Вы здесь

Царь. Глава первая. Собор (В. Н. Есенков, 2016)

Глава первая

Собор

В 1566 году усиливает Иоанн оборону восточных украйн переселением, под видом опалы, нескольких сотен конных и оружных служилых людей. Нисколько не усмирившись после позорного бегства из-под ветхой Рязани, с наглым, но уже смехотворным высокомерием, Девлет-Гирей требует возвращения прегордым татарам Казани и Астрахани, а для начала предлагает посадить в Казани царем своего сына Адыл-Гирея, кроме того полагает прямо-таки необходимым возобновить поминки прежних, давно позабытых времен. Афанасий Нагой, представитель царя и великого князя за Перекопью, рассудительно отвечает разбойнику, явно помраченному от старости лет:

– Как тому статься, сам посуди? В Казани, в городе и на посаде и по селам государь наш поставил церкви, навел русских людей, села и волости раздал детям боярским в поместье, а больших и средних казанских людей из татар всех вывел, подавал им в поместья села и волости в московских городах, а иным в новгородских и псковских, да в Казанской же земле государь поставил семь городов: на Свияге, на Чебоксаре, на Суре, на Алатыре, на Курмыше, в Арске и город Лаишев.

Однако страстно желающий земель и золота хан, обнадеженный будто бы верной, на деле зыбкой поддержкой лукавого польского короля, упрям и до того безрассуден, что гонит гонца к царю и великому князю, и простой гонец от его имени требует без промедления возвратить Астрахань и Казань. Ему и в Москве отвечают довольно толково, что требования этого рода к доброму делу нейдут, а в поучение одаривают шубейкой полегче тех, какими одаривали прежних гонцов. На прощальном приеме оскорбленный гонец, хорошо понимающий только неотразимый язык шуб и мечей, приносит холопскую жалобу: вот, мол, царь-государь, обделили меня, вели наградить. Иоанн, любитель разумное слово сказать хотя бы татарину, поучает его:

– За то ли нам жаловать вас, что царь ваш клятву нарушил, Рязань воевал, а теперь Казань да Астрахань просит? За хлебом да чашей города не берут.

В общем, Девлет-Гирей и сам хорошо понимает, что его дикие всадники давным-давно никаких городов не берут, русские умеют крепкие крепости строить и те крепости прочным сидением оборонять, однако и его ханскому положению позавидовать трудно, оно сродно с положением Иоанна. С одной стороны, его соблазняет польский король, присылая в подарок что-то около тридцати тысяч дукатов с присовокуплением прозрачного рассужденья о том, что за такие денежки не худо бы ещё разок попытаться достать концом татарской сабли христианской Москвы. С другой стороны, собственные подханки и мурзы твердят, что московский царь и великий князь обманывает его, а им бы надоть в поход, поизносились, поистощились без полона и грабежа. А тут ещё прибегают казанские беглецы, обеспокоенные внезапным подселением новых дружин, возможно, кем-то подосланные, ещё пуще пугают его, что царь и великий-то князь с ним о мире рядится, а казаки его на Дону ставят город, ладьи готовят на Псле, на Днепре, помышляют взять одним разом Азов и открыть себе путь в глубины Тавриды. Испробовав уже русской власти, не насильственной, не грабительской, не жестокой, но умной, даже при самых рьяных воеводах не такой разорительной, какой была первобытная власть казанского хана, беглецы нашептывают ему в правое ухо, что Иоанн умнее, удачливее, стало быть, много опаснее прежних государей московских, что не страшась опасности от южных украйн повоевал Казань, Астрахань, Ливонию, Полоцк, что принял под руку пятигорских черкесов и повелевает ногаями как собственным юртом, что если Девлет-Гирей выдаст польского короля. Иоанну всей Польши не станет и на год, а там придет черед последнего улуса Батыя, то есть весьма дельно доказывают, что Иоанна можно удержать в нынешних пределах Московского царства лишь совместными усилиями Польши и Крыма, а по одиночке Иоанн играючи расправится и с той, и с другим. Афанасий Нагой оповещает из вертепа татарского:

«Пришли в Крым от ногаев послы за миром, чтоб с ними хан помирился, и если он захочет воевать Казань и Астрахань, то они с ним готовы идти. Вместе с ногайскими послами пришел в Крым казанец, Кошливлей-улан, и говорит, что был с ногаями в Москве, где виделся с двумя луговыми черемисами, Лаишем и Ламбердеем, они приказали с ним к хану, чтоб шел к Казани или послал царевичей, а они все ждут его приходу, как придет, все ему передадутся и станут промышлять заодно над Казанью. С другой стороны, черкесы прислали говорить хану, что царь Иван ставит на Тереке город и если он город поставит, то не только им пропасть, но и Тюмен и Шевкал будут за Москвою…»

Пятигорским черкесам Девлет-Гирей отвечает чистую правду, что не располагает такой сильной ордой, чтобы московскому царю и великому князю помешать ставить на Тереке город, а в Москву, поджигаемый золотыми дукатами польского короля, с неумирающей наглостью зарвавшегося татарина пишет с новым гонцом:

«Вспомни, что твои предки своей земле были рады, а мусульманских не трогали. Если хочешь мира, отдай мне Астрахань и Казань…»

Иоанн давно, с Великих Лук, ждет нового нападения с обеих сторон. Кроме Казани, он спешно усиливает Полоцк, Смоленск и все южные крепости за Окой. В дальних степях дни и ночи дежурят казаки, выглядывая тучи степной мелкой пыли, верст за десять выдающие татарский набег. Ополчение служилых людей, как обычно, собирается на Оке. Впервые он придает ему свой новый, опричный полк.

В самом деле, военные действия возобновляются и на западе и на юге. По счастью, коварный польский король на этот раз надувает крымского хана и ограничивается легкими нападеньями, лишь бы несколько поотвлечь московские полки на себя и открыть татарам дорогу на север. Боярин Морозов отгоняет литовский отряд от Смоленска, а князь Андрей Ногтев разбивает литовцев под Полоцком. Зато крымский хан в этом году поднимается тяжело, тащит за собой, поученный Басмановым под старой Рязанью, неповоротливые осадные пушки и дает московским воеводам возможность заблаговременно изготовить полки. В сентябре орда известными бродами переходит Донец, однако по какой-то причине отклоняется от прямого пути, которым татары извечно ходят на Рязань или Тулу, отклоняется к западу и седьмого октября подступает под Болхов, московскую крепость, поставленную на левом притоке Оки. Воеводы Василий Кашин и Иван Золотой давно настороже отразить нападение. Завидя разъезды, вынюхивающие расположение русских постов, они делают смелую вылазку, не позволяя татарам по-хозяйски расположиться под стенами крепости и наладить осадные пушки, бьются упорно, берут немалый полон и сберегают от пожара посад. Понятно, что Болхов нуждается в подкреплениях. Ближе всех к Болхову оказываются полки Ивана Шуйского и Петра Щенятева, однако они медлят подать руку помощи осажденным товарищам по защите отечества. Между воеводами заваривается та обычная, бестолковая, неприличная свара, которые Иоанн никак не может искоренить. Вопреки тому, что местничество ан время похода отменено ещё перед казанским походом митрополитом Макарием, воеводы в виду неприятеля схватываются между собой из-за мест: вишь ты, кто из них первый, а кто второй, кому отдавать приказания, кому приказания исполнять, а пока полки стоят в ожидании, Кашин и Золотой бьются с татарами, имея лишь горсть московских стрельцов и служилых казаков. Татары все-таки не успевают как следует развернуться, не успевают полютовать и пограбить. К месту сечи подходят полки Ивана Бельского и Ивана Мстиславского и на деле дают плачевному хану понять, кто нынче правит в Москве. Что-что, а добротный язык обнаженного кстати меча Девлет-Гирей понимает отлично и в ночь на девятнадцатое октября 1565 года бежит из-под Болхова впереди потрясенной орды, на бегу проклиная польского короля, наконец убежденный ощутительным опытом поражения, что изворотливые поляки коварно и ловко в какой уже раз подставляют его, тогда как Мстиславский и Бельский, разгоряченные славной победой, может быть, неожиданно для себя, подают царю и великому князю челобитье о том, что князья Щенятев и Шуйский заместничались некстати и чуть было не выдали Болхов врагу.

