Вы здесь

Хулиганский роман (в одном очень длинном письме про совсем краткую жизнь). ~~~отрочество (С. Н. Огольцов, 2017)

~~~отрочество


( …и на этом, пожалуй, уже хватит.

Пора выкатывать картошку из золы пока не испеклась насквозь.

Может в углях и есть килокалории, но вкус не тот.

Да и стемнело уже, а я не хочу переедать на ночь глядя.

Как там у тех арабских диетологов: «ужин – отдай врагу»?

Правда, у меня с врагами туговато – откуда взять-то, если тебя готовили жить в обществе, где «человек человеку – друг, товарищ и брат»?

А всё же тянет поделиться навешанной тебе лапшой. Однажды, я начал заливать твоей старшей сестре, Леночке, что все люди хорошие и добрые, просто они это не осознают.

И надо же, чтоб именно в тот вечер по телевизору показали пьесу Шекспира «Ричард III». Как безотрывно она смотрела, пока те люди добрые друг друга резали, душили и терзали!

А на следующее утро ещё и повтор пересмотрела.

Но не мог же я против Шекспира рыпаться.

Всё-таки, классика – это сила.

С тех пор у меня с телевизором вооружённый нейтралитет.

Это всё к тому, что и будь у меня даже враг, я бы ему последнюю рубаху отдал, но только не ужин, а тем более печёную на костре картошку.

Ведь это ж невозможно передать до чего она шедевр кулинарии, когда разломишь обуглившуюся корочку и сыпнёшь чуть-чуть соли на её исходящую паром сердцевину – тут никакие кулебяки с бефами струганными и омарами под шерифами не идут ни в какое сравнение.

Пусть все те финтифлюшки остаются заумным гурманам, а мы люди из села – тёмные, нам абы грóши да харчи хорóши.

Да будь я помоложе, а не негром преклонных годов, придавленным бытовухой в ходе борьбы за существование, то – ей-же-ей! – оду б ей сложил – картошке на костре печёной…

Недаром в самом пронзительном эпизоде Юлиана Семёнова, обряженный в форму фашиста Штирлиц печёт, в камине своей берлинской квартиры, картошку на день Советской армии и флота.

Но вместе с тем, и при всём уважении к его ностальгическому патриотизму, это не то.

Чтобы понять вкус печёной картошки нужно сидеть на земле, под открытым небом, с таким вот вечером вокруг…)


В Конотопе баба Катя всех нас перецеловала и расплакалась.

Мама стала её утешать, потом заметила две детские головки, что потихоньку выглядывали из-за створок двери в комнату.

– Людкины?– спросила мама.

– Да, это у нас Ирочка и Валерик. Вон уже какие большие. Ей три исполнилось, и Валерику скоро два будет.


Потом приехал с работы их отец, дядя Толик, я впервые не в кино, а в жизни, увидел мужчину в лысине от лба до затылка, но постарался не слишком пялиться; а ещё через час мы с ним вышли встречать тётю Люду.

Магазин её закрывается в семь, и с работы она всегда несёт сумки.


Идя с дядей Толиком, я изучал дорогу на Путепровод, который ещё зовётся Переéздом.

Мне смутно вспоминалось долгое ожидание, пока подымется шлагбаум перед железной дорогой и множество людей, вперемешку с парой телег и каким-нибудь грузовиком, устремятся с двух сторон на переезд через рельсы, сложенный из чёрных шпал.

В тот раз мы ехали из Конотопа на Объект.


За моё отсутствие под путями провели высокий бетонный тоннель, отсюда официальное – Путепровод, он же, по старинке, Переезд.

За Переездом ходили длинные трамваи от Вокзала в Город и обратно. На одном, идущем из Города, и должна была подъехать тётя Люда с работы.

Дядя Толик подговорил меня, чтобы когда она сойдёт с трамвая и под редкими фонарями пойдёт по спуску в Путепровод, ухватить за одну из её сумок и сказать:

– Не слишком тяжело?

Но она меня узнала, хоть дядя Толик и сдвинул мне козырёк кепки на глаза.


Мы все вместе пошли на Нежинскую и дядя Толик нёс сумки с продуктами, которые тётя Люда брала в счёт получки в магазине, где она работала.

Поднявшись из Путепровода, мы пересекли Базар по проходу меж его пустых, в эту тёмную часть суток, прилавков с высокими, как у беседок, крышами; и прошли ещё, примерно, столько же до начала Нежинской.

Вдоль всей её длины горели два или три далёких фонаря, но и этого достаточно, чтоб отличить от других улиц.


В Конотоп мы приехали к последней четверти учебного года и пошли в школу номер тринадцать.

Она стояла на улице Богдана Хмельницкого, мощёной неровными булыгами, как раз напротив Нежинской.

Ещё эту школу называли Черевкиной.

При царском режиме богатей из села Подлипное, по фамилии Черевко, построил двухэтажный трактир, но тогдашние власти не позволили его открыть, за то, что слишком близко стоит к заводу – весь рабочий люд сопьётся, и Черевко отдал дом под школу из четырёх классных комнат.

В советское время вслед за двухэтажным построили ещё и длинное одноэтажное здание барачного типа, тоже из кирпича; вдоль тихой улочки, что спускается к Болоту, оно же Роща, за которыми стоит село Подлипное.


Мне вспомнилось как в первый приезд тётя Люда и мама водили меня купаться в круглом пруду рядом с селом и там плавали утки.


В первое утро по дороге в школу меня удивили холщовые мешочки на верёвочках, которые многие ученики несли помимо своих портфелей или папок.

Оказывается, там были чернильницы для уроков в школе.

На следующее утро я воспринимал их уже как должное, хотя школьники на Объекте давно уже писали авторучками с внутренними ампулами, куда чернила втягиваются через перо и хватает почти на неделю, если не слишком много пишешь.

На переменах все выходили в широкий двор с одним старинным деревом перед маленьким зданием, в котором была пионерская комната, учебная мастерская, библиотека и, как я узнал впоследствии, склад лыж для физкультуры.


Напротив спортзала, пристроенного под прямым углом к концу длинного здания школы, стоял побеленый кирпичный домик туалетов и туда направлялась оживлённая цепочка ребят, но пацаны, и только пацаны, не доходя до туалета сворачивали за угол спортзала.

Там, в узком проходе между стеной спортзала и забором соседского огорода, шла бойкая игра на наличные деньги – школьный Лас-Вегас.

Игра называется «биток», игроки ставят условленную сумму копеек, от двух до пяти, на кон – с десюлика, пятнашки, двацулика и полтинника сразу же выдаётся сдача.

Копейки ставятся на кон в прямом смысле – стопочкой на земле, одна на другую, решками кверху.

Теперь в игру вступает «биток» – у каждого игрока какая-нибудь своя излюбленная железяка: болт, огрызок крепильного костыля, шар от очень крупного подшипника; ограничений нет – бей чем хочешь, да хоть и камешком.


Куда бить?

Да по стопке копеек, конечно, сколько перевернулось орлами кверху – твои. Собери их и бей по оставшимся.

Не перевернулись – бьёт следующий.


Иногда от угла спортзала раздавался крик «Шуба!» – сигнал, что приближается кто-то из учителей, деньги тут же исчезали с земли по карманам, дымящиеся сигареты прятались в ладони, но тревога всегда оказывалась ложной – учителя сворачивали в туалет, где имелся отсек для директора и преподавателей, и игра продолжалась.


За три кона я спустил пятнадцать копеек, которые дала мне мама на пирожок из школьного буфета, потому что у этих биточных виртуозов рука набита будь-будь, а мне приходилось бить позыченым битком – взятым у кого-то из них напрокат.

Может и к лучшему – не успел пристраститься.


Классная руководительница, Альбина Георгиевна, посадила меня рядом с худенькой рыжей девочкой, Зоей Емец, и неоднократный второгодник Саша Дрыга с последней парты в среднем ряду остался очень этим недоволен, о чём и предупредил меня после уроков.

А по дороге из школы я познакомился со своим одноклассником Витей, по фамилии Череп, потому что мы вместе шли по Нежинской, только ему идти дальше – до Нежинского Магазина, что на полпути от любого конца улицы.


На следующий день я попросил Альбину Георгиевну пересадить меня на последнюю парту в левом ряду, к Вите Черепу, потому что мы соседи по улице.

А на предпоследней сидел Вадик Кубарев и так началась наша тройственная дружба.

Но, конечно, в школе только лишь учителя зовут ребят по фамилии, а между собой Череп превращается в Чепу, а Кубарев в Кубу.

Как окрестили меня? Голым или Гольцем?

Если твоё имя Сергей, то фамилию твою не трогают и ты становишься просто Серый.


Дружба – это сила, когда мы втроём даже Саша Дрыга не слишком выпендривается.

Дружба – это знание.

Я поделился стихами не вошедшими в школьную программу, но выученными наизусть всеми мальчиками Объекта: и «себя от холода страхуя, купил доху я…», и «огонёк в пивной горит…», и «ехал на ярмарку Ванька-холуй…»; а мне, в рамках культурно-филологического обмена растолковали смысл выражений «ты из Ромнов сбежал?» или «тебе в Ромны пора» – в Ромнах находится областная психушка для чокнутых.


В то утро «биточные» баталии позади спортзала иссякли.

В то апрельское ясное утро ребята стояли и спорили, и ждали подтверждения слухов, что вчерашняя программа «Время» по телевизору ошиблась.

Кто-то слышал, что в Городе ребята из десятой школы говорили, будто вчера вечером в Сарнавский лес опустился человек на парашюте.

Сейчас придёт Саша Родионенко, он переехал на Мир, но продолжает учиться в нашей школе, он ездит из Города, он подтвердит.


Мне вспоминался полёт Гагарина, и как Титов летал целые сутки, а вечером сказал «ложусь спать», а папа засмеялся и сказал «во, дают!»

Наши космонавты всегда были первыми, а мы, тогда ещё мальчики, доказывали друг другу кто из нас первым услышал, когда по радио объявляли про полёт Поповича, Николаева, Терешковой.


Саша пришёл, но ничего не подтвердил.

Значит «Время» не ошиблось. Солнце померкло в трауре.

Космонавт Владимир Комаров.

В спускаемом модуле.

При входе в плотные слои атмосферы.

Погиб.


Потом приехал папа, а неделей позже прибыл и железный контейнер на товарную станцию. Оттуда грузовик привёз давно знакомый шкаф, с зеркалом в двери, раскладной диван, пару кресел с деревянными ручками, телевизор и другие вещи.

( …сейчас подумаю и – оторопь берёт: как могли две семьи плюс общая баба Катя умещаться и жить в одной комнате и кухне?

Но тогда я о таком не задумывался – просто раз это наш дом и раз мы тут живём и живём так, как живём, значит по-другому и быть не может, всё – как надо, так что я просто жил и всё тут..)

На ночь мы с Сашкой ложились на раскладном диване, а Наташа поперёк того же дивана, у нас в ногах, так что приходилось их поджимать, а то начнёт ворчать и жаловаться родителям на их кровати у противоположной стенки, чтоб они сказали мне с Сашкой не брыкаться.

А у самой к дивану ещё и стул приставлен – вытягивайся сколько хочешь, но когда я предлагал ей поменяться местами, она отказывалась.

Семья Архипенков и баба Катя спали на кухне.


Метров за триста от Нежинской и параллельно ей идёт улица Профессийная с высоким забором из бетонных плит вокруг Конотопского Паровозо-Вагоноремонтного завода, короче – КПВРЗ.

Вот почему часть Конотопа по эту сторону Путепровода-Переезда зовётся заводским Посёлком.

По ту сторону завода находится Вокзал и затем товарная станция, где длинные товарные поезда дожидаются своей очереди проехать дальше, потому что Конотоп – узловая железнодорожная станция.

На товарной станции есть даже горка для формирования составов, где вагоны, с железным визгом башмаков, гахкают друг об друга, а на столбах неразборчиво орут громкоговорители про такой-то состав на таком-то пути.

Правда, в дневное время на Посёлке трудовую симфонию станции почти не слыхать, не то что в ночной тиши.


А когда ветер дул со стороны села Поповка, в воздухе неприятно пахло тамошним спиртзаводом; запах не смертельный, но лучше не принюхиваться.


Профессийную с Нежинской соединяют короткие улочки; первая – по пути из школы – называется Литейной, потому что выходит к бывшему литейному цеху завода, хоть его и не видно за бетонным забором; затем идёт Кузнечная – напротив неё в заводе виднеется высокая кирпичная труба; а после нашей хаты, в направлении к Нежинскому Магазину – улица Гоголя, хотя ни перед, ни позади заводского забора никакого Гоголя, конечно же, нет.


Магазин получил такое имя потому, что стоит на улице Нежинской.

