Вы здесь

Царь и султан: Османская империя глазами россиян. Глава 1. У порога счастья (Виктор Таки, 2017)

Глава 1

У порога счастья

Сам султан Баязет, перед которым трепетала Европа, впервые услышал высокомерные речи московита[46].

16 февраля 1853 года российский паровой фрегат «Громовержец» причалил к набережной Топхана в Пере, христианском пригороде Константинополя, отделенном от османской столицы заливом Золотой Рог. На российском корабле прибыл чрезвычайный и полномочный посланник Николая I князь А. С. Меншиков, генерал-адмирал, морской министр, генерал-губернатор Великого княжества Финляндского и генерал-адъютант царя[47]. Праправнук знаменитого фаворита Петра Великого и личный друг императора Николая, его сиятельство сошел на берег в сопровождении свиты знатных особ, приветствуемый толпой османских греков, собравшихся по случаю его прибытия. Встреченный всем составом российского посольства Меншиков проследовал в великолепный дворец российской дипломатической миссии, недавно восстановленный после большого пожара 1845 года[48]. По словам британского поверенного полковника Хью Роуза, «все возможные средства были задействованы с целью придать российскому посольству все преимущества, которые проистекают от личного влияния, помпезности и увеселений»[49]. Российское правительство также «не пренебрегло придать этому посольству самое главное средство влияния на Турок – устрашение». Через день после прибытия Меншикова второй паровой фрегат доставил в Константинополь командующего российским Черноморским флотом вице-адмирала В. А. Корнилова и начальника штаба пятого армейского корпуса генерала А. А. Непокойчицкого в сопровождении офицеров. В то время как эти большие морские и армейские чины осматривали османские укрепления в Дарданеллах и вокруг Смирны, российские войска были мобилизованы и выдвинуты к границе, а Черноморский флот в Одессе и Севастополе получил приказ быть готовым по первому сигналу выйти в море.

Явную демонстрацию могущества и устрашения российский посланник сопровождал символическими жестами, целью которых было восстановить высокое положение России на Босфоре, несколько утраченное при его менее внушительных предшественниках. Вслед за вручением верительных грамот Меншиков нанес визит великому визирю Мехмеду Али-паше будучи одетым в цивильное платье, а не в военную форму, как ожидалось. После аудиенции российский посланник отклонил предложение османского церемониймейстера посетить министра иностранных дел (рейс-эфенди) Фуад-пашу. Будучи осведомлен об антироссийском настрое последнего, Меншиков прошел мимо отрытой двери приемной рейс-эфенди и покинул Порту. По словам Роуза, «вызов (брошенный Меншиковым) был тем более очевидным, что великое скопление народу, особенно греков, собралось по случаю приема российского посланника»[50]. Не обошлось без скандала и посещение Меншиковым заседания дивана, на котором председательствовал сам султан Абдул-Меджид. Подойдя к входу в зал, в котором заседал диван, Меншиков увидел дверной проем переделанным таким образом, что ему, при его высоком росте, пришлось бы нагнуться, чтобы войти, что выглядело бы как поклон султану и его министрам. Твердо намерившийся этого не делать, Меншиков быстро нашел выход из этого затруднительного положения. Он развернулся спиной к двери и несколько присевши в коленях, вошел спиной к заседавшим[51].

Историки единогласно осудили провокационное поведение Меншикова, способствовавшее разрыву русско-турецких отношений и началу Крымской войны. Очевидная бесцеремонность российского посланника действительно может показаться совершенно не соответствующей современному дипломатическому этикету. И тем не менее вызывающее поведение российского посланника у «Порога счастья» было не только проявлением его личных странностей[52]. Подобные выпады характеризовали отношения России с Османской империей с момента их установления в конце XV столетия. Они служили символическим выражением противоречий и антагонизмов, которые существовали между двумя державами. В результате дипломатическая церемония превращалась в пространство борьбы не менее важное, чем переговоры по поводу территорий, крепостей, пленников или контрибуций.

Настоящая глава рассматривает действия российских посланников в Константинополе в контексте русско-турецких отношений раннемодерного периода. Автократические политические системы России и Османской империи делали дипломатический ритуал особенно значимым в отношениях между царем и султаном. Тому же способствовало и отсутствие общего дипломатического языка, и положение двух держав на периферии европейской системы государств[53]. Желание российских правителей преодолеть изначальную маргинальность объясняет ранние усилия царских посланников утвердить статус их правителя как равный султанскому путем постоянных споров относительно османского обычая принимать послов. Изменение соотношения сил в пользу России в XVIII столетии усугубило существовавшие противоречия вокруг дипломатического ритуала. В то время как царские дипломаты старались добиться от Порты церемониальных уступок, которые можно было бы присовокупить к победам российского оружия на поле боя, их османские коллеги стремились добиться хотя бы символических компенсаций за проигранные сражения. В результате чрезвычайные российские посольства в Константинополь в XVIII веке явились логичным продолжением русско-турецких войн.

Настоящая глава также рассматривает процесс интеграции российских представителей в Константинополе в европейский дипломатический корпус, который уже сложился в османской столице к моменту назначения туда первого постоянного российского посланника в 1702 году. Как и в их отношениях с османскими чиновниками и с султаном, взаимодействие российских дипломатов с посланниками европейских держав долгое время определялось соображениями статуса и престижа. Вестернизация российских элит в конце XVII–XVIII веке превратила европейских дипломатов в Константинополе в референтную группу для представителей царя. Продолжая спорить по поводу посольского церемониала, российские дипломаты начали обращать внимание на то, как султаны и великие визири принимают представителей Венеции, Франции, Великобритании и империи Габсбургов. Конфликты с османами по поводу церемониала таким образом превратились в средство утверждения положения России среди европейских государств.

Интеграция российских посланников в дипломатический корпус в Константинополе повлияла на их восприятие российско-османских отношений и способствовала ориентализации османского посольского обычая в их переписке. Суть этого процесса заключалась в описании османского подхода к международным отношениям как проявления типического Востока. Последний, как уже было отмечено, представлял собой набор стереотипических образов и идиом, выработанных западными европейцами по отношению к азиатским обществам, с которыми они вступили в контакт в Средние века и в раннемодерный период. Российские элиты заимствовали эти образы и идиомы наряду с другими аспектами европейской культуры на протяжении XVIII столетия. Как наиболее вестернизированная часть российских элит дипломаты послепетровского периода были первыми россиянами, которые стали приписывать Османской империи черты типического Востока, такие как чуждость европейским понятиям и неспособность изменяться. Как будет показано в заключительной части данной главы, ориентализация османского посольского обычая позволила российским дипломатам самоутвердиться в качестве европейцев. Одновременно ориентализация османского дипломатического ритуала предоставила российским авторам возможность подвергнуть критике расхождения между принципами европейской дипломатии и реальными действиями представителей европейских держав в контексте «восточного вопроса».

Посланники Москвы

Историки дипломатии отмечают три основные выполняемые ею функции: представительство, переговоры и сбор информации[54]. Хотя все три наличествовали с момента зарождения модерной дипломатии в XV и XVI столетиях, их относительная значимость с течением времени изменялась. Так, переговоры нуждались в более или менее развитой системе коммуникаций, определенной изощренности политического мышления и в особенности в существовании специализированного языка. Вот почему переговорные функции дипломатии долгое время не могли выйти на первый план. Сбор информации также не мог стать первой функцией дипломатии до установления системы постоянных дипломатических миссий, что по ряду причин произошло лишь во второй половине XVII столетия. Напротив, чрезвычайные посольства, практиковавшиеся в отношениях между государствами вплоть до конца XVIII столетия, идеальным образом подходили для исполнения представительских функций. Богато одетый посол аристократического происхождения, сопровождаемый многочисленной свитой, был воплощением представляемой им королевской особы, благодаря чему аудиенция посла при королевском дворе приобретала значение встречи двух правителей. Вот почему для поддержания статуса представляемого им правителя то, как посол выглядел и двигался, было не менее важно, чем те слова, которые он произносил.

Рассмотренная с точки зрения ее представительской функции раннемодерная дипломатия была в значительной степени соотношением тел в пространстве[55]. Ренессансное государственное искусство (arte dello stato) или совокупность принципов, позволяющих правителю сохранять и усиливать свое государство, имели мало общего с камерализмом XVIII столетия и еще менее с современной политологией. Исследования раннемодерных практик и принципов управления (governmentality), пионером которых стал Мишель Фуко, напоминают нам, что исходным пунктом искусства управления было владение собой[56]. Важным элементом последнего, в свою очередь, было владение правителем своим собственным телом в смысле правильных и внушительных поз, выражений лица, жестов и телодвижений. Самодисциплинирующее участие в больших придворных балетах позволило невысокому и склонному к полноте Людовику XIV обрести полноту власти[57]. В эпоху, когда искусство государственного управления все еще сводилось к поддержанию положения правителя по отношению к другим правителям и к своим собственным подданным, государство было в сущности продолжением королевского тела. То же самое можно сказать и о посольстве[58].

