~~~детство
Первой засечкой, чертой, откуда начинается отсчёт моей нелегендарной истории, служит воспоминание солнечного утра, в котором мама ведёт меня в детский сад и мы останавливаемся на взгорочке, пережидая пока пройдёт толпа людей в чёрном, откуда мне кричат весёлые приветы, прихохатывают, а я важно держу маму за руку – вон сколько взрослых зэков знают меня по имени!
Мне невдомёк тогда было, что это общее внимание вызвано присутствием такой молодой и красивой мамы…
Зэки строили каменные дома, два квартала на Горке, и когда закончили первый, наша многодетная семья получила двухкомнатную квартиру на верхнем – втором – этаже восьмиквартирного дома.
Квартал состоял из шести двухэтажных зданий по периметру прямоугольного двора, вот так:
Подъезды всех домов смотрели внутрь двора; в зданиях поменьше их было по одному, а в угловых – по три.
Квартал окружала бетонная лента дороги, а напротив двух соседствующих угловых зданий зэки достраивали квартал-близнец – зеркальное отражение первого.
Я убегал играть к ним на стройку, а когда привозили обед, они делились со мной баландой.
По замелькавшим в моей речи новоприобретённым выражениям, родители быстро вычислили круг общения своего первенца и поспешили отдать меня в детский сад.
А когда второй квартал был завершён, зэки вообще исчезли и в дальнейшем строительные работы на Объекте (у того «почтового ящика» было ещё и такое наименование) выполняли солдаты в чёрных погонах, «чёрнопогонники».
Кроме них на Объекте были ещё солдаты «краснопогонники», но чем они там занимались не знаю до сих пор.
Кварталы располагались в самой высокой части Объекта, за что её и называли Горкой, и за окружающей их бетонной полосой дороги со всех сторон рос лес.
Дорога в садик начиналась спуском к ограждённым баракам учебки для солдат-новобранцев, но, чуть-чуть не доходя до ворот, от неё ответвлялась широкая тропа в сосновый лесок, в обход учебки и большого чёрного пруда под большими деревьями; затем ещё один спуск, через густой ельник, и вот уже тропа подводит к забору с воротами, а внутри двухэтажный дом и площадки для игр, где кроме песочниц и теремков, стоит даже настоящий носатый автобус; без колёс, правда, но с рулём и сиденьями.
На первом этаже нужно снять пальто и ботинки, оставить их в одном из высоких узких шкафчиков раздевалки и, уже в тапочках, подыматься по лестнице на второй, где комнаты групп и столовая.
Моя детсадовская жизнь складывалась из разных чувств и ощущений.
Чувство победы в тот день, когда меня пришли забирать из садика и я, с подачи мамы, вдруг обнаружил, что могу сам завязывать ботиночные шнурки на бантик.
Горечь поражения в то утро, когда эти гадские шнурки оказались стянутыми в тугие мокрые узлы и маме пришлось их распутывать, опаздывая на работу.
В детсадике ничего не знаешь наперёд – когда что будет.
Там иногда вставляют в нос поблескивающую трубку на тонком резиновом шланге и пшикают через неё противный порошок, или заставляют разом выпить целую столовую ложку противного рыбьего жира.
А ну-ка, давай! Знаешь как полезно?!
Самое жуткое, когда объявят, что сегодня всем делают укол.
Дети выстраиваются в шеренгу и по одному подходят к столу с железной коробочкой, откуда медсестра достаёт сменный иглы своего шприца.
Чем ближе к ней, тем сильнее стискивает страх и ты завидуешь счастливчикам, для которых укол уже позади и они отходят от стола, прижимая к предплечью кусочек ваты, приложенный медсестрой к месту укола.
Хорошо, что сегодня не «под лопатку», дети в шеренге шепчутся, что это самый страшный из всех уколов.
Зато по субботам на обед дают полстакана сметаны посыпанной сахарным песком, не отправляют по кроваткам на «тихий час», а вместо этого завешивают окна столовой тёмными одеялами и на белой стене показывают диафильмы – плёнки сменяющихся кадров с белыми надписями внизу.
Воспитательница прочитает строчки надписи, переспросит все ли всё рассмотрели в картинке и перекручивает на следующий кадр плёнки, где матрос Железняк захватывает белогвардейский бронепоезд, или ржавый гвоздь выходит новеньким из сталеплавильной печи – смотря какой фильм зарядили в проектор.
Мне трепетно нравились эти субботние сеансы: затемнённая комната; лучики света из прорезей в стенках проектора; голос вещающий из мрака – превращали их в некое таинство.
Пожалуй, садик мне больше нравился, чем наоборот, хотя порою я там напарывался на скрытые рифы.
Однажды, папа дома починил будильник и, отдавая его маме сказал: «Готово – с тебя бутылка!»
Меня почему-то привели в восторг эти слова и я похвастался ими перед согруппниками в детсаде, а в конце дня воспитательница сообщила об этом забиравшей меня маме.
По дороге домой мама меня стыдила и объясняла, что нельзя совсем уж всем делиться вне дома, а вдруг подумают, что мой папа – алкоголик. Хорошо будет?
Как я себя в тот миг ненавидел!