Кажется, предусмотрительность Иоанна и на этот раз приносит победу, не столько военную, ибо враг лишь напуган, но не разбит, сколько моральную, в сложившихся обстоятельствах более важную для него: ведь склока Шуйского и Щенятева лишний раз подтверждает, что мысль создать новое, опричное войско оправдывает себя. Он рассматривает челобитье наибольших бояр, рассматривает спокойно, без гнева, хотя для гнева более чем достаточно веских причин, выясняет, что склоку за место затеял Щенятев, а Шуйский лишь от него отбивался, освобождает Шуйского от наказания, Щенятев же попадает в опалу, довольно сносную, несоразмерную с его преступлением: его отрешают от воеводства, а его вотчины отписывают в казну.

Однако бесчувственная судьба не дает передышки. С осени до суровых декабрьских морозов в Полоцке свирепствует мор. Узнав о новом несчастье, Иоанн, как всегда, встает перед Богом обнаженной, без утайки открытой душой. За что ниспослано ему наказание, за какие грехи? А что пес смердящий, грешен кругом, он знает о том наперед и потому ранней зимой, первопутком отправляется в долгое богомолье, во спасенье души, которое для него слаже других в Кирилловом Белозерском монастыре. Он держит путь на Ярославль и на Вологду, в Вологде задерживается на долгое время. Он глядит глазами хозяина. Перед ним большой город, по величине пятый город Московского царства, после Москвы, Великого Новгорода, Пскова и Ярославля. В городе около полутора тысяч тяглых дворов. На всё царство Вологда славится льном, пряденьем и ткачеством, выделкой кож и ведет разнообразный торг едва ли не со всеми русскими городами и на западе, и на севере, и на юге, а через них с Европой и с Азией. Однако важней всего то, что Вологда с недавних пор превращается в крупную торговую базу, поскольку здесь всякий товар перегружается с телег на суда и с судов на телеги и подолгу лежит, дожидаясь зимних путей или весеннего вскрытия рек, стало быть, представляет собой легкую добычу для любого грабителя. Иоанн не может не понимать, что сама Вологда и весь северный край нуждаются в обороне, в особенности с северо-востока и с северо-запада. На Пермь, на Вятку и далее на поморье всё ещё совершают жестокие набеги сибирские татары, вогулы и остяки. До самого побережья Белого моря всё ещё доходят по старой памяти не менее хищные ушкуйники Великого Новгорода, шведы и так называемые каянские немцы, как в этих краях именуют тоже небескорыстных и малогуманных финских разбойников, пробираются по рекам Кеми и Ковде и безжалостно грабят безоружных поморов. Несмотря на постоянные угрозы и с востока и с запада, оборона русского Севера жидка и случайна. Вооруженные силы Московского царства принуждены неусыпно стоять против литвы и крымских татар, тогда кК на северных лесистых, болотистых, редко населенных пространствах не заводится служилых людей, которые несут службу с поместья, по первой тревоге обязаны сесть на коня и отбить воровской налет с любой стороны. В этих отдаленных местах лишь кое-где произволом случайности ставятся крохотные деревянные крепости, большей частью по бродам и торговым путям, в крепостях сидят стрельцы и казаки, которые нуждаются в поддержке, в хлебе и в порохе. Здесь необходима сильная, хорошо укрепленная военная база, которая могла б взять на себя организацию обороны и снабжение этих разбросанных, друг от друга далеко отстоящих сторожевых гарнизонов и тем обеспечить быстрое и безопасное освоение русского, отныне опричного Севера. Иоанн повелевает, и летописец заносит в свой манускрипт:

«Тоя же осени царь и великий князь заложил город Вологду камен и повеле рвы копати и подошву бити и на городовое здание к весне повеле готовити всякий запас…»

В этой торговой столице всего русского Севера занятый неутомимым созиданием Иоанн предполагает возвести громадную крепость, которая по величине и надежности не уступала бы величине и надежности московского Кремля, а внутри её возвести великолепный собор, который по величине и размерам мог бы соперничать с Успенским собором в Москве или с Преображенским собором на Соловках. Неизвестно, собирается ли он поселиться в этой вновь ставленой крепости навсегда, покинув нелюбимую Москву с её боярами и князьями, или всего лишь готовит второй рубеж обороны на случай согласованного нашествия литовцев и крымских татар, которое, он это видит, московским войскам едва удастся остановить. Утверждать с точностью можно лишь то, что он стремится привлечь сюда служилых людей, которые были бы готовы отразить нападение. С этой целью он наделяет землей в вологодском уезде своих приближенных, в первую очередь Федора Басманова, Василия Грязного, Семена Мишурина и некоторых других, рассчитывая на то, что они, со своей стороны, испоместят на ней своих слуг.

Покончив с делами военными, он наконец добирается до Кириллова Белозерского монастыря. Человек мирный, склонный к тихим молитвам, к неторопливому размышлению о великом прошедшем и ожидаемом будущем, противостоянию и вражде предпочитающий уединенные беседы со старинными рукописями, с богомольцами и мудрецами других времен и народов, он с наслаждением погружается в стеклянную тишину, в целительный покой мирных келий, в чарующую прелесть долгих молитв. Необходимость возводить крепости, скликать для сечи полки, перестраивать войско, укрощать неукротимых князей и бояр, отправлять кого-то в опалу, кого-то под топор палача отступает на короткое время. Душа его отдыхает от пошлой земной суеты. И до того его натуре противно постоянно держать наготове свой меч как против чужих, так и против своих, до того он измучен и изнурен, что внезапно его затаенная тоска вырывается из-под спуда, он призывает в свою одинокую келью Кирилла, игумена, и несколько самых уважаемых старцев, говорит с ними порывисто, страстно, признается, что единственная его мечта удалиться от жестокого мира, постричься в монахи и жить, как они. И это не минутный каприз, не наплыв взбудораженного религиозного чувства. Его желание неизменно. Спустя восемь лет он напомнит о нем, когда эти же старцы испросят у него помощи в делах монастырских и поучения в том, как должно им поступить:

«Ради Бога, святые и преблаженные отцы, не принуждайте меня, грешного и скверного, плакаться вам о своих грехах среди лютых треволнений этого обманчивого и преходящего мира. Как могу я, нечистый и скверный душегубец, быть учителем, да ещё в столь многомятежное и жестокое время? Пусть лучше Господь Бог, ради ваших святых молитв, примет мое писание, как покаяние. А если вы хотите найти учителя, – есть он среди вас, великий источник света, Кирилл. Почаще взирайте на его гроб и просвещайтесь. Ибо его учениками были великие подвижники, ваши наставники и отцы, передавшие и вам духовное наследство. Да будет вам наставлением святой устав великого чудотворца Кирилла, который принят у вас. Вот вам учитель и наставник! У него учитесь, у него наставляйтесь, у него просвещайтесь, будьте тверды в его заветах, передавайте эту благодать и нам, нищим и убогим духом, а за дерзость простите, Бога ради. Вы ведь помните, святые отцы, как некогда случилось мне придти в вашу пречестную обитель Пречистой Богородицы и чудотворца Кирилла и как я, по милости Божьей, Пречистой Богородицы и по молитвам чудотворца Кирилла, обрел среди темных и мрачных мыслей небольшой просвет – зарю света Божия – и повелел тогдашнему игумену Кириллу с некоторыми из вас, братия (был тогда с игуменом Иоасаф, архимандрит Каменский, Сергий Колычев, ты, Никодим, ты, Антоний, а иных не упомню), тайно собраться в одной из келий, куда и сам я явился, уйдя от мирского мятежа и смятения; и в долгой беседе я открыл вам свои желания постричься в монахи и искушал, окаянный, вашу святость своими слабосильными словами. Вы же мне описали суровую монашескую жизнь. И когда я услышал об этой Божественной жизни, сразу же возрадовалась моя окаянная душа и скверное сердце, ибо я нашел Божью узду для своего невоздержания и спасительное прибежище. С радостью я сообщил вам свое решение: если Бог даст мне постричься при жизни, совершу это только в этой пречестной обители Пречистой Богородицы и чудотворца Кирилла; вы же только молились. Я же, окаянный, склонил свою скверную голову и припал к честным стопам тогдашнего вашего и моего игумена, прося на то Благословения. Он же возложил на меня руку и благословил меня на это, как и всякого человека, пришедшего постричься…»