Раннемодерное посольство было не только формой воплощения властных отношений, но и пространственным феноменом, в котором можно выделить три главных аспекта. Помимо королевской аудиенции, это церемония входа посольства в столицу и путешествие, которое ему необходимо было совершить, дабы достигнуть последней. Каждая из этих стадий – путешествие, торжественный въезд и аудиенция – представляла собой определенную разновидность телодвижений, имеющих большое символическое значение. Путешествие акцентировало значимость территории, границ и политической структуры государства, в столицу которого направлялось посольство. Это проявлялось во встречах посла и его свиты на их пути к столице местными властями и населением. Торжественный въезд в столицу был своего рода политическим театром, в котором направляющая посольство и принимающая его стороны соперничали друг с другом в демонстрации богатства, величия и упорядоченности. Посольская процессия в этих случаях превращалась в эпитому той державы, которую посольство представляло, в то время как эскорт выполнял ту же функцию по отношению к принимающей стороне. Наконец, аудиенция являлась встречей двух правителей, одного из которых представлял посол. На всех этих стадиях раннемодерного чрезвычайного посольства индивидуальные и коллективные телодвижения были не менее важны, чем обмен речами, которые, как правило, были формальными и немногочисленными.

С этой точки зрения история русско-османских отношений в XVI и XVII столетиях являет ряд случаев характерной асимметрии. Во-первых, посольства, направленные московскими великими князьями и царями в Константинополь, были почти в два раза более многочисленными, чем ответные посольства Османов в Москву[59]. Данное численное несоответствие свидетельствует о том, что двусторонние отношения были более важны для царей, чем для султанов, несмотря на то что инициатива установления отношений исходила от Баязета II[60]. Надо заметить, однако, что московские правители не отличались в этом смысле от своих французских, английских или австрийских коллег, которые также направляли безответные дипломатические миссии в османскую столицу. Численное несоответствие московских и османских посольств, безусловно, отражает более глубокую асимметрию в самопрезентации царей и султанов. В то время как Османы называли себя «убежищем правителей» и «пристанищем мира», по отношению к которым все прочие правители были по сути вассалами и данниками, великие князья и цари московские стремились утвердить равенство своего статуса по отношению к султанам, которых они называли «братьями». Долгое время это несоответствие заявленных статусов отражало реальное соотношение сил между Московским государством и Османской империей, в котором последняя явно преобладала[61]. Характерно, что бумаги первого османского посла, добравшегося до Москвы, Камаля Феодорита, не содержали термина «братство» при упоминании дружеских отношений между великим князем Василием III и султаном Селимом I. Этот термин был внесен лишь по настоянию Москвы[62].

Осознавая принципиальную асимметричность российско-османских отношений, правители Московского государства делали все возможное, чтобы избежать посредничества крымских ханов в своих отношениях с державой султана. Ввиду вассальной зависимости крымского хана от Порты подобное посредничество подорвало бы равенство статуса с османским султаном, на которое претендовали великие князья и цари московские. Еще большую проблему представлял собой характер московско-крымских отношений. В отличие от османских султанов, которые позиционировали себя как наследников Сельджуков, арабских халифов и византийских императоров, крымские ханы считали себя продолжателями Золотой Орды, чьей данницей было Московское княжество в XIV и XV веках. Как наследники Чингисхана крымские Гиреи обладали самым высоким статусом в пространстве евразийских степей. Этот статус давал им основания требовать дани, которую Москва традиционно платила Золотой Орде до конца XV столетия. «Подарки», которые московские правители посылали в Крым вплоть до 1700 года, на самом деле весьма напоминали дань[63]. Об этом же свидетельствует и тот факт, что в своей переписке с крымцами государи московские использовали термин «царь», соответствовавший тюркскому термину «хан», по отношению к правителям Крыма, но не к самим себе[64]. Ввиду этой двойной асимметрии османо-крымских и крымско-московских отношений крымское посредничество между московскими царями и османскими султанами явным образом подрывало претензию первых на равенство в статусе со вторыми.

Невыгодное для Московского государства соотношение сил в Северном Причерноморье имело прямые последствия для московских посольств в Османскую империю. Несмотря на то что царские представители знали дорогу в Константинополь гораздо лучше, чем представители султана знали путь в Москву, дорога эта была полна различных трудностей. Начать с того, что послам необходимо было проехать земли донских казаков. Хотя последние и были на службе у московского царя, они могли задержать послов, если так называемый «донской отпуск» не прибыл вовремя. Затем послам необходимо было преодолеть расстояния между казацкой столицей Черкасск и османской крепостью Азов. Это представляло большую или меньшую трудность в зависимости от того, были ли донские казаки на тот момент в мире с османами, что не всегда зависело от желаний Москвы. Отношения с османским губернатором Азова могли представлять особую проблему. Послы обычно снабжались особой грамотой и подарком из соболей, чтобы облегчить проезд через Азов. В 1667 году на редкость алчный паша задержал посольство А. И. Нестерова более чем на месяц, который прошел в постоянных препирательствах относительно количества и качества посольских соболей, причитавшихся паше, и числа лошадей и повозок или лодок, которые он был готов предоставить посольским людям. После того как послам удавалось взойти на корабль и пройти Керченский пролив, их следующей остановкой обычно была Каффа, паша которой, в свою очередь, мог чинить препятствия, ссылаясь на неблагоприятное для дальнейшего морского перехода время года, недостаток годных к плаванию судов или необходимость для послов избрать более длинную, но в то же время и более безопасную дорогу через Крым, Едисан, Буджак, Молдавию, Валахию и Румелию[65]. Даже если послам удавалось настоять на продолжении пути морем (которому они следовали в большинстве случаев в XVI и XVII веках), этот путь мог быть большим испытанием из-за плохой погоды, трудностей навигации в Черном море и общей нерасположенности россиян допетровского времени к морским путешествиям.

Напротив, путь османских послов в Москву был гораздо более выгоден. Обычно они следовали через контролируемые султаном территории к западу и северу от Черного моря и по пересечении вассального Крымского ханства въезжали напрямую в земли Московского государства. Разумеется, дорога могла быть физически трудной и для османских представителей. Так, Камаль Феодорит, первый османский посланник, которому удалось достичь Москвы, едва не умер от холода в степи на пути к столице великого князя в 1514 году[66]. Османские посольства могли также стать объектом нападений со стороны донских казаков, которые даже убили султанского посланника Фому Кантакузена в 1637 году[67]. Тем не менее османским представителям практически не приходилось иметь дело с полунезависимыми местными правителями на московских территориях.

В своих отношениях с донскими казаками и османскими пашами из Азова и Каффы московские послы ни в коем случае не должны были уронить честь своих государей. На некотором расстоянии от Черкасска, казацкой столицы, донцы должны были их встречать верхом на конях и с развернутыми знаменами и сопровождать их вступление в город ружейными и пушечными выстрелами. Казаки также должны были обеспечить передачу послов на османской границе в руки азовских янычаров под аккомпанемент выстрелов и при развернутых знаменах[68]. В ходе переговоров с азовским пашой послы, размещенные в особом лагере за пределами города, должны были добиться того, чтобы паша сам прибыл к ним за подарками или по крайней мере принял их через посланника. Послам ни в коем случае не позволялось самим доставлять подарки паше, дабы не уронить честь московского государя[69]. Если им не удавалось избежать остановки в Керчи или Каффе, послам надлежало по крайней мере добиться подобающего к себе отношения и размещения в так называемом «белом» городе[70]. Наконец, послы должны были отказаться от предложения проследовать в Константинополь через Крым[71]. Если им не удавалось избежать этого, как было в случае с первым московским посланником в Османскую империю М. А. Плещеевым, они должны были отказаться от сопровождения, которое хан пожелал бы к ним приставить. Московским послам строго запрещалось приходить на прием к султану в сопровождении крымцев и «сидеть под ними» во время аудиенции[72].

Прием у великого визиря и у султана был кульминацией московских посольств в Константинополь. Московское государство и Османская империя не разделяли общей дипломатической культуры или языка международного общения, которые способствовали бы переговорам. В этих условиях обращение принимающей стороны с послами и их поведение во время аудиенций приобретали особое значение. Ситуация еще более осложнялась различиями между московским и османским посольскими обычаями. В московском государстве иностранный посланник обычно принимался великим князем, а позже царем, произносил свою речь и передавал грамоту от своего правителя, после чего думные бояре обсуждали с ним частности. Напротив, в Османской империи иностранные посланники должны были первоначально приниматься визирем (чему могли предшествовать встречи с менее важными чиновниками), прежде чем они могли видеть султана. Визири требовали, чтобы посланник передал им грамоту и подарки, предназначавшиеся султану. Это обстоятельство, а также различия в последовательности приемов у правителя и его министров были потенциальным источником конфликта.

В соответствии с формирующимся московским посольским обычаем первому российскому посланнику в Османскую империю М. А. Плещееву было предписано поклониться султану, «не сгибая колен». Затем он должен был передать султану великокняжескую грамоту и произнести речь, стоя или сидя, в случае если султан предложит ему сесть. Когда «паши» султана Баязета II пригласили Плещеева на традиционное в османском посольском обычае угощение и хотели одарить его кафтанами и подарками, московский посланник отказался, заявив, что «ему нечего говорить пашам, что ему не нужны их кафтаны и подарки, и что ему надо говорить с султаном без посредников»[73]. Хотя Баязет отправил Ивану III дружественное письмо, в котором уведомил великого князя о получении его послания, османы были шокированы «заносчивыми речами московита»[74].