В одноэтажном, но высоком кирпичном здании четыре магазинных отдела с отдельными входами с улицы: «Хлеб», «Промтовары», «Гастроном» и «Рыба-Овощи».

«Рыба-Овощи» редко открывался – кроме пыли там, вроде, ничего и не бывало.

«Хлеб» работал пока не распродадут батоны и буханки, а потом стоял запертым до послеобеденного подвоза грузовиком с железной будкой с такой же надписью, как на магазине – «Хлеб».

В самый большой отдел, «Промтовары», с двумя витринами почти никто не заходил и там скучали целых три продавщицы.

А двум продавщицам «Гастронома» – одна на молочном отделе, а вторая на бакалейном, дел хватало, иногда там даже создавалась очередь, если завезено сливочное масло и они огромным ножом разделывали его громадный жёлтый куб рядом с весами, и заворачивали твои двести, или триста грамм в синюю рыхлую бумагу.


Если же в магазин заходил рабочий из завода КПВРЗ, его отпускали без очереди, потому что деньги за водку у него уже наготове, без сдачи, и ему ещё надо поскорее вернуться к рабочему месту, он ведь даже спецовку не переодел.

Выбор водок был большой, тут тебе и «Зубровка», и «Ерофеич», и «Ещё по одной…», но раскупалась только «Московская» с бело-зелёной наклейкой.


За Нежинским магазином шли ещё Слесарная и Колёсная, а в неведомой глубине Посёлка другие улицы и переулки.


В ближайшее после нашего приезда воскресенье, тётя Люда через улицу Кузнечную вывела меня и Наташу с Санькой на Профессийную.

Это единственная заасфальтированная улица на Посёлке. По ней мы пришли в Клуб завода, на детский сеанс в три часа дня.

Клуб – двухэтажный, но ростом во все четыре, часть его тоже окружала заводская бетонная стена. Он был сложен из кирпича прокопчённого цвета, и стены – не гладкие, а со множеством арочных выступов-столбиков – словно кружевные.

Следом за ним стояло здание заводской Проходной, такой же витиевато дореволюционной кладки.

В высоком вестибюле Клуба возле окошечка кассы толпилась разнообразная детвора.

Один, по виду второклассник, начал приставать к тёте Люде, чтоб она дала ему десять копеек, но она прикрикнула и он отстал.

Мне показалось, что и ей в охотку было придти сюда на детский дневной сеанс.


Так я узнал дорогу к Клубу, в котором кроме всего прочего находилась заводская Библиотека – два огромных зала: в первом столы с подшивками газет и высокие шкафы с остеклёнными дверцами, где виднелись знакомые ряды работ Ленина и Маркса и прочие многотомники, а во втором нормальные полки и книги для чтения.

Конечно, я туда сразу же записался, потому что в школьной библиотеке, в том небольшом здании напротив высокого крыльца входа в школу, выбирать было почти нечего.


Первого мая школа пошла на демонстрацию.

Сперва по булыжной Богдана Хмельницкого до Базара, откуда уже асфальт Профессийной доходит до Путепровода, а от Переезда – в Город, по проспекту Мира – под мостом высокой железнодорожной насыпи, мимо пятиэтажек Зеленчака, до площади Мира, где, напротив фонтана и кинотеатра Мир, устанавливалась красная трибуна, перед которой весь город проходил демонстрацией, если не считать жильцов пятиэтажек вокруг площади – они смотрели демонстрацию со своих балконов.

Я им чуть-чуть завидовал, но вскоре перестал.

По пути до площади школьной колонне не раз приходилось останавливаться в долгом ожидании, пропуская предыдущие по нумерации школы; зато нас пропускали колонны Локомотивного Депо, или Дистанции Пути Юго-Западной Железной Дороги, как было написано выпуклыми буквами на обтянутых малиновым бархатом щитах во главе их; а уже перед самой площадью нам приходилось вдруг переходить на рысь, держа наперевес портретные плакаты, потому что мы чересчур отстали от колонн впереди.


Поскольку нами почти замыкалось прохождение школ (в городе их всего четырнадцать), то когда мы проходили мимо красной трибуны, репродукторы над ней уже кричали: «на площадь вступает колонна конотопского железнодорожного техникума! Ура, товарищи!» и приходилось уракать не себе.


За площадью, миновав вход в Центральный парк, дорога круто сворачивает вправо, к заводу «Красный Металлист», но мы туда не спускались, а в ближайшем переулке складывали портреты членов Политбюро ЦК КПСС и красные транспаранты в грузовик, который отвозил их обратно в школу до следующих демонстраций.

Мы тоже шли обратно, в обход площади, потому что проходы между домами выходящими на неё были загорожены автобусами – плотно, лоб в лоб – а позади них по пустой площади прохаживались милиционеры.

Но, всё-таки, это был праздник, потому что на демонстрацию мама давала нам по пятьдесят копеек на мороженое, и ещё оставалась сдача, потому что Сливочное стоило 13, а Пломбир – 18 копеек.


Когда я вернулся домой, то по Нежинской ещё шли школьники в белых рубашках и красных пионерских галстуках, возвращаясь с демонстрации на Посёлок.

И тут я совершил, должно быть, первый подлый поступок в своей жизни – вышел за калитку и выстрелил в спину какому-то мальчику из шпоночного пистолета.

Он погнался за мной, но я отбежал к будке с Жулькой и мальчик не посмел подойти, а только обзывался.




Летом родители купили козу на Базаре, потому что когда папа получил свою первую зарплату на заводе и принёс отдавать маме 74 рубля, она растерянно спросила:

– Как? Это всё?

Белая коза понадобилась, чтоб стало легче жить, но на самом деле она только усложняла жизнь, потому что мне приходилось водить её на верёвке в улицу Кузнечную, или Литейную, чтоб щипала там траву под заборами.

От её молока я отказывался, хоть мама уговаривала, что козье очень полезно.

Вскоре её зарезали и нажарили котлет, но их я и попробовать отказался.


Иногда в обеденный перерыв к нам с завода приходил сын бабы Кати – дядя Вадик в рабочей спецовке.

Он уговаривал бабу Катю дать ему самогонку, потому что хлопцы ждут, а она отнекивалась.

У дяди Вадика были блестящие чёрные волосы и кожа оливкового оттенка, как у юного Артура в романе «Овод», и чёрные усы щёточкой.

На правой руке у него не хватало среднего пальца – отрезало в самом начале трудовой деятельности.

– Смотрю, а палец мой на станке лежит, и у меня слёзы – кап-кап…– рассказывал он.

Врачи хорошо зашили культю, получилась гладкая и без шрамов, так что когда он показывал дулю, то та у него выходила двуствольной.

Очень смешно, и ни у кого так не получится.


Жил он в районе Автовокзала в хате своей жены Любы и тёщи и за это считался «примаком». У примака нелёгкая судьба – приходится быть ниже травы, тише воды, тёщу называть «мамой» и ноги мыть курям, которых тёща держит во дворе.

Мы все любили дядю Вадю – он такой смешной и добрый, всегда улыбается и говорит:

– Ну, как вы, детки золотые?

А у его сына разноцветные глаза – один синий, а другой зелёный.


В возрасте десяти лет, когда за стенкой в хате Пилюты был немецкий штаб, Вадик Вакимов залез на забор и хотел обрезать телефонный кабель их связи.

Немцы на него наорали, но не стали расстреливать на месте.

Когда я спросил зачем он решился на такое, дядя Вадя ответил, что уже не помнит.

Но вряд ли его потянуло совершить подвиг, скорее всего захотелось разноцветных проводков из телефонного кабеля.


По пути в Нежинский Магазин, меня обогнали двое ребят на одном велосипеде.

Тот, что сидел сзади на багажнике соскочил на землю и отвесил мне крепкую пощёчину.

Конечно, это было беспредельное оскорбление чести и он на полголовы ниже меня, но я побоялся драться – мало того, что не умею, так ещё и второй, который тоже слез с велосипеда был явно старше меня.

– Говорил же тебе, что получишь,– сказал коротышка и они уехали.

Я понял кому стрелял в спину…


Взрослые киносеансы в Клубе были на шесть и на восемь часов вечера.

Кино показывали на втором этаже, куда вела широкая лестница из толстенных крашенных досок.

Но верхняя площадка была вымощена квадратной плиточкой и кроме двух высоких окон имела ещё три двери.

За дверью направо находился небольшой зал с телевизором и лестницей в кинобудку и следом громадный зал Балетной Студии.

Первая дверь слева вела на балкон зрительного зала и была вечно заперта, а возле второй стояла бдительная тётя Шура в своём вечном головном платке и обрывала контроль на билетах.


Пол в широком зрительном зале спускался с небольшим уклоном к сцене, на которую вели крылечки по её сторонам.

Но всё это скрывалось широким белым экраном от одной стены зала до другой; для концертов или выступлений кукольного театра экран, как занавеску, сдвигали к стене слева.

По верху боковых стен шёл балкон с гипсовой лепниной, но до сцены он не доходил, у задней стены круто спускался с обеих сторон к своей запертой снаружи двери, чтобы не загораживать бойницы кинобудки откуда протягивался к экрану ширящийся луч света с кинофильмом.


В вестибюле на первом этаже рядом с окошечком кассы висело расписание фильмов на текущий месяц, которые менялись каждый день, кроме понедельника, когда кино вообще не крутили.

Так что можно заранее определиться и попросить у мамы двадцать копеек на билет.


Летом расходы на кино совсем исчезали, потому что возле спуска в Путепровод, позади длинной ветхой двухэтажки, был парк КПВРЗ, где кроме трёх аллей, пустующей танцплощадки и пивного павильона имелся ещё и летний кинотеатр, ограждённый забором с удобными щелями.


Сеанс начинался после девяти вечера, почти засветло.

Но стоять уткнувшись носом в шершавые от непогоды доски не так уж и приятно. Поэтому ребята занимали выгодные места на старых яблонях позади кирпичной кинобудки.

Если попадётся не очень удобная для сидения развилка, в следующий раз придёшь пораньше.


По ходу фильма летняя темень сгущалась вокруг двух-трёх неярких фонарей парка и между яблоневых листьев в небе проступали звёзды.

На экране «Весёлые Ребята» с Леонидом Утёсовым тузили друг друга барабанами и контрабасами, а в менее уморные моменты можно запустить руку в яблоневую листву и нашарить мелкое, кислое-прекислое яблоко, где-нибудь между созвездием Кассиопеи и галактикой Магелланова Облака, а потом мелко покусывать его несъедобно горький твёрдокаменный бок.


После хорошего фильма, как тот с Родионом Нахапетовым – без драк, войны, а просто про жизнь, про смерть, про любовь и красивую езду на мотоцикле по мелководью, зрители выходили из ворот парка на булыжную мостовую улицы Будённого без обычных свистов и гиков, а притихшей негустой толпой людей словно породнённых сеансом и шли сквозь темень тёплой ночи, редея рядами на раздорожьях, к фонарям у перекрёстка улиц Богдана Хмельницкого и Профессийной, рядом с Базаром.




Но главное, из-за чего ребята ждут лето – это купание.

Открытие купального сезона на Кандыбине в конце мая – знак наступившего лета.

Кандыбино – это ряд рыбных озёр по разведению зеркального карпа, из которых вытекает речка Езуч. А по озёрным дамбам иногда проезжает обходчик на велосипеде, чтоб пацаны не очень-то браконьерничали своими удочками.

В крайнем из озёр карпов не охраняют – оно оставлено для купания отдыхающих пляжников.


Но, чтобы начать хождение на Кандыбино, надо знать как туда идти.

Мама сказала, что девчонкой туда ходила, но объяснить не может и об этом лучше спросить дядю Толика, который и на работу, и с работы, и вообще везде, ездит на своей «яве» – уж он-то все дороги знает.

Путь на Кандыбино, по его объяснению, найти легко: идёшь в город по проспекту Мира и сразу же после моста железнодорожной насыпи – поворот направо, пропустить невозможно, это ромненская трасса.

Спускаешься по этой дороге до перекрёстка и там тоже направо, пока не появится железнодорожный шлагбаум, от него свернуть влево и – вот тебе и Кандыбино.


Младшие, конечно же, увязались идти со мной. Мы взяли старое постельное покрывало, чтобы на нём загорать, положили его в плетёную сетку-авоську вместе с бутылкой воды, и пошли на Переезд, где начинается проспект Мира.

До насыпи путь был знаком по первомайской демонстрации.

Мы прошли под мостом и вот она, дорога вправо – прямо под насыпью.

Правда, на трассу мало похожа – никакого асфальта, но дорога же, и широкая, и первая за мостом вправо.

Мы свернули на неё и шли вдоль насыпи, а дорога становилась всё уже, превращаясь в широкую тропу, потом просто в тропку, которая потом тоже пропала.


