Имение Лизино, вблизи Санкт-Петербурга,
1755 год
– Вы меня, чертово дитя, заморить решили? – Очень красивый молодой человек в простой рубахе, кавалерийских лосинах и мягкой калабрийской шляпе натянул поводья и осадил вороного коня, нервно перебиравшего ногами и норовисто воротившего точеную голову. – Смотрите, Нуар счастью своему не верит, что остановился наконец: весь в мыле.
– Может быть, конь и устал, однако вы, сударь, свежохоньки, – ответил ему второй всадник, гораздо моложе первого, так же одетый и сидевший на серой – мышастой – кобылке, столь легконогой и стройной, что, казалось, мощный Нуар должен был обойти ее играючи, нисколечко не напрягаясь. Однако почему-то не обошел.
– Похоже, я сделал ошибку, когда поспешил расстаться с Мышкой, – первый всадник оценивающе окинул взглядом кобылку.
– Вы жалеете о своей щедрости? – так и ощетинился его спутник. – Коли так, заберите Мышку назад, мне-то для вас ничего не жалко!
– Ох вы и хитрюга! – усмехнулся красавец. – Умудрились придать моим словам такой смысл, какого я в них и не вкладывал, да еще и заставили меня почувствовать себя скаредом. Это все ваша английская кровь сказывается. Мы-то, русские, вообще не склонны этак играть словами.
– Английской крови во мне всего лишь четвертинка, – возразил второй всадник. – Как известно, отец мой наполовину француз, наполовину англичанин. Русской все же больше! Поэтому, сударь, прошу не острить по поводу моего происхождения, ежели вы желаете, чтобы мы и впредь оставались в дружеских отношениях.
– Вы мне, что ли, угрожаете? – ухмыльнулся красавец, снисходительно поглядывая из-под нависших полей шляпы.
– Да нет, только предупреждаю, сударь мой Никита Афанасьевич, – отозвался его молодой спутник.
– Я, видите ли, не привык, чтоб со мной этаким тоном позволяло себе разговаривать какое-то дитя, пусть даже и состоящее со мной в родстве! – В голосе Никиты Афанасьевича зазвучала угроза. – Предупреждает, смотрите-ка! Знает, что уйдет безнаказанно, не стану же я с каким-то чайлд-анфаном [2] неоперившимся по-мужски беседовать!
– Ну так он с вами побеседует! – Покраснев от обиды, юнец соскользнул с седла и встал в позицию, как если бы у него в руках была шпага или рапира. Впрочем, он немедля спохватился, что руки его пусты, и замер с растерянным выражением лица.
– Ага! – с издевкой хохотнул красавец Никита Афанасьевич, неторопливо покидая седло. – Только железками и способны пыряться французики-желтопузики. А врукопашную? Тычки да кулачки – этому вас ваши английские предки не удосужились обучить?
Он откровенно задирал своего спутника, вызывал его на пикировку, и тот подыгрывал весьма охотно. Трудно было поверить, что его обида и вспыльчивость притворны.
– Не извольте беспокоиться! – прошипел юнец. – The boxing – this is our national english sport!
И он очертя голову кинулся на Никиту Афанасьевича, который легко отражал запальчивые замахи и несильные удары.
Юнец пытался обрести хладнокровие. Он ухитрился скинуть шляпу и отбросил со лба влажные темно-русые кудри. Они были перехвачены сзади черной бархоткой и образовали некое подобие лошадиного хвоста, так как были очень пышны и своевольны.
Никита Афанасьевич тоже скинул шляпу. Со своими соломенными волосами, которые также были завязаны бархоткой, он гораздо больше походил на хладнокровного английского лорда, занятого boxing’ом, чем разгоряченный, девически стройный и длинноногий юнец.
Сторонний наблюдатель, коли таковой сыскался бы, приглядевшись, мог убедиться, что Никита Афанасьевич своего противника очень щадит. Его крепкие кулаки держали того на расстоянии, однако не причиняли никакого вреда. Но столь грозны были замахи, что юнец невольно отшатывался, бесился от своей трусости, краснел, снова очертя голову кидался в наступление – и вновь оказывался отброшен метким предупредительным замахом.
По лицу было видно, что он уже не на шутку разозлен, забыл, что это игра, и, удайся ему задеть противника, ни в коем случае его не пощадит.
– Ну что, Афоня, довольно? – спросил наконец Никита Афанасьевич весело, причем даже не запыхавшись.
Ожидая ответа, он невольно открылся для удара, и юнец, при своем иноземном происхождении носивший столь сугубо русское имя, не преминул этим воспользоваться. Он выбросил кулак вперед с такой силой, что Никита Афанасьевич непременно был бы задет, когда б не умудрился увернуться в последнее мгновение. Однако Афоня не смог сохранить равновесие и налетел на Никиту Афанасьевича всем телом. Тот покачнулся, но удержал юнца, поймав его в объятия. Они непременно устояли бы, если бы Афоня не подпрыгнул, обхватив противника руками и ногами. Никита Афанасьевич качнулся, у него еще оставалась надежда не упасть... Однако следующее действие Афони было таковым, что у кого угодно ноги подкосились бы.