И именно в садике я впервые в жизни полюбил, но не открылся ей, с горечью и грустью сознавая безнадёжность такой любви – неодолимая, как бездонная пропасть, разница возраста отделяла меня от черноволосой смуглянки с яркими вишенками глаз.
Она была на два года младше.
А какими недосягаемо взрослыми казались бывшие воспитанницы садика, что посетили его после школьных занятий в их первом классе.
Важные и степенные, в праздничных белых фартучках, они так сдержанно отвечали на расспросы воспитательницы нашей средней группы.
Работницы детского сада носили белые халаты ежедневно, но не все.
Однажды одна из них усадила меня на скамейку рядом с собой, чтоб утешить уж не помню от какого горя – царапины на коленке, или свежей шишки на лбу – но что её звали Зиной, это наверняка.
Ласковая ладонь поглаживала мою голову и я, забыв плакать, прижался щекой и виском к её левой груди, зажмурил глаза от тёплого солнца и слушал глухие толчки её сердца под зелёным платьем с запахом лета, пока не раздался крик от здания:
– Зинаида!
А дома у нас жила бабушка приехавшая из Рязани, потому что мама пошла работать, а кому-то же надо держать Саньку с Натаней.
Баба Марфа носила ситцевую блузу поверх прямой юбки до пола и белый, в голубую крапинку, платок на голове, завязанный уголками под круглым подбородком.
Мамина работа в три смены – она дежурит на насосной станции; у папы столько же смен на дизельной. Я не знаю где это, но догадываюсь, что в лесу, потому что иногда папа приносит с работы хлеб от зайчика завёрнутый в газету.
– Иду, а тут зайчик под деревом, вот, говорит, отнеси это Серёжке и Сашке с Наташкой.
Хлеб от зайчика вкуснее, чем тот, который мама нарезает к обеду.
Иногда смены родителей не совпадают: кто-то дома, кто-то работает.
Один раз папа привёл меня на мамину работу – приземистое кирпичное здание с зелёной дверью, за которой, прямо напротив входа, маленькая комната, а в ней, под высоким маленьким окошком, стоит стол с дверцами и два стула; но если в комнатку не заходить, а свернуть налево, то окунаешься в неумолчный гул полутёмного зала, где тоже есть стол и где сидит мама, которая нас не ждала и удивилась.
Она показала мне журнал, куда ей надо записывать время и цифры с круглых манометров, к которым проложены дорожки из железных листов с перилами, потому что под ними тёмная вода и её всё время качают насосы – это от них такой жуткий шум.
Из шумного зала, где говорить приходилось криком, мы вернулись в комнатку у входа, оставив гуденье за стеной. Мама дала мне карандаш и достала из ящика в столе какой-то ненужный журнал – делать каляки-маляки, а вскоре сказала мне пойти поиграть во дворе.
Мне во двор совсем не хотелось, но папа сказал, что, раз так, он больше никогда меня сюда не приведёт, и я вышел.
Двор был просто куском травянистой дороги от ворот к дощатому сараю, а позади насосной подымался крутой, как стена, откос в зарослях крапивы.
Я вернулся обратно к зелёной двери, от которой коротенькая дорожка вела к маленькому белому домику без единого окна, с висячим замком на железной двери. Как тут играть?
Оставались ещё два округлых бугра по обе стороны от домика и вдвое выше него.
Хватаясь за пучки длинной травы, я взобрался на правый.
С такой высоты видно было крышу домика и крышу насосной, а в другой стороне – за забором и за полосой кустарника виднелась шустрая речка, но меня наверняка накажут, если пойду за ворота.
Для гулянья оставался лишь бугор напротив с тонким деревцем на макушке.
Я спустился к домику, обогнул его сзади и вскарабкался на оставшийся бугор.
Отсюда всё оказалось таким же самым, просто тут ещё можно было потрогать деревце.
Вспотевший от жары, я прилёг под ним, но через минуту, или две, меня что-то ужалило в ногу, потом в другую.
Я заворочался, заглянул через плечо за спину – по ногам, пониже шортиков из жёлтого вельвета, суетились рыжие муравьи. Я смёл их как смог, но жгучая, нестерпимая боль всё прибывала.
На мой рёв мама выскочила из-за зелёной двери и папа тоже, он взбежал ко мне и на руках отнёс меня вниз.
Муравьёв постряхивали, но распухшие покраснелые ляжки всё так же немилосердно жгло.
И мне стало уроком на всю жизнь: самое лучшее средство от укусов этих рыжих зверюг – посидеть в прохладном подоле шёлкового платья, туго растянутом между маминых колен…
Баба Марфа жила в одной комнате с тремя внуками, где для неё была поставлена железная койка.
Двоих младших на ночь укладывали «валетом» на диване – громоздком сооружении с откидными валиками на петлях и высокой дерматиновой спинкой в деревянной раме. Наверху спинки тянулась длинная узкая полочка, а над ней невысокое зеркало вставленное в доску рамы, чтобы там отражались фигурки белых слоников расставленных на полочке по росту – один за другим.
Слоники давно затерялись и полочка пустует, только когда мы играем в поезд, выстроив его на полу из перевёрнутых табуреток и стульев, то, с наступлением ночи в вагоне, я забираюсь на полочку, хотя лежать там получается только на боку – до того она узкая.