Пришлось подняться на насыпь, повытряхивать песок из сандалий и идти дальше по шпалам и рельсам.

Наташа первой замечала поезда догонявшие нас сзади, и мы спускались на неровный щебень отсыпки, уступая путь слитному громыханью летящих мимо вагонов.

Когда мы дошли до следующего моста, под которым не было никакого проспекта, а лишь колеи железнодорожных путей, и наша насыпь тоже заворачивала, чтобы спуститься, параллельно ими, к далёкому Вокзалу, стало ясно, что мы идём в обратную сторону, а ни на какой ни на пляж.

И тут мы заметили далеко внизу под нашей насыпью и под насыпью путей проложенных под мостом, небольшое поле, а на нём две группы ребят в летних одёжках с такими же сетками, как у нас, и даже с мячом, которые направлялись к рощице зелёных деревьев. Наверняка купаться!


Мы спустились по крутым насыпям и пошли через поле той же тропой, что и предыдущие ребята, давно скрывшиеся из виду. Потом мы шли через осиновую рощу вдоль одинокой железнодорожной колеи без щебёнки и на деревянных, а не бетонных, шпалах; пока не показалась шоссейная насыпь с поднятыми шлагбаумами по сторонам вот этого тихого пустого пути.

Мы пересекли шоссе и пошли по широкой, местами топкой тропе.

Грудь расправилась осторожным ликованием: ага, Кандыбино! не спрячешься! – потому что по той же тропе шли люди явно пляжного вида. Они шли в обоих направлениях, но туда больше, чем обратно.


Тропа вывела к широкому каналу тёмной воды между берегом и противоположной дамбой рыбных озёр, но на этом не кончалась, а вела дальше вдоль канала.

Мы пошли вперёд между зелёных деревьев, под белыми облаками и солнцем в лазурно-синем летнем небе.

Правильные ряды фруктовых деревьев неухоженного и одичалого сада подымались на плавный склон справа от тропы.

Впереди канал раздвинулся в широкое озеро с песчаным берегом.


Прибрежный песок окружала трава меж редких высоких кустов смородины квадратно-гнездового сада.

Выбрав свободный кусок травы для нашего покрывала, мы быстро-быстро разделись и по нестерпимо горячему для босых ног песку побежали к воде, что плескалась и брызгалась под неумолчный визг, крик и хохот десятков купающихся.

Лето! Ах, лето!


Потом выяснилось, что дядя Толик не знал о существовании той исчезающей дороги под насыпью. Когда его мотоцикл на скорости пролетал под мостом на проспекте Мира, то за пару секунд оказывался у ромненской трассы, до которой пешком топать метров двести.


В клубной списке фильмов на июль стояли «Сыновья Большой Медведицы» и мы с Чепой договорились сходить, потому что знали – это про индейцев и там играет Гойко Митич.

Конечно, в списке таких подробностей не сообщалось, но фильмы-то в Клуб КПВРЗ попадали месяц, а то и два спустя после показа их в кинотеатре Мир, или кинотеатре имени Воронцова, что на Площади Конотопских Дивизий.

Вот только в Мире билет стоит пятьдесят копеек, а у Воронцова тридцать пять, тогда как в Клубе всего двадцать.


В тот воскресный день мы втроём – Куба, Чепа и я – сгоняли на Кандыбино на велосипедах.

Мы плавали, стоя по грудь в воде, попарно сцепляли кисти рук в замóк, чтоб третий, взобравшись на сцепку, подпрыгнул бы как с пружинного трамплина; играли в «пятнашки», хотя в нырянии за Кубой не угнаться.

Потом они затерялись где-то в толпе купающихся.


Я поискал друзей среди визгов и всплесков, но не нашёл. Переплыл на другой край озера у дамбы рыбных озёр.

Там пара пацанов удили рыбу, выжидая удобный момент закинуть удочки в зеркально карповый рай по ту сторону дамбы.

Я поплыл обратно, чтоб не распугивать рыбу, которая водилась и с этой стороны. Ещё раз прочесал толпу в воде – безрезультатно, и решил выходить на берег.


Когда я добрёл до песка пляжа весь в пупырышках гусиной кожи, они прибежали от смородиновых кустов с почти сухими уже волосами.

– Ты где был? Мы уже опять заходим – погнали!

– Да вы шо? Я токо-токо вылажу!

– Ну, так шо? Пошли!

– А! Погнали наши городских!


И мы втроём, взбивая ногами пенные всплески, побежали на глубину – нырять, вопить и брызгаться.

Лето, оно тем и лето, что лето…


Куба в кино не захотел – он уже видел, и Чепа передумал, но меня это не остановило и я решил взять у мамы двадцать копеек и пойти в Клуб на шестичасовой сеанс.

Баба Катя сказала, что родители и брат с сестрой куда-то ушли пару часов назад. Ну, ладно, до кино в Клубе ещё целых три часа – успеют вернутся.

На исходе третьего часа меня охватило непобедимое беспокойство.

Где же они, где?

Я ещё раз спросил об этом, но уже у тёти Люды, на что она с полным безразличием и какой-то даже злостью ответила:

– Я б и тебя не видела.

Когда дядя Толик уезжал на рыбалку она всегда становилась такая.


Прошло ещё два часа, я бы мог отправиться в Парк посмотреть фильм с дерева, но уже не хотел никакого кино.

Меня придавило чувство неотвратимой и даже уже свершившейся катастрофы.

Мерещился вылетевший на тротуар грузовик, сирена скорой.

Ясно одно – у меня больше нет ни родителей, ни брата с сестрой.


Спустились сумерки, приехал дядя Толик с рыбалки и зашёл в хату, а я так и сидел на траве рядом с Жулькой, раздавленный своим горем и одиночеством.

И уже совсем поздно звякнула клямка калитки, раздался весёлый голос мамы, Сашка с Наташкой забежали во двор. Я бросился навстречу, раздираемый радостью и обидой:

– Ну, где же вы были?

– У дяди Вади. А ты что такой?


Взрыднув, я начал сбивчиво бормотать про сыновей медведицы и двадцать копеек, потому что не мог объяснить, что прожил целых полдня после потери всех своих родных и близких, не зная как жить дальше без семьи.

– Ну, взял бы деньги у тёти Люды.

– Да? Я у неё спросил где вы, так она сказала «глаза бы мои на тебя не смотрели».

– Что? А ну, идём в хату.

И дома она скандалила с сестрой, а тётя Люда говорила, что это брехня и она только сказала, что и меня не видела бы, если б не подошёл.

Но я упрямо повторял свою брехню, мама и тётя Люда кричали всё громче, баба Катя пыталась их уговорить, что стыдно так перед людьми – уже и на улицу слышно; Саша, Наташа, Ирочка и Валерик с испуганными глазами толпились в дверях комнаты, а папа и дядя Толик молча сидели перед телевизором.


Так я совершил вторую подлость в своей жизни – солгал, возвёл напраслину на невинную тётку.

Хотя её ответ мне я понял именно так, как передавал потом маме, но ведь после тёткиного истолкования мог бы и признаться, что да, это было сказано именно такими словами, однако, не стал.


После скандала в хате я чувствовал себя виноватым перед тётей Людой с её детьми, и перед мамой, что обманул, и перед всеми за то, что я такой рохля и плаксун – расхныкался: ах, папа-мама не дома! И всё это стало как бы началом постепенного и неприметного процесса отчуждения и превращения в «отрезанный ломоть» по выражению папы.

Я начинал жить своей жизнью, хотя, конечно, ничего такого не осознавал, а просто жил.


Мама с тётей Людой помирились, потому что тётя Люда показала маме как правильно поётся модная песня «Всюди буйно квiтнє черемшина» и приносила с работы продукты, которые нигде не купишь – ими торгуют из-под прилавка только для своих.


Она так смешно рассказывала про обеденные перерывы в их в магазине, когда все продавщицы собираются в бытовке кушать и хвастаются друг перед дружкой кто что вкусненького из дому принёс, а когда в кабинете заведующей зазвонит телефон и попросят позвать какую-то из продавщиц, то к её возвращению от её вкусненького остаётся меньше половины – всем же ж охота попробовать.

Но одна, ух хитрющая! Заведующая ей крикнет «к телефону!», так эта зараза делает «хыррк!» и в свою банку с обедом – тьфу! – и только потом отправляется к заведующей в кабинет, конечно ж, никто не притронется.


Мама тоже пошла работать в торговлю и устроилась кассиром в большой гастроном недалеко от Вокзала, но через два месяца там у неё случилась крупная недостача.

Мама очень переживала и говорила, что не могла так ошибиться, наверное, кто-то из своих выбил чек на большую сумму, когда она вышла в туалет, забыв запереть кассовый аппарат. Пришлось продать папино пальто из чистой кожи, которое он покупал ещё в свою бытность на Объекте.

С тех пор мама трудилась в торговых точках где нет подозрительного коллектива, а только ты сама – в ларьках городского Парка напротив площади Мира, где продают сухое вино, конфеты, печенье и бочковое пиво.


В конце лета в хате снова был скандал, но уже не между сёстрами, а между мужем и женой.

Дядя Толик поехал в лес и привёз оттуда грибы завёрнутые в газету.

Не очень много, но на суп хватит, а чтоб не растерять грибы в дороге, он обвязал пакет и сунул в сумку, которую и повесил на руль мотоцикла. Но дома вместо похвалы ему достался нагоняй от тёти Люды, когда та увидала, что газетный пакет обвязан бретелькой от женского лифчика.

И сколько дядя Толик ни твердил, что подобрал эту «паварозку» в лесу, тётя Люда всё громче и громче кричала, чтоб ей показали такой лес где под кустами лифчики валяются и что не надо дуру из неё делать, потому что она не вчера родилась.

Баба Катя уже не пыталась никого успокоить и лишь молча смотрела на спорящих грустными глазами.

Так я узнал это слово – «бретелька».


Больше дядя Толик за грибами не ездил.

Тётя Люда хотела даже запретить его рыбалки, но тут уже и он начал повышать голос и тогда был найден компромисс – пускай ездит, но и меня берёт с собой.

И следующие два-три года, с весны до осени, по выходным, с парой удочек и спиннингом примотанными к багажнику его «явы», мы отправлялись в путь.

Чаще всего на реку Сейм, иногда на далёкую Десну, но в таком случае выезжать надо затемно, потому что туда ехать километров семьдесят.


Ревя мотором, «ява» пролетала по пустым улицам ночного города, когда даже милиция спит, потом по Батуринскому шоссе на московскую трассу, где дядя Толик иногда выжимал скорость до ста двадцати, а когда мы сворачивал на полевые дороги нас уже догонял рассвет.

Я сидел сзади и обхватывал его за пояс, сунув руки в карманы его мотоциклетной куртки из искусственной кожи, чтобы они не мёрзли под встречным ветром.


А вокруг ночь переходила в светлеющие сумерки и начинали проступать лесополосы вокруг полей, а высоко в небе облака всё сильней розовели в лучах солнца, которое ещё не успело взойти над горизонтом.

От этих картин дух захватывало не меньше, чем от скоростной езды.


Обычно наживкой были черви из огорода, но однажды бывалые рыбаки посоветовали дяде Толику наживлять крючок личинками стрекоз.

Они живут в воде, в комьях глины под обрывистым речным берегом и рыба по ним прямо с ума сходит – друг у дружки крючок отбирают.

В тот раз мы подъехали к реке, когда только ещё рассветало.


От воды подымался тонкий клочковатый туман.

Дядя Толик объяснил, что доставать эти глиняные куски из воды придётся мне.

Даже от мысли, что надо входить в течение тёмной воды, бросало в дрожь, но любишь кататься – люби и личинок доставать.

Я разделся и, по совету старшего, сразу нырнул.

Вот это да! Оказывается в воде теплее даже, чем на берегу!


Я подтаскивал к берегу обломки скользких глыб, а дядя Толик их там разламывал и доставал личинок из насверленных ими канальчиков.

Когда он сказал, что хватит, я даже не хотел вылезать из ласкового тепла речной воды.

Но всё-таки это было явной эксплуатацией детского труда, за которую я наказал его в тот же день.


Он предпочитал спиннинг удочке, резким взмахом забрасывал блесну с грузом чуть не до середины реки, а потом крутил стрекочущую катушку на ручке спиннинга, подтаскивая вертляво мелькающую блесну обратно.

На спиннинг ловится хищная рыба, способная заглотить крюки в хвосте блесны – щука, окунь.

К полудню мы переехали в другое место, где был деревянный мост. Дядя Толик перешёл на другой, крутой берег и пошёл вдоль него забрасывая спиннинг там и сям.


Я следил за поплавками своих удочек, а потом растянулся в прибрежной траве. И когда он возвращался по противоположному берегу, то я, не подымая головы, смотрел на него сквозь траву и ему приходилось идти через джунгли спорыша и других былинок.