Русоволосый парнишка пылко впился в губы Никиты Афанасьевича!
Тот был настолько ошеломлен – а кто не был бы ошеломлен на его месте?! – что несколько мгновений оставался нем и безгласен, а также не оказывал никакого сопротивления внезапно обрушившимся на него ласкам. А Афоня не только не унимался, но даже исполнялся новым пылом. Уже не только губы его терзали губы Никиты Афанасьевича, но и руки то тискали, то оглаживали плечи красавца, норовили взъерошить волосы...
Правда, длилось сие недолго. Никита Афанасьевич очухался от ошеломления и самым натуральным образом отшвырнул от себя ошалелого юнца.
– Да вы спятили, Афоня?! – вскричал он с таким пылом и такой яростью, что стало ясно: любовная атака не доставила ему ни малейшей приятности, а возмутила до глубины души. – Что вы себе позволяете?! Какая чертова муха вас укусила?!
– Да она меня давно укусила! – вскричал Афоня, вскакивая с земли с поистине поразительным проворством и вновь бросаясь к Никите Афанасьевичу с явным намерением продолжить обниматься, однако тот был уже настороже: столь же стремительно поднялся на ноги и выставил вперед полусогнутые в локтях руки со стиснутыми кулаками.
– Не советую неистовствовать, – предупредил он холодно. – Не то нарветесь на такой удар, что хорошенькая мордашка ваша надолго будет изуродована.
– Ну вот! – с запальчивой плаксивостью возопил Афоня. – Сами говорите – мордашка хорошенькая... отчего же вы не желаете...
– Нет, вы в самом деле спятили, чертово дитя! – оскорбленно выкрикнул Никита Афанасьевич. – Я вам что, старый потаскун, чтоб на всякую приглядную рожицу облизываться? Да и вы, кажется, забыли, какие именно чувства я могу испытывать к вам? А между тем поцелуи ваши выражали отнюдь не родственную любовь к дядюшке!
– Насколько я знаю, родство наше не кровное, – с прежним пылом возразил Афоня. – Когда наш дедушка женился на моей бабушке, у нее уже была дочь – ныне моя матушка. То есть мы никакими запретными узами не связаны, вы мне не по родству дядюшка, а по свойству, и когда б вы пожелали, мы могли бы...
– Я весьма признателен, что вы наконец-то упомянули о моих желаниях, – усмехнулся Никита Афанасьевич – да столь ядовито, что Афоня побледнел от обиды.
– Вы что хотите сказать? – спросил он упавшим голосом. – Я не вызываю у вас никакого желания?
– Ни малейшего, – со скукой в голосе ответил Никита Афанасьевич. – Ни проблеска оного! И признаюсь вам: если до сей минуты вы казались мне весьма забавны и приятны, то сейчас мне даже глядеть на вас тошно. И мои намерения пригласить вас погостить в Лизино подольше теперь развеялись как дым.
– Что? – выдохнул Афоня, и его побледневшее лицо сделалось вовсе белым, известковым. – Вы меня прочь отсылаете?
– Отсылаю, – кивнул Никита Афанасьевич. – Немедленно по возвращении в имение я велю закладывать ваш экипаж с тем, что вашего духу уже нынче в Лизине не было!
– Господи, да за что же?! – потрясенно возопил Афоня. – Да мыслимо ли за любовь карать столь беспощадно?! Смилуйтесь, Никита Афанасьевич, свет очей моих, сокол ясный! Не гоните меня! Ежели моя любовь вам претит, я о ней молчать стану. Буду как и прежде – просто друг ваш, просто Афоня. Ни взглядом, ни словом не выдам, что на сердце у меня. Только не гоните!
Голос Афони дрожал, большие серые глаза казались еще больше от слез, губы тряслись совершенно по-детски. Да уж, от одной только разлуки с дядюшкой так не плачут, не приходилось сомневаться, что Афоней владеет чувство, весьма далекое от родственной и даже свойственной привязанности!
Николай Афанасьевич угрюмо взглянул на его расстроенное лицо:
– Нет, дитя мое, ничего не выйдет. Не зря говорят: что в сердце вари́тся, то в лице не утаится. А у вас мордашка не только хорошенькая, но и весьма живая и выразительная. Ни одно чувство скрыть не сможете, вмиг отразится на ней. А все эти страсти противоестественные мне, знаете ли, весьма претят.
– Противоестественные?! – повторил Афоня, и по его лицу видно было, что он глубочайшим образом потрясен... прав, прав был Никита Афанасьевич насчет живости и выразительности этого лица! – Да как же вы можете... о любви такими словами?! Всякая любовь, всякая страсть естественны, потому что из сердца исходят!