Играть в поезд особенно интересно, когда приходят соседи по площадке – Лидочка и Юра Зимины; поезд становится ещё длиннее и мы, усевшись в перевёрнутые табуретки, раскачиваем их вовсю, аж пристукивают по полу и баба Марфа начинает ворчать, что мы бесимся, как оглашённые.
Ну, а после игр и ужина посреди комнаты мне расставляют на ночь алюминевую раскладушку, разворачивают по ней матрас, и стелят голубую клеёнку под простынь, на случай если уписяюсь, а сверху громаднющую подушку и тёплое одеяло из ваты.
Баба Марфа выключает висящую на стене коробку линейного радио и гасит свет; но темнота в комнате относительная – сквозь сеточку тюлевых занавесок на окнах проникают отсветы из квартир дома напротив и от фонарей в квартальном дворе, а под дверью прорезается щёлочка света из коридора между кухней и спальней родителей.
Я различаю, как баба Марфа стоит у своей койки и что-то шепчет в правый верхний угол.
Мама сказала, что это она молится Богу, но вешать икону в углу родители не позволили, потому что папа партийный…
По утрам самое трудное – отыскать свои чулки.
Ты не поверишь, но в те времена даже мальчики носили чулки.
Поверх трусиков одевался специальный поясок с парой пуговок впереди. На пуговки пристёгивались короткие ленточные резинки с застёжками на конце.
Застёжка это такая резиновая кнопочка с откидным проволочным ободком. Верхний край чулка надо натянуть поверх кнопочки и защипнуть ободком. Уф!..
Застёгивает эту сбрую, конечно, мама, но находить чулки приходится самому, а они всякий раз прячутся в новом месте.
Мама подгоняет завтракать, потому что ей тоже ведь на работу, а эти гады затаились под валиком дивана, на котором ещё спят младшие.
Устав от ежеутренних выговоров и насмешек, я нашёл элегантное решение проблемы исчезающих чулков и привязал их к своим ногам, вокруг лодыжек, когда в комнате уже погашен свет, а баба Марфа шепчется с Богом.
Брат с сестрой не заметили моих манипуляций и я успел укрыться одеялом прежде, чем мама зашла в нашу комнату поцеловать всех детей на ночь.
Но тут она зачем-то включила свет в оранжевом шёлковой абажуре под потолком и откинула одеяло с моих ног в обмотках из чулков.
– Меня прям что-то так и толкнуло,– со смехом рассказывала она потом папе.
Пришлось их отвязать и пожить на стул к остальной одежде, а такая практичная была идея…
Пожалуй, самая неприятная сторона садиковой жизни это «тихий час» – принудительное лежание в кровати после обеда: опять тебе раздевайся, складывай одежду на белый стульчик, поаккуратнее, хотя потом всё равно окажется какая-то перепутаница, или резинки заартачатся и никак не захотят застегнуться.
Вот и лежи так целый час, уставясь в белый потолок, или на белые шторы окон, или вдоль длинного ряда попарно составленных кроваток, где тихо лежат твои согруппники, до самой дальней белой стены, возле которой сидит воспитательница с книгой, а к ней изредка подходит какой-нибудь ребёнок и шёпотом отпрашивается в туалет.
И она шёпотом даёт разрешение, а потом негромко пресекает шумок шушуканья вдоль кроватных рядов:
– А ну-ка, всем закрыть глазки и спать.
Наверное, я иногда засыпал на этом «тихом часе», но чаще просто застывал в оцепенелой полудрёме с открытыми глазами, уже не отличающими белый потолок от белой простыни натянутой поверх головы.
Дремота вдруг стряхнулась тихим прикосновением – осторожные пальчики ощупью двигались от коленки вверх по моей ноге.
Я оторопело выглянул из-под простыни.
На соседней кроватке лежала Ирочка Лихачёва с крепко зажмуренными глазами, но в промежутке между нашими простынями виднелся кусочек её вытянутой руки.
Пальчики нырнули мне в трусики и горстью охватили мою плоть. Стало невыразимо приятно.
Чуть погодя её ладонь ушла оттуда – зачем? ещё! – отыскала под простынёй мою руку и потянула под свою простыню, чтоб положить на что-то податливо мягкое, провальчивое, чему нет названия, да и не надо, а надо лишь, чтоб всё это длилось и длилось.
Но когда, крепко жмурясь, я привёл её ладонь к себе обратно, она пробыла там совсем недолго и выскользнула, чтоб снова потянуть мою к себе.
Воспитательница объявила подъём и комната наполнилась галденьем одевающихся детсадников.
– Хорошо кроватки заправляем!– напоминательно приговаривала воспитательница, прохаживаясь по ковровой дорожке, когда Ирочка Лихачёва вдруг выкрикнула:
– А Огольцов ко мне в трусы лазил!
Дети выжидательно затихли.
Оглаушеный позорящей правдой, я чувствовал, как жаркая волна стыда прихлынула, чтобы брызнуть из глаз слезами.