Таким трюком в кино делают дублированные съёмки. И до самого моста я продержал его в лилипутиках.


Один раз тётя Люда у меня спросила, не случалось ли мне видеть, что по пути на рыбалку он заходит в какую-нибудь в хату.

Я честно сказал, что такого не видел, потому что в тот раз, когда в селе Поповка он вспомнил, что мы едем без червей, и высадил меня подождать в пустой сельской улочке, пока он сгоняет тут неподалёку, где можно их накопать, то я видел только почернелую солому крыши сарая, мягкий песок дороги да заросли крапивы.


Пару раз нам довелось падать.

Первый раз мы ехали через поле тропинкой, что шла по верху метровой насыпи. В одном месте насыпь оборвалась, но высокая трава скрывала ямину, куда «ява» и нырнула носом, выбросив нас через себя.

А другой раз на выезде из Нежинской мотоцикл зацепился за врытую возле чьей-то хаты железяку, чтобы машины, объезжая лужи, не царапали её фундамент.

Но оба раза обошлось, ведь на головах у нас были белые пластмассовые шлемы, правда, во втором случае рыбалку пришлось отменить, потому что у «явы» из амортизатора начало вытекать машинное масло и потребовался срочный ремонт.


Площадь Конотопских Дивизий представлялась мне поначалу концом света, потому что от Мира до неё ещё целых четыре трамвайных остановки, столько же как от вокзала до Мира.

Она широкая как три дороги и очень длинная с небольшим уклоном вдоль всей своей длины.

На верхнем её краю высилась водонапорная башня из металла, как та, что в Париже, но у этой на ржавом боку огромного бака имелась надпись «Я люблю тебя Оля!»; внизу под башней, за высокой стеной, обтянутой сверху плотными рядами колючей проволоки, находилась городская тюрьма.

А напротив башни, кирпичные ворота Городского Рынка, от которых под уклон площади тянулся ряд магазинов– «Мебель», «Одежда», «Обувь»…


Внизу спуска, где площадь сходится в улицу, стоит здание, у которого окон больше, чем стен – Конотопская Швейная Фабрика, за которой шёл вытрезвитель, в котором, наоборот, стен больше, чем окон; а дальше дорога к мосту, что ведёт в опасный окраинный район – Загребелье.

Опасность в том, что там очень блатные хлопцы и если поймают парня провожающего загребельскую девушку, то заставляют его кричать петухом, или спичкой измерять длину моста, или просто побьют.


Чуть выше места пересечения площади трамвайными путями стоит кинотеатр имени Воронцова, только вход в него с улицы Ленина, а к площади обёрнута его глухая боковая стена с тремя выходами.

Когда в город приезжает передвижной зверинец, то из своих клеток на колёсах они выстраивают квадратный табор между трамвайными путями и Швейной Фабрикой, как чешские гуситы из учебника истории средних веков.

Да ещё и по центру ставят пару рядов и в воскресный день жители города и окрестных сёл кружат толпою вокруг и вдоль клеток с табличками про возраст и имя животного, а над площадью висит гул от людских и звериных криков.

Но так бывает раз в три года.


Гонщики по отвесной стене тоже один раз приезжали, поставили огромный шатёр из брезента, а внутри кольцевую стену из сборных щитов высотой метров пять.

Между верхом стены и брезентом стоячие места, куда два раза в день пускали зрителей заглядывать вниз, где пара мотоциклистов, по очереди, набирали скорость кружа по арене, чтобы по пандусу въехать на стену и с треском моторов гонять по ней в горизонтальной плоскости.


Если от кинотеатра им. Воронцова направиться по улице Ленина вспять – к Миру, то слева будет кубообразный Дом Быта в три этажа.

Рядом с ним тогда стоял стенд из железных труб с названием «Не проходите мимо!», на нём вывешивали чёрно-белые фотографии людей попавших в вытрезвитель с указанием их имён и места работы.

Жуткие снимки, словно у людей ободрана кожа с лиц.

Мне почему-то жалко было тех алкоголиков.

Наверное, из-за того стенда на Объекте, к которому я никак не мог заставить себя подойти.


Вслед за Домом Быта, но чуть отступив от дороги, стоит Дом культуры завода Красный Металлист, на стендах, по краям крохотной площади перед Домом культуры, наклеивали страницы журналов «Перець» и «Крокодил», а ближе к дороге, но опять-таки по бокам, чтобы не закрывать квадратные колонны входа в Дом культуры – два киоска из жести и стекла.

В одном из них, среди прочей всячины, я увидел выставленные на продажу наборы спичечных этикеток и в следующий свой выезд в Город купил набор с картинками животных.

Когда я привёз их домой, чтобы пополнить привезённый с Объекта альбом с коллекцией, то понял – это не то.

На прежних, снятых с коробков, мелкой печатью стоял адрес спичечной фабрики и цена – 1 коп., а эти просто картинки этикеточного размера.

С тех пор мне расхотелось собирать их и я отдал альбом Чепе.


Чепа жил возле Нежинского Магазина со своей матерью и бабкой, и псом Пиратом рыжеватой масти.

Их хата была совсем маленькая – уместилась бы в одной нашей кухне, но зато отдельная. Рядом с хатой стоял глинобитный сарай, где кроме обычных хозяйственных инструментов и загородки для угля на зиму, помещался ещё и возок – продолговатый мелкий ящик на двух железных колёсах, из-под которого торчит длинная труба с перекладинкой на конце, за которую этот возок таскают.

От хаты и до калитки на улицу тянулся длинный огород, не то что наши две-три грядки. Осенью и весной я приходил помогать Чепе со вскопкой.

Работая, мы повторяли модную местную поговорку «никаких пасок! по пирожку и – огороды копать!», а отпущенный Пират ошалело носился по длинной тропинке-стежке от калитки до своей будки возле сарая.


Когда мы переехали в Конотоп, на меня легла обязанность по водоснабжению хаты.

Вода стояла в тёмном закоулке крохотной веранды в двух эмалированных вёдрах на табуретках возле керогаза.

Рядом с вёдрами висел ковшик – попить, или наполнить водой кастрюлю.

И, кроме того, водой наполнялся бачок рукомойника, что стоял на кухне.

Туда тоже влазило почти два ведра.

Внизу бачка торчал кран нажимного действия, как в туалетах пассажирских вагонов, а под ним раковина с тумбочкой, куда ставится ведро для стока мыльной воды.

Когда помойное ведро наполнится, его надо вынести и вылить в глубокую яму на огороде.


А воду я таскал от водоразборной колонки на углу Нежинской и улицы Гоголя – метров за сорок от калитки.

Повесив ведро на чугунный нос колонки, нужно приналечь на железную рукоять позади и толстая струя воды с плеском рванётся в ведро, и, если не уследишь, мигом его переполнит и вода пойдёт хлестать на землю.

Для нашей хаты хватало двух ходок – четыре ведра – в день, если, конечно, это не день стирки.

Когда стирала тётя Люда, то воду приносил дядя Толик.

В дожди дорога за водой немного удлинялась – приходилось огибать широкие лужи на улице, а зимой вокруг колонки намерзал небольшой, но очень скользкий каток из разлитой воды – тут уж надо поосторожней.

Хорошо хоть рядом есть уличный фонарь на деревянном столбе.


А ещё на мне был керосин для керогаза.

Керогаз похож на маленькую газовую плиту с двумя конфорками, только вместо газа в него надо заливать керосин в две чашечки сзади.

Керосин пропитывает азбестный фитиль, который надо поджечь спичкой, чтобы готовить обед, греть чай или воду для стирки на жёлтом пламени с чёрной каёмкой копоти.

За керосином нужно идти на Базар с двадцатилитровой канистрой.

Там, подальше от прилавков, стоит большущий кубический бак из ржавого железа, на котором мелом написано «керосин будет…» а дальше число и месяц, когда его привезут.

Меняя числа, старое стирают и пишут следующее, но их уже столько поменялось, что от несчётных исправлений получилось меловое пятно, в котором никакой даты не разобрать, да и писать перестали.

Зато осталась полная оптимизма надпись «керосин будет …!»


Внизу бака торчит толстая труба в виде крана, с вентилем запертым на висячий замок, а под краном вырыт приямок, куда в назначенный день спускается продавщица в синем сатиновом халате, ставит под кран многолитровую кастрюлю-выварку, до половины наполняет её желтовато пенистой струёй керосина из трубы-крана, садится рядом на табуреточку и литровым черпаком наполняет канистры и бýтыли покупателей через жестяную воронку. Когда черпак начинает стукаться о дно выварки, продавщица добавляет в неё из крана.

О дате продажи керосина ни писать, ни читать не надо – баба Катя каждое утро ходит на Базар и за два дня раньше приносит новость когда будет керосин.

И в объявленный день я после школы беру канистру и иду в многочасовую очередь возле ржавоватого бака.

Иногда керосин продают во дворе Нежинского Магазина, где обустроен точно такой же бак, но там он бывает реже, а очередь такая же.


После летних каникул меня выбрали председателем совета пионерского отряда нашего 7-го «Б» класса, потому что бывший председатель – рыженькая Емец – переехала с родителями в другой город.

На сборе пионерского отряда две предложенные кандидатуры дали себе самоотвод без объяснения причин и пионервожатый школы выдвинул мою, а когда я начал вяло отнекиваться, он разъяснил, что это не надолго – всё равно нас скоро примут в комсомол.

( …структура пионерских организаций Советского Союза является образцом продуманной и чёткой организации любой организации.

В каждой школе каждый класс соответствующего возраста – это пионерский отряд подéленный на пионерские звенья, звеньевые вкупе с председателем – это совет отряда.

Председатели отрядов входят в совет пионерской дружины школы. Затем идут районные, городские, областные, республиканские пионерские организации, из которых уже и складывается всесоюзная.

Такая вот кристально отструктурированная пирамида.

Потому-то героям комсомольского подполья Краснодона во время немецкой оккупации не пришлось изобретать велосипед – они применили знакомую структуру, но только переименовали «звенья» в «ячейки».

Если, конечно, верить автору романа «Молодая гвардия» А. Фадееву, который написал своё произведение со слов родственников Олега Кошевого, за что и сделал его руководителем подполья, а Виктора Третьякевича, который принимал Олега в подпольную организацию, сделал предателем по фамилии Стахевич.

Четырнадцать лет спустя после выхода романа в свет, Третьякевича реабилитировали посмертно, и посмертно же наградили орденом, потому что погиб он не в лагерях НКВД – его казнили оккупанты.

К началу шестидесятых ещё несколько второстепенных предателей, которым писатель не менял фамилии, отбыли по десять-пятнадцать лет в лагерях и тоже были реабилитированы.


Сам же писатель уже успел застрелиться в мае 1956 года, вскоре после своего участия во встрече Никиты Сергеевича Хрущёва, тогдашнего главы СССР, с уцелевшими молодогвардейцами.

На той встрече Фадеев при всех кричал на Хрущёва, обзывал нехорошими в ту эпоху словами, а через два дня покончил с собой.

Или его покончили с собой, хотя, разумеется, такое выражение – «его покончили с собой» – недопустимо, исходя из норм русского языка.


Отсюда – мораль: никакая, даже самая отлаженная структура не застрахует от провала, если пирамида твоя не из камня…)

В конце сентября председатель совета дружины нашей школы заболела и на отчётное собрание председателей советов дружин города пионервожатый нашей школы отправил меня.


Собрание проходило в конотопском Доме пионеров – в тихом сквере позади памятника павшим героям над улицей Ленина.

По регламенту, такому собранию полагается председатель и секретарь: председатель объявляет чья очередь отчитываться, а секретарь протоколирует сколько макулатуры и металлолома было собрано отчитывающейся дружиной за отчётный период, какие в ней проведены культурные мероприятия и в каких общегородских соревнованиях какие места заняли её пионеры.

Школьный пионервожатый снабдил меня листком с отчётом для зачтения, но в Доме пионеров мне добавили нагрузку, назначив председателем собрания.


Дело это нехитрое, всего и делов-то – объявить «слово для отчёта предоставляется председателю совета дружины школы номер такой-то» и такой-то председатель подымется из зала к трибуне на сцене со своим отчётом; прочтёт его и отдаст бумажку с текстом отчёта секретарю собрания – не писать же в самом деле все эти цифры, если уже написаны.

Поначалу всё шло хорошо, я и секретарь – девочка в такой же белой рубашке и алом галстуке, как все присутствующие – сидели позади квадратного стола с кумачовой скатертью на небольшой сцене маленького зала, в котором председатели дружин городских школ ждали своей очереди отчитаться, а в последнем ряду присутствовала представительница горкома комсомола ответственная за работу с пионерами.

Председатели выходили и зачитывали свои листки, которые клали затем на скатерть перед секретарём.


Но после четвёртого объявления на меня вдруг что-то нашло, вернее – нахлынуло.