И не проходит даром это благословение, благословение игумена навсегда остается в душе:

«И кажется мне, окаянному, что наполовину я уже чернец: хоть и не совсем ещё отказался от мирской суеты, но уже ношу на себе благословение монашеского образа. И видел я уже, как многие корабли души моей, волнуемые лютыми бурями, находят спасительное пристанище. И потому, считая себя уже как бы вашим, беспокоясь о своей душе и боясь, как бы не испортилось пристанище моего спасения, я не мог вытерпеть и решился вам писать…»

Однако не более чем наполовину пребывает он уже в чернецах. Другая половина, волнуемая лютыми бурями, должна вновь погрязнуть в мирской суете. Направить корабли своей души в спасительное пристанище Бог не велит. Бог обрек его служить государем, и ему до конца своих дней тащить этот невыносимый для честного человека, окровавленный крест. Шапка-то Мономаха действительно тяжела, и своей волей напялить её на скудную свою головенку тщится лишь почерневшая от подлостей сволочь или кромешный дурак.

Он возвращается с богомолья к беспокойным делам управления, и что поджидает его? Пока он отсутствовал, князь Щенятев постригся в монахи, случай не частый, обычно опальных князей приходится силой отправлять в монастырь, доброй волей они затворяются редко, да и то большей частью на старости лет. Пострижение много нагрешившего князя тем не менее представляется ему подозрительным, но он делает, до поры до времени, вид, будто ничего не случилось.

По весне, не успевают сойти снега и отшуметь полноводные реки, мор открывается в Великих Луках, в Троицком Сергиевом монастыре и в Смоленске, в течение нескольких месяцев страхом неминуемой смерти обороняя литовские рубежи и опустошая важные крепости, которые с запада прикрывают Москву. После мора необходимо во что бы то ни стало и как можно скорей населить эти крепости московскими стрельцами, служилыми казаками, пушкарями, хотя бы малым отрядом служилых людей, но такой массы годных к службе бойцов негде взять, и без того у него слишком мало их для обороны обширных, им же раздвинутых рубежей, ни с одной стороны не обороненных естественными преградами, кроме болот да лесов.

И медлить нельзя. И без того не имея никакого желания рисковать собственными полками, а теперь лишившись возможности бросить на источающие заразу московские крепости алчных литовцев, польский король и литовский великий князь с двойной настойчивостью натравливает на Москву тоже алчного крымского хана, и крымский хан, за горсть золото готовый реками чужую кровь проливать, едва успев отдышаться после конфуза под Болховом, гонит к Иоанну гонцов всё с тем же безрассудным требованием Казани и Астрахани, несмотря на то, что и польский король, и московский царь и великий князь, и сам крымский хан знают отлично, как у него коротки руки до Казани и Астрахани, а вместе с абсурдным требованием вновь ищет и вовсе нерассудительных даней. Иоанн повелевает кратко ему отписать:

«Мы, государи великие, бездельных речей говорить и слушать не хотим…»

Никогда ещё московские государи не изъяснялись этим стальным языком с татарскими ханами. Ему и этого мало. Ощутив свою возросшую и всё растущую силу, он со своей стороны прибегает к угрозам и позволяет себе говорить с заперекопьским нахалом как старший с младшим, давно на практике испытав благодатную, трезвящую, вводящую в разум силу угроз. Вот как он наставляет Алябьева, которого в крымский вертеп направляет послом:

«Если станет хан говорить: посылал я к брату своему, великому князю, гонца Мустафу с добрым делом, а князь великий велел его ограбить Андрею Щепотьеву за то, что у Андрея Сулеш взял имение в зачет наших поминков, так я велю этот грабеж Мустафе взять на тебе, – отвечать: которые поминки государь наш послал к тебе с Андреем Щепотьевым, эти поминки Андрей до тебя и довез, а Сулеш у Андрея взял рухлядь силою, Андрей бил тебе челом на Сулеша, а ты управы не дал, Андрей бил челом нашему государю, и государь велел ему за этот грабеж взять на твоем гонце: если же на мне велишь взять что силою, то государь мой велит мне взять вдвое на твоем после и вперед к тебе за то посла не пошлет никакого…»

Девлет-Гирей мнется, страсть как хочется ему достать Москвы и Казани и вдоволь насытиться чужим добром и полоном. Он прикидывает, не соединиться ли в самом деле с непокорившимися казанцами, помышляющими по скудости духа не о самостоятельности, не о свободе уже, а только о том, чтобы из-под власти московского царя и великого князя перекинуться под власть крымского хана, хоть и злодея, но все-таки своего злодея по крови и вере.

Афанасий Нагой достойно исполняет свои обязанности представителя московского государя, которые обыкновенно совмещаются с обязанностями лазутчика. Он подкупает придворных Девлет-Гирея, соблазняет подарками торговых евреев, содержит исполнительных соглядатаев и благодаря многим глазам и многим ушам добывает достоверные сведения о намерениях оголодавших без набега татар. Одна из его новостей грозит Московскому царству многими бедами. Афанасий Нагой спешит донести, что прибыли грамоты от казанских татар и луговых черемис, в которых прежде враждующие между собой, а нынче сплотившиеся татары и черемисы просят прислать военную помощь, а во главе орды поставить ханского сына, а как орда с ханским сыном подступит к Казани, так они все отложатся от московского царя и великого князя, неизбежный итог насильственного обращения в православие, возьмут силой казанский острог, по крепостям перебьют московские гарнизоны, всё ещё малочисленные, несмотря на переселение полутора сотен опальных князей и бояр, а всего против них наберется тысяч до семидесяти мятежников. Афанасий Нагой также доносит, что присылали ногаи к хану сказать:

«Пока мы были наги и бесконны, до тех пор мы дружили царю и великому князю, а теперь мы одеты и коны: так если ты царевича в Казань с войском отпустишь, то дай нам знать, мы твоему сыну на помощь готовы…»

Ещё доносит Афанасий Нагой, что Девлет-Гирей, столько раз с уроном отбитый от южных украйн, совет держал со всеми своими сыновьями и мурзами:

«Была дума у царевичей: думали царевичи, карачеи, уланы, князья, мурзы и вся земля и придумали мириться с королем, а с тобою, государем, не мириться, помириться тебе с московским, говорили они хану, – это значит короля выдать, московский короля извоюет, Киев возьмет, станет по Днепру города ставить, и нам от него не пробыть. Взял он два юрта мусульманских, взял немцев, теперь он тебе поминки дает, чтоб короля извоевать, а когда короля извоюет, то нашему юрту от него не пробыть, он и казанцам шубы давал, но вы этим шубам не радуйтесь: после того он Казань взял…»

Умен Иоанн, хитер и расчетлив. Девлет-Гирей убедился в этом на опыте, частом и горьком, в особенности оценил по достоинству его беспроигрышную стратегию неспешного оттеснения неприятеля при помощи крепостей, которые ставятся им в самых удобных для обороны местах, чего не достало ума оценить Адашеву, Сильвестру и Курбскому и всей налегающей стороне вместе с ними, когда гнали его прямиком воевать Перекопь. Очевидность неумолимая, с превосходством московского государя не согласиться нельзя, как ни кружи голодная татарская конница вкруг ощетиненных пушками и пищалями крепостиц, и крымский хан решает твердо и окончательно перейти на сторону польского короля и литовского великого князя, тоже расчетливого, упорного недоброжелателя Московского царства, однако ж ленивого, развратного, в воинских делах ничем не отмеченного, с ним сообща все-таки поспокойней и посподручней грабить одинокую, никем не поддержанную Москву, а Нагому велит передать, что с московским царем и великим князем никакого мира не станет иметь, то есть объявляет Московскому царству нескончаемую войну до полной победы или до полного истощения татарской орды. На особом приеме Афанасию сам говорит:

– Ко мне пришла весть, что государь ваш хочет на Тереке город поставить. Если государь хочет быть со мной в дружбе и братстве, то города на Тереке он бы не ставил, дал бы мне поминки Магмет-Гиреевские, тогда я с ним помирюсь. Если же он будет на Тереке город ставить, то, хотя давай мне гору золотую, мне с ним не помириться, потому что побрал он юрты мусульманские, Казань да Астрахань, а теперь на Тереке орд ставит и несется нам в соседи.