– Сама ты лазила! Дура!– проревел я и выбежал из комнаты на лестничную площадку второго этажа, мощёную чередующимися квадратиками коричневой и желтоватой плитки.
Я решил никогда не возвращаться в эту группу и в этот садик, но не успел обдумать как стану жить дальше, потому что отвлёкся разглядываньем красного огнетушителя на стене.
Вернее, меня привлёк не сам огнетушитель, а жёлтый квадрат с картинкой на его боку, где человек в кепке держал точно такой же огнетушитель, только кверх ногами, и направлял расширяющийся пучок струи на махровый куст языков пламени.
По-видимому, картинка служила наглядной инструкцией по пользованию огнетушителем и в ней его нарисовали в полным соответствии самому себе, даже жёлтый квадратик на его рисованном боку заключал в себе крохотного человечка в кепке, который, в перевёрнутом виде, боролся с огнём струёй из своего махонького огнетушителя.
И тут меня осенило, что на неразличимой уже картинке второго из нарисованных огнетушителей, совсем уже крохотулечный человечишка находится в нормальном положении – ногами книзу.
Зато следующий – на дальнейшей картинке, опять будет перевёрнут, и – самое дух захватывающее открытие – человечки эти просто не могут кончиться, а могут лишь уменьшаться, до полной невообразимости и – дальше, но исчезнуть им не дано просто потому, что этот вот огнетушитель висит на стене лестничной площадки второго этажа, рядом с белой дверью старшей группы, напротив прихожей в туалет.
И тут меня позвали сейчас же идти в столовую, потому что все уже сели полдничать, но с той поры под тем огнетушителем я проходил с понимающей уважительностью – он несёт на себе неисчислимые миры.
Что до лазанья в трусы, то это был мой единственный и неповторимый опыт и, умудрённый им, когда в какой-нибудь из последующих «тихих часов» воспитательница вполголоса позволяла мне пойти пописять, я понимал значение простыней перехлестнувшихся над промежутком между парами кроваток, или отчего так старательно жмурится Хромов по соседству с Солнцевой.
Следом за нашей дверью на лестничной площадке шла дверь Морозовых, двух пожилых супругов на всю трёхкомнатную квартиру; через площадку напротив них тоже трёхкомнатная, где, кроме семьи Зиминых, в одной комнате проживали, сменяя друг друга, одинокие женщины, а иногда пары родственных женщин.
Прямо напротив нас была квартира Савкиных, чей толстый улыбчивый папа носил очки и офицерскую форму.
От двери Морозовых до двери Зиминых шла бездверная стена, но зато с вертикальной железной лестницей на чердак под шиферной крышей, где жильцы развешивали свои стирки, а папа Савкиных, переодевшись в спортивную форму, держал голубей.
От двери Савкиных к нашей тянулась – вдоль края лестничной площадки – деревянная перилина поверх железных прутьев, но, не доходя, сворачивала вниз – сопровождать ступеньки лестницы из двух пролётов до площадки первого этажа, четырьмя ступенями ниже которой к стене прижималась вечно распахнутая дверь тамбура, откуда широкая дверь на пружине открывалась в ширь квартального двора, а противоположная ей, узкая дверь скрывала крутые ступеньки в непроглядную темень подвала.
Опираясь на последующий жизненный опыт, можно предположить, что мы жили в квартире номер пять, но тогда я этого ещё не знал, зато знал, что за нашей дверью, с большим самодельным ящиком для почты, откроется прихожая с узкой дверью кладовки налево, а направо – остеклённая дверь в комнату родителей, где вместо окна большущая, и тоже наполовину стеклянная дверь балкона, выходящего в широкий двор квартала.
Длинный коридор вёл из прихожей прямо на кухню, мимо дверей в ванную и туалет, а в левой стене, не доходя до кухни, дверь детской комнаты, в которой целых два окна: левое во двор, а в правом вид на стену и окна соседнего углового дома.
Единственное окно кухни тоже смотрело на соседнее здание, а справа от входа, высоко под потолком, темнела небольшая наглухо застеклённая рама туалетного окошка, если, конечно, там свет не включён.
В ванной и в кладовой никаких окон не было, зато имелись электрические лампочки: щёлкнул и – заходи.
Войдя в туалет, я первым делом плевал на окрашенную зелёной краской стену рядом с унитазом, потом садился делать «а-а» и прослеживал, как плевок неспешно сползает вниз, оставляя за собой узкую полоску влаги.
Если запаса слюны не хватало, чтоб доползти до плинтуса над плиточным полом, я приходил на помощь повторным плевком на дорожку – чуть повыше застрявшего паровозика.
Иногда на путешествие уходило от трёх до четырёх плевков, а порой хватало и одного.
Родители удивлялись отчего в туалете стена заплёванная, пока однажды папа не зашёл сразу после меня и, на последовавшем строгом допросе, я признался, что делал это, хотя и не смог объяснить почему.
В дальнейшем, страшась наказания, я заметал следы нарезанными для туалетных нужд газетами из матерчатой сумки на стене, но очарование было утрачено.
( … мой сын Ашот в пятилетнем возрасте иногда мочился мимо унитаза – на стену.
Несколько раз я объяснял ему, что так неправильно и нехорошо, а если уж промахиваешься – изволь подтереть за собой.