Мой рот начал переполняться слюной, я едва успевал её проглатывать, а слюнные железы тут же выдавали новую порцию.

Было ужасно стыдно перед сидящей рядом секретарём; чуть полегчало, когда она пошла отчитываться за десятую школу, но потом мýка продолжилась – да что же это со мной такое?!

Вот и моя очередь. Возвращаясь от трибуны, я сглотнул раза три – не помогло.

Отсидеть четырнадцатую и всё…

О, нет! Ещё и ответственная с заключительным словом!

( …в те недостижимо далёкие времена я ещё не знал, что все мои невзгоды или радости, исходят от той сволочи в непостижимо далёком будущем, которая сейчас слагает это письмо тебе под неумолчное журчанье струй реки по имени Варанда…)


В октябре семиклассников начали готовить к вступлению в ряды ВЛКСМ – Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодёжи, он же комсомол.

В комсомольцы принимают не огульно – отрядными шеренгами, а индивидуально, на особом заседании горкома или райкома комсомола, где члены городского или районного комитета задают тебе вопросы, как на экзамене, потому что став членом этой молодёжной организации ты уже соратник партии, будущий коммунист.


В ходе подготовки старший пионервожатый нашей школы, Володя Гуревич – симпатичный чернявый юноша с сизыми, от густой, но всегда выбритой щетины, щеками, раздал нам, будущим членам, листки с Уставом ВЛКСМ, напечатанным мелким типографским шрифтом.

Он предупредил, что при приёме особенно гоняют по правам и обязанностям комсомольца.

Володя Гуревич закончил престижную, одиннадцатую городскую школу и музучилище по классу баяна. Жил он далеко – за Миром, в квартале пятиэтажек, который почему-то называли Палестиной.


В школе он носил смешанную атрибутику из очень чистого и наглаженного пионерского галстука и комсомольского значка на груди пиджака – маленькое красное знамя, а на нём профиль лысой головы Владимира Ильича Ленина в бородке клинышком.

Среди своих – пионерского актива – Володя Гуревич, из-за совпадения в отчестве, говорил:

– Называйте меня просто – Ильич.

Смеялся он громко и после смеха губы его не сразу стягивались в нейтральное положение.


Однако Володя Шерудило, плотно сложенный чемпион игры в «биток» с рыжими вихрами и густой россыпью веснушек на круглом лице, который учился в нашем классе, а жил в селе Подлипное, за Рощей, среди своих – одноклассников – называл Володю Гуревича:

– Ханорик созовский!

( …на заре советской власти, ещё до создания колхозов, среди крестьянского населения сёл организовывались коллективы по совместной обработке земли – СОЗы, отсюда «созовский», но что такое «ханорик» не найти даже в словаре Даля, наверное оттого, что его создатель не заезжал в село Подлипное.

Кто нынче вспоминает про СОЗы?

А вот село бережно хранит в своей памяти и передаёт из поколения в поколение.

Хоть смысл забыт, но чувство неизменно…)

Конотопский горком комсомола располагался на втором этаже правого крыла здания горсовета.

Само здание, чем-то напоминающее Смольный Институт из кинофильмов про революцию, находится через дорогу от площади Мира.

К нему подводят три тихие аллеи мощёные брусчаткой, между рядами густых тёмных каштанов.

Все поступавшие со мною успешно прошли экзамен по Уставу ВЛКСМ и были приняты в ленинский комсомол.


Осенью от Переезда на Посёлок начали прокладывать трамвайный путь под шеренгой огромных тополей вдоль кювета булыжной Богдана Хмельницкого,

Между деревьев выросли бетонные столбы для поддержки контактного провода над трамвайными путями.

К октябрьским праздникам рельсы миновали Базар, нашу школу и даже завернули в Первомайскую, что тянется до самого конца Посёлка.

Потом по ним начали ходить три маленьких трамвая, где кондукторши, с пузатенькими сумками под грудью, продавали билеты за три копейки для сбора платы за проезд, отрывая их от рулончика на брезентовом ремешке казённой сумки.


У городских, больших трамваев кабина водителя только одна – впереди, и когда они доезжают до своих конечных, то делают круг по кольцу разворота, а на Посёлке такого круга не сделали, потому что маленькие трамваи они как Тяни-Толкай – кабина спереди и кабина сзади.

На конечной остановке водитель переходит из передней кабины в заднюю и та уже становится передней.

Трамвай отправляется в обратный путь и кондукторша, стоя на ступеньке задней двери, тянет брезентовую вожжу дуги трамвая, чтоб та откинулась под проводом назад и скользила как положено до конечной на том конце маршрута.


В больших трамваях двери захлопываются автоматически из кабины водителя, а в маленьких они как ширмы на шарнирах – потянул, сдвинул – открылась; раздвинул, надавил – закрылась.

Но кому оно надо? Поэтому трамваи на Посёлке ходили с дверями нараспашку, если только не очень сильный мороз.


Чтобы трамваи могли уступать друг другу одноколейный путь, им устроили две развилки: одну возле нашей школы, другую посреди Первомайской. На развилке путь раздвоен на несколько метров, чтобы встречные трамваи могли разминуться.


В Клубе КПВРЗ туалет находился на первом этаже, в самом конце длинного-предлинного, начинавшегося от библиотеки, коридора без единого окошка, с лампочками на потолке.

В тёмно-зелёных крашеных стенах изредка попадались двери с табличками «Детский Сектор», «Эстрадный Ансамбль», «Костюмерная», а не доходя до туалета – «Спортзал».

Все двери были постоянно заперты и тихи, только за спортзальной иногда поцокивал шарик настольного тенниса или грюкало железо штанги.

Но однажды, я услышал как за дверью «Детского Сектора» играет пианино и постучал.


Мне крикнули войти и там я увидел небольшую смуглую женщину со стрижкой чёрных волос и широким разрезом ноздрей, которая сидела за пианино у стены из больших зеркал-квадратов.

В стене напротив двери были три окна высоко от пола, а под ними балетные поручни, поверх ребристой трубы отопления.

В левой половине комнаты стояла ширма кукольного театра, а перед нею неширокий, но очень длинный стол;

Тогда я сказал, что хочу записаться в Детский Сектор.

– Очень хорошо, давай знакомиться: я – Раиса Григорьевна, а ты кто и откуда?

Она рассказала, что бывшие актёры повырастали, или разъехались и для возрождения Детского Сектора мне нужно привести с собой друзей из школы.


Я повёл агитацию в своём классе.

Чепа и Куба посомневались, но согласились, когда я сказал, что на том длинном столе можно запросто играть в теннис, и ещё две девочки пришли посмотреть – Лариса Полосмак и Таня Красножон.

Раиса Григорьевна обрадовалась и мы начали готовить кукольный спектакль «Колобок».

Она научила нас водить одетые на кисть рук мягкие куклы так, чтобы те не опускались ниже ширмы кукольного театра.


Занятия проводились два раза в неделю, но иногда она их пропускала или опаздывала и поэтому показала нам, что оставляет ключ в комнате художников. Мы открывали Детский Сектор и часами играли там в теннис на длинном столе.

Ракеток у нас не было, их нам заменяли зажатые в руке обложки от учебников. И сетку тоже городили из книг – высоковата малость, но пойдёт.


Нелёгок труд актёра-кукловода, мало того, что надо переписать роль и выучить её наизусть, так ещё во время действия постоянно держи куклу на вздёрнутой вверх руке.

Во время долгих репетиций она затекала от усталости и даже поддержка второй рукой мало чем помогала делу.

А ещё начинала ныть шея оттого, что голова постоянно запрокинута кверху – следить за действиями руки.


Зато потом, после спектакля, выходишь перед ширмой, держа на уровне плеча три пальца продетые в куклу и Раиса Григорьевна объявляет, что это именно ты исполнял роль Зайца; ты киваешь головой и Заяц возле твоего плеча кланяется тоже, а в зале раздаётся смех и аплодисменты.

О тернии, о сладость славы!


Позднее многие отсеялись, но костяк Детского Сектора – Чепа, Куба и я – остались.

Раиса Григорьевна делала с нами постановки инсценировок про героических пацанов и взрослых из времён революции или гражданской войны и тогда мы гримировались, приклеивали настоящие театральные усы, одевали гимнастёрки и пускали дым из газетных самокруток с настоящей махоркой, которые она научила нас делать, но не затягивались, чтоб не раскашляться.

Потом мы с этими инсценировками ходили по цехам Завода, не по всем, а где есть Красный уголок со сценой, и в обеденный перерыв показывали для рабочих, пока они ели свой обед из газетных свёртков.

Им очень нравился момент с самокрутками.


Дважды в год в Клубе давали большой концерт самодеятельности.

Директор, Павел Митрофанович, читал проникновенные стихи посвящённые Партии.

Ученики Анатолия Кузько по классу баяна отыгрывали свои достижения.


Гвоздём программы, конечно же, были танцевальные номера Балетной студии, потому что Нина Александровна пользовалась заслуженной славой и к ней ездили ученики со всего города, а к тому же в Клубе очень богатая костюмерная – для молдаванского танца «жок», например, танцоры выходили в жилетках сверкающих блёстками, для украинского гопака в широких шароварах и мягких балетных сапогах красного цвета.

Всем им и малолетним девочкам в балетных пачках, подыгрывала на баяне виртуозная Аида, стоя за кулисами сцены.

Рядом с нею стояли и мы в гимнастёрках и гриме, поражаясь как здорова она играет без всяких нот.


Беспалый красавец Мурашковский пел дуэтом с лысым токарем из Механического цеха «Два кольори мої, два кольори» и читал гуморески.

На правой кисти Мурашковского оставалось только два пальца – большой и мизинец, и он, для маскировки, зажимал в них носовой платок, словно клешней.


Две пожилые женщины пели романсы, но не дуэтом, а по очереди и им аккомпанировал на баяне сам Анатолий Кузько, у которого один глаз не то, чтобы косил, а вообще смотрел в потолок.


В завершение концерта за кулисы через зал приходил белобрысый руководитель эстрадного ансамбля Аксёнов со своими музыкантами.

Их барабаны и контрабас уже ждали тут, в маленькой гримёрной позади сцены, но свой саксофон Аксёнов приносил с собою.

Блондинка Жанна Парасюк, тоже, кстати, выпускница нашей школы, исполняла пару шлягеров в сопровождении ансамбля и концерт заканчивался под аплодисменты и крики «бис!»


На этих концертах зал наполнялся до краёв, как на сеансах индийских двухсерийных фильмов.

Сцена освещалась софитами вдоль её края и сверху, да ещё и лучами прожекторов с двух балконов.

Вдоль тёмного прохода в зале сновали участники балетной студии – переодеться между номерами у костюмерши тёти Тани.

Для наших инсценировок Раиса Григорьевна научила нас правильно держаться на сцене и как надо выходить из-за кулис, и что смотреть надо в зал, но не кому-то в глаза, а так, в общем, примерно, на пятый-шестой ряд.

Хотя, в резком свете прожектора направленного тебе в лицо, в темноте зала никого и не различишь дальше пятого ряда, да и передние видятся довольно смутно.


Так Клуб стал частью моей жизни и если я долго не приходил из школы домой, там не беспокоились – я пропадаю в Клубе.


Зимними вечерами нашим развлечением стало катанье на «колбасе» трамвая.

Это такая трубчатая решётка на пружинах под кабинкой водителя.

Мы поджидали трамвай на остановке, заходили ему в хвост, а когда вагон трогался с места, вспрыгивали на «колбасу», цепляясь руками за выступ под стеклом водительской кабины. Выступ совсем гладкий, вроде небольшого подоконника, поэтому приходится часто перехватываться и напрягать пальцы.


Трамвай громыхает и гонит, «колбаса» пружинно покачивает на стыках рельс – класс!

Самый разгонистый участок пути между Базаром и нашей школой.

Именно там однажды мои закоченелые пальцы начали соскальзывать с выступа, но Чепа крикнул «держись!» и придавил мою ладонь своею, но тут Куба сказал «капец!», потому что его пальцы тоже соскользнули и он спрыгнул на всём ходу, хорошо хоть в ствол тополя не врезался.

Но он нас догнал из темноты, пока трамвай дожидался встречного на развилке, и мы и дальше покатили вместе.

Так развлекались не только мы, а целые группы ребят нашего возраста.


Иногда нас столько понацепливалось, что пружинистая «колбаса» начинала чиркать по рельсам.

На развилковых остановках кондукторши выходили нас прогонять, мы отбегали, но прежде, чем трамвай успевал набрать ход навешивались заново.


Один раз вместо школьных уроков нас повели в завод на экскурсию.

Сперва в пожарную команду, недалеко от проходной, потом в цех по заправке кислородных баллонов, от них в кузнечный, где ничего не слышно за гулом вентиляторов и воем пламени в кирпичных печах.