В самом деле, московская крепость поблизости от татарских кочевий вроде кости в горле для крымского хана и ясный, к тому же крупный успех прозорливого Иоанна, предпочитающего стеснять, устрашать, продвигать во все стороны опорные пункты, именно для того, чтобы лишь в крайнем случае прибегать к грубым доводам закаленного победой оружия. Девлет-Гирей эту крепкую кость страсть как хочется вынуть, а он её вынуть бессилен, благодаря неотступным усилиям Иоанна миновались бесславные времена безбрежных татарских бесчинств, вековечный враг остановлен и прижимается шаг за шагом к стене, и Девлет-Гирей в бешенстве от собственной немощи приказывает вышвырнуть из своих владений царского представителя.

Не на того, как говорится, напал, да и Москва уж не та, чтобы с ней говорить на таком языке. Афанасий Нагой принадлежит к числу немногих Иоанном примеченных лиц, кто служит царю и отечеству, причем служит бестрепетно. Он объявляет крымскому хану, что лучше помрет, но без дозволения царя и великого князя никуда не отъедет.

Тогда, окончательно помрачившись нетвердым умом, с теми же бессмысленными угрозами Девлет-Гирей отправляет к Иоанну гонца. Иоанн отвечает невозмутимо, с сознанием своей силы и правоты, что не отдаст ни Казани, ни Астрахани и что город на Тереке ставится безопасности черкесского князя Темрюка, тестя его, а если хан желает добра, так пусть пришлет своего сына в Москву, он выдаст за него дочь Шиг-Алея и даст татарский Касимов в удел, об Магмет-Гиреевых данях неприлично и речи впредь заводить, вместо них Иоанн посылает крымскому хану триста рублев, сумма, которая служит крымскому хану чем-то вроде пощечины. Девлет-Гирей все-таки терпит, хорохорится главным образом ради того, чтобы потешить свое татарское самолюбие, настоянное на давно прошедших победах Чингис-хана и Батыя, а перед московским царем и великим князем, как-никак прежним данником, лицо сохранить, вновь призывает Нагого, отчитывает посла за такие поступки его государя, а всё словно бы жалуется на собственное бессилие погуще напакостить ближнему:

– Просил я у вашего государя Казани и Астрахани, государь ваш мне этого не дал, а что мне дает и на Касимов царевича просит, того мне не надобно: сыну моему и у меня есть что есть, а не дает мне государь ваш Астрахани, так султан турецкий возьмет же её у него.

Иоанн чует эту очевидную слабость крымского хана, невозможность орды вольным ходом пробиться сквозь цепь поставленных им крепостей, его неспособность справиться с ним в одиночку в открытом бою, однако турецкого султана со счета он сбросить не может, турецкого султана нынче вся Европа страшится приблизительно так же, как Чингис-хана три века назад. Он всегда готов к любой неожиданности, это в нем говорит наследство тревожного детства, и пока тянется эта невинная канитель с устными и письменными ничего не значащими угрозами, он обдумывает положение земского войска. С пострижением Щенятева он лишается дельного воеводы. В земщине наибольшими воеводами остаются Иван Бельский да Иван Мстиславский, старейшие и ненадежные: Бельский дважды пытался бежать, Мстиславский глуп и никчемен. Как ни крути, а приходится покориться сложившимся обстоятельствам, и он призывает Михаила Воротынского, опального удельного князя, который благодушествует в монастыре на свежей осетрине и заморском вине. Он вопрошает опального, готов ли князь Михаил служить верой и правдой, как прежде служил. Князю Михаилу опала идет явно на пользу. Князь Михаил отвечает, что готов служить верой и правдой, вновь целует крест и дает крестоцеловальную запись, что крамолы не учинит и никуда не отъедет. Иоанн возвращает ему его вотчины, даже кое-что прибавляет ещё, чтобы вернее служил, и ставит его на третье место среди воевод земского войска, после Ивана Бельского и Ивана Мстиславского, как ему подобает стоят по росписи мест.

Той же весной он отправляется в объезд по укрепленным местам, стоящим на страже южных украйн, посещает Козельск, Болхов, Белев, чтобы лично проверить надежность им же придуманной и возведенной линии крепостей, а вместе с собой повелевает следовать воеводам и старшим из служилых людей, может быть, для того, чтобы не оставлять их без присмотра в Москве и заодно приучать к добросовестному несению службы, поскольку именно многим из них предстоит служить по этим укрепленным местам. В Болхове он делает остановку, с пристальным вниманием осматривает места недавних боев и проводит расследование. Его тревожит вопрос, отчего Щенятев скрылся в монастыре? Не произошло ли под Болховом чего-нибудь большего, чем обыкновенная свара за место? Не преднамеренная ли это крамола? Не замышлял ли Щенятев пропустить татар на Москву? Видимо, ему что-то удается установить. Воротившись, он вызывает Щенятева из монастыря. Боярина допрашивают, во время допросов пытают. Неизвестно, какие показания давал воевода, обрекавший Болхов на сдачу. Известно, что его возвращаются все-таки в монастырь и что вскоре он умирает, возможно вследствие пыток.

Южные украйны беспокоят Иоанна куда больше литовских украйн не только потому, что Смоленск и Великие Луки на какое-то время защищены черным бедствием мора. Литовская сторона сама затевает переговоры о мире, на этот раз исходя из более веских причин, чем отступление перед заразой. Чтобы пощупать, готовы ли почвы в Москве для начала переговоров, от епископов и панов радных к митрополиту приходит гонец. И прежде к митрополиту Макарию такого рода непохвальных гонцов перестали пускать, тем более не допускают гонца к Афанасию, человеку в политике невесомому, молчаливо согласному взять на себя Божье, а кесарево оставить на усмотрение Иоанна. Гонца допускают только к думным боярам. Думные бояре отвечают согласием о мире сноситься и военные действия остановить. Опасную грамоту для представительного посольства отправляют с Желнинским, однако наказ гонцу дает сам царь и великий князь:

– Если спросят про Андрея Курбского, для чего он от государя побежал, то отвечать: государь было его пожаловал великим жалованьем, и он стал делать государю изменные дела, государь хотел было его понаказать, а он государю изменил, но это не диво, езжали из государства и не в Курбского версту, да и те изменники государству Московскому не сделали ничего. Божиим милосердием и государя нашего здоровьем Московское государство не без людей, Курбский государю нашему изменил, собакою потек, собацки и пропадет. А если спросят о дерптских немцах, для чего их царь из Дерпта велел перевести в московские города, отвечать: перевести немцев государь велел для того, что они ссылались с магистром ливонским, велели ему прийти под их город со многими людьми и хотели государю изменить. Если спросят: зимою государь ваш куда ездил из Москвы и опалу на многих людей для чего клал, отвечать: государь зимой был в слободе и положил опалу на бояр и дворян, которые ему изменные великие дела делали, и за великие измены велел их казнить.