Однажды он воспротивился и отказался вытирать, тогда я схватил его за ухо, отвёл в ванную, велел взять половую тряпку и снова привёл в туалет, где, стиснутым от сдерживаемого бешенства голосом, приказал собрать всю мочу с пола тряпкой. Он повиновался.
Конечно, в более цивилизованных странах за подобное деяние суд может лишить родительских прав, но правым я и поныне считаю себя – ни один биологический вид не способен выжить в собственных отходах.
Я бы ещё мог понять, если б он плевал на стену, но в туалете построенного мною дома она была побелена известью, а по побелке слюне не поползти.
Спустя несколько лет наскреблись деньги на облицовочный кафель, но дети уже были взрослыми …)
Чувствуешь себя всемогущим, реконструируя мир полувековой давности – подгоняешь детали, как тебе нравится – уличить всё равно некому.
Вот только себя не обманешь и признаюсь, что теперь, на расстоянии в пятьдесят лет, не всё различимо со стопроцентной достоверностью.
Например, я далеко не уверен, что голубиная загородка на чердаке вообще как-то связана с офицером Савкиным, не исключено, что это сооружение принадлежало Степану Зимину, отцу Юры и Лидочки.
А может там были две загородки?
Теперь у меня нет уверенности даже в наличии голубей в той, или иной загородке, когда я впервые отважился полезть по железной лестнице навстречу чему-то неведомому, неразличимому в сумеречном квадрате проёма над головой.
Вполне возможно, что мне просто припомнилось замечание, подслушанное в разговоре родителей, что голуби Степана тоже страдают от его запоя.
Несомненным остаётся лишь трепетный восторг первооткрытия, когда, оставив далеко внизу – на лестничной площадке – сестру, с её зловещими предсказаниями об убиении меня родительской рукой, и брата, безмолвно следящего за моими движениями, я вскарабкался в открывшийся передо мною новый мир.
Через пару дней Наташка прибежала в нашу комнату с гордостью объявить, что Сашка тоже залез на чердак…
Так что, вполне возможно, что голубей на чердаке уже не было, но во дворе квартала их хватало.
Планировка квартального двора являла собой редкостный шедевр геометрической правильности: внутрь прямоугольника, ограниченного шестью зданиями, был вписан эллипс дороги, по обе стороны которой тянулись дренажные кюветы, перекрытые мощными мостками строго напротив каждого из четырнадцати подъездов в домах.
Две неширокие бетонные дорожки рассекали эллипс натрое, под прямым углом к его продольной оси; образованный ими и вдольдорожными кюветами прямоугольник опять-таки делился на три части дополнительной парой параллельных друг другу дорожек, которые, в местах пересечения с первой парой, преломлялись в диагональные лучи дорожек тянущихся к центральным подъездам угловых зданий, и из тех же точек пересечения исходили бетонированные дуги описанные вокруг двух круглых деревянных беседок, превращая двор в образчик совершеннейшей геометризации, на которую не всякий Версаль потянет.
( … природа не способна творить в столь выверенном Bau Stile.
Нет в ней циркульных окружностей, абсолютно равнобедренных треугольников и безукоризненных квадратов – где-нибудь да и выткнется неутаимое шило из мешка матушки-природы …)
Деревьев во дворе не было.
Может впоследствии их и сажали, но в памяти не нахожу даже саженцев, а только траву, расквадраченную бетонными дорожками, ну и, конечно, голубей перелетавших стаей из конца в конец громадного двора на зов: «гуль-гуль-гуль-гуль-гуль-гуль-гуль».
Мне нравилось кормить этих, таких похожих друг на дружку, а вместе с тем таких разных голубей, слетавшихся суетливо клевать хлебные крошки с дороги перед домом, по которой никогда не ездили машины; за редким исключением бортовых грузовиков с мебелью кого-то из жильцов, или с грузом дров для топки ванных титанов.
Но ещё больше мне нравилось кормить их на подоконнике кухонного окна; хотя там дольше приходилось ждать покуда кто-нибудь из них приметит откуда ты им «гуль-гулишь» и, разрезая воздух биением пернатых крыльев, зависнет над серой жестью подоконника с россыпью хлебных крошек, чтоб спрыгнуть на неё своими ножками и дробно застучать клювом по угощенью.
Похоже, голуби присматривают кто из них чем занимается, или поддерживают некую междусобойную связь, но вслед за первым слетались и другие: парами и по-трое, и целыми ватагами, возможно даже из соседнего квартала; покрывая, чуть ни в два слоя, подоконник неразберихой оперённых спин и ныряющих за крошками головок; отталкивая друг друга, спихивая за край, припархивая вновь и втискиваясь обратно, и, пользуясь столпотворением, можно высунуть руку в форточку и прикоснуться сверху к какой-то из спинок, но потихоньку, чтоб не шарахнулись бы все вдруг всполошённо прочь, хлопая крыльями…
Кроме голубей мне ещё нравились праздники, особенно Новый год.
Ёлку ставили в комнате родителей, перед белой тюлевой занавесью балконной двери.