Рабочие большущими клещами доставали из печей добела раскалённые болванки и переправляли их на наковальни гидравлических молотов.

Экскурсия постояла, наблюдая, как один рабочий клещами покороче переворачивает болванку по наковальне так и эдак, а сверху, проскальзывая между двух промасленных станин, по ней гахкает махина молота, чтоб выковалась нужная форма.

С болванки отслаивается чешуя окалины, а цвет её темнеет до алого, потом до тёмно-вишнёвого.


Но удивительней всего, что молот очень чуткий, умеет бить совсем слегка и даже останавливаться на полпути резкого разгона, а управляет им рабочая в платке, что сидит сбоку от станины и орудует парой рычагов.


На выходе из цеха, возле другого, примолкшего молота я увидел на асфальтном полу россыпь круглых таблеток из металла приятного сиреневого цвета, диаметром с юбилейный рубль, но куда толще.

Увесистый вышел бы биток переворачивать копейки в игре на деньги. К тому же, наверняка ненужные отходы, раз на полу валяются.

Я подобрал одну и тут же бросил – так сильно обожгла пальцы.

Какой-то рабочий, проходя мимо, засмеялся и сказал:

– Что – тяжёлая?


А в механическом цеху меня поразил строгальный станок – низенький такой, неширокий, не спеша снимает стружку с зажатой пластины металла, а на боку барельефная отливка – надпись с названием завода изготовителя этого станка. И эта надпись с твёрдыми знаками в конце слов, как писали до революции. Работает!

Ну, а дальше уже большой советский станок, тоже строгальный, резец бегает длинными прогонами, а рабочий сидит рядом на стуле и просто смотрит – вот работка, а?


Когда я дома поделился впечатлениями от экскурсии, то мама сказала, почему бы мне теперь не ходить в баню какого-нибудь цеха, вместо городской, куда надо ехать аж до площади Дивизий; тем более, что мама Вадика Кубарева работает на заводской градирне.

Я обсудил это предложение с Чепой и он ответил, что давно уже ходит мыться на завод, там есть бани и получше, чем на градирне, правда заводская только до восьми, но те, которые в цехах работают круглосуточно.


Конечно, через проходные на завод могут и не пустить, но с заднего конца, где втягивают вагоны на ремонт и вытаскивают готовые, путь открыт.

Но так далеко мы не ходили, ведь высокая стена вдоль Профессийной оборудована удобными перелазами, чтобы рабочие могли выносить с работы шабашку.

( …и вот опять приходится прерывать связь времён и перескакивать из Конотопа к Варанде; иначе как понять столичной жительнице из третьего тысячелетия обиходную речь середины прошлого века?

Тут без словаря Даля невпротык. Но и у него глубже «шабаша» ничего нет. Хотя там верно изложено, что слово «шабаш» служит сигналом окончания работы.

Языку потребовалось ещё сто лет, чтобы дожить до эпохи развитого социализма и произвести слово «шабашка».

Шабашка – это какое-нибудь нужное для дома изделие, изготовленное на работе, или просто вязанка досок наломанных там же по размеру домашней печки, шабашка – она, как бы, точка завершающая трудовой день.

Заценила мои этимологические старания?


Ну, и раз уж я тут, заползу-ка, пожалуй, в эту свою одноместную китайскую пагоду.

Что мне в ней нравится, так это её складные бамбучинки.

Хитрó вымудрили поднебесники – дюжина полметровых трубочек складываются в два упругих шеста по три метра, для натяжки на них палатки.

И эта входная сеточка на зиперах отлично работает – ни один комар не влетит, снаружи вон гудят кровососы – а, фига вам!

Сейчас скину портки, влезу в германский спальник, угреюсь и – кум королю!

Хорошо, когда на тебя работают древнейшая цивилизация Востока и самая технократическая нация Запада.


Хотя, если вдуматься, они только производители, а идеи – глобальное достояние, накапливаются сообща.

Вот всё тот же зипер: кто изобрёл? Не знаю, но вряд ли династия Цинь…)


Сцена это сложный механизм, помимо блочной системы раздвижки занавеса и электрощита со множеством рубильников и переключателей для управления её разнообразным освещением, высоко над нею ещё и целое хитросплетение металлических балок для подвески задников, светильников и боковых кулис.

Во время концертов мы не только стояли рядом с Аидой и не только болтали с молдаванско-запорожскими танцорами балетной студии, ожидавшими своего выхода на сцену, но и исследовали таинственный мир закулисья.

Обнаружилась вертикальная лестница на балкончик, с которого можно взобраться на балки над сценой и по ним перебраться на другую сторону, где точно такой же балкончик, но без лестницы – вот и заворачивай оглобли, недальновидный чунг.

Но что там – за этой дощатой перегородкой, что тянется над сценой от стены и до стены?

Ага! Чердак над зрительным залом!


Так созрел план создания отдельного входа на киносеансы – через чердак на балкончик, оттуда на сцену, дождаться как выключат свет – нырь под экран! – и ты в зале.

На первом этаже, рядом с комнатой художников, незапираемая дверь выходила на территорию завода и мы давно уж знали, что на крышу Клуба ведёт добротная железная лестница с перилами, а с крыши на чердак свободный вход через слуховой лаз.

Куба почему-то не захотел пойти на дело, предоставив нам с Чепой вдвоём исполнять план; и как-то тёмным зимним вечером, прихватив топор из Чепиного сарая, мы проникли на территорию завода, по одному из многих перелазов поверх его бетонной стены.

Затем мы беспрепятственно приблизились к зданию Клуба, поднялись на чердак и осмотрелись.


Чердак оказался обширным, с кольцеобразной железной загородкой в центре.

Приподняв её крышку, мы увидели прорези в круглом дне из листового металла, и догадались, что именно из неё свисает в зал громадная люстра с висюльками из стекляшек.

Из прорезей раздавались взрывы и автоматные очереди – кино про войну благоприятствовало исполнению наших не вполне законных намерений.

Подсвечивая фонариком по утеплительному покрытию из шлака под ногами, мы достигли место, где чердак пересекала дощатая перегородка и, приблизительно прикинув расположение надсценного балкончика по другую от неё сторону, приступили к осторожному расщеплению досок с целью пробиться сквозь них.


Доски оказались толстыми и неподатливыми, к тому же нам приходилось приостанавливать работу, когда внизу наступало затишье между боями.

Лишь прорубив одну из них, мы поняли, что не будет дела – перегородка оказалась из двух слоёв, а между ними прослойка листового железа.

Так что не удалось нам прорубить лаз в прекрасный мир киноискусства.

Умели в старину добротно строить…


А вскоре оказалось, что весь этот план не имел смысла, потому что Раиса Григорьевна научила нас брать контрамарки у директора Клуба.

Часам к шести Павел Митрофанович, как правило, бывал уже на взводе и когда кто-нибудь из детсекторников приходил к нему в кабинет с челобитьем, он, посапывая носом, отрывал полоску от листа бумаги на своём столе и неразборчиво писал на нём «пропустить 6 (шесть) чел.», или сколько в тот день набиралось желающих, а внизу добавлял витиеватую подпись длинною в полстроки.


Когда начинался сеанс, мы подымались на второй этаж, отдавали драгоценный бумажный клочок тёте Шуре, и она отпирала заветную дверь на балкон, подозрительно сверяя совпадает ли наше количество с иероглифами контрамарки.


Директор росту был небольшого, а сложения плотного, но не пузатый.

Чуть припухшее лицо подходило такому сложению, как и сероватые волнистые волосы, которые он зачёсывал назад.

Когда силами работников клуба и Завода ставили спектакль Островского «На бойком месте», он расчесал волосы прямым пробором посреди головы, напомадил и оказался самым настоящим купцом для пьесы.

Мурашковский исполнял роль помещика и выходил на сцену в белой черкеске, а в изуродованной руке, вместо платка, постоянно держал нагайку.


В постановке участвовала даже Заведующая Детским Сектором – Элеонора Николаевна. Наверное, её должность была выше, чем у Художественного Руководителя – Раисы Григорьевны, потому что она редко когда появлялась. И появлялась она всегда в длинных серёжках с блестящими камушками и в белых блузках с кружевными воротничками, а движения её рук были манерно заторможенные, в отличие от энергической жестикуляции Раисы Григорьевны.


Единственный раз, когда я видел Элеонору без тех длинных серег так это в спектакле, где она играла пойманную белогвардейцами подпольщицу.

Беляки посадили её в одну камеру с уголовницей, в исполнении Раисы, и она успела ту перевоспитать за власть Советов, до того, как её увели на расстрел.


Когда директора не оказывалось на месте, приходилось покупать билет в кассе рядом с запертой дверью его кабинета.

В один из таких разов я сел в ряду перед двумя своими одноклассницами – Таней и Ларисой.

Когда-то Таня мне нравилась больше, но показалась слишком недостижимой и я сосредоточился на Ларисе, после занятий старался догнать её по дороге, потому что она тоже ходила на Посёлок по Нежинской, но всегда вместе с Таней – они ведь соседки.

Когда Лариса была участницей Детского Сектора, я однажды проводил её по Профессийной до улицы Гоголя, потому что до своей – улицы Маруты – она не разрешила.

Таня тогда тоже участвовала в Детском Секторе и в тот вечер всё поторапливала Ларису шагать быстрее, но потом рассердилась и ушла вперёд.


Мы расстались на углу Гоголя и я пошёл по ней до Нежинской, восторженно вспоминая как мило смеялась Лариса на мой тупой трёп, но у выхода на Нежинскую, под фонарём возле обледенелой колонки, мои восторги оборвались.

Меня окликнули две контрастно чёрные на белом снегу фигуры. Обе принадлежали ученикам нашей, тринадцатой школы. Один из параллельного класса, а второй десятиклассник Колесников; они оба жили где-то на Маруте.


Колесников начал мне втолковывать, что если я ещё хоть раз подойду к Ларисе, и если он услышит, или ему скажут, и вообще – я понял чтó он мне сделает?

И эти толкования он повторял по кругу, немного меняя местами, а я вдруг почувствовал, как сзади что-то вдруг схватило меня за икру и треплет; я подумал, что это собака вцепилась и оглянулся, но там был только снежный сугроб и больше ничего.

В тот момент мне полностью дошёл смысл выражения «поджилки трясутся».

Я бормотал, что понял, он переспрашивал всё ли я понял, я говорил, что да, всё, но не смотрел им в лица, а думал, если б из нашей хаты сейчас подошёл за водой дядя Толик, бывший чемпион области по штанге в полусреднем весе.

Нет, не подошёл; в то утро я натаскал достаточно воды.


И вот теперь, при всём зрительном зале, я уселся перед парой своих одноклассниц, сознавая всё неосмотрительность такого поступка, но не в силах повести себя иначе.

Я обернулся к ним и что-то говорил в общем предсеансовом галдеже наполненного зала, но Лариса молчала, а отвечала только Таня, пока Лариса не обратилась ко мне:

– Не ходи за мной, а то ребята меня тобою дразнят.


Я не нашёлся что ответить, молча поднялся и по боковому проходу побрёл вдоль стены на выход, унося в груди осколки разбитого сердца.

А на подходе к последним рядам, моя чёрная печаль и вовсе обернулась мраком – в зале погас свет и начался фильм.

Я сел на свободное место с краю и перестал страдать: ведь это был «Винниту – вождь Аппачей»!


В хате номер девятнадцать по улице Нежинской старика Дузенко уже не было, на его площади проживали две старушки – вдова Дузенко и её сестра, переехавшая к ней из села.

И на половине Игната Пилюты осталась лишь Пилютиха. Она из хаты и носу не показывала и ставни выходящих на улицу окон порой неделями не открывались.

Наверное, она ходила всё же на Базар или в магазин, но мои с ней пути не пересекались.


В феврале бабу Катю вдруг отвезли в больницу.

Наверное, только для меня, с моей жизнью раздéленой между школой, Клубом, книгами и телевизором, это оказалось вдруг.

Когда хочешь везде поспеть, некогда примечать окружающее.


Я прибегал со школы и, звякнув калиткой, проходил на наше крыльцо под окном Пилютихи, в котором виднелся её профиль в распущенном чёрном головном платке и рука, вскинутая в сторону стенки между её и нашей кухнями.

Дома я бросал папку со школьными учебниками и тетрадями в расселину между диваном и этажеркой под телевизором и возвращался на кухню – обедать с братом и сестрой, если они ещё не поели.

Мама и тётя Люда готовили раздельно для своих семей и баба Катя обедала с Ирочкой и Валериком за тем же кухонным столом под стенкой, что отделяла от хаты Дузенко.


В дневное время по телевизору ничего не показывали, кроме заставки с кругом и кубиками: для настройки изображения с помощью мелких ручек на его задней стенке, если круг неровный, то у дикторов лица окажутся сплюснутыми, или наоборот.