На протяжении XVI и XVII столетий великие князья, а позже цари московские следовали установленному прецеденту. Их представителям запрещалось склонять колени перед султаном и посещать последнего вместе с послами других государств. Хотя первые московские посланники настаивали на том, чтобы быть немедленно принятыми султаном, со временем им пришлось принять османский посольский обычай, по которому прием у великого визиря предшествовал аудиенции у султана. Например, послу Василия III В. А. Коробову было предписано передать великокняжескую грамоту «пашам», но ни в коем случае не произносить перед ними речь, предназначавшуюся для султана[75]. Полвека спустя посланник Ивана Грозного И. П. Новосильцев согласился быть принятым великим визирем Мехмедом Соколлу, но отказался показывать ему царскую грамоту или раскрывать ее содержание[76]. В XVII столетии царские посланники также соглашались на предварительный прием у великого визиря и порой даже раскрывали последнему содержание царских грамот, адресованных султанам. Однако этим уступкам всегда предшествовали препирательства, продолжительность которых зависела от политических обстоятельств[77].

Со временем количество тем для этих препирательств росло. Так, в 1699 году посланники Петра I Е. И. Украинцев и И. П. Чередеев спорили с великим драгоманом Порты Александром Маврокордатом не только по поводу приема у визиря и царской грамоты, но и относительно таких деталей церемониала, как ранг османских чиновников, которые будут их сопровождать к визирю, количество предоставленных им лошадей, их местоположение во время приема у визиря и способ, которым они передадут визирю царскую грамоту. Предметами переговоров были также количество дворян посольства, которые будут сопровождать посланников к приему у султана, и продолжительность их обращения к последнему. Посланники также настояли на том, чтобы османские сопровождающие не выхватывали у них из рук царские грамоты и чтобы в аудиенц-залу их вводили из-под руки мягко, а не грубо[78]. Какими бы мелочными или чрезмерными ни казались ныне эти препирательства, они составляли суть символической дипломатии. Оспаривание деталей церемонии, пусть даже и неудачное, почиталось обязательным для поддержания царской чести.

Опасность бесчестия, которого посланники должны были избежать любой ценой, сочеталась с опасностью физических побоев и даже смерти. Последняя представлялась особенно вероятной в те моменты, когда ритуализированные обмены нарушались. Так в 1622 году разгневанный султан Мустафа I не дал посланнику И. П. Кондыреву завершить свою речь и приказал вышвырнуть его из залы с побоями. Османы обвинили Кондырева и его спутников в укрывании беглых русских рабов, а самоуправные янычары даже вломились в помещение, отведенное посланнику, угрожали отрезать Кондыреву нос и уши. Однако не только гнев османского султана мог заставить посланников бояться за свою жизнь. На обратном пути в Москву посольство было захвачено запорожскими казаками. Последние в тот момент были в конфликте с донскими казаками и едва не убили московских посланников. Посольским людям удалось бежать из крепости, в которой они содержались, однако вскоре они были захвачены в плен ногаями, откуда их вызволили лишь османские войска из Азова. Однако после этого жизни Кондырева и товарищей вновь оказались под угрозой со стороны разгневанной толпы, которая требовала, чтобы совершавшие набеги донские казаки были усмирены. Еще более московские посланники опасались крымских татар, и неспроста: на протяжении XVI и XVII столетий великокняжеские и царские представители в Бахчисарае особенно часто терпели грубое обращение. В 1624 году разгневанный хан даже приказал убить посланника Ивана Бегичева из подозрения, что последний побывал в Константинополе с целью убедить султана оказать давление на своего крымского вассала[79]. Но все-таки подобные срывы в отношениях между Московским государством и Османской империей были достаточно редки, и по большей части ритуализированные обмены выполняли свою функцию.

Великие посольства

За медленной эволюцией посольского обычая в первые два столетия российско-османских отношений последовал период существенных изменений в XVIII веке. Примечательно, что наиболее значимые перемены произошли не в царствование Петра Великого, которое было революционным и во многих других отношениях, а в правление его преемников. Это объясняется прежде всего серьезным поражением, которое понес Петр в ходе Прутского похода в 1711 году. В результате царь был вынужден вернуть Османам Азов, завоеванный в 1696 году, и согласиться на возобновление «подарков» крымскому хану, которые отменялись по договору 1700 года, заключенному Украинцевым. Россия также временно утратила едва приобретенное право иметь постоянного представителя в Константинополе. На практике крымские ханы никогда больше не получили российских «подарков», и в 1721 году постоянный представитель царя вернулся на берега Босфора. Задача полного восстановления и дальнейшего укрепления статуса России в Константинополе пришлась на долю Анны Иоанновны и Екатерины II[80]. Важные изменения посольского церемониала можно наблюдать на примере трех чрезвычайных и полномочных посольств, направленных императрицами в столицу султана по завершении трех победоносных войн, которые вели наследницы Петра Великого против Османской империи.

Будучи призваны «утвердить и подтвердить» мир и дружбу между двумя империями, чрезвычайные российские посольства XVIII столетия имели немного конкретных целей[81]. Тем не менее их значимость в оформлении российско-османских отношений трудно переоценить. Изменения в посольском церемониале были почти единственным приобретением, которого удалось добиться России в результате войны 1736–1739 годов, когда плоды ряда блистательных российских побед оказались утрачены в результате поражений, понесенных австрийскими союзниками, и ловкости французской дипломатии. Эфемерный характер других приобретений (азовские земли, без права восстанавливать разрушенную крепость) объясняет, почему российская сторона придавала столько значения церемониальным вопросам. Согласно Белградскому миру 1739 года, «отправлены быть [имели] с обеих сторон торжественные и чрезвычайные посольства… которые послы [имели] с равенством на границах разменены, приняты и трактованы быть, с такими же церемониями, и тем образом, как сие производится в знатных посольствах, между самознатнейшими державами и Оттоманскою Портой»[82]. Посольство А. И. Румянцева, отправленное в 1740–1741 годах на основании этого положения, во всем следовало примеру австрийского посольства графа Улефельда, имевшего место несколькими месяцами ранее[83]. Избрание габсбургской модели для первого российского чрезвычайного посольства в Константинополь было вполне естественным и соответствовало позиционированию как московских царей, так и преемников Петра I в качестве государей равных австрийским императорам[84].

К XVIII столетию великие посольства в Константинополь, направляемые соседними державами, уже не были чем-то новым. В 1524 году Сафавидский правитель Персии направил посольство численностью 500 человек к Сулейману Великолепному. Среди европейских государств XVII столетия Речь Посполитая особенно отличалась размерами своих посольств. В 1677 году поляки прислали Мехмеду IV 600 человек на богато снаряженных лошадях, терявших серебряные подковы на улицах Константинополя[85]. Наибольшим было количество великих посольств, направленных в раннемодерный период в османскую столицу австрийскими императорами[86]. С течением времени изменялся не столько масштаб таких посольств, сколько османская манера обращения с ними. В 1524 году Сулейман Великолепный остановил шахское посольство на азиатском берегу Босфора и позволил только двадцати представителям войти в Константинополь. Столетием позже воинственный великий визирь Кара Мустафа Кепрюлю поступил с польским посольством подобным же образом, сравнив его с армией, которая слишком мала, чтобы завевать Константинополь, но слишком велика для того, чтобы поцеловать «Порог счастья»[87]. Ситуация изменилась после Карловицкого мира 1699 года, отметившего начало отступления Османов из Европы. В результате султаны не только стали принимать цесарские посольства с чрезвычайными церемониями[88], но и начали посылать ответные посольства в Вену[89].

Хотя это изменение можно рассматривать как начало признания Османами принципа взаимности и равенства в дипломатических отношениях, их обращение с конкретными посольствами продолжало разниться[90]. История австрийских чрезвычайных посольств этого периода являет тому наглядную иллюстрацию[91]. Князю Эттингену и графу фон Вирмонту, возглавившим посольства в Константинополь по завершении победоносных войн 1683–1699 и 1716–1718 годов, были оказаны всевозможные почести, которые поставили их над всеми прочими послами. Однако этого нельзя было сказать о посольстве графа Улефельда, которое послужило моделью для посольства А. И. Румянцева. Отправленный в османскую столицу после поражений, нанесенных Габсбургам Османами в 1737–1739 годах, Улефельд был вынужден иметь дело со всевозможными вызовами чести своего императора. Во время церемонии размена австрийского и османского посольств на Саве командовавший османскими войсками Али-паша отказался пересекать реку для приема цесарского посла и согласился встретить его на плоту посреди реки, а его беспрецедентно большое посольство, состоявшее из 900 человек, создало немало логистических проблем для австрийских властей[92].