Из кладовой доставались фанерные ящички от бывших почтовых посылок с хрупкими блестящими игрушками: дюймовочки, гномики, деды морозики, корзиночки, сверлообразные лиловые сосульки, шары с инкрустированными с двух сторон снежинками и просто шары, звёзды в обрамлении тоненьких стеклянных трубочек, пушистые гирлянды дождика из золотой фольги.
А бумажные гирлянды-цепи мы делали вместе с мамой – раскрашивали бумагу акварельными красками и, когда высохнет, нарезали её полосками, а разноцветные полоски склеивали в звенья длинных цепей.
В последнюю очередь, после украшения ёлки игрушками и конфетами, на ниточках продёрнутых сквозь фантики, под неё клали сугроб из белой ваты и ставили высокого Деда Мороза, на его фанерной подставке, в матерчатой шубе, с посохом и с наглухо зашитым мешком через плечо.
Чуть не забыл – на ёлке мигали разноцветные огоньки лампочек на тонких проводах, которые спускались под ватный сугроб у ёлочной крестовины на полу, где пряталась тяжёлая коробка трансформатора, который смастерил папа.
И маску медведя для утренника в детском саду тоже он сделал.
Мама объяснила как она делается и он принёс с работы какую-то особую глину, вылепил на листке фанеры морду с торчащим кверху носом, а когда глина высохла, покрывал её слоями марли и размоченных в воде газет.
Через день-два морда высохла и затвердела, глину выбросили и осталась маска из папье-маше с дырочками для глаз.
Её покрасили коричневой акварельной краской и мама пошила мне костюм из коричневого сатина – шаровары с пришитой к ним курточкой, через которую надо в них влазить, и на утреннике мне уже не завидно было смотреть на дровосеков с картонными топориками через плечо.
( … до сих пор акварельные краски пахнут мне Новым годом; а может наоборот – точно не могу определиться …)
А когда в детскую приносили разобранную родительскую кровать из их комнаты, значит вечером туда внесут столы от соседей и там соберутся гости.
Будет шумно и гамно, все будут громко говорить, а пенсионер Морозов рассказывать, что в молодости он за семнадцать вёрст грёб вёслами в лодке на свидание, кто-то скажет, что значит того стоило и все будут хохотать и танцевать под пластинки на проигрывателе, потом опять разнобойно говорить, а мама запоёт про огни на улицах Саратова и веки её осоловело наползут на глаза.
Мне станет стыдно, я заберусь к ней на колени и скажу: «Мама, не надо больше петь, не пей!», а она засмеётся и скажет, что уже не пьёт, отодвинет стаканчик и будет петь дальше.
Потом гости будут долго расходиться, уносить столы, а меня отправят в детскую, где Сашка уже спит, а Наташка нет.
На кухне будет позвякивать посуда, которую моют бабушка с мамой, а потом в нашей комнате ненадолго включат свет, чтобы забрать кровать родителей…
Ещё мама ходила на самодеятельность в Дом офицеров.
Я знал, что это далеко, потому что пару раз родители брали меня туда в кино, на зависть Сашке с Наташкой.
Но один раз в киножурнале «Новости дня», который показывают перед каждым фильмом, меня напугали кадры про фашистские концлагеря, где бульдозеры уминали рвы полные людских трупов.
Мама велела мне зажмуриться и потом меня уже не брали в кино.
Зато папа взял меня на концерт маминой самодеятельности.
Там пели под баян и что-то долго рассказывали и зал хлопал, а я всё ждал и не мог дождаться когда же будет мама.
И наконец, когда на сцену вышли танцевать много тёть в одинаковых длинных юбках и дяденьки в сапогах, папа сказал: «Ну, вот и твоя мамочка!», а я никак не мог разглядеть где же она, пока папа ещё раз не показал, и тогда я уже смотрел только на неё, чтобы не потерять.
Если б не такое пристальное внимание, то может я и пропустил бы тот самый момент, что на долгие годы, зашёл в меня как заноза, которую никак не вытащить, а просто надо не бередить и не надавливать то место, где она застряла.
Под конец танца, когда все тётеньки кружились на сцене их юбки тоже вертелись, вздымаясь до колен, но только у моей мамы она вдруг всплеснулась и на миг мелькнули её ноги до самых трусиков.
Мне стало нестерпимо стыдно. До самого окончания концерта я смотрел уже только в пол между рядами стульев, а по дороге домой ни с кем не хотел разговаривать и не отвечал с чего это я такой надутый.
( … в те недостижимо далёкие времена я ещё не знал …)
Зачем вообще эти концерты, если у нас в комнате есть коричневая блестящая коробочка радио на стене, с белым регулятором громкости, который надо покрутить и поднять звук до упора и созвать всех в доме, когда выступает Аркадий Райкин, чтоб вместе смеяться, а потом опять сделать потише, пока идёт концерт для виолончели с оркестром или какой-то дяденька говорит какая это радостная новость, что революция на Кубе победила и он от радости выполнил две нормы за смену назло реваншистам и Аденауэру?
А вот праздник Первомай совсем не домашний.
До него приходилось долго идти по дороге уводящей от углового дома всё дальше и дальше вниз.
