133]. Переписка по этому вопросу продолжалась до конца года. 29 ноября 1887 г. И. Делянов вновь сообщает графине об отзыве прокурора Синода: воля государя доведена до монашествующих, в настоящее время нет никаких слухов о продаже предметов древностей настоятелем монастыря [134].

Конфликт монастыря с Императорской Археологической комиссией возник почти сразу после начала систематических работ, и дело было отнюдь не в инославии заведующего раскопками Карла Косцюшко-Валюжинича (1847–1907). Монастырь привык чувствовать себя полновластным хозяином в Херсонесе, хотя эту власть ему приходилось делить с военными. В 1891 г. ИАК отмечала с прискорбием факт того, что громадное пространство городища без настоятельной надобности застраивается различными монастырскими службами [135]. В 1893 г. Комиссия предложила монастырю и флоту провести раскопки в тех местах, которые могут быть застроены в ближайшем будущем [136], однако в 1895 г. монастырь безо всякого согласования провел земляные работы для устройства виноградника[137].

Похоже, конфликт с самого начала имел и экономическую подоплеку. 17 января 1889 г. А. А. Бобринскому было переправлено отношение Обер-прокурора Синода К. П. Победоносцева министру народного просвещения. Речь шла о жалобе настоятеля, в которой сообщалось, что в процессе раскопок добывается и обычный камень, употребляемый для местных построек, который К. К. Косцюшко-Валюжинич продает для экспедиционных нужд: раньше монастырь был монополистом в продаже строительных материалов с городища.

В последующие годы монастырь не оставил своих попытки вмешаться в ход археологических исследований. Пик конфликта монастырской братии с ИАК пришелся на 1896–1897 гг., когда в Синод посыпались доносы на «католичество» главного археолога и его якобы равнодушие к погребениям похороненных в Херсонесе «православных христиан».

Противостояние не утихло даже тогда, когда в 1897 г. был открыт «храм с ковчегом», южная часть которого была уничтожена еще в 1860-е гг. при строительстве монастырской гостиницы. На месте престола в серебряном ковчежце константинопольской работы были обнаружены завернутые в истлевшую ткань частицы мощей. Приглашенный К. К. Косцюшко-Валюжиничем на место раскопок архимандрит Александр открыл ковчег в присутствии духовенства и рабочих и торжественно перенес его в новый храм[138].

12 августа 1899 г. В. Саблер, исполнявший тогда обязанности обер-прокурора Святейшего Синода сообщил в Министерство императорского Двора о ходатайстве епископа Таврического Николая (Зиорова) об учреждении при монастыре церковно-археологического древлехранилища[139]. Он извещал министра, что Синод на своем заседании 16–30 июля признал осуществление этой идеи желательным, однако просил Комиссию сделать соответствующее распоряжение, дабы священные предметы, находимые при раскопках, не были пересылаемы за пределы епархии, а оставались для хранения в учреждаемом в монастыре древлехранилище.

Этому предшествовало письмо в Синод, написанное самим епископом Николаем еще 26 июня. Извещая, что в процессе раскопок на городище было найдено 37 храмов и многочисленные христианские древности, он отмечал, что многие святыни по личному «усмотрению» Косцюшко-Валюжинича отправляются то в Императорский Эрмитаж, то в Москву, то в другие места. Епископ писал, что «подобное отношение к делу не может быть названо вполне научным». Он предлагал – в целях охранения – создать особое хранилище для откапываемых святынь и таковые ни под каким видом не отдавать в музеи. При этом он предполагал «обойти» ИАК, приглашая в Херсонес специалистов по церковной археологии, в частности Н. Покровского, не предполагая, что тот с 1892 г. был сверхштатным членом Комиссии.

Прежде чем, ответить министру, А. А. Бобринской запросил мнение самого К. К. Косцюшко-Валюжинича. В своем письме тот, оставляя в стороне выдвигаемые против него обвинения, в целом приветствовал идею организации церковного музея в нижнем этаже храм св. Владимира и даже предложил проект положения о нем из 11 пунктов. При этом он выступал за научные правила экспонирования, а не случайное нагромождение отдельных вещей. Отбор вещей должен был производиться непосредственно ИАК, причем настоятель мог ходатайствовать о передачи ему тех или иных предметов. Все вещи, находимые монастырем при производстве хозяйственных работ должны передаваться начальнику склада древностей [140].