Таким образом, положение о том, что российское и османское посольства «имеют с равенством на границах разменены, приняты и трактованы быть, с такими же церемониями, и тем образом, как сие производится в знатных посольствах, между самознатнейшими державами и Оттоманскою Портой», оставалось достаточно неопределенным и оставляло обеим сторонам пространство для маневра. Ранги послов, организация и состав их посольств, ранг представителей местных российских и османских властей, осуществлявших размен, количество еды и фуража, предоставляемое им на пути следования от границы до столицы и, конечно же, детали церемонии торжественного въезда и аудиенции оставались предметами переговоров, спора и борьбы. При каждом удобном случае и османы, и россияне стремились максимизировать свои символические преимущества, апеллируя к обычаю, прецеденту и примерам обменов посольствами между Османской империей и другими державами[93].

В то время как московские представители обычно не были военными людьми, чрезвычайный посланник А. И. Румянцев обладал высоким военным чином генерал-аншефа[94]. То же самое касалось и Н. В. Репнина и М. И. Кутузова, возглавлявших два других великих посольства XVIII столетия: оба они были в чине генерал-лейтенанта на момент осуществления своих дипломатических миссий[95]. Напротив, османские послы раннемодерного периода были, как правило, представителями бюрократии, которые возводились в ранг пашей лишь по случаю их назначения чрезвычайными послами. Так, Мехмед Емини-паша, возглавлявший османское посольство в Россию в 1740–1741 годах, стал по этому случаю бейлербеем (генерал-губернатором) Румелии. Османский посол в Россию Абдулькерим Эфенди был до своего назначения бюрократом, получившим по случаю своей миссии тот же ранг, что и Мехмед Емини-паша, и вернувшимся по ее завершении в состав османской бюрократии. Только Мустафа Расих-паша, возглавлявший османское посольство в Россию в 1793–1794 годах, был изначально военным человеком.

Не менее важным был и ранг эскортов (михмандаров), которые осуществляли размен посольств на границе империй и сопровождали их к столице. В 1740 году Румянцева встречали двухбунчужный паша и начальник чаушей. В 1775 году отсутствие первого в программе церемонии размена заставило Репнина обратить на это внимание османской стороны. Нуман-паша, губернатор Бендер, места размена посольств в 1740 году, встречал и сопровождал Румянцева до приготовленной для него палатки. В 1775 году Репнин потребовал того же от губернатора Хотина, Мелика Мехмеда-паши. Последний сначала отказался, указывая на свой более высокий ранг (в отличие от Нумана-паши, он был не двух-, а трехбунчужным пашей) и свой статус зятя султана. В свою очередь, Репнин потребовал, чтобы ему предоставили право «правой руки» во время церемонии обмена. Не будучи в состоянии сопротивляться требованию российского посла, османский губернатор прибег к хитрости. По его приказанию кресла для российского и османского послов, размещенные на закрепленном посередине Днепра плоту, были расположены таким образом, что каждый из них считал, что сидит по правую руку от османского губернатора[96]. Тем самым Мелик Мехмед-паша в чем-то повторил находчивость великого драгомана Порты Александра Маврокордата, который во время Карловицкого конгресса положил конец бесконечным разногласиям по поводу церемониала, предложив, чтобы все семь представителей переговаривающихся сторон входили в шатер переговоров одновременно через семь специально сделанных для них проходов. Однако то, что в 1697 году было утверждением принципа равенства переговаривающихся сторон, в 1775 году стало частью символической борьбы между российскими и османскими представителями. Сопровождая российского посла до его палатки, Мелик Мехмед-паша то и дело останавливался, чтобы приветствовать собравшуюся по случаю размена послов толпу, так что Репнин, который должен был идти по правую руку от османского посла, оказывался впереди своего османского губернатора[97].

Степень конфликтов вокруг церемонии зависела от соотношения сил, установившегося после недавно закончившейся войны, выгодности или невыгодности заключенного мирного договора, а также от относительной значимости церемониальных вопросов в списке предметов переговоров. В 1740–1741 годах отношения между российским посланником и османскими властями несколько раз были на грани разрыва из-за стремления россиян добиться от османов, ободренных Белградским договором, хотя бы символической компенсации за проигранный мир. В 1775 году, как демонстрирует хотинский эпизод, отношения также были весьма напряженными, потому что османы стремились добиться хоть каких-то компенсаций и за проигранную войну, и за проигранный мир. Напротив, в 1793 году та же самая церемония размена посольств, на этот раз состоявшаяся у местечка Дубоссары на Днестре (ставшем в 1791 году границей двух империй), прошла гораздо более гладко. В войне 1787–1791 годов османы потерпели менее сокрушительное поражение, чем пятнадцатью годами ранее и, кроме того, были заинтересованы в союзе с Россией. Однако это не помешало Кутузову вступить в препирательства по поводу церемониальных вопросов. Несмотря на то что османы, по свидетельству самого Кутузова, оказали ему бóльшие почести, чем Репнину, он находил необходимым затевать «долгие споры» по поводу того, каким образом османские представители облекут его в традиционный для принимаемых султаном иностранных посланников кафтан[98]. Тем не менее атмосфера в 1793–1794 годах была более дружелюбной, чем в 1740–1741 или в 1775-м. Согласно автору неофициального описания посольства Кутузова Иоганну Христиану Струве, встреча послов на Днестре была праздничным событием: «Ни одного дня не проходило без увеселений и празднеств, фейерверков, иллюминаций на обоих берегах реки, пиров, танцев и всевозможных развлечений, в которых русские и турки принимали участие с равным участием и уверенностью»[99].

Великие посольства представляли собой небольшие армии, организация, продвижение и снабжение которых были непростыми задачами для обеих сторон. Посольство Румянцева включало 492 солдат, помимо чиновников посольской канцелярии и офицеров. Всего под начальством Репнина было шесть или семь сотен человек, и ему требовалось 1200 лошадей, чтобы привести эту массу людей в движение. Трудности, которые испытывали османские власти в деле снабжения посольского проезда, были причиной медленного его продвижения. То же самое касалось еды и фуража: Репнин жаловался, что их зачастую доставляли только к вечеру, так что людям и животным приходилось проводить целый день без пищи[100]. Напротив, в 1793 году медленное продвижение российского посольства объяснялось умышленным промедлением самого Кутузова, который не хотел прибывать в османскую столицу, прежде чем османский посол Мустафа Расих-паша достигнет Петербурга[101]. Путешествие, которое для многих поколений российских посланников было полно опасностей и вызовов, стало достаточно приятным времяпрепровождением, если верить описанию секретаря посольства И. Х. Струве:

мы составляли небольшую армию, которая продвигалась легко и весело и была с избытком снабжена всем, что могло способствовать нашему удобству и удовольствию… Наиболее знатные особы в свите посла ехали в красивых каретах, за которыми следовала длинная вереница повозок, нагруженных слугами и багажом. Процессию замыкал отряд хорошо дисциплинированных российских войск. Вдоль всей дороги собрались зеваки, удовлетворявшие свое любопытство видом столь многочисленной кавалькады[102].

Маршрут чрезвычайных посольств послепетровской эпохи отличался от пути, которому обычно следовали российские посланники в XVI и XVII столетиях, что свидетельствовало об изменениях в российско-османских отношениях. Чтобы достичь Константинополя, московские послы должны были пройти через земли непокорных донских или запорожских казаков, преодолеть жадных до подарков губернаторов Азова и Каффы или, что еще хуже, пересечь земли хищнических крымских татар и наконец испытать свое счастье в непредсказуемом Черном море. Напротив, Репнин и большинство других посланников XVIII столетия следовали по гораздо более безопасному пути через польские земли, которые по сути контролировались Россией, вассальные османские княжества Молдавию и Валахию, а также Силистрийский и Адрианопольский пашалыки. В то время как московским послам приходилось иметь дело с османскими властями в устье Дона и на юге Крыма, Репнин встретил на своем пути гораздо более обходительных православных подданных Порты. Его въезд в Яссы и Бухарест сопровождался большой помпой, и дни, проведенные в обществе молдавского и валашского господарей, были наполнены пирами и увеселениями[103]. В то время как его предшественники допетровской эпохи рисковали ударить в грязь лицом перед османскими губернаторами, Репнин проецировал власть и влияние, привлекавшее христианских подданных султана. Во время его пребывания в княжествах Репнина посещали представители высшего клира и бояре с петициями на злоупотребления господарей и записками, обосновывавшими исторические права Молдавии и Валахии, попранные греками-фанариотами, которые установили монополию на господарские престолы в XVIII столетии[104]. Принимая эти петиции и записки, Репнин действовал в соответствии с одним из положений Кучук-Кайнарджийского договора 1774 года, который предоставлял России право делать «представления» Порте относительно Молдавии и Валахии.

Османы придавали мало значения деталям проезда российских посольств через провинциальные города Румелии на пути в Константинополь. Однако церемония въезда посольства в столицу порождала противоречия. Так, в 1740 году глава чаушей Порты отказался отобедать с Румянцевым в шатре, разбитом за стенами Константинополя. Обратив внимание на этот инцидент, Репнин решил сделать все возможное, чтобы это не повторилось[105]. После завершения церемонии въезда российский посол был счастлив сообщить Екатерине II, что почести, оказанные ему, превосходили те, что были оказаны Румянцеву. Накануне торжественного въезда в столицу церемониймейстер привез ему подарок от великого визиря, в то время как Румянцеву пришлось довольствоваться подарком от заместителя великого визиря, присланным с простым чегодарем. В отличие от маршала румянцевского посольства, его коллега в 1775 году был принят лично великим визирем для обсуждения деталей церемонии въезда. Во время самой церемонии, как и в дни аудиенций Репнина у великого визиря и султана АбдулГамида I, начальник чаушей шел впереди посла, а не сбоку от него. Последнее служило способом показать подчинение иностранного посла, вызываемого в Порту ответить за представителей своей «нации»[106].