Но он мне тоже нравился, потому что туда шло ещё так много народа – и взрослых, и детей – и люди весело окликали друг друга, а в руках несли воздушные шарики, тонкие веточки с примотанными к ним листиками из зелёной папиросной бумаги; или красные полотнища с белыми буквами между парой шестов, а ещё портреты всяких дяденек: и лысых, и не очень – на обструганных палках.
У меня, как почти у всех детей, был красный прямоугольный флажок на тонкой, как карандаш, только чуть подлиннее, палочке.
Жёлтый кружок в клеточку изображал на флажке земной шар, над которым застыл в полёте жёлтый голубь, а ещё выше жёлтопечатные буквы слагались в: «миру – мир!»
Конечно, читать я тогда ещё не умел, но флажки эти оставались неизменными и долгие годы спустя.
Потом впереди слышалась музыка, мы шли к ней и проходили мимо музыкантов с блестящими трубами и мимо высокого красного балкона, где стояли люди в фуражках, но у этого балкона почему-то совсем не было дома…
После какого-то из Первомаев меня потянуло к искусству; захотелось нарисовать праздник.
Бабушка дала мне лист бумаги в клеточку и карандаш.
В центре листа я нарисовал большой шарик на ниточке. Выглядело неплохо – празднично, но захотелось больше; захотелось, чтоб праздник был во всём мире, поэтому сбоку от шарика я нарисовал забор, за которым уже не наши, а немцы и другие враги из киножурнала в Доме офицеров.
Ну, ладно, немцы, пусть и у вас будет праздник!
И я пририсовал ещё один шарик на ниточке идущей из-за забора.
А чтобы шарики не перепутались, и для понятности кто где празднует, на вражьем шарике я нарисовал крест, полюбовался своим художеством и побежал показать его для начала бабушке.
Она не сразу разобралась что к чему, пришлось объяснять рисунок. Но когда я дошёл до места, что пусть и у немцев будет праздник – жалко, что ли? – она меня строго отругала и сказала, что из-за моих крестов папу арестуют и увезут «чёрным воронком»; этого, что ли я хочу?
Мне жалко было папу и страшно остаться без него, я расплакался и смял злосчастный рисунок, а потом побежал в ванную и сунул его за чугунную дверцу титана, где зажигали огонь, когда грелась вода для купания…
Самое трудное по утрам – покидать свою постель.
Кажется, всё бы отдал, только б позволили полежать ещё минуточку, или две и не кричали, что пора в садик.
А в одно из утр подушка настолько податливо лежала под головой и матрас, постеленный на раскладушке, стал до того точным слепком моего тела, что оторваться от них и от тепла, скопившегося за ночь под одеялом, было чем-то немыслимым и непосильным, покуда вдруг не пришло пугающе неоспоримое осознание – если сейчас не оторвусь от этой втягивающей дремотной неги, то никогда уже не приду в садик и вообще никуда, потому что это будет смерть во сне.
Я вылез в холод комнаты и начал одеваться…
По воскресеньям можно было поваляться, но никогда больше постель не принимала настолько усладительную форму.
В одно из воскресений я проснулся в комнате один и услышал смех и визги Сашки с Наташкой откуда-то извне.
Наспех натянув одежду, я выскочил в коридор.
На кухне одна только бабка позвякивает крышками кастрюль, а шум идёт из комнаты родителей.
Я вбежал туда в разгар веселья: мои брат с сестрой и мама хохотали вовсю над белым бесформенным комом, стоящим в углу на голенастых ногах.
Конечно, это папа!
Покрылся толстым родительским одеялом в белом пододеяльнике и теперь неуклюже топочется там у шкафа.
Но вдруг эти ноги начали совместно скакать, всколыхивая свисающие белые складки этого жутковато ногастого кома, отрезая маму и нас троих, вцепившихся в её халат, от выхода в коридор.
Как мы хохотали! И ещё судорожнее цеплялись за маму.
Потом кто-то из нас перешёл на плач и мама сказала: «Да это же папа, глупенький!»
Но Саша не унимался (а может Наташа, но не я, хотя и мой смех всё больше скатывался к истерике) и она сказала: «Ну, хватит, Коля!»
И одеяло распрямилось, открыв смеющегося папу в трусах и майке, и мы все начали утешать Сашку, недоверчиво пробующего засмеяться сквозь слёзы.
( … смех и страх неразъёмны и нет ничего страшней непонятного …)
А в другое утро я прибрёл в комнату родителей зарёванно признаться, что опять уписялся ночью.
Они уже одевались и папа сказал: «Тоже мне – парень!», а мама велела снять трусики и залезть в их кровать.
Она достала мне с полки в шкафу сухие и вышла на кухню вслед за папой.
Меня мягко укрыло их тёплое ещё одеяло. Даже простыня была такой мягкой, ласковой.
Преисполненный удовольствия, я вытянул, сколько мог, руки и ноги.
Правая рука сунулась под подушку и достала оттуда непонятную заскорузлую тряпочку.
Я не мог определить её назначения, но чувствовал, что коснулся чего-то стыдного, о чём ни у кого не надо спрашивать…
Трудно сказать что было вкуснее: мамино печенье, или пышки бабы Марфы, которые они пекли к праздникам в синей электрической духовке «Харьков».