Поэтому до пяти часов телевизор не включали и обед проходил под неразборчивый бубнёж за стенкой у Пилютихи, который иногда переходил в крик не понять о чём.

Я уходил в Клуб и, возвращаясь, опять видел в окне Пилютиху, в подсветке от лампочки в какой-то из её дальних комнат. На кухне она свет не включала.


После возвращения с работы всех четырёх родителей, Пилютиха добавляла громкости.

Отец говорил:

– Вот ведь Геббельс, опять завела свою шарманку.

Один раз дядя Толик приставил к стене большую чайную чашку – послушать о чём она там халяву развернула.

Я тоже прижал ухо к донышку – бубнёж приблизился и раздавался уже не за стеной, а внутри белой чашки, но так и остался неразборчивым.


Мама советовала не обращать внимания на полоумную старуху, а тётя Люда пояснила – Пилютиха всех нас проклинает через стену и, обращаясь к той же стене, сказала:

– И это вот всё тебе же за пазуху.


Не знаю, была ли Пилютиха полоумной – как-то ведь справлялась жить в одиночку.

Дочка её в конце войны уехала из Конотопа, от греха подальше – чтоб не придрались за её весёлое поведение с военными немецкого штаба, квартировавшего в их хате.

Сын Григорий получил свои десять лет за какое-то убийство. Пилюта умер. Телевизора нет.

Может затем и проклинала, чтоб не ополоуметь.


Баба Катя насчёт Пилютихи ничего не говорила, а только виновато улыбалась.

В какие-то дни она иногда постанывала, но не громче, чем приглушённые стеной речи Геббельса .

И вот вдруг приехала скорая и её увезли в больницу.


Через три дня бабу Катю привезли обратно и положили на обтянутый дерматином матрас-кушетку – остатки от былого дивана с валиками – на кухне под окном, напротив плиты-печки.

Она никого не узнавала и не разговаривала, а лишь протяжно и громко стонала.

Вечером все собирались перед телевизором и закрывали створки двери на кухню, чтобы не слышать её стонов и тяжёлого запаха.

В комнату же перенесли кровати Архипенков из кухни и ночевали вдесятером.


Ещё раз вызывали скорую, но те её не увезли, а только сделали укол.

Баба Катя ненадолго затихла, но потом снова начала метаться на кушетке, повторяя одни и те же вскрики:

– А божечки! А пробочки!

Через несколько лет я догадался, что «пробочки» это от украинского «пробi» – «прости господи».


Баба Катя умирала трое суток.

Наши семьи ютились по соседям – Архипенки в пятнадцатом номере, а мы в двадцать первом, на половине Ивана Крипака.

Взрослые соседи давали родителям невразумительные советы, что в нашей хате нужно взломать порог, или какую-то там половицу.

Самое практичное предложение внесла тётя Тамара Крипачка, жена Ивана Крипака. Она сказала, что кушетка с бабой Катей стоит под окном с полуоткрытой форточкой и свежий воздух продлевает её страдания.


В тот же вечер, мама и тётя Люда ненадолго заглянули в нашу хату, прихватить ещё одеял, потушили там свет и, когда уже вышли на крыльцо, тётя Люда подкралась к кухонному окну и плотно прикрыла форточку.

Она так же крадучись спустилась ко мне и маме – я держал одеяла – улыбаясь, как напроказившая девочка, или так уж мне показалось в темноте безлунной зимней ночи.


Утром мама разбудила нас на полу в столовой хаты Крипаков известием, что баба Катя умерла.

На следующий день были похороны. Я не хотел идти, но мама сказала, что я должен.

Меня жёг стыд; казалось – всем известно, что бабу Катю удушили её же дочери. Поэтому я отпустил уши своей кроличьей шапки и сдвинул её на глаза. Так и прошёл весь путь от нашей хаты до кладбища, повесив повинную голову и глядя в ноги шагавших впереди.

А может никто и не догадался, что это я от стыда, потому что дул сильный ветер и хлестал по лицу жёстким снегом.


На кладбище, когда рядом с кучей чёрной земли на снегу в последний раз взвыли трубы, все заплакали – и мама, и тётя Люда, и даже дядя Вадя.

( …живя всё дальше и дальше, мы становимся необратимо черствее; когда-нибудь и я обернусь железным сухарём из котомки скиталицы, бродившей в поисках Финиста – ясна сокола…)


Известие о смерти Юрия Гагарина поразило нас, но не так трагично, как гибель Комарова за одиннадцать месяцев до него – чёрствость уже научила нас, что даже космонавты смертны.

Теле-диктор, опустив глаза в листок с текстом, прочитал, что, при выполнении тренировочного полёта на реактивном самолёте, Гагарин и его напарник Серёгин разбились при заходе на посадку.

Потом он поднял взгляд и объявил траур.


Когда человек читает с листа бумаги, это не значит, что он прячет глаза от стыда, просто у него работа такая, иначе откуда ещё мы узнавали бы новости?

Конечно, остаются ещё слухи, но они приходят неизвестно откуда и неизвестно насколько они правдивы, ведь нет ни дат, ни очевидцев.


Незадолго до смерти Гагарина, я слыхал в разговорах взрослых, что он не такой уж и безупречный герой, потому что зазнался и не хранит верность жене. Тот шрам на правой брови заработал выпрыгивая со второго этажа от любовницы.

( …но кому нужны нынче всякие слухи, или, там, факты?

Для моего сына Ашота и, значит, всего его поколения Гагарин – просто имя из учебника истории, как для меня был, скажем, Тухачевский.

Слетал? – молодец. Расстреляли? – жаль.

И пошли жить дальше, черствея над своими проблемами, не задаваясь вопросами: как да почему.

Но для меня Гагарин не учебник, а часть моей собственной жизни и, покуда я жив, мне интересно разобраться что же в ней было, как и почему. И тут уже попробуй не полюбить такого помощника, как интернет.


Владимир Комаров знал, что из полёта живым он не вернётся, потому что его дублёр, Юрий Гагарин, осматривая космический корабль «Восход», обнаружил более двухсот неисправностей, о чём составил письменный доклад на десяти страницах и передал, через своё командование, Брежневу.

Командование доклад не передало, знали – Брежнев не изменит дату запуска, иначе американцы обгонят.

Комаров мог отказаться идти на смерть, но тогда бы полетел его дублёр – Гагарин, и он не отказался.

В день запуска Гагарин явился на стартовую площадку облачённым в скафандр космонавта с требованием, чтобы отправили его, а не Комарова, но его не послушали.

После захоронения праха Комарова в Кремлёвской стене, рядом с прахом маршала Малиновского, поведение Гагарина в отношении вышестоящих стало крайне вызывающим и бесконтрольным, по непроверенным слухам, на одном из правительственных банкетов он плеснул спиртным в лицо Брежневу.

Американцы не верят в правдоподобность подобного инцидента не потому, что они тупые, а просто у них другая грамматика.

В русском языке «мать» и «смерть» одного рода, так что для русского мужика между ними, сознательно или бессознательно, есть нечто общее.

Ну, как перевести на американский язык слово «смертушка», если у них есть только «мистер Смерть»?

Не всё укладывается в голове, пока не прочувствовал.

Вот так, запхав противотанковую мину под ремень, с криком «мама! роди меня обратно!» бросаются под танки, и пусть потом ломают головы об загадочность русской души.

Разгадка в языке.


Гагарина не отчислили из отряда космонавтов – он принадлежал уже всей планете.

Посещал занятия, делал тренировочные вылеты.

Знал ли, что «тик-так» уже запущен?

Думаю – да, в космонавты отбирали не только за физические, но и умственные данные.

Не знал только где и когда.


27 марта 1968 года Юрий Гагарин погиб в авиационной катастрофе вблизи деревни Новосёлово Киржачского района Владимирской области.

Утро было туманное, тренировочный полёт на самолёте МИГ закончен, до аэродрома оставалась пара минут, высота пятьсот метров и тут из низких облаков свалился реактивный СУ, который по лётному плану на это утро должен был летать на высоте четырнадцати километров в совсем другой стороне.

Управляемый опытным лётчиком-испытателем, громадный, по сравнению с тренировочным МИГом, СУ промчался рядом с заходящим на посадку самолётом и тот, захваченный турбулентностью, завертелся, как щепка в буруне, вошёл в штопор и рухнул в лес.

Звук взрыва донёсся до аэродрома.

Имеющий уши да услышит.


Фадеев – Хрущёв; Гагарин – Брежнев.

Понимающий да уразумеет.


И снова меня занесло: взялся рассказывать о себе и вдруг посторонние лица, с которыми я в жизни не встречался и лишь теперь понимаю, что и они – часть меня.

Ладно, хватит умничать; возвращаюсь в шестьдесят восьмой год, когда мне идёт пятнадцатый год и…)

Возмущает, что гады чехи – поддавшись на агитацию ЦРУ, затеяли контрреволюцию в дружном лагере социалистических государств, загородили дорогу детскими колясками и наш танкист, чтоб не наехать, круто завернул свой танк, упал с моста и погиб, как сообщили в программе «Время».

Потом, конечно, коммунистическая партия навела в стране порядок с помощью военного контингента из братских стран и мы стали жить дальше.


Между прочим, Конотоп в те времена превосходил многие более крупные города в развитии телевидения, потому что у нас по телевизору показывали целых два канала. Один – ЦТ, то есть центральное телевидение с программой «Время», новогодними огоньками, КВНом и хоккеем, а второй – городская телестудия, которая вещала только по вечерам, но зато кинофильмы показывала чаще, чем на ЦТ.

Поскольку цветных телевизоров тогда ещё и в помине не было, то на экран нашего отец натянул лист прозрачной слюды, но с оттенками, чтоб та придавала небу голубизны, траве – зеленоватости и так далее.

Говорили, что под этой слюдой лица дикторов получаются более телесного цвета.

Я таких тонкостей не мог различить, хоть, вроде, и не дальтоник.

Такая слюда вошла в моду по всему Конотопу и этот лист дядя Толик привёз с работы, а он был фрезеровщиком в Рембазе, где ремонтируют вертолёты и, значит, должны разбираться в таких делах.


Телеканалы переключались щёлканьем большой ручки пониже экрана, но в дневное время ЦТ и городская студия показывали только беззвучный круг для настройки, а на всех остальных шипел крупнозернистый «снег» и прыгали белые полосы.

Однако, каждый день ровно в три кто-то из технических работников конотопской телестудии включал на полчаса музыку – ноктюрн Таривердиева, песни в исполнении Валерия Ободзинского или Ларисы Мондрус на фоне всё того же настроечного круга.

Мы – Саша, Наташа или я – непременно включали послушать, хотя записи почти не менялись и мы на память уже знали что за чем будет.


Помимо того, в Конотопе расплодилось множество независимых подпольных радиостанций, которые выходили в эфир в диапазоне средних волн; тут тебе и «Король кладбища», и «Каравелла» и кто ещё как вздумает назваться.

Их недостатком была нерегулярность – неизвестно когда включать приёмник, чтоб услышать «привет всем, в эфире радиостанция «Шкет», кто меня слышит подтвердите» и вслед за этим врубается Высоцкий хрипло орущий про опального стрелка или как мы прём на звездолёте, а у дельфина вспорото брюхо винтом…


Потом вмешивалась радиостанция «Нинуля» и начинала доказывать «Шкету», что тот сел не на свою волну и что «Нинуля» уже неделю выходит именно в этом диапазоне.

Они начинали переругиваться:

– Шо ты тут ото возбухаешь? Дывысь, як заловлю ото на Миру – пилюлéй навешаю!

– Шмакодявка! На кого бочку катишь? Давно в чужих руках не усцыкался?

– Поварнякай мне, так допросишься.

– Закрой хлебало!

Но мата не было.


Отец говорил, что даже наш приёмник-радиолу можно в два счёта превратить в такую радиостанцию, только нужен микрофон.

Но на наши с Чепой просьбы превратить, а микрофон мы достанем, он отвечал отказом, потому что это радио-хулиганство и по городу ездят специальные машины, чтоб хулиганов этих запеленговать, а потом штраф и конфискация всей радиоаппаратуры в хате, вплоть до телевизора.


Иногда же эти хулиганы вместо Высоцкого затевали долгие переговоры о том у кого какой есть конденсатор и на какие диоды он согласен поменять, и договаривались встретиться на Миру.

– А как я тебя узнаю?

– Ничего, я тебя знаю – сам подойду.

Поэтому мы возвращались на круг настройки в телевизоре к сто раз слышанному, но более надёжному Ободзинскому.


Мир, как, наверное, уже говорилось – это площадь перед одноимённым кинотеатром, обрамлённая длинными пятиэтажками.