Переговоры между драгоманом посольства и османским церемониймейстером и начальником чаушей относительно приема Репнина великим визирем и султаном оказались еще более напряженными, чем те, что сопровождали размен посольств на границе. Репнин сообщал вице-канцлеру Н. И. Панину, что османы соглашались на некоторые условия в один день и отвергали их на следующий, так что почти два месяца прошло между въездом посольства в Константинополь и первым визитом посла в Порту[107]. Хотя соглашение в конце концов было достигнуто, аудиенции Репнина у великого визиря превратились в настоящую церемониальную войну, в которой каждая из сторон делала все возможное, чтобы унизить противника. Во время их первой встречи Репнин намеренно задержался у двери аудиенц-залы, чтобы не дать великому визирю удовольствия заставить ждать себя хотя бы мгновение[108]. Великий визирь ответил тем, что в день аудиенции Репнина у султана прибыл в Порту намеренно поздно и демонстративно отвернулся в другую сторону, проезжая мимо российского посла, который в соответствии с османским посольским обычаем ожидал прибытия визиря напротив Порты. Репнин не нашел ничего лучшего, кроме как сделать то же самое, и демонстративно завел разговор с членами своей свиты в тот момент, когда великий визирь проезжал мимо[109].

Церемониальная война продолжалась и после вступления Репнина в Порту. Османы медлили пригласить его занять особую скамейку, на которой иностранные посланники обычно наблюдали отправление великим визирем правосудия, прежде чем были допущены к султану. Чтобы сдвинуть дело с мертвой точки, российский посол стал угрожать, что займет скамейку без приглашения[110]. Во время второго визита Репнина к великому визирю, непосредственно предшествовавшего султанской аудиенции, последний не поклонился Репнину, который, в свою очередь, занял свое место, не глядя на визиря[111]. После ритуального угощения российскому послу принесли темное полотенце, а не белое, как великому визирю. Репнин ответил на этот вызов тем, что обронил полотенце на пол и взамен извлек из кармана белый платок[112]. Он также отказался от трубки и розовой воды, поскольку был последним из присутствовавших, кому их предложили. Ни великий визирь, ни члены его свиты не встали, когда Репнин поднялся, чтобы проследовать в комнату, в которой иностранным посланникам, в соответствии с обычаем, накидывалась на плечи шуба, перед тем как они допускались к султану. В ответ российский посол повернулся спиной к визирю, прежде чем выйти из залы[113]. Хотя аудиенция Репнина у султана прошла без эксцессов, этот трудный день сказался на его здоровье: в своей депеше в Петербург посол пожаловался, что подхватил насморк[114].

Война жестов между Репниным и великим визирем демонстрирует значение тел и их перемещений в пространстве для раннемодерных посольств, когда на кону было представление послом своего государя. История российских чрезвычайных посольств в Османскую империю также демонстрирует, что дипломатические отношения между двумя странами не полностью следовали заранее оговоренному сценарию. Несмотря на то что действия российских представителей и османских чиновников кажутся строгим ритуалом, параметры этого ритуала постоянно менялись. Как демонстрирует пример Репнина, детали дипломатических церемоний были предметом борьбы не только накануне, но и во время самих церемоний. Количество времени и внимание, уделявшееся переговорам относительно церемониала, демонстрируют значимость представительской роли дипломатии в сравнении с другими ее функциями в российско-османских отношениях раннемодерного периода. Будет небольшим преувеличением сказать, что наиболее важной задачей посла было добиться подобающего обращения с ним самим и его посольством.

Этот обзор царских посольств в Османскую империю в до- и послепетровскую эпоху дополняет картину характера петровской дипломатии. Центральную роль в этой картине обычно занимает Великое посольство 1697–1698 годов. В историографии это посольство рассматривается в первую очередь как способ сбора необходимой для преобразования России информации[115]. Подобная интерпретация Великого посольства соответствует нарративу о петровской модернизации России, в котором личное «ученичество» царя на Западе занимает большое место. Действительно, россияне начала XVIII столетия порой остро осознавали технологическое отставание своей страны и искали военные, управленческие и политические модели, которые позволили бы преодолеть расстояние, отделявшее их от более развитых держав Западной и Центральной Европы. Однако это только часть истории. Принимать ее за полную картину – значит анахронистически проецировать реалии XIX и XX веков на более ранний период. Соображения статуса были не менее важны, чем новые технологии. Желание стать «самознатнейшей» державой в Константинополе отражало раннемодерную ментальность, которая делала царей и бояр столь неуступчивыми в вопросах церемонии.

Главным следствием петровских реформ стали не новые цели российской дипломатии в Константинополе, а способы их достижения. Румянцев и Репнин в неменьшей степени, чем их предшественники допетровской эпохи, были убеждены, что препирательства по поводу церемонии абсолютно необходимы для поддержания международного статуса Российской империи. Однако чрезвычайные посланники послепетровского времени достигли этой цели, заимствуя представления о надлежащей форме посольской церемонии у своих западных коллег, а не у своих московских предшественников. Новые ориентиры российских правителей и элит, возникшие вследствие вестернизации, подталкивали их к заимствованию западных, а конкретно – австрийских образцов посольского церемониала. Постоянные царские представители в Константинополе еще более наглядно демонстрируют растущую значимость европейских дипломатов в качестве ролевых моделей для их российских коллег.

Российские и европейские дипломаты в Константинополе

Подобно дипломатии в целом, дипломатический корпус окончательно сложился к середине XVIII столетия. Тогда же вошел в обиход и сам этот термин. Однако начало формирования дипломатического корпуса как совокупности иностранных представителей при дворе того или иного правителя можно наблюдать уже в Италии в эпоху Ренессанса. Согласно Гарриет Маттингли, иностранные дипломаты в папском Риме впервые проявили чувство коллективной солидарности, следовали общепринятым правилам дипломатического поведения и даже выступали в качестве квазикорпоративного образования[116]. По мнению историка британской дипломатии в Османской империи Г. Р. Берриджа, Константинополь XVII столетия представлял собой следующую за ренессансной Италией главу в истории развития дипломатического корпуса[117]. Уже в 1620-е годы четыре постоянных европейских представителя в османской столице (венецианский, французский, английский и голландский) смогли выступить общим фронтом против того, что они считали несправедливостями османского правительства[118].

К 1700 году, когда Порта согласилась принять постоянного российского посланника, европейский дипломатический корпус в Константинополе де-факто существовал уже почти столетие. А потому, наряду с обеспечением за Россией наивысшего статуса в глазах Османов, российские резиденты стремились занять достойное место в этом сообществе. Хотя россияне стали действовать в этом направлении достаточно поздно, назначение постоянных царских представителей в султанскую столицу совпало по времени с формированием теории и терминологии европейской дипломатии, которые были ими быстро освоены. Интеграция российских министров-резидентов в дипломатический корпус на берегах Босфора сопровождалась агрессивным использованием ими дискурса европейской дипломатии как против Османов, которых россияне характеризовали как полностью чуждых европейским понятиям, как и против некоторых представителей самих европейских держав, чье попустительство они находили причиной продолжения «варварского» обращения Османов с иностранными дипломатами.

Хотя важные изменения посольского обряда произошли позже, петровское царствование все же составило новую страницу в истории российско-османских отношений. После того как посланник Петра I П. Б. Возницын поучаствовал в Карловицком конгрессе 1697–1699 годов, царь отправил Е. И. Украинцева в Константинополь с целью заключить мирный договор, что и было сделано в 1700 году. Свидетельством желания Петра изменить формат российско-османских отношений было решение направить Украинцева в османскую столицу на борту «Крепости», одного из нескольких боевых кораблей, которые были спущены на воду в Азовском море после захвата Азова российскими войсками в 1696 году. Еще более важным изменением стало назначение П. А. Толстого первым постоянным представителем России в Константинополе.

Османские представители встретили Толстого требованием возместить ущерб греческим купцам, ограбленным запорожцами, а затем потребовали его отбытия, мотивируя это тем, что мирный договор был уже подписан и не было никаких других неразрешенных проблем, которые требовали бы его постоянного присутствия в Константинополе. На первый взгляд это требование свидетельствует о нежелании Османов признать Россию равной другим европейским государствам, которые уже имели своих постоянных представителей на Босфоре. Желание царя иметь такого представителя было одним из проявлений его стремления превратить Россию в европейскую державу. Однако при более пристальном рассмотрении ситуация представляется более сложной. Венецианский посол (баило), а также послы Франции и Англии постоянно пребывали в Константинополе в рамках широких торговых связей, существовавших между этими странами и Османской империей[119]. Их постоянное присутствие обуславливалось большим количеством венецианских, французских и британских подданных, которые постоянно проживали в Османской империи и чей статус определялся системой капитуляций[120]. Поскольку россияне не были одной из торговых «наций», французский посол поспешил заметить османам, что постоянный представитель царя будет лишь способствовать бунтарству своих многочисленных единоверцев среди султанских подданных.