Последняя жалоба епископа, касающаяся недолжного обращения с костными останками, находимыми при исследованиях, по выражению К. К. Косцюшко-Валюжинича, поразила его, «как удар грома в тихий ясный день», поскольку погребения, найденные при раскопках некрополя, свозились на новое место и перезахоранивались.

2 ноября 1899 г. председатель ИАК направил письмо в канцелярию Министерства. В тексте указывалось на сознательные неточности, допущенные епископом в послании в Синод, дабы произвести нужный эффект. Так, не без причины утверждалось, будто бы раскопки в Херсонесе производятся членами некоего Археологического общества: по сути дела, здесь имела место попытка игнорирования Высочайшей воли 12 июня 1887 г. о поручении раскопок в Херсонесе ИАК, т. е. правительственному учреждению. А. А. Бобринской отмечал, что в том же повелении содержалось и распоряжение о том, чтобы добываемые в процессе раскопок древности были бы максимально доступны для обозрения публикой, что возможно лишь в центральных музеях. С этой точки зрения монастырское древлехранилище представляет очевидное неудобство. При этом монастырь не располагает специально подготовленными научными силами. Все это неминуемо приведет к еще более сильному распылению коллекции и войдет в противоречие со смыслом Высочайшее соизволения. ИАК была согласна на создание склада христианских древностей в качестве отделения при общем складе, которые бы находились под единым руководством.

Только в 1902 г., когда Херсонес посетили два Николая, Зиоров и Романов, новый епископ Таврический и император, конфликт пошел на убыль. Император высоко оценил найденные археологами древности. В 1903 г. Археологическая комиссия представила в Министерство императорского Двора проект ведения раскопок в Херсонесе на землях, занятых монастырем. Согласно этому документу, доставленному в канцелярию Синода 12 мая, монастырю вменялось в обязанность заблаговременно извещать заведующего раскопами о любых земляных и строительных работах на городище. Представителю Археологической комиссии должна была быть предоставлена возможность вести раскопки на неисследованных участках внутри ограды – при условии, что монастырским постройкам не будет причинено вреда. Все древности, находимые внутри монастырской ограды, должны были передаваться заведующему, монастырю категорически запрещалась их продажа. Предметы, оставшиеся от прежних раскопок и хранящиеся в монастырском складе древностей, должны были быть переданы по описи для хранения в музее комиссии. Кроме этого, монастырю запрещалось [141] устраивать на городище пастбища для скота и свалки мусора и вменялось в обязанность вести надзор за нищими, приходящими за трапезой и ночлегом, с запретом для них раскапывать городище.

На этот документ последовала незамедлительная реакция. В отзыве К. П. Победоносцева от 16 октября, составленном на основе мнения Таврического епископа, указывалось, что в проекте учитывались только интересы заведующего раскопками, лица не православного и «даже не русской национальности». Для устранения имевшихся разногласий предлагалось учредить специальную комиссию из епархиального архиерея, настоятеля монастыря, заведующего раскопками, уполномоченного от Археологической комиссии и члена Симферопольской архивной комиссии. К 15 марта 1904 г. ИАК представила новое положение о раскопках, так никогда обоюдно и не утвержденное[142].

Вместе с тем отношения между заведующим раскопками и монастырем не исключали определенного сотрудничества. Находки раскопок первых лет хранились в монастырской гостинице в специально выделенном для этого помещении. Настоятель монастыря архимандрит Иннокентий консультировался с Косцюшко-Валюжиничем относительно мер предосторожности, которые необходимо было соблюдать во время проведения земляных работ при строительстве храма во избежание нарушений предписаний Археологической комиссии[143].

После кончины К. К. Косцюшко-Валюжинича, последовавшей 27 декабря 1907 г., перед Императорской Археологической комиссией встал вопрос о назначении в Херсонес нового заведующего раскопками. В этот момент Обер-прокурора Синода П. Извольский (1863–1928), которого Таврический епископ Алексий (Молчанов) уже проинформировал о грядущих переменах, направляет председателю ИАК А. А. Бобринскому письмо.