В центре её гранитный обод большого фонтана, что включался раз в два года и бил кверху высокой белой струёй.

От широких ступеней крыльца главного входа кинотеатра к углам площади расходятся лучи асфальтных дорожек обсаженные красивыми каштанами, как и её тротуар вдоль проспекта Мира; под каштанами газоны зелёной травы с парой протоптанных тропинок, а в аллеях и вокруг фонтана – редкие длинные скамейки из крашенных деревянных брусьев.


Тёплыми вечерами на площади начинался «блядоход» – неторопливые, плотные волны прохожих шли вдоль аллей, но площадь не покидали, а всё кружили и кружили, просматривая лица и одежды точно такого же встречного потока или тех счастливчиков, кому досталось место на скамейках.

Асфальт аллей устилал мягкий ковёр шелухи, плотневший вкруг скамеек, потому что и циркулирующие, и усевшиеся непрестанно грызли чёрные семечки, сплёвывая несъедобную их часть.


Иногда и я проходил в том потоке, направляясь к остановке трамвая после закончившегося в кинотеатре сеанса, но редко, потому что от одной серии «Фантомаса» до другой приходилось ждать по полгода.

Днём же скамейки по большей части пустовали, правда один раз с одной из них меня и Кубу окликнули пара взрослых парней с требованием мелочи.

Куба стал заверять, что у нас нет, а я предложил:

– Сколько выпадет – забирай!– и с этими словами выдернул левый карман своих брюк, ещё и прихлопнул по его висящему наизнанку мешочку.

Правый беспокоить я не стал, потому что там было копеек десять на трамвай.


Парень оглянулся по сторонам и пообещать пришибить меня, но со скамейки не поднялся.

Мы пошли дальше и Куба выговаривал мне за наглость, с которой я нарываюсь схлопотать по морде.

Наверно, он был прав, а мне это просто не пришло в голову от увлечённости идеей сделать красивый жест – выдернуть пустой карман.

Что выручило? Возможно, вымогатель решил, что за мной есть кто-то из авторитетных хлопцев, иначе с чего бы я так безоглядно борзел?


– Явился, не запылился, Сергей Огольцов из Конотопа,– сказала Раиса Григорьевна, когда мы с Чепой входили в комнату Детского сектора.

Увидев, что я не понял юмора, она протянула журнал «Пионер», раскрытый на странице с рассказиком, под которым чётким чёрным шрифтом стояло: «Сергей Огольцов, г. Конотоп».


Я уже и думать забыл, как прошлой осенью послал на объявленный журналом конкурс две тетрадные странички про разговор с гномиком, что примерещился задремавшему мне.

И вот вдруг – на тебе!

До чего сладко пахла краска свежего номера журнала!


У меня как-то ослабли ноги и почувствовался мягкий удар в затылок, но почему-то изнутри.

Я опустился на сиденье одного из трёх пошарпанных кинозальных кресел вдоль трубы под окном и прочитал публикацию, в которой почти ничего и не осталось от того, что я им посылал, а гномик рассказывал про какого-то кинорежиссёра Птушко.

Впрочем, ни в Детском секторе, ни дома я ни с кем не поделился, что большая часть рассказа написана не мною – в конце концов, не каждый день тебя печатают в толстом ежемесячном журнале.


К началу лета мама растолстела и отец завёл с нами – своими детьми – разговор: не хотим ли мы, чтоб у нас появился ещё братик? Назовём например, Алёшкой, а?

Наташа сморщила нос, Сашка молчал, а я пожал плечами и сказал:

– Зачем?

Прибавление семейства казалось мне не то, чтобы стыдным, но как-то неловким – слишком велика возрастная разница между родителями и предложенным младенцем.


Больше отец не начинал подобных разговоров, а через пару недель я случайно услышал, как мама говорила тёте Люде:

– Я приняла таблетки, а тут ещё в ларёк бочки с пивом завезли, их тоже покатала и – всё.

Так в нашем поколении конотопских Огольцовых мы остались втроём, без изменений, а мама навсегда осталась толстой.


Её ларёк стоял на центральной аллее городского парка напротив площади Мир.

Он походил на застеклённую круглую беседку под жестяной крышей. Сзади была железная дверь, что запиралась висячим замком, а торговля велась через открытое на дорожку окно, под которым вытарчивал квадратный прилавок.

Кроме пива в тёмных деревянных бочках, в которые вставлялся шланг с креплением, чтоб оно подымалось в кран рядом с окошком, в ларьке было ещё печенье, развесные конфеты, пачки табачных изделий, ситро, проволочные ящики с бутылками плодово-ягодного вина «Билэ Мицнэ», с грузинским «Ркацетели» и ещё непонятно чьим под названием «Рислинг», которое никак не распродавалось.


Белое неплохо раскупалось, потому что поллитровая бутылка стоила один рубль и две копейки.

Папиросы с сигаретами тоже не залёживались, но главным двигателем торговли было пиво. Когда случалась задержка и его несколько дней не подвозили с торговой базы ОРСа – отдела рабочего снабжения – мама начинала вздыхать, что в этот месяц ей не удастся выполнить план и значит получку срежут.


Жизнь моя катилась наезженным путём и его колея, почему-то пролегала в стороне от городского парка, хотя младшие иногда хвастались, что заглянули к маме на работу попить ситро бесплатно.

Впрочем, однажды я провёл в ларьке почти целый день из-за разведчика Александра Белова.


В те бездонно давние времена невозможно было подписаться на ежемесячный журнал «Роман-Газета». Найти его удавалось лишь в библиотеках или у какого-нибудь счастливчика, который взял почитать у предыдущего счастливчика.

Журнал оправдывал своё название – печатался на газетной бумаге, по два столбца на странице, но по толщине не уступал журналу «Пионер» или «Юность».


Если какой-то роман не помещался в одном номере, его продолжение допечатывали в следующем. Правда, иногда, отклоняясь от названия, в нём помещали повести, рассказы и, совсем уж изредка, стихи, но не более двух авторов в номере.


И вот разнёсся слух, что в «Роман-Газете» напечатан «Щит и Меч» Вадима Кожевникова. Я спросил в библиотеке Клуба, но мне сказали, что все три номера на руках и за ними уже целая очередь.


Когда мама сказала, что ей на работе дали «Щит и Меч» на два дня, мои накатанные рельсы враз развернулись в сторону ларька, куда я и пришёл на следующий день чуть ли не до его открытия.


Сначала я читал в ларьке, сидя на ящике с пустыми бутылками, потом догадался выйти на недалёкую скамейку, возвращаясь лишь для обмена номеров журнала да посидеть, пока мама сходит в парковский туалет; тут я даже ещё и продал что-то.

К концу дня я прожил с разведчиком Беловым, он же Иоганн Вайс, карьеру от рядового солдата германской армии до офицера абвера.


Днём торговля шла вяло, потому что пиво кончилось и пустые бочки громоздились возле железной двери ларька, но с наступлением сумерек, когда я перешёл в ларёк дочитывать последний номер под висящей с потолка тусклой лампочкой, уже под конец второй мировой войны, поток покупателей стал нарастать.

Я сложил прочитанные журналы стопкой на коробке у двери.


Поток превратился в очередь, плотно сбившуюся перед выступом квадратного прилавка. Поверх него к окошку тянулись руки с мятыми рублёвками и пригоршнями копеек.

Мама сказала:

– Подожди. Через полчаса закрываюсь. Поедем домой вместе.

Я сидел у самой двери, чтоб не мешать, но и через полчаса на центральной аллее не стихала толкучка перед ларьком.

– Мамань! Две пляшки «биомицина» и печенья грамм сто!

– Тётя! Тётя! Пачку «Примы»!

– Сестрёнка! Бутылку «белого»!

– «Белое» кончилось.

– А вон в ящике что?

– Это «Ркацетели», за рубль тридцать семь.

– Ладно, давай! Чтобы дома не трандели будем пить «Ркацетели»…


Наконец, грузинское тоже кончилось, толпа рассосалась; мама опускает фрамугу окошка, но приходится снова открыть – под фонарями аллеи прибежал опоздавший – и, с горя, что всё кончилось, выпросил продать ему бутылку дорогого непонятного «Рислинга» за рубль семьдесят восемь, хотя торговать спиртным уже полчаса, как нельзя.

Когда мама заперла ларёк и мы шли к трамвайной остановке на Миру, я спросил:

– Мам, это у тебя каждый день такое творится?

– Нет, Серёжа. Просто сегодня – воскресенье.


А летом нас снова ждёт Кандыбино, но теперь кроме плавок и бутерброда с плавленым сырком надо не забыть колоду карт.

– Чей ход?

– Твой.

– Без балды?

– Чепа ж сдавал. Ходи!

– Ходят тут всякие, а потом плавки пропадают…

На каждом пляжном одеяле между смородинных кустов идут баталии в «дурака», он же «подкидной», под музыку из портативных радиоприёмников.


Самым завидным считался, конечно, «Спидола», рижского радиозавода, размером с тетрадку, а толщиною в кирпич.

В его чёрном пластмассовом корпусе таится телескопическая антенна, которую вытаскивают за кнопку на конце самой тонкой её секции, чтоб получилась поблескивающая никелировкой удочка для ловли коротких волн.

Длинные и средние волны приёмник принимал без выдвигания антенны.


Ловить радиостанции на коротких волнах – занятие безнадёжное; половина диапазона тонет в шипении, треске и вое, которыми наши глушат «голоса» на службе у ЦРУ: «Голос Америки», «Радио Свобода», лондонскую Би-Би-Си.

Так что на пляже все слушали радиостанцию «Маяк» всесоюзного радио, которая передавала сигналы точного времени и новости каждые полчаса, а остальной эфир заполняла концертами по заявкам радиослушателей.


Но одному на Кандыбино лучше не ездить, и не только потому, что не с кем будет играть в карты, но и для безопасности.

Однажды, не вняв предупреждению Кубы и Чепы я в одиночку переплыл Кандыбино к невысокой дамбе рыбных озёр.

На том берегу оказалась группа ребят моего возраста. Один спросил меня на украинском:

– Пеку бачыв?

– Какого Пеку?– удивился я и получил от него удар в челюсть.

Они все попрыгали в воду и уплыли.

Больно не было, а только обидно. Наверное, загребельские хлопцы. И что, спрашивается, я им сделал?

( …в те недостижимо далёкие времена я ещё не знал, что все мои невзгоды или радости, исходят от той сволочи в непостижимо далёком будущем, которая сейчас слагает это письмо тебе, лёжа в палатке посреди тёмного леса под неумолчное журчанье струй реки по имени Варанда…)

Кроме Кандыбино в Конотопе есть и другие места купания. Например, заполненная водою балка посреди поля за Посёлком.

Там иногда бывало очень людно, даже из Города приезжали ребята.

А мы втроём пару раз на своих велосипедах ездили на речку Езуч – это совсем другой край города.


Течения там почти нет, на берегах зелёная трава и толстые ивы; и глубина не маленькая – в одном месте даже стояла вышка из железных труб для прыжков в воду.

Арматурная лесенка вела на два уровня: высотой в три и в пять метров.

Мы не сразу решились прыгнуть с трёхметрового выступа и то не «головкой», а «бомбочкой», то есть пятками книзу.

Забирались и на пятиметровую секцию, но, посмотрев как далеко внизу вода оттуда, молча спустились.

Даже Куба.


Уже уезжая, мы видели как один взрослый прыгнул с пятиметрового «ласточкой».

Единственный недостаток Езуча – его безлюдье. Кроме нас и одинокого ныряльщика никого там не оказалось.


А самое популярное место летнего отдыха конотопчан это, конечно же, пляжный Залив на реке Сейм – всего две остановки пригородной электричкой от Вокзала.

Но в то лето я туда не ездил.

Не потому, что билет стоит двадцать копеек – в крайнем случае можно и «зайцем». Народу на Сейм набивается столько, что контролёры не успевают протиснуться по всем вагонам за десять минут.

И не потому, что каждое лето Сейм пожинает угрюмую жатву из двух-трёх утопленников – молодые совсем ребята, которых потом хоронят многолюдными похоронами.

Нет, конечно, ведь со мной ничего такого случиться не может.

Просто на Сейм ездят по выходным, как раз в те дни, когда мы с дядей Толиком отправляемся на рыбалку.


Хотя пару раз мы заскакивали и на пляж – так, по пути – с привязанными к багажнику удочками.

Один раз даже с ночёвкой, километра за два от пляжа.


Это когда его брат, дядя Витя приехал из Сум свататься к тёте Наташе из пятнадцатого номера на Нежинской, где Архипенки ночевали во время кончины бабы Кати.

У дяди Вити все волосы на месте – светло-русые, торчком зачёсанные кверху, как у стиляг из начала шестидесятых.

Конец ознакомительного фрагмента.