Поэтому неудивительно, что османы не торопились принимать от Толстого верительные грамоты. После того как это все-таки произошло, Толстой неоднократно жаловался своему брату, азовскому губернатору Ивану Андреевичу Толстому, что великий визирь его «и в почтении, и во всем перед всеми послами зело унижает»[121]. Во время аудиенции Толстого у султана «приемность учинили получше той как был у визиря, обаче перед иными послами хуже»[122]. Помимо качества приема, московский посольский обычай требовал, чтобы посланники царя были единственными иностранными представителями, принимавшимися правителем в тот день[123]. Памятуя об этом принципе, Толстой был особенно расстроен тем, что его приемы у султана в 1706 и 1709 годах проходили в тот же день, когда султан принимал представителей вассальной республики Рагузской, которые приносили свою дань османскому правителю на коленях. Однако его протесты остались без результата[124].

С назначением менее враждебного визиря, Каваноза Ахмед-паши, российский посланник, «подобно цесарским послам», получил разрешение находиться в Адрианополе, бывшем в то время местом постоянного пребывания султана. Сам Толстой объяснял постоянное присутствие цесарского резидента в Адрианополе тем, что он был послан «не для торговых своих промыслов, но для великих государственных дел»[125]. Таким образом, Толстой понимал, что османы различали послов морских держав, с одной стороны, и посланников Вены, с другой. Действительно, габсбургский легат был единственным представителем европейских держав, который занимался преимущественно политическими, а не коммерческими отношениями между представляемой им страной и Османской империей. Поскольку торговля между Россией и Османской Турцией в тот период была минимальна, российско-османские отношения были почти исключительно «политическими». Поэтому, согласившись принять постоянного российского представителя, османы фактически приравнивали Россию к Священной Римской империи. Принимая во внимание изначальное желание отправить Толстого домой, последовавшее затем разрешение находиться рядом с султаном в Адрианополе можно считать явным достижением. В то же время Толстой был не уверен, что великодушие визиря распространится на оплату расходов российской миссии, как это имело место в отношении других посланников[126]. Представитель Петра I довольно реалистично приписывал такое изменение в своем положении желанием османов помешать ему установить связи с греческими единоверцами в Константинополе.

Перевод Толстого в Адрианополь был продолжением османской практики расселять московских посланников вдали от европейских представителей. Вот почему до XVIII столетия османские власти не размещали царских людей в Пере – месте пребывания европейских дипломатов и не позволяли им обмениваться визитами с последними[127]. Только к концу своей миссии в 1710 году Толстой получил право сам определять свое местопребывание, взамен отказавшись от традиционного содержания, которое назначалось иностранным посланникам. Поселившись в Пере, Толстой, по словам британского представителя Роберта Саттона, «ныне во всех отношениях на той же ноге, что и мы, и будет принимать нас и наносить нам визиты»[128]. Согласно Саттону, Толстой попытался развить свой успех и «получить преимущество перед послами коронованных особ в том, чтобы быть первым из иностранных представителей, кто наносил бы визиты новому визирю, а когда в том было отказано, добиться более торжественного приема, чем тот, который был оказываем другим послам»[129]. Австрийский интернунций Тальманн сообщал Иосифу I в Вену, что перед аудиенцией у султана в январе 1710 года Толстой «настаивал на том, чтобы с ним обращались так же, как и с послами Вашего Императорского Величества». В то время как османы намеревались облачить Толстого в обычную шубу, какая предназначалась представителям всех других государств, российский посланник требовал, правда безуспешно, шубу, отделанную горностаем, которая была исключительной привилегией габсбургских послов[130].

Действия Толстого демонстрируют, что равенство статуса с другими представителями европейских держав в Константинополе не было на самом деле его целью, несмотря на его первоначальные жалобы по поводу «унижения» перед другими послами. Вместо этого, начав с позиций аутсайдера, он стремился добиться наивысших почестей от османов, что предполагало превосходство над другими посланниками. К концу своей миссии Толстой требовал быть первым иностранным представителем, принятым новым великим визирем, Кепрюлюзаде Нуман-пашой, то есть перед французским посолом, которому обычно предоставлялась такая честь. В записке, адресованной новому визирю, Толстой называл Петра I «всемогущим царем и императором» к ожидаемому неудовольствию габсбургского интернунция Тальманна[131]. Упрямство Толстого в вопросах церемонии помогло французскому послу и посланнику шведского короля Карла XII (томившегося в Бендерах после своего поражения в Полтавской битве) убедить османов объявить войну России[132].

Борьба российских представителей за статус в дипломатической иерархии Константинополя в целом завершилась к концу XVIII столетия. Одна из статей Кучук-Кайнарджийского договора 1774 года возвела ранг российского представителя с третьего (резидент) до второго (посланник или полномочный министр) и оговаривала, что «Порта употребит в рассуждении его характера все то внимание и уважение, которые наблюдаются к министрам отличнейших держав». Среди посланников второго ранга глава российской миссии должен был следовать сразу же за габсбургским интернунцием. Если же последний отсутствовал, российский посланник следовал сразу же за иностранными представителями первого класса, то есть послами Франции, Британии, Голландии и Венеции[133]. Тем самым российский представитель становился выше по статусу, чем посланники Пруссии, Швеции, Дании и Королевства Обеих Сицилий.

Высказывания российских представителей в Константинополе в адрес европейских коллег свидетельствуют об их интеграции в дипломатическое сообщество на берегах Босфора. В допетровскую эпоху сообщения посланников Москвы не содержали характеристик послов европейских государств или замечаний по поводу действий последних в отношении России. Примечательно также и то, что первые подобные комментарии представляли европейских дипломатов враждебными интересам царя. Посланный заключить мир по окончании русско-турецкой войны 1677–1681 годов, П. Б. Возницын сообщал, что «поляки и с цесарской стороны зело домогались чем бы [его] до совершения дела не допустить»[134]. Семнадцатью годами позже, во время Карловицкого конгресса, Возницын жаловался Петру I, что министры и союзных держав (то есть Габсбургов и Речи Посполитой), и держав-посредников (Англии и Голландии) «делают все от него потаенно» и не проявляют «ни малейшего доброжелательства»[135]. В самом конце столетия Е. И. Украинцев сообщал, что, хотя английский и голландский послы прислали ему свои приветствия, они, как и французский посол и польский посланник, «держат во всем Турскую сторону, и Турки их почитают и любят и им верят»[136].

Хотя в середине XVIII столетия российские представители в Константинополе все еще могли находить, «что хитрости министерские неисповедимые суть»[137], они уже были менее склонны жаловаться на враждебное окружение и изоляцию, чем их предшественники петровского времени. Это, несомненно, было следствием их растущего знания институтов и практик европейской дипломатии. Все главы российской миссии в Константинополе, начиная с Толстого, имели опыт если не дипломатической службы, то хотя бы проживания за границей. Толстой и И. И. Неплюев стали посланниками после возвращения из образовательных поездок в Италию, предпринятых по приказу Петра I. Преемник Неплюева А. А. Вешняков до назначения в Константинополь служил в дипломатическом качестве в Испании, а российский посланник в 1770-е годы А. С. Стахиев имел опыт дипломатической службы в Швеции. Наконец, А. М. Обресков, дольше всех прослуживший российским министром-резидентом в Константинополе, до своего назначения главой миссии в 1750 году был ее членом в течение десяти лет.

Переписка российских посланников послепетровского времени в Османской империи все еще содержит желчные характеристики европейских коллег. Например, А. А. Вешняков, бывший министром-резидентом в 1736–1746 годах, жаловался, что британский посол Джордж Генри Хэй, граф Кинулл, «явно и бесстыдно злодействует»[138]. В свою очередь, Обресков писал, что австрийский интернунций Тугут «породы подлой интригант и криводушлив, а к томуж персонально нас ненавидит»[139]. Подобные нелестные характеристики иностранных представителей высказывались не только российскими дипломатами. Знаменитый английский посол XVII столетия сэр Томас Роу находил своего голландского коллегу Корнелиуса ван Хаага «испорченным османскими обычаями настолько, что тот превратился в позор посольского звания». Роу также считал французского посла Филиппа де Арлейя «заносчивым, раздражительным и злобным»[140].

В то же время критический настрой российских дипломатов по отношению к европейским представителям в Константинополе не ограничивался личными выпадами, столь характерными для раннемодерных дипломатов. По мере того как они усваивали правила и принципы европейской дипломатии, россияне становились все чувствительнее к особенностям османского подхода к международным отношениям. Царские представители порицали унизительный характер османского посольского обычая и склонность османов заключать в Семибашенный замок посла того государства, которому султан объявлял войну. Петр и его преемники стремились утвердить статус России как передовой державы и при этом воевали с Османской империей чаще, чем какая-либо другая страна. По этой причине российские посланники регулярно вступали с османами в пререкательства по поводу церемониала и чаще других оказывались узниками Едикуля. Они были склонны критиковать снисходительное отношение европейских представителей к османской манере ведения дипломатических отношений.