– Из сердца! – зло фыркнул Никита Афанасьевич. – Это у вас по сугубой молодости такое представление. А на самом деле страсть не вот тут, – он стукнул себя по левой стороне груди, указывая на сердце, – а во-он где, – последовал округлый жест над чреслами, – зарождается и гнездится, и желание просто созерцать обожаемый предмет мгновенно преображается в желание этим предметом обладать.
– Ну и что? – вкрадчиво спросил Афоня. – Что ж в этом дурного? И плотская жажда тоже естественна, ведь не зря говорят, что именно в чреслах естество человеческое находится!
– Обладать, да... – повторил Никита Афанасьевич, словно не слыша Афониных слов. – И очень часто бывает, что человек своим желанием вызывает желание встречное. То есть до сего мгновения предмет его чувств и помыслить бы не мог, что является средоточием любви и желания, но, когда об этом узнает, его сердце тоже начинает усиленно биться, душа его трепещет, разум мутится, желания обуревают... он бросается навстречу огню, который его возжег... и не тотчас замечает, что пламень тот уже утих, а потом и вовсе погас. Какое-то время его любовного пыла еще довольно, чтобы им греться, освещаться и не замечать, что он горит сам по себе, что обожаемому предмету полыхание его вовсе без надобности. И только потом, вдруг, с разрушительной внезапностью, понимает он, что огонь его не просто никем не поддерживаем, но и задувает его ветер сурового отчуждения, равнодушия, а то и измены. И вот тут-то начинается истинное горе, мучительное, непереносимое, потому что не гореть ты уже не можешь, но чудится тебе, словно против твоего чистого, возвышенного пламени ополчились все ледяные ветры северных широт и все суховеи пустынь южных, все шторма океанов западных и все грозы гор восточных...
Никита Афанасьевич умолк, но эхо голоса его, исполненного лютой горечи, чудилось, еще веет в воздухе.
– Боже мой... – тихо и столь же горестно вздохнул Афоня. – Так вы ее, значит, все так же любите? С прежней силою?
Никита Афанасьевич молча пошел к Нуару, который замер в сладостной дреме, потому что Мышка положила ему на шею свою изящную голову и стояла неподвижно, лишь изредка взмахивая аккуратно подстриженным хвостом.
И это молчание Никиты Афанасьевича отчего произвело на Афоню самое тяжкое впечатление. Ну да, ведь это было то самое молчание, кое зовется знаком согласия, кое не требует доказательств... в самом деле, какие нужны доказательства простого «да»?! Лишь те, кто склонен изменять своим клятвам и сам себе не верит, требуют этих доказательств...
– Любите?! – возопил Афоня, и в голосе его зазвучали истерические, злобные нотки. – Несмотря на то что она возвысила вас – и унизила, приблизила к себе – а потом с презрением отшвырнула, ошельмовав, опозорив?!
– Я был злобно оклеветан, – угрюмо проговорил Никита Афанасьевич. – Только потому она...
– Да она ведь даже слова не пожелала принять от вас оправдательного! – в ярости перебил Афоня. – Ежели любишь человека, ищешь доказательств его безвинности, а не преступления. Да что там – «ищешь доказательств»! Они не нужны, потому что любимому веришь! Она же вам не верила. И мало того! Она самые гнусные измышления на ваш счет приняла с готовностью, как должное. А почему? Я вам скажу: она счастлива была от вас избавиться! Вы ей не нужны были! А вы до сей поры...
Афоня осекся, потому что Никита Афанасьевич повернул к нему почернелое от злости лицо.
– Молчи, молчи! – выдохнул он с такой опаляющей яростью, что Афоня отпрянул. – Что ты знаешь о женщинах, бесполое существо? Ни-че-го! Что ты понимаешь в любви? Еще того меньше!
– Я?! – так и взвился Афоня. – Я ничего не понимаю в женщинах? Я бесполое существо? Я не знаю толка в любви? Да как вы... да чтоб вас за такие слова... да будьте вы...
И, не найдя больше слов, он ринулся на Никиту Афанасьевича с новым приливом злости, а может, любовного пыла, ибо от любви до ненависти один только шаг. Бросок его был столь стремителен, что Никита Афанасьевич не успел прикрыться и получил чувствительный удар в бровь, причем болезненный до того, что он даже взвыл. И наградил обидчика ответным ударом, который пришелся в живот.
Афоня лишился дыхания и почти без чувств повалился навзничь. Никита Афанасьевич навис над ним...
И в эту самую минуту услышал громкое неразборчивое восклицание, что-то вроде:
– Протектюселфбастард!
Разъяренный красавец обернулся на сию абракадабру – и едва не наткнулся грудью на острие шпаги, которую направлял на него высокий молодой человек в черном дорожном костюме и шляпе.
И, с великим изумлением глядя на его шпагу, Никита Афанасьевич сообразил, что абракадабра была на самом деле английским выражением: «Protect yourself, bastard!» и означала она: «Защищайтесь, негодяй!»