Внешним образом оно преследовало цель избежать возможных в будущем конфликтов между ИАК и монастырем, причину которых прокурор и епископ видели следующим образом: покойный Косцюшко-Валюжинич, будучи поляком и католиком, «нередко игнорировал в своих действиях справедливые заявления администрации… монастыря и вообще относился к этой обители без достаточного внимания и уважения», из-за чего и возникали частые недоразумения.

При этом П. Извольский указывал, что «личность заведующего раскопками имеет большое значения для монастыря», ибо «раскопки производятся не только в научных целях, но и в целях возвышения той обители, которая располагается на городище: для этого был нужен «не просто ученый археолог, но и православный верующий человек»[144].

В результате летом 1908 г. в Херсонес был назначен Р. Х. Лепер «реформатского исповедания», бывший в то время ученым секретарем Русского археологического института в Константинополе. Однако в целом его руководство раскопками не было ознаменовано какими-либо громкими конфликтами: монастырь и Археологическая комиссия выработали к этому времени определенный образ сосуществования в условиях проведения на монастырской территории активных полевых исследований.

Итак, несмотря на попытку использовать церковно-археологическое движение в ведомственных интересах, его структуры – общества, комитеты, древлехранилища – были вполне адекватным ответом на вызов времени. Ответ несколько запоздал, что было связано как с консервативными особенностями церковного сознания, так и с неповоротливостью самой церковной организации. Несомненно, в оппозиции церковной археологии находились некоторые специфичные черты церковного менталитета. Однако это происходило в той же мере, в какой настоящее богословие находится в конфликте с самодовольным обыденным сознанием, не желающим подвергать сомнению сложившиеся установки религиозного быта. В определенной степени эти черты были связаны с прагматизмом, присущим части духовенства и епископата, которые заботой о благе Церкви и «удовлетворении духовных потребностей» прихожан прикрывали приспособление православной старины к современным сметам и вкусам.

Несомненно, части церковного люда, привыкшего потребительски относиться к святыне во время богослужения, была чужда идея помещения ветхой древности под музейное стекло. Однако представляется безусловным, что в случае естественного хода развития церковной жизни в XX в., нормы цивилизованного отношения к старине, включая музеефикацию и сохранение ее остатков при реставрации, в полной мере стали бы присущи церковной практике. На это позволяло надеяться активное развитие церковно-археологического движения и то медленное, но верное влияние, которое оно оказывало на христиан России.

* * *

Как бы ни были противоречивы итоги развития церковной археологии в России в начале XX в., весь накопленный ею положительный потенциал, как и сама наука, был уничтожен новой системой общественных отношений. С церковной культурой после октябрьского переворота произошло то же, что и с церковной собственностью. Будучи экспроприированной, она либо эксплуатировалась вне своего целевого назначения, либо продавалась на Запад, где как раз по достоинству ценилось художественное значение русской иконы, либо разрушалась во имя светлого будущего. Главной обидой, нанесенной режимом церковному сознанию, была даже не конфискация христианской культуры государством, а ее использование в антирелигиозных целях. И музей, и реставрационная мастерская начали восприниматься частью православных как антицерковные структуры, отмывающие «краденое», а их сотрудники – как сознательные агенты режима. Это наблюдение не может оправдать современного агрессивно-негативного отношения значительной части клира и мирян к музейно-реставрационной субкультуре, но оно способно показать одну из исторических составляющих этого многослойного явления. Восстановление исторической справедливости в 1990—2000-е гг. в церковном сознании требовало не только освобождения храмовых икон из «музейного плена», но и демонстративного отказа от тех норм, которые выработались в области обращения с культурным наследием за 70 лет «вавилонского пленения», своего рода «компенсирующей дискриминации» учреждений культуры и сотрудников.