Впрочем, нынче польскому королю и литовскому великому князю, как и крымскому хану, не до таких мелочей, способных волновать лишь московских князей и бояр. Своими заранее изготовленными ответами Иоанн желает уверить любознательного соседа, зарящегося на его города, что никакой внутренне распри, тем более никакой смуты, вроде той, что бушует в Европе, в московских пределах не водится и не предвидится впредь. Польский король и литовский великий князь и на этот счет осведомлен хорошо, как осведомлены о том и в Европе, иначе Европа не принуждала бы его пойти на согласие с Иоанном и он вместо послов давно бы направил полки на Москву. В одиночку серьезное нападение ему не под силу, как оно уже не под силу и крымскому хану, до того возросла мощь Московского царства в последние двадцать лет, и все попытки этого коварного и ловкого интригана натравить на несговорчивого соседа Европу, поднять Нидерланды, немецкие княжества и германского императора в крестовый поход на восток, неожиданно для него проваливаются самым постыдным и самым решительным образом: у Европы нынче иные планы, иные заботы, иная война. Очень ему хочется направлять события по своему усмотрению, однако в действительности события им управляют, таков непреложный закон. Его войскам удается отбить у шведов Пернов, в свою очередь шведы набрасываются на Эзель. Пользуясь этим несчастьем, он замышляет вовлечь в военные действия тамошнего правителя Магнуса, однако Магнус, бесшабашный авантюрист, в обмен на союз со своим водевильным, немногого стоящим герцогством требует у него самую малость: руку его второй сестры и в качестве приданого за ней всю Ливонию, и он при всем желании отыскать хоть самого захудалого чудака, который вместо него сунулся в пекло войны, чудаку с таким чудовищным аппетитом вынужден наотрез отказать. Обращение к германскому императору тоже не приносит ему ни одного солдата или хотя бы одного талера на покупку солдат, зато приносит сколько угодно самых соблазнительных обещаний и ободрительных слов, из которых, как известно, не составишь ни полка, ни батальона, ни взвода. Момент для союза против Москвы выпадает слишком неподходящий. После кончины Фердинанда 1 его старший сын Максимилиан 11 получает всего-навсего Австрию и Венгрию, чтобы понемногу превратиться из германского императора в австрийского короля, поскольку недальновидный отец наделил второго сына Тиролем, а третьему завещал Каринтию, Крайну и Штирию. Раздел, как и всякий раздел, серьезно ослабляет империю Габсбургов, которую с юго-востока теснят ненасытные турки, а на севере и северо-западе отказываются от былого безмолвного повиновения обнаглевшие после истребления десятков тысяч крестьян в зверски-жестокой Крестьянской войне князья и курфюрсты, и бедный наследник, к тому несколько обделенный нерадивой природой способностями, нестерпимыми обстоятельствами принуждается к неблагодарной роли посредника, у которого реальная власть уплывает из рук, поскольку князья и курфюрсты продолжают вздорить и ссориться между собой, не подозревая о том, какое ужасное бедствие они накликают на свои бесшабашные головы и таки накличут лет через сорок. Изворотливый польский король и литовский великий князь закидывает удочку в Нидерланды, которые могут перекрыть торговые потоки, идущие через русскую Нарву, что Маргарита Пармская, наместница испанского короля, сделать, право, не прочь, лишь бы придушить богатого конкурента Испании в торговле с Востоком, а заодно истребить вольный дух, со дня на день нарастающий в этой беспокойной испанской провинции, да вот беда, несносные Нидерланды именно в этот момент, когда они так нужны для политических комбинаций польского короля и литовского великого князя, отныне не желают пребывать в унизительном положении испанской провинции, и в начале апреля 1566 года группа непокорных дворян в потертых атласных камзолах, за что Маргарита презрительно обзывает их гезами, то есть нищими, вручает петицию, в которой требуют вывода испанских полков, а главное, в петиции высказывается здравое требование немедленно прекратить ужасные костры инквизиции, массами пожирающие нидерландских еретиков, в действительности вожаков нарастающего освободительного движения. Никаких костров инквизиции католическая Испания не собирается прекращать, и в Нидерландах вспыхивает иной огонь, огонь революции, положивший начало неслыханному процветанию в конце концов победившей республики, однако же для победы республики гезам необходимо оружие, а за оружие, как известно, надо платить, а деньги на оружие доставляет торговля, а испанские корабли блокируют западное побережье с его знаменитыми торговыми городами, и маленьким Нидерландам остается один путь на восток, в эту самую русскую Нарву, которую исхлопотавшийся польский король и литовский великий князь призывает заткнуть соединенным военным флотом балтийских держав, рассчитывая на то, что Московское царство военного флота пока не имеет, и если не потеряет эту самую русскую Нарву, так заплатит несбывшимся вожделениям хотя бы большими убытками.

А всего гаже для него то, что его возня вокруг московской торговли очень не нравится бедным немецким князьям, берущим пошлину с каждой телеги, в особенности не нравится стремительно возвышающейся Баварии. Великие географические открытия, проложенный морской путь вокруг Африки в сказочно богатую Индию, открытие Америки и кровавое ограбление вдруг возникших колоний сыграли злую шутку с немецкой торговлей. Зарастает травой обильная дарами пошлин и барышей столетиями торенная дорога из Венеции, Флоренции и Генуи через южную Германию на север, в цветущие ганзейские города, нынче к тому же лишенные самоуправления победившими немецкими очень бедными и очень жадными рыцарями. Стало быть, старинным немецким торговым городам тоже остается одна дорога по давно освоенным водным путям через Прагу и Краков на Смоленск, Ростов Великий и Ярославль или татарский Крым, откуда по хитросплетению рек и караванных дорог плывут товары из Персии, Индии и Китая, в особенности бесценный китайский шелк, да в придачу к этим старинным путям всё та же русская Нарва, через которую плывут всё те же восточные прелести, славянские меха, лен, мед и воск, а с недавнего времени корабельный лес, которого в неимоверных количествах требует растущий как на дрожжах европейский торговый и военный флот, ринувшийся в неведомые просторы всех океанов в погоне за пряностями, золотом, серебром и обыкновенной пиратской добычей. Затянувшаяся война на восточных торговых путях грозит немецким купцам, а следом за ними и немецким князьям и курфюрстам окончательным разорением, оттого они так усердно обхаживают своего императора, чтобы он на понятном всем языке растолковал неугомонной Польше и жадной Литве, что нынче их возня против Московии никому в этих местах не нужна. Особенный дар вразумления, очень некстати для них, открывается у Вейта Ценге, представителя баварского герцога по торговым делам. Циничный лжец или наивнейший фантазер, этот Ценге только что не обожествляет московского царя и великого князя, верно, нужда в самом деле заставляет есть калачи. По его уверению, московский царь и великий князь по происхождению доподлинный немец, больше того, в этих царственных жилах течет чистейшая баварская кровь, самого голубого оттенка. Далее едва ли не ошарашенный столь бесподобным родством Максимилиан узнает, что царь Иоанн не чает дождаться того благословенного часа и дня, когда сможет вступить с германским императором в теснейшую дружбу и получить от него какой-нибудь орденок, за каковую величайшую честь московский государь хоть сей минут готов в его распоряжение предоставить до тридцати тысяч своей лучшей конницы, которую бравый император сможет использовать в войне против слишком уж обнаглевшей турецкой пехоты, и к орденку ещё приплатить, ведь честь-то неслыханная, несколько мешков серебра, которого, как говорят, в кремлевских подвалах не счесть, что наводит на туманную мысль, уж не сам ли Иоанн отсыпал речистому представителю баварского короля серебра за труды, прямо из кожи лезет чудак. Вероятно, понятный соблазн обзавестись даровой конницей и даровым серебром в обмен на красивую побрякушку возжигает в глазах со всех сторон стесненного императора дьявольский блеск, поскольку буйная фантазия баварского торгаша не останавливается на коннице и серебре. Выясняется, кроме того, что московский царь и великий князь, всё за ту же несравненную милость, готов возвратить в объятия помраченного духом магистра Ливонию и подчинить православную церковь римскому папе, хрустальная мечта со всех сторон теснимых католиков, по милости ненавистного Лютера лишившихся золотоносных поступлений из Германии, Швеции, Англии и, того гляди, также из Франции, в которой очень просто могут победить гугеноты, ведомые наваррским королем Анри Бурбоном, конечно, безбожником. А привязать московского царя и великого князя к католической колымаге, по уверению торгаша, до крайности просто: дочь его надобно выдать за какого-нибудь немца средней руки, а сына женить на какой-нибудь немке, тоже, естественно, средней руки, до крайности будет счастлив сердешный отец голубых-то баварских кровей, готовый экие сокровища метнуть за высокую честь носить на груди австрийской выделки знак, ну там с каким-нибудь бриллиантом, в таком славном деле одного бриллианта для медведя не жаль. Абсолютно вздорный проект, но и самый вздорный проект чрезвычайно хорош, если предложить его с должным апломбом и красноречием и в подходящий момент. Галиматью баварского торгового представителя всерьез обсуждают на нескольких съездах сильно отощавшие германские рыцари, в этом вздорном проекте почуявшие даровую поживу. Германскому императору особенно западает в больную голову приятная мысль о тридцати тысячах конницы. Беспощадные турки стоят непосредственно у его рубежей, есть отчего заболеть его голове. Пока что от злодеев он кое-как прикрывается Словакией и Каринтией, позволяя им во все тяжкие грабить и убивать, ну, этих, как их, славян, а тут экая благодать валит за какой-нибудь орденок в придачу к жениху и невесте средней немецкой руки, ведь этого хлама у любого императора хоть отбавляй. Понятно, что ввиду столь радужных перспектив Максимилиану страсть как хочется, чтобы Польша и Литва как-нибудь побыстрей замирились с московским золотым сундуком и чтобы се вместе, ну, эти, как их, славяне валом повалили на турок, спасая просвещенных австрийцев более ценной породы от полного истребления, тогда как он сам безмятежно станет благоденствовать в своей благоустроенной для приятного времяпрепровождения Вене, в случае победы, ну, этих, как их, славян, выиграв безопасность своих рубежей, а в случае поражения не проиграв ничего, разве что орденок, невесту и жениха. В свете завоевательных планов этого рода его дальнейшие действия вполне предсказуемы. С великолепной выучкой царедворца германский император дает понять польскому королю и литовскому великому князю, чего не следует в его положении и что следует предпринять. Каким образом остается действовать всеми покинутому польскому королю и литовскому великому князю тоже немудрено угадать. Польскому королю и литовскому великому князю только и остается отправить в Москву представительное посольство, и он отправляет несколько сот разного сорта воевод, маршалков и подскарбиев, едва разместившихся на нескольких сотнях телег, во главе их поставив Ходкевича да Тишкевича, наказав по возможности уступать московским медведям, пока неорденоносным, однако вечного мира, само собой разумеется, не заключать, а перемирие на годик-другой привезти непременно, авось к тому времени германский император, князья и курфюрсты гнев переменят на милость и осознают, где именно засел их кровный враг. Послы прибывают, наполнив Москву конским ржаньем и скрипом сотен телег. Иоанн дает своим приставам наставление:

– Если спросят послы о князе Михайле Воротынском, про его опалу, то отвечать: Бог один без греха, а государю холоп без вины не живет, князь Михайла государю погрубил, и государь на него опалу было положил, а теперь государь его пожаловал по-старому, вотчину его старую, город Одоев и Новосиль, совсем ему отдал, и больше старого.

Возобновляется обыкновенная канитель переговоров с поляками и Литвой, падкими на чужое добро. С наглостью своевольного польского пана, меняющего своих королей по прихоти, от обиды или несваренья желудка, Ходкевич требует возвратить Смоленск будто бы ограбленной и оскорбленной Литве. Невозмутимое московское боярство с величественной важностью требует возвратить кровные русские земли от Киева до Волыни. Обмениваются любезностями, подходящими к случаю. Расходятся, сходятся, снова расходятся. В свободные от канители дни лживый Ходкевич и прибывший с ним перебежчик Козлов под рукой передают прелестные грамоты короля и некоторых литовских магнатов самым влиятельным из подручных князей и бояр, которыми подручные князья и бояре за достойное вознаграждение чинами, землями и звонкой монетой приглашаются на службу в Литву, сопровождая приглашение прозрачным намеком на благоденствие счастливого перебежчика Курбского. Когда всем надоедает переливать из пустого в порожнее, соглашаются, что без Киева и Смоленска вечного мира не будет. Принимаются вырабатывать условия перемирия, причем Иоанн велит передать упрямым послам, что ради спокойствия христиан не требует царского титула, мол, довольно ему и того, что царем признают его все государи Европы. Переговоры о перемирии ведутся на удивленье легко. Польша и Литва отдают Иоанну взятый приступом Полоцк и все ливонские земли, уже занятые московскими гарнизонами, стало быть, в том числе Юрьев и Нарву, для всей московской торговли важнейшие города. Возможно, эта небывалая легкость заставляет всегда недоверчивого Иоанна насторожиться вдвойне. Что он никогда добровольно не уступит своих городов, как уже двадцать лет не уступает ни Смоленска, ни Пскова, ни Великого Новгорода, ясно как день. Что он по старинному праву и писаным грамотам всю Ливонию считает русской землей, тоже ясно как день, он и в войну-то ввязался лишь потому, что упрямый, высокомерный ливонский магистр отказался дани вносить, положенные не прихотью Иоанна, а договором, скрепленным крестным целованием и печатями, а для него договоры, тем более крестное целование святы. На что же рассчитывают Польша с Литвой, домогаясь от него перемирия? Он все-таки соглашается на кое-какие уступки. Он требует отдать ему Ригу, Венден, Ронненбург, Кокенгаузен, а со своей стороны готов отдать Озерище, Лукомль, Дриссу, Курляндию и двенадцать других городов. Кроме того, он отпустит всех пленных без выкупа, а русских пленных предлагает выдать за выкуп, чем кстати демонстрирует польскому королю, живущему на скромное подаяние своих панов, что он в самом деле располагает серьезными средствами, торговый-то представитель баварского короля не всё наврал германскому императору и немецким князьям. Неисключено, что он заранее знает жесткий ответ: послы больше ничего не хотят отдавать. Заводится торг. Устают пререкаться. Тогда лживый Ходкевич, который послан за перемирием на год, не больше чем на два, измышляет каким пируэтом и ответственности своей избежать и перемирие отложить, лучше всего до заповедных польских и литовских календ. Посол изъясняет московским боярам, что такой сложности дело, как перемирие, под силу благополучно решить лишь самим государям, которым ради столь человеколюбивого предприятия следует встретиться лично, словно прежде при подобной оказии не обходилось без личных встреч и не подписывали перемирия и на пять и на семь лет. Обговариваются всевозможные мелочи этикета. По плану Ходкевича их король и великий князь изберет своей ставкой Оршу, тогда как московский государь прибудет в Смоленск, а уж там оба на месте договорятся о дальнейшей процедуре переговоров. Любопытно, что Иоанн вдруг соглашается и на это явное нарушение поседелой традиции вести переговоры только в Москве. Им выдвигается лишь одно маленькое условие: в своем шатре в первый же день он устроит для польского короля и литовского великого князя обед. Тут внезапно впадает в благородное негодование лживый Ходкевич: первым отобедать в шатре московского государя есть несмываемое оскорбление для польско-литовского государя. Иоанн мгновенно ухватывается за возражение, рожденное спесью, и повелевает переговоры прервать. Разумеется, приобрести всю северную и восточную части Ливонии, включая такую бесценную приморскую базу, как Нарва, в которой нет отбоя от европейских купцов, богатеть на торговле, спокойно заниматься дальнейшим переустройством громоздкого московского воинства, поставить надежный заслон крымской орде с помощью ещё одной линии умело расставленных крепостей и вкушать все прелести как внутреннего, так и внешнего мира, может быть, и в самом деле уйти на покой, в монастырь, было бы для него соблазнительно, ведь по натуре он человек не воинственный. Однако Иоанн, готовый откладывать, ждать, способный на незначительные уступки любому противнику, будь то польский король, ливонский магистр или собственные витязи удельных времен, не способен хотя бы на один волос отступить от своих излюбленных принципов, а его излюбленный принцип один везде и во всем: чужого не надо, а своего не отдам. Стало быть, он органически не способен уступить ненасытным полякам южную и западную Ливонию, в особенности такие важнейшие торговые гавани, как Рига и Колывань, как в русских летописях и грамотах прописан немцами обезображенный Ревель, выгодные для московской торговли, однако опасные конкуренты, пока остаются в польских, литовских или шведских руках, понятно, что закрытыми для московских торговых людей. А тут ещё странная мягкость, непредвиденная уступчивость со стороны польско-литовских послов, которые прямо-таки криком кричат о явной слабости той стороны, о которой он, кроме того, не может не знать от лазутчиков и немецких купцов, приходящих с товаром и за товаром в Москву. Иоанн размышляет, просчитывает возможности, это главное его преимущество в любых политических обстоятельствах. И тут есть над чем призадуматься. Если он взял играючи Полоцк, лучшую литовскую крепость, если он два раза подряд благополучно отбился от согласованного нападения татарской орды и литовских полков своим расхлябанным, более стойким в обороне, чем удачливом в нападении воинством, то нынче, когда польско-литовская сторона очевидно колеблется, ему, благодаря выделению в особный двор, удалось сформировать новое, дисциплинированное, ему одному подвластное войско, во главе которого он собственной волей может поставить не престарелого трусоватого Ивана Бельского, не приглуповатого Ивана Мстиславского, а решительного, отличившегося победами Алексея Басманова, ему ничего не стоит вдребезги расшибить в общем-то жидких на расправу литовцев и изнеженных, распутных поляков, как он убедился в этом под Полоцком. Единственное сомнение удерживает его: спесивые, малоспособные земские воеводы вновь его предадут, а если прямо не предадут, разницы мало, всё равно рискованно полагаться на них, а без земского ополчения ему тоже не обойтись, в опричных полках всего тысяч шесть. Он отыскивает способ привязать их к себе хотя бы на время