Эта критика наиболее наглядно проявляется в работах Павла Артемьевича Левашева, бывшего поверенным в делах российской миссии в 1760-х годах. По объявлении османами войны России в 1768 году, Левашев, наряду с Обресковым, оказался узником Семибашенного замка, откуда они в конце концов были освобождены и при посредничестве австрийского и прусского представителей переданы российской стороне в 1771 году. Спустя два десятилетия в своих «Цареградских письмах» Левашев подробно остановился на различиях между османским посольским обычаем и дипломатическими нормами и практиками, которым Россия стала следовать наряду с другими европейскими державами. Согласно Левашеву, почести и любезности, оказываемые местными османскими властями иностранным посланникам на пути в Константинополь, заставляли их надеяться, что «оные не только продолжаться будут, нечто посол еще иметь будет прием и пребывание приятнейшее в самой»[141]. Однако как гости султана иностранные министры не только были объектами ласк, но также и подвергались многочисленным «унижениям» до и во время аудиенций у великого визиря и султана. Левашев упоминает обычай облачать иностранного посла в специальные шубы и кафтаны, неудобную мебель, на которой ему приходилось сидеть, и невзрачность помещений. Не менее унизительными были и долгие часы, которые послу приходилось проводить, наблюдая за отправлением правосудия османскими чиновниками, прежде чем его допускали к султану. То же касалось и еды, которую ему приходилось есть после того, как она проходила через руки османских слуг, которые своими ногтями разрывали мясо на кусочки[142]. Смесь гостеприимства и унижения, которой подвергались иностранные представители, приправлялась чувством физической опасности. Не имея своих представителей в иностранных столицах и потому не опасаясь возмездия, «турки христианских министров не довольно, что никогда не уважали, но многих из них бесчестили, мучили и умерщвляли». Приведя длинный список иностранных посланников, пострадавших в Османской империи, Левашев заключал, что османский «образ мнения, так и поведения совсем противен другим народам, а особливо европейским»[143].

Пятилетнее пребывание Левашева в Константинополе последовало за более чем десятилетней службой в Стокгольме, Дрездене, Вене и Регенсбурге. За это время он не только освоил практические стороны дипломатии, но и перевел на русский работу Франсуа Кальера «О способе переговоров с государями» (1716), которая была стандартным пособием для дипломатов того времени[144]. Пример Левашева демонстрирует знакомство российского дворянства с формирующейся европейской культурой дипломатии[145]. Дипломатия XVIII столетия была франкоязычной, аристократичной и тесно связанной с королевскими дворами. Ее основополагающие принципы – взаимность, постоянный характер отношений между государствами и неприкосновенность дипломатических особ – отражали общеевропейские «стили, обычаи и интеллектуальные ценности». В послепетровское время эта международная франкофонная культура дипломатии стала усваиваться российским самодержавием и представителями элиты. На протяжении XVIII столетия не менее 152 молодых российских дворян прошли обучение в знаменитой школе дипломатов в Страсбурге и еще большее количество освоили дипломатическое ремесло в составе российских миссий в европейских столицах[146].

Обладая необходимым опытом и знаниями для того, чтобы различать европейский и османский способ ведения международных отношений, Левашев был очень критически настроен по отношению к французским, британским, голландским и прочим коллегам в Константинополе. По его утверждению, европейские министры скрывали унижения, причиняемые им османами, «по взаимной между собою ревности» или из соображений «самой тончайшей Макиявелевой политики»[147]. Левашев также настаивал на том, что «христианский» образ мыслей был плохим руководством в отношениях с османами, которые принимали его за проявление слабости[148]. Горечь его замечаний по поводу европейских дипломатов в Константинополе была, по всей вероятности, вызвана вежливым безразличием или выражением практического бессилия, с которыми французский и прочие европейские послы встретили сообщение о заключении российского министра Обрескова в Семибашенный замок и о неистовстве фанатичной толпы по случаю объявления Портой войны России в 1768 году[149]. В то же время примечательно, что Левашев более не жаловался, подобно своим предшественникам петровского времени, на «злостность и двуличие» европейских дипломатов. Вместо этого он осуждал их за отказ объединить усилия по защите принципов равноправия, взаимности и неприкосновенности иностранных представителей, которые стали определять европейскую дипломатию в XVIII столетии.

По мере того как российские представители все ближе знакомились с положением дел в Константинополе, они демонстрировали новое отношение к своим коллегам. Яков Иванович Булгаков, посланник Екатерины II в 1780-е годы, все еще замечал, что он «с врагами и друзьями должен бороться»[150]. В то же время, ведя политическую борьбу с представителями других европейских держав, Булгаков не испытывал личной неприязни к ним. Российский посланник охарактеризовал французского посла графа де Сен-При как человека «достойного уважения», которому Булгаков отдавал должное, «несмотря на горькие часы», которые тот причинил ему, противясь российской аннексии Крыма в 1783 году[151]. Булгаков однозначно преодолел комплекс неполноценности, который его предшественники могли еще испытывать по отношению к европейским дипломатам. Об этом свидетельствует самодовольно-ироничный тон описания Булгаковым константинопольского дипломатического общества, в котором «французский [посол] спесивится; голландский ему угождает; венецианский собирается учиться грамоте; английский хвастает; венский пишет; неаполитанский церемонится; прусский шутит; шведский скучает, а датский молчит»[152].

Для вестернизированных представителей российского дворянства, служивших в османской столице, дипломатический корпус был прежде всего частичкой светского общества, тем более ценной ввиду ее крошечности и изоляции от остального «цивилизованного мира». В условиях, когда общение российских представителей с османами сводилось к ряду крайне ритуализированных церемоний, «можно бы умереть со скуки, если бы чужестранные не награждали удовольствием время», как отмечал М. И. Прокудин-Горский, дворянин российской миссии в 1760 году[153]. Булгаков же писал:

Ежедневно говорим мы о ветре, о язве, ждем венской почты, а когда придет, запираемся на целый день ее читать, и рассказываем все разное, потому что каждому из нас мало пишут, к иным ничего, и так от стыда принуждены выдумывать и спорить о новостях. По наружности можно заключить, что отсюда управляется белый свет и распоряжается судьба бедных смертных, а в существе часто сия важная переписка замыкается в том, чтоб из Землина прислали земельных яблок и фазанов, коих по милости Божьей здесь немало. Вообще все они спесивятся, хотя и нечем, жалуются на дороговизну, копят деньги, но ни один богачом не слывет, проклинают Царьград, но никто добровольно отсюда не едет[154].

Ту же картину беспечного наслаждения жизнью, на этот раз не отмеченную скукой, представлял в середине 1830-х годов своим читателям Константин Михайлович Базили в своей книге «Босфор и новые очерки Константинополя»: «Балы, музыкальные вечера, вист, гуляние – все это в таком точно порядке, как и в высшем кругу всего образованного мира, и сплетни те же»[155].

Главы российской миссии в Константинополе намеренно вели роскошный образ жизни, стремясь перещеголять своих европейских коллег богатством посольских строений и приемами. Булгаков приобрел дворец Венецианского баило в деревне Буюкдере на Босфоре, в результате чего российская миссия обрела постоянное здание тогда, когда остальные европейские миссии все еще арендовали свои помещения. Булгаков писал в Петербург, что на него теперь «другими глазами все смотрят, мужики шапки снимают, попы благословения просят, и сие увеличение почтения простирается даже до Константинополя». Одна султанская племянница даже «приезжала вечерясь инкогнито по меньшей мере с шестидесятью бабами», чтобы прогуляться в саду российской миссии[156]. По словам А. И. Рибопьера, бывшего посланником в Константинополе накануне и после русско-турецкой войны 1828–1829 годов, летний дворец российского посольства в Буюкдере, приобретенный Булгаковым, «будто нарочно устроен для праздников»[157]. В больших приемах по поводу заключения Адрианопольского мира в 1829 году принимали участие по 400 приглашенных, которых Рибопьер потчевал изысками бывшего повара князя Талейрана. Эта демонстрация роскоши, которую Рибопьер оплачивал из своего собственного кармана, весьма увеличившегося после женитьбы на внучатой племяннице Г. А. Потемкина, оказала воздействие на Махмуда II. Султан тайно попросил российского посланника одолжить столовые приборы для организации банкета на европейский манер в одной из своих резиденций, который он посетил полуинкогнито в нарушение османских обычаев[158].

Анекдот, рассказанный Рибопьером, свидетельствует о начале процесса вестернизации Османской империи. Этот процесс начался уже до царствования Махмуда II. Первые изменения в османском посольском обычае относятся к периоду Карловицкого конгресса. Отмечая их, Толстой выражал распространенное среди европейских представителей мнение о том, что война Священной Лиги «многие вещи у турок управила» и что они «зело политичны ныне в договорах с послами содержатся»[159]. Преемники Толстого в Константинополе И. И. Неплюев и А. А. Вешняков к своему огорчению могли наблюдать определенную эффективность османской дипломатии во время переговоров, сопровождавших русско-австро-турецкую войну 1736–1739 годов. В своем описании этих переговоров французский автор аббат л’Ожье характеризовал османов как «осведомленных об интересах других дворов, ловких в своих демаршах и столь же утонченных в своей политике, как и наиболее цивилизованные нации»[160]. Имитация европейских дипломатических институтов и практик продолжилась в конце XVIII столетия в правление Селима III, который направил первого постоянного османского представителя в иностранную столицу.