Свою роль в формировании такого отношения сыграла и сложившаяся в советское время специфика музейного дела в России. Традиционная закрытость и инертность музейных структур, их недоступность контролю со стороны гражданского общества, ориентация музейной системы на задачи консервации, а не коммуникации, собирания, а не показа, преобладание корпоративных интересов над общественными потребностями всегда приводили к доминированию объема фондов над масштабами экспозиции и сложению системы внутренних противоречий. К тому же противоречивость советского музейного опыта была сродни неоднозначности отношения коммунистической идеологии к христианской культуре. Обилие постановлений, касающихся охраны памятников культуры, в том числе и культовых, отражает те же нежелание и неспособность сберечь и защитить их, что и многократно повторяемые распоряжения Синода.

В 1918 г. был создан Государственный музейный фонд как спец-распределитель конфискованных или спасенных от уничтожения культурных ценностей. Именно через него происходило формирование основных музейных коллекций, представленных церковными памятниками. Нам уже известно, что они начали создаваться на свободной основе еще в условиях церковно-государственной симфонии на рубеже XIX и XX вв. Однако характер поступлений церковных памятников в эти собрания резко меняется после 1917 г.: стихийно, без всякого плана, в музеи свозятся памятники из закрывающихся монастырей и церквей. Уникальные коллекции, в течение столетий собиравшиеся в ризницах и представлявшие неподдельное единство историкокультурной жизни региона и в силу этого – исключительный научный интерес, в одночасье оказались расформированы. В 1919 г. в Русский музей поступили иконы и утварь из отдела охраны памятников искусства и старины, в 1922 и 1925 гг. – из Зимнего дворца и Александро-Невской лавры. Ценности стали стекаться сюда особенно активно после закрытия северных монастырей в 1923 г. и позднее (Соловки, Кирилло-Белозерский монастырь, Александро-Свирский монастырь). В конце 1920-х – начале 1930-х гг. в музей поступила коллекция Н. Покровского из Церковно-археологического музея Петербургской Духовной академии, пройдя перед этим целый ряд мытарств. В 1924 г. было создано Бюро по учету и реализации государственных фондов произведений искусства и культуры для продажи внутри страны и за рубежом, деятельность его распространялась и на уже существующие музейные коллекции, в том числе из Эрмитажа и других ведущих музеев страны. Одновременно с продажей продолжалось разрушение. Согласно самой общей статистике, из церковных зданий, которых в 1917 г. было около 70 000, оказалась разрушена половина, среди них уникальные памятники архитектуры XI–XVII вв. Все это вызывало справедливое недоверие церковного сообщества к сложившейся в советское время государственно-общественной системе охраны памятников.

Однако вместе с разрушением церковной культуры в обществе формировалась и другая позиция, вернее, оппозиция интеллигенции властям. Ее правильно вычислил Лев Троцкий, написавший в своем письме от 22 марта 1922 г., адресованном в Комиссию по изъятию церковных ценностей: «Среди археологов… имеется немало лиц… связанных с церковными кругами и стремящихся сорвать работу по изъятию».

Еще в 1918 г. Народным Комиссариатом по просвещению был составлен список из 30 предметов художественного значения из Великого Новгорода, подлежащих эвакуации в Москву, в том числе вся Софийская ризница. В этих условиях П. Покрышкин был вынужден 14 августа, в самый разгар реорганизации Российской Государственной Археологической Комиссии, обратиться к ее главе Н. Я. Марру с тем, что эвакуация памятников искусства и древностей из Новгорода в Москву не допустима. Опыт войны показал, по его мнению, что эвакуация не достигает своей главной цели: безопасного хранения. Об этом свидетельствовали драма патриаршей ризницы, опасность, которой подверглись вещи из Эрмитажа при расстреле Московского Кремля, знамена из Артиллерийского музея, которые подверглись бомбардировке в Ярославле. П. Покрышкин писал, что вывоз памятников древности недопустим как с точки зрения музейного строительства, так и с точки зрения народного просвещения; подобные действия справедливо называются «обескровлением» провинции. Он приводил исторические параллели, напоминая, как во времена Иоанна Грозного Новгород был ограблен едва ли не подчистую, обезличенный для возвышения центра. А ныне Москва пытается довершить это преступное деяние! Он призывал не забывать, что при перемещении в значительной мере обезличиваются и сами памятники: если сейчас к ним совершаются паломничества, после переселения многие из них будут забыты. К тому же он указывал, что большинство икон, намеченных к эвакуации, пребывают в таком состоянии, что перевозить их невозможно без весьма длительных работ по укреплению. Больше того: вывоз иконы Знамения Божией Матери опасен и в смысле возможности народного возмущения[145].