похода. Он созывает земский собор, однако это не тот освященный собор, на какие много раз собирались архиепископы, епископы, игумены, архимандриты и думные бояре. Он рассчитывает вновь смирить подручных князей и бояр грозным гласом народным, как сделал это, сидя сиднем в Александровой слободе. На этот собор он приглашает, разумеется, высшее духовенство и знатнейших бояр, но вместе с ними на собор съезжается приблизительно две сотни служилых людей и около ста самых уважаемых московских гостей и купцов. Всё это люди по-тогдашнему выборные, в его государевой воле не состоящие. Архиепископы, епископы, игумены и архимандриты ставятся освященным собором. Чин боярина или окольничего дается самими боярами по расчету родства, то есть тоже по своеобразному выбору. В торговых товариществах также избирают главу, конечно, из самых богатых, оборотистых и предприимчивых, поскольку в сознании русского человека одно и то же понятие, что богатый, что умный. Старшие из служилых людей тоже избираются в каждом уезде. Таким образом, эти выборные представители разных сословий представляют собой нечто вроде совещательного собрания, которое царь и великий князь приглашает в помощь себе и от которого ждет обдуманного совета, как ему поступить. Одно его намерение осознанно и очевидно: рассылая приглашения на земский собор, он стремится поставить людей, отличившихся службой и принятых в его царский двор, рядом с людьми, возвышенными только происхождением от тридесятого деда. С этой целью он не выделяет особо князей, а детей боярских приравнивает к служилым людям и старшинам торговых рядов. Он намеревается смешать, посадить всех вместе бояр, окольничих, казначеев, думных дьяков, служилых людей первой статьи, служилых людей второй статьи и торговых людей. Примечательно, что среди приглашенных служилых людей первой статьи всего тридцать три княжеские фамилии и шестьдесят одна не княжеская, а среди служилых людей второй статьи всего одиннадцать княжеских, зато восемьдесят девять фамилий не княжеских. Земский собор открывается двадцать шестого июня 1566 года. Ничего удивительного, что в эти жаркие летние дни в Москве гремят грозы и льют проливные дожди, и летопись отмечает, что в канун этого дня “изошла туча темна и стала красна, аки огнена, и опосле опять потемнела, и гром бысть и трескот великий и молния и дождь, и до четвертого часу”. Тем не менее, по городу расползаются темные слухи, кому-то угодные, что сии знаки зловещие свыше дадены неспроста, что хорошего нечего ждать, что приключится беда. В самом деле, ни высшее духовенство, ни князья и бояре не желают судить и рядить за один с простыми дворянами, тем более с людом торговым, который они презирают и не пускают в хоромы свои на порог. Все судят и рядят отдельно, каждое сословие само по себе, в своем месте, особно. Иоанн сдерживает себя, но лично говорит только с архиепископами, епископами, игуменами и архимандритами и задает им лишь один, вполне справедливый вопрос: “Как нам стояти против своего недруга польского короля?” и удаляется, предоставляя своим богомольцам благую возможность судить и рядить на свободе по совести. В свою очередь, благодарные за доверие богомольцы ставят тот же вопрос перед каждым сословием, по всей вероятности, через письмо: “На какове мере государю нашему с королем помиритися? ” и также предоставляют сословиям благую возможность судить и рядить на свободе по совести. Сословия судят и рядят, понятно, прикидывая в первую голову свои выгоды и невыгоды от мира или войны, и подают царю и великому князю свое мнение тоже через письмо, может быть, потому, что Иоанн, в сущности, уверенный враг всякого представительства при государе, который только перед Богом держит ответ, не желает умаляться до разговора с представителями сословий, может быть, потому, что действительно предоставляет им полную свободу суждения, а может быть, и потому, что желает иметь в своих руках документ. Возникает любопытная ситуация. Коллективная ответственность сама по себе исключает всякую мысль о возможности преследования и наказания с его стороны, не станет же царь и великий князь рубить головы сотням людей, им самим и собранным на совет, даже если их мнение окажется для него неугодным. Главное же, в этом собрании некому и страшиться опалы, тем более казни. Его суровые меры вообще не касаются духовенства, как они не касаются служилых и торговых людей. Если кто и рискует из числа этих неожиданно призванных на совет представителей Русской земли, то одни князья и бояре. Как они постигают общее настроение, трудно сказать, однако все представители Русской земли придерживаются единого мнения: мир невозможен, необходима война. Поразительно, что первыми за войну высказываются именно богомольцы, причем толкуют не столько о священной необходимости защищать от супостата религию и святыни, сколько о земной необходимости взять под защиту интересы торговли. Девять архиепископов и епископов, четырнадцать игуменов и архимандритов и девять особо почитаемых старцев пишут царю и великому князю, ставят свои подписи и прикладывают печати:

«Велико смирение государское! Во всем он уступает, уступает королю пять городов в Полоцком повете, по Задвинью уступает верст на 60 и на 70 в сторону, город Озерище, волость Усвятскую в Ливонской земле, в Курской земле за Двиною 16 городов, да по сю сторону Двины 15 городов ливонских с их уездами и угодьями, пленных полочан отпускает без окупу и без размены, а своих пленных выкупает: государская перед королем правда великая! Больше ничего уступить нельзя, пригоже стоять за те города ливонские, которые король взял в обереганье, – Ригу, Венден, Вольмар, Ранненбург, Кокенгаузен и другие города, которые к государским порубежным городам, псковским и Юрьевским, подошли; если же не стоять государю за эти города, то они укрепятся за королем, и вперед из них будет разорение церквам, которые за государем в ливонских городах; да не только Юрьеву, другим городам ливонским и Пскову будет большая теснота, Великому Новгороду и других городов торговым людям торговля затворится. А в ливонские города король вступился и держит их за собою не по правде, потому что, когда государь наш на Ливонскую землю наступил за её неисправление, магистра, епископа и многих людей пленом свел, города ливонские побрал и православием просветил, церкви в них поставил, тогда остальные немцы, видя свое изнеможение, заложились за короля со своими городами. А когда государь наш на Ливонскую землю не наступал, то король мог ли хотя один город ливонский взять? А Ливонская земля от прародителей, от великого государя Ярослава Владимировича, принадлежит нашему государю. А и то кролёва правда ли? Будучи с государем нашим в перемирье, королёвские люди пришли да взяли наш город Тарваст и людей свели. И наш ответ, что государю нашему от тех городов ливонских, которые король взял в обереганье, отступиться непригоже, а пригоже за них стоять. А как государю за них стоять, в том его государская воля, как его Бог вразумит, а нам должно за него, государя, Бога молить, а советовать нам в том непригоже. А что королёвы послы дают к Полоцку земли по сю сторону вверх по Двине на 15 верст, а вниз на 5 верст, а за Двину земли не дают, рубежом Двину становят, то можно ли, чтоб городу быть без уезда? И села и деревни без полей и без угодий не живут, а городу как быть без уезда?..»