Обращение с российскими посланниками, находившимися в Константинополе к моменту начала очередной русско-турецкой войны, также эволюционировало. Толстому не довелось почувствовать на себе плоды новой обходительности с иностранными послами, которую османы якобы начали проявлять в период после Карловицкого конгресса. Накануне Прутского похода Петра I его заточили в Семибашенном замке. Та же судьба постигла П. П. Шафирова и М. Б. Шереметьева, которых направили к султану в качестве заложников, гарантировавших исполнение царем мирного договора, заключенного Шафировым на Пруте. Из российских посланников XVIII столетия, оказавшихся в османской столице на момент начала очередной русско-турецкой войны, только А. А. Вешняков избежал заключения в знаменитой тюрьме – нежелание османов воевать в 1735–1736 годах сделало их весьма обходительными, что проявилось в разрешении Вешнякову отправиться в Россию[161]. С началом следующей войны в 1768 году Обресков так же был брошен в Едикуле, где его положение было столь тяжелым, что он не выжил бы и трех дней, если бы не ходатайство коменданта. Заболев или симулировав болезнь, Обресков добился улучшения своего положения, хотя оно все еще оставалось непростым. Приставленный к великому визирю Молдованджи-паше, который возглавлял османские войска в кампании 1769 года, Обресков был вынужден совершать большие переходы пешком и терпеть грубое обращение со стороны надзирателей. В конце концов османы согласились держать Обрескова под арестом в Адрианополе, откуда российскому дипломату удалось отправить депеши своему непосредственному начальнику графу Н. И. Панину. Обресков был во многом обязан этим С. Л. Лашкареву, одному из полудюжины молодых людей, приставленных к российской миссии для изучения восточных языков, который фактически взял на себя управление ею в отсутствие посланника. Несмотря на османскую слежку, Лашкареву не только удалось установить контакт с Обресковым и Левашевым, но и вступить в переписку с командующим российским флотом в Архипелаге А. Г. Орловым, а также с командующим российской армией на Днестре фельдмаршалом А. М. Голицыным[162]. Обресков был отпущен в Россию только в 1771 году, благодаря настойчивым усилиям австрийского и прусского представителей, которые служили посредниками на российско-османских переговорах, проходивших в последние три года войны. В качестве поверенного российской миссии Левашев сопровождал посланника во всех его злоключениях. Этот личный опыт и послужил основанием для рассмотренной выше критики Левашевым османского подхода к международным отношениям.

Как и Обресков, Булгаков также оказался узником Семибашенного замка с началом новой русско-турецкой войны 1787–1791 годов. На этот раз османы обращались с российским посланником как с «гостем» (мусафиром) с самого начала. В результате условия содержания Булгакова были нестрогими, если не сказать комфортными. Ему даже удалось направить российскому правительству секретную информацию о военных планах османов и посвятить остальное время своего заточения переводу двадцативосьмитомного «Французского путешественника» Жозефа де ла Порта, переводя по тому в месяц. Быстрота, с которой Булгаков осуществил этот перевод, выдержавший два издания, говорит о том, что даже во время войны Константинополь конца XVIII столетия мог быть удобным местом для европейских культурных занятий. Булгаков был освобожден в 1789 году, когда война еще шла полным ходом, по предложению своего политического соперника французского посла графа Шуазеля-Гуфье и вернулся в Россию через Архипелаг и Италию[163].

Готовность султана-реформатора Селима III признать принцип неприкосновенности иностранных дипломатов проявилась семнадцатью годами позже при начале русско-турецкой войны 1806–1812 годов. В отличие от своих предшественников, представитель Александра I А. И. Италинский не стал узником Семибашенного замка. Италинский все еще мог опасаться фанатичной толпы после объявления Портой войны России в ответ на оккупацию последней Молдавии и Валахии. Однако султан позаботился о безопасности Италинского и отправил войска для охраны российской миссии. Не сумевшему предотвратить войну царскому посланнику было позволено покинуть Константинополь на британском военном корабле в направлении Архипелага, где его подобрала русская эскадра адмирала Д. Н. Сенявина[164]. Похожая история произошла и с А. И. Рибопьером, представлявшим Россию в Константинополе на последних этапах греческого кризиса 1820-х, завершившегося русско-турецкой войной 1828–1829 годов. После уничтожения турецко-египетского флота в Наваринском сражении в ноябре 1827 года объединенными эскадрами Англии, Франции и России Порта угрожала заточить Рибопьера, но ему удалось проскользнуть на корабле через Дарданеллы под обстрелом османских пушек[165].

Таким образом, Булгаков оказался последним российским посланником, бывшим узником Едикуле, после того как ему удалось стать, пожалуй, первым царским представителем, который вполне комфортно чувствовал себя в обществе европейских дипломатов на берегах Босфора[166]. Характерно, что усвоившие европейскую дипломатическую культуру представители российской элиты склонны были игнорировать первые проявления вестернизации османского подхода к международным отношениям. Сформировавшись однажды, представления о «варварстве» османов оказались очень живучими. «Цареградские письма» Левашева были опубликованы в 1789 году, когда на османский престол взошел Селим III – первый султан-реформатор. Изданная столетием позже книга В. А. Теплова о европейских представителях в Константинополе мало отличалась от заметок Левашева в своем перечислении случаев грубого или даже жестокого обращения османов с дипломатическими агентами, несмотря на то что к концу XIX столетия такая практика давно прекратилась[167]. Когда российским дипломатам не удавалось полностью не замечать происходивших в Османской империи перемен, они высказывали сомнения в искренности приверженности османов к вестернизации и их шансах на успех. Предвосхищая российскую критику Танзимата, В. И. Кочубей, служивший посланником в Константинополе в 1790-е годы, утверждал, что «новый строй» (низам-и джедид) Селима III «не пустит корней», потому что «национальные предрассудки не достаточно ослабли, чтобы допустить нововведения»[168]. Напряженные усилия султанов привести свою империю в соответствие с европейскими моделями дипломатической, военной и фискальной организации использовались Кочубеем и последующими российскими комментаторами в качестве иллюстраций принципиальной неподвижности османского общества. Таким образом, интеграция российских представителей в общество европейских дипломатов на берегах Босфора способствовала превращению Османской империи в «Восток».

Этот продолжавшийся столетие процесс имел парадоксальный результат. С одной стороны, преемники Булгакова чувствовали себя весьма комфортно на дипломатических раутах и вполне освоили язык и практики европейской дипломатии. В своей полемической защите «цивилизованных» форм международных отношений от проявления османского «варварства» они часто выступали бóльшими европейцами, чем сами европейцы. С другой стороны, завершение их культурной ассимиляции совпало с растущими опасениями европейских дипломатов по поводу российских намерений в отношении Османской империи, что возвещало о возникновении «восточного вопроса». Со временем эти опасения развились в озабоченность более широкого общественного мнения европейских стран по поводу «русской угрозы», которая ко времени Крымской войны стала представляться продуктом чуждого «европейской цивилизации» «азиатского деспотизма» России[169]. И тем не менее недавние исследования по культурной истории «Греческого проекта» Екатерины II свидетельствуют о том, что идеология российской экспансии возникла в контексте вестернизации российских элит и была продуктом этого процесса[170]. Знаменитый план раздела Османской империи был изложен в письме Екатерины II австрийскому императору Иосифу II, и его исполнение было немыслимо без взаимодействия России с Габсбургской монархией, само существование которой зависело от дипломатии и баланса сил[171]. Парадокс разрешается, как только становится ясно, что дипломатия европейского образца была и источником намерений России в отношении Османской империи, и способом их осуществления[172]. Интеграция российских представителей в общество европейских дипломатов в Константинополе и сопутствовавшая этому процессу ориентализация османского посольского обычая в описаниях российских авторов свидетельствуют о том, что как конструируемая культурная дистанция, так и реальное культурное сближение одинаково способны порождать политический конфликт.

Отношения России с Османской империей в раннемодерный период демонстрируют растущую значимость Европы во взаимодействии двух периферийных империй. Необходимо отметить, что ни Россия, ни Османская Турция не были периферийными до тех пор, пока их правящие классы не стали определять свою проблему в этих категориях. Однако, как только это произошло, российско-османские отношения стали сильно зависеть от положения, которое царь и султан занимали по отношению к европейским государствам. Принципы, практики и институты формирующейся модерной дипломатии начали влиять на взаимодействие между двумя державами. Исторический промежуток, который разделял начало сознательной политики вестернизации в России и в Османской империи еще более усложнял ситуацию. Несмотря на то что в начале раннемодерного периода Османская империя была ближе, чем Московское государство, к зарождающемуся в Италии феномену дипломатии, к XVIII столетию ситуация была уже обратной. Восприятие Россией европейских дипломатических практик и институтов произошло ранее и было более решительным, чем в Османской империи, где этот процесс начался позже и затянулся вплоть до середины XIX столетия. В результате царские подданные стали рассматривать свои отношения с Османской Турцией в контексте своих отношений с европейскими государствами значительно раньше, чем османы начали заимствовать европейские военные и административные технологии в надежде отвратить «русскую угрозу».