Еще в феврале 1919 г. член Археологической комиссии Константин Романов, выступавший в императорское время за объявление памятников церковной старины государственной собственностью, предложил создать музей церковного быта как способ охраны и изучения православной культуры [146].

20 апреля 1920 г. был издан декрет Совнаркома «Об обращении в музей историко-художественных ценностей Троицко-Сергиевской Лавры». В 1920 г. возникает музей в Ново-Иерусалимском монастыре, в 1921 г. – в обителях прп. Саввы Сторожевского и прп. Иосифа Волоцкого, в 1922 г. – в Новодевичьем монастыре в Москве, еще ранее, в 1919 г., – в Иверском монастыре на Валдае и в Оптиной пустыни, в 1924 г. – в монастыре прп. Кирилла Белозерского. Всего таких комплексов насчитывалось по стране не менее 60, а не позднее 1925 г. при Наркомпросе было создано Управление музеями-усадьбами, музеямихрамами и музеями-монастырями[147].

Однако страну ожидала смена курса. Союз воинствующих безбожников требовал закрытия таких музеев как «очагов религиозных настроений». В 1927 г. Управление было закрыто, а сами уникальные комплексы расформированы и превращены в очаги антирелигиозной пропаганды [148].

В музейном строительстве был широко востребован опыт церковно-археологических учреждений и их сотрудников. В описи и сохранении лаврских древностей приняли участие священник П. Флоренский и граф Ю.А. Олсуфьев[149]. В Петрозаводске церковным древлехранилищем, переданным в ведение Наркомпроса, продолжает заведовать протоиерей Дмитрий Островский[150], в Киеве академиком становится заведующий церковно-археологическим кабинетом Духовной академии Николай Петров. Специалисты по церковной археологии и литургике профессора Петербургской академии Николай Малицкий и Иван Карабинов нашли пристанище в Российской Академии истории материальной культуры [151]. В 1920–1928 гг. в музее Троице-Сергиевой лавры в качестве сотрудника Главархива работал монастырский насельник и эконом Алексей (Серафинович), трудами которого была осуществлена передача архива Духовного собора лавры в Российский государственный архив древних актов. На путях создания музеев-храмов и музеев-монастырей должен был сформироваться не только единственно возможный способ сбережения церковной культуры в атеистической стране. Здесь складывался основанный на сохранении целостной культурно-исторической среды грамотный и цивилизованный подход к памятникам православной старины вообще, который неизбежно в течение XX в. был бы выработан внутренними императивами церковной жизни. Этот подход был связан с сознательным ограничением ежедневного богослужебного использования святыни как способа «удовлетворения религиозных потребностей» ради ее сохранения для почитания будущими поколениями.

Одновременно, в результате работ Комиссии по раскрытию памятников древнерусской живописи (1918–1924) формировалась идеология и практика отечественной реставрации. Впоследствии Комиссия И. Грабаря была преобразована в Центральные государственные реставрационные мастерские, просуществовавшие до 1934 г.

С самого начала деятельность Комиссии получила поддержку св. патриарха Московского Тихона (Беллавина), который передал ее членам свою благословенную грамоту следующего содержания: «Комиссия по реставрации памятников искусства и старины в лице председателя И. Э. Грабаря и членов В. Т. Георгиевского и А. И. Анисимова приступила ныне к изучению древних памятников русского иконописания великих мастеров Андрея Рублева и Дионисия. С этой целью члены Комиссии предпринимают путешествие по древнейшим святыням нашего Отечества. Желаю успеха этому полезному для Святой Церкви начинанию, призываю благословение Божие на тружеников науки»[152] . Грамота не имеет даты, но очевидно, что она получена в конце июля-августе 1918 г., по некоторым предположениям, после ряда недоразумений, случившихся между членами Комиссии и братией Боголюбского монастыря во Владимире [153]. Деятельности Комиссии способствовал и священномученик епископ Кирилловский Варсонофий (Лебедев, † 1918).