Бояре, окольничие и приказные люди составляют свою советную грамоту с осторожностью, с оговорками, но рассудительно, по-хозяйски, подписывают и крест целуют на ней:

«Ведает Бог да государь, как ему, государю, Бог известит, а нам кажется, что нельзя немецких городов королю уступить и Полоцк учинить в осаде. Если у Полоцка заречье уступить, то и посады заречные полоцкие будут в королевской стороне; по сю сторону Двины в Полоцком повете все худые места, а лучшие места все за Двиною. И если в перемирные лета литовские люди за Двиною поставят город, то, как перемирье выйдет, Полоцку не простоять, а если в ливонских городах у короля прибудет рати, тогда и Пскову будет нужда, не только Юрьеву с товарищами. Так чем давать королю свою рать пополнять, лучше государю теперь с ним на таком его высоком безмерье не мириться. Государь наш много сходил ко всякому добру христианскому и на себя поступал, а литовские послы ни на какое доброе дело не сошли: как замерили великим безмерием, так больше того и не говорят, потому лучше теперь, прося у Бога милости, государю помышлять с королем по своей правде; король над государем верха не взял: ещё к государю Божия милость больше прежнего. О съезде у бояр, окольничих и приказных людей такая мысль: литовским послам о съезде отказать; боярам с панами на рубеже быть непригоже и прежде того не бывало; если же король захочет с государем нашим съехаться и договор учинить, то в этом государи вольны для покоя христианского. Известно, послы литовские все о съезде говорят для того, чтоб немного поманить, а между тем с людьми пособраться, с поляками утвердиться, Ливонскую землю укрепить, рати в ней прибавить; а по всем вестям королю недосуг, с цесарем у него брань, а если Польша будет в войне с цесарем, то Ливонской земле помощи от поляков нечего надеяться. По всем этим государским делам мириться с королем непригоже; а нам всем за государя головы класть, видя королевскую высость, и надежду на Бога держать: Бог гордым противится; во всем ведает Бог да государь; а нам как показалось, так мы и изъявляем государю свою мысль…»

Видимо, на этот счет между боярами, окольничими и приказными людьми согласие установилось не показное, а истинное, и мыслят они самостоятельно, по своему разумению, не забывают и в этом своем приговоре провести жирную черту между делом земским, Боярским, когда боярам с панами съезжаться на рубеже непригоже, и государевым, когда государь может и съехаться с королем, если не почитает такой съезд для себя унизительным, ему о своей чести решать, а своей чести бояре никому уступить не хотят. Больше того, несогласным предлагается высказаться отдельно, и лишь один Висковатый лично отписывает царю и великому князю, предлагает перемирие все-таки подписать, однако с тем непременным условием, чтобы беззаконные литовские рати оставили Ригу, не препятствовали московским полкам добиваться Риги вооруженной рукой в перемирные годы и после перемирных лет также не вступались за Ригу.

Служилые люди отвечают по-солдатски просто и твердо, потому что живут не столько скудным доходом с тощих замосковных земель, сколько военной добычей, тоже отвечают по принципу, что чужого не надо, а своего не дадим, тоже подписывают и тоже целуют крест:

«Мы, холопы государевы, за одну десятину земли Полоцкого и Озерищского поветов головы положим, чем нам в Полоцке помереть запертыми; мы, холопы государские, теперь на конях сидим и за государя с коня помрем. Государя нашего перед королем правда; как государь наш Ливонской земли не воевал, тогда король не умел вступаться. По-нашему, за ливонские города государю стоять крепко, а мы, холопи его, за государево дело готовы…»

Ухватистые люди торговые тоже безоговорочно высказываются за упорное продолжение войны, хорошо понимая значение Риги для процветания московской торговли, оговариваются, что люди они неслужилые, службы не знают, однако за то, чтобы рука государя была везде высока, готовы положить свои животы, то есть дать деньги на содержание войска, а понадобится, так и головы за государя сложить, всё почти так же, как в ополчении Смутного времени, освободившем от поляков Москву, также подписываются под грамотой и также целуют крест на верность своему государю.

Получив 339 подписей под четырьмя грамотами, Иоанн принимается исподволь готовить новое наступление, возможно, не без денежной помощи московских тороватых торговых людей, поскольку главной его силой по-прежнему остается наряд, то есть тяжелые осадные пушки, а отливка, содержание и передвижение пушек, ещё не знакомых с колесным лафетом, очень дорого стоят. Боярская Дума от его имени объявляет заартачившимся послам, что боевые действия прекращаются на неопределенное время, необходимое для размена пленных, и что царь и великий князь лично через своих послов объяснится с их королем, как дальше им жить. Вполне уяснив, что мира не будет, лживый Ходкевич с громадным обозом, который поднимают 1289 лошадей, отправляется восвояси в Литву, увозя с собой тайные грамоты кое-кого из князей и бояр, порешивших между собой отозваться на сулящее большие прибытки предложения польского короля и литовского великого князя по служить ему, а не их государю, которому крест целовали, иные раза по два и по три. В хвосте обоза пристраивается ещё несколько печальных телег. Пока решаются главные проблемы особного двора и нового, опричного войска, печатный двор на Никольской остается во владениях земщины, стало быть, остается бесхозным. Иоанн, верный своему слову не мешаться в эти владения, вынужден оставить первопечатников без своего покровительства. Тотчас все староверы, твердо убежденные в том, что малейшее исправление богослужебных книг ведет к разрушению православия, а это почти всё духовенство, состоящее из любостяжателей, и почти все князья и бояре, едва знакомые или вовсе не знакомые с грамотой, принимаются измышлять лукавые способы вытеснения первопечатников из Москвы, но как-нибудь так, чтобы не вызвать праведный гнев царя и великого князя. Способ, естественно, измышляется самый простой. Отныне земщина должна оплачивать все расходы на книгопечатание, и эта прямая зависимость от денежных средств дает духовенству неумолимое право следить, чтобы в задуманном издании “Часослова” не было изменено ни буквы, ни запятой. По этой причине Иван Федоров и Петр Мстиславец приступают к изданию “Часослова” в его прежнем виде, оставляя в неприкосновенности даже явные описки и режущую глаза бессмыслицу, что как раз наносит громадный ущерб православию. Однако, не закончив это издание, совестливые первопечатники готовят другое издание, по возможности исправленное по старинным, правда, русским рукописным изданиям, тоже мало исправным, что не может не вызвать притеснений со стороны староверов, горой стоящих за каждую букву. Неизвестно, какими пакостями, членовредительством или смертоубийством могло бы окончиться всегда ожесточенное столкновение староверов с новаторами, если бы лживый Ходкевич на прощанье не попросил царя и великого князя отпустить типографию и печатников в имение своего брата, литовского великого гетмана, который, всё ещё оставаясь верным православию предков, в своем селе Заблудове выстроил православную церковь во имя Пресвятой Богородицы и чудотворца Николы и хотел бы печатать православные богослужебные книги во славу и на сбережение православия. Неясно, Иоанн ли, расчетливый по уму, соблазняется мыслью способствовать распространению православия в Литве, по натуре доброжелательный, всегда уходящий от прямых столкновений, если усматривает такую возможность, с облегчением отпускает Ивана Федорова и Петра Мстиславца в чужие края, куда не отпускает никого из своих воевод, и так выручает первопечатников от новых, может быть, кровавых гонений, боярская ли Дума с радостью выталкивает их за пределы Московского царства во имя обережения православия во всей его испорченной чистоте, только типографскую машину, купленную, по слухам, в Константинополе, разбирают, укладывают на телеги, и оба страдальца книгопечатания отправляются в новое долгое странствие, к своей новой, ещё более блистательной славе, но уже не на Русской земле.