Впрочем, уже тогда методы работы «Комиссии Грабаря» вызывали споры[154]. Уже упоминавшийся нами член ИАК П. Покрышкин был в 1918–1919 гг. председателем «Новгородской комиссии» Археологического отдела Народного Комиссариата по просвещению, которая выполняла роль «иконописно-реставрационной секции» этого отдела. 23 августа 1919 г. им был подан рапорт о деятельности «комиссии Грабаря» в Новгороде. В конце декабря 1918 г. тот прибыл сюда в сопровождении 4-х членов Московского отдела по делам музеев и 6 иконописцев.

Инструкция по реставрации была разработана К. К. Романовым, и в январе Петроградский археологический отдел признал работы И. Грабаря опасными для икон, так как имели место отступления от инструкции: иконы с отставанием левкаса, доставленные в мастерскую, не закреплялись, происходило уничтожение слоев поздних записей безо всякой попытки их фиксации и т. д. Желание изменить положение к лучшему постоянно натыкалось на сопротивление, прежде всего со стороны сотрудника И. Э. Грабаря А. И. Анисимова.

П. П. Покрышкин был поражен количеством икон, которые находились в результате действий московской комиссии в угрожающем состоянии. В рассматриваемом случае имели место не одни только ведомственные склоки, но столкновение разных концепций, принципиально различных подходов к памятникам. И. Э. Грабарь и А. И. Анисимов были искусствоведами нового поколения, стремившимися извлечь древнерусскую живопись из-под позднейших записей. Но, как бывает всегда на первых порах, открытие не обходилось без крупных потерь и издержек. «Традиционалисты» из ИАК, к числу которых принадлежали П. П. Покрышкин и К. К. Романов, часто были правы, предостерегая от слишком поспешного смывания поздних слоев живописи – в погоне за древнейшими.

В академической среде не принято публично обсуждать исторические противоречия советской реставрационной школы. Помимо очевидного стремления вписать ее деятельность в рамки внешнеэкономической активности с целью придать культурному наследию товарный вид для «Торгсина» и «Интуриста», здесь ощущалось влияние методического эксперимента и субъективного элемента. Реставрационная деятельность государства на памятниках церковной старины стала возможна лишь с момента объявления этой старины государственной собственностью. Обязательность реставрации, приходящей «извне», стала своеобразным средством депривации клира и мирян в условиях атеистических гонений. Со стороны некоторых специалистов такая возможность подсознательно расценивалась как определенный реванш за годы «закрытости» церковных памятников для их исследовательского таланта. Здесь вновь столкнулись мир и клир, творческая церковная интеллигенция и ревниво относящееся к своим хранительским правам духовенство.

Однако этим противоречия не исчерпывались. Стремление придать памятнику «первоначальный» вид в соответствии с собственными гипотезами сочеталось с консервацией и раскрытием как мерами, направленными на сохранение исторического облика памятника [155]. Однако концепция реставрации, сложившаяся после Второй Мировой войны, предусматривала реставрацию имперского величия, в том числе и за счет восстановления памятников древности. Консервацию заменила «реставрация с приспособлением», по сути – новое строительство в историзирующем стиле, отвечающее идеологическим представлениям о самобытности древнерусской культуры. Самые печальные последствия «плановых» приспособлений и раскрытий наблюдались там, где они не были вызваны жизненной необходимостью, а стали следствием псевдонаучного вмешательства в памятник.

Сегодня специалисты признают, что ухудшение температурно-влажностного режима в древних храмах связано с последовавшим в советское время удалением позднейших наслоений. Разборка в 1958 г. застекленной лоджии-тамбура Архангельского собора Московского Кремля, специально созданной в XIX в. после проведения отопления в собор, привела к прогрессирующему разрушению белокаменной резьбы портала. В упреках В. Васнецова и А. Соболевского в адрес «нецерковной» реставрации церковных памятников много справедливого. Однако обвинять реставраторов в последствиях этих экспериментов – значит уподобиться организаторам «чисток» и фальсификаторам уголовных дел 1930-х гг., которые ставили в вину специалистам применение непроверенных способов размывки фресок каустической содой и уксусной кислотой. Известно, что причины гонения состояли в другом. «Уполномоченный 4 отделения СПО ОГПУ Штукатуров» в своем обвинительном заключении писал, что реставраторы поставили «советское учреждение… на службу религии, содействуя церковному благолепию» [156].

Вместе с реставрационной практикой формировалась теория современного искусствоведения [157], построенная на историко-стилистическом методе и объективации личных эстетических переживаний. Направление, которое в 1910-е гг. лишь намечало себе дорогу, наблюдая за тем, как «линии текут и перетекают», было построено на ревизии иконографического метода Никодима Кондакова. Его упрекали в пренебрежении художественной формой иконы и возможностями реставрационного раскрытия образа для его понимания [158]. Советское искусствоведение обретало себя в осознанном противостоянии церковной археологии Николая Покровского и его представлениям об иконографии как воплощенном Священном Предании. В соответствии с новым пониманием искусства создавалась и новая музейная практика экспонирования иконы: по стилистическим особенностям, по региональнохронологическим школам, «по пятну» на стене. Даже в академической среде отмечалось, что такое построение экспозиции, в которой образ оказывается изолированным от всего литургического ансамбля, не учитывает те функции иконы, которые она выполняла, находясь в церковном интерьере [159]. Церковная интеллигенция ходила в Третьяковку и Русский музей молиться перед хранящимися там образами, церковная масса с ужасом отвергала мысль о посещении этого «кладбища икон». Все это воспринималось как покушение на основы христианской жизни и вызывало ответную реакцию в виде массового увлечения «иконологией» и «богословием иконы» Леонида Успенского, догматическая ценность которых весьма сомнительна[160].

Эксперименты в реставрации вместо консервации и подавлений, сдерживаемых рамками утрат, субъективистский эстетизм в искусствоведении вместо объективной строгости иконографического метода, использование государством того и другого в качестве репрессивного средства, направленного против Церкви и религии, – все это способно до некоторой степени объяснить сегодняшнее противостояние «церковников» и «музейщиков». Но основания культурного конфликта находятся гораздо глубже. Многие современные установки музейного и реставрационного дела были заимствованы из дореволюционной практики, основные традиции которой нам уже известны.

В результате Музей и Реставрационные мастерские оказались ориентированы на сохранение реликвии, тогда как церковная практика, характеризуемая безудержной эксплуатацией святыни ради удовлетворения религиозных чувств и корпоративных амбиций, зачастую способствует ее физическому разрушению. Этим принципам, окончательно оформившимся в светском обществе, в гораздо большей степени присуще благочестивое уважение к «материальному телу» святыни, чем приходскому обиходу, постоянно приспосабливающему старину к «злобам» сегодняшнего дня. К тому же одним из главных достижений реставрации стала ее совещательность и коллегиальность в принятии окончательных решений. Эта процедура, одновременно демократическая и соборная, рассчитанная на «многую мудрость» и «совет мног», действительно способна обеспечить сохранение святыни в отличие от авторитарного стиля епископского-настоятельского руководства, господствующего в современном православном сообществе. Традиции отношения к церковной старине, которые мы наблюдали в трудах Императорской Археологической комиссии и археологических обществ, сегодня вновь вступают в противоречие с прагматизмом церковной жизни…

Еще в конце 1980—начале 1990-х гг. вопросы, связанные с проблемой церковной собственности и последствиями ее реституции, с глубинным отношением православного сознания к музейному делу и реставрации, с видением иерархией роли памятников христианской культуры в деле решения текущих задач церковной жизни и проповеди казались несущественными. За прошедшие лета эти вопросы отяготились политическими коллизиями, экономическими интересами, властными амбициями и ментальными особенностями, о существовании которых общество и не подозревало. У историка есть одно преимущество перед современником – он знает, чем все закончится. Тогда, на рубеже 1980-х и 1990-х гг. мы не догадывались и не загадывали…