Помимо стряпни на кухне, баба Марфа ещё читала нам книгу «Русские былины», про богатырей, что сражаются с несметными полчищами и змей-горынычами, а потом приезжают в Киев к Владимиру Красно Солнышко.
Мы втроём усаживались вокруг бабушки на её железную койку и слушали про подвиги Алёши Поповича с Добрыней Никитичем; а когда они кручинились, то вспоминали матушку – каждый свою – но слова при этом приговаривали одинаковые: что зачем она не завернула их в белу тряпицу да не бросила в быстру реченьку, когда были ещё младенцами несмышлёными.
Только Илья Муромец да Святогор, которого даже мать сыра-земля не могла носить, а выдерживали лишь скалы да камни горные, таких слов не приговаривали.
Иногда богатыри с переменным успехом сражались с переодетыми в доспехи красавицами, но в последний момент побеждённые говорили: «ты меня не губи, а напои-накорми да поцелуй в уста сахарные».
Эти места в не раз уже слушанных былинах мне особенно нравились и я заранее их предвкушал.
Ванную баба Марфа называла баней и после еженедельного купания возвращалась оттуда в нашу комнату распаренная до красноты, усаживалась на свою койку чуть не телешом – в одной из своих длинных юбок и в мужчинской майке без рукавов и остывала, расчёсывая и заплетая в косицу свои бесцветные волосы.
На левом предплечьи у неё висела большая родинка в виде женского соска – так называемое «сучье вымя».
Во время одного из её остываний, когда она, казалось, ничего не замечала кроме влажных прядей своих волос и дугообразного пластмассового гребешка, а мой брат и сестра играли на диване, я заполз под железную сетку узкой бабкиной койки, просевшую под её весом, подобрался к упёртым в пол ногам и заглянул вверх – под широкий подол юбки, сам не знаю зачем.
Ничего в том подъюбочном сумраке я не разобрал, но впоследствии долго носил в себе чувство вины перед бабкой, а помимо того ещё и сильное подозрение, что она приметила моё заползновенье…
Санька был надёжным младшим братом: молчалив, доверчив.
Он родился вслед за шустрой Наташкой, посинелый, захлёстнутый пуповиной, но зато в рубашке.
Рубашку с него сняли в роддоме, мама говорила из них делают какое-то особое лекарство.
А Натаня и впрямь оказалась ушлой пронырой и первой узнавала все новости: что завтра бабушка будет печь пышки, что в квартиру на первом этаже вселяются новые жильцы, что в субботу родители уйдут в гости, и что нельзя убивать лягушку, а то дождь пойдёт.
Она носила две косички, начинавшиеся по бокам от затылка. По достижении шеи в каждую из косичек вплеталась ленточка, которая в конце косы завязывалась тугим узлом с бантиком. Бантики эти никак не держались, рассыпаясь в узелок и пару ленточных хвостиков; наверное, от усердного верчения головой по сторонам – выведать: что-где-когда?
Возрастная разница в два года давала мне ощутимый запас прочности авторитета в глазах младших.
Однако, когда молчаливый Санька повторил моё восхождение на чердак, получалось, что он обогнал меня на два года.
Разумеется, ни он, ни я, ни Наташка не могли в то время делать такие формулировки и выводы, оставаясь на уровне эмоциональных ощущений и междометий типа: «ух, ты!» и «эх, ты…»
Вероятно, стремление поправить пошатнувшийся авторитет и самоуважение, а может и другие, уже забытые мною, причины подтолкнули к тому, что как-то раз, когда свет в комнате был уже выключен на ночь, но Сашка с Наташкой уложенные спать «валетом» на дерматиновом диване, пока ещё брыкались друг с дружкой, а баба Марфа стояла над своей койкой, что-то нашёптывая поверх неё в угол под потолком, я вдруг подал голос со своей раскладушки:
– Бабка, а ты знаешь, что Бог – сопляк?
Она стала грозить предстоящим мне лизаньем сковороды, докрасна раскалённой адским пламенем, но я лишь нагло хохотал, подбадриваемый благоговейной тишиной на диване малышни, и повторял:
– Всё равно, твой Бог – сопляк!
Наутро баба Марфа со мной не разговаривала, а когда в конце дня я вернулся из садика, Наташа меня проинформировала, что папа утром пришёл с работы после третьей смены и бабка всё ему рассказала и плакала на кухне. А сейчас родители у кого-то в гостях, но мне будет да ещё как!
На мои заискивающие попытки начать диалог баба Марфа никак не отвечала и вскоре ушла на кухню.
Хлопнула входная дверь, в прихожей раздались голоса родителей; они переместились на кухню и там снова стали говорить – через дверь комнаты не разобрать о чём, но всё громче и громче, пока дверь детской не распахнулась от руки папы.
– Что? Над взрослыми измываться? Я тебе дам «сопляк»!
Руки его выдернули из пояса узкий чёрный ремень с блеснувшим прямоугольничком пряжки.
Взмах – и меня ожгло незнаемой болью. Ещё. Ещё.
И я, извиваясь, закатился под бабкину койку, чтоб не достал ремень.
Ухватив за решёточку спинки, папа одним рывком выдернул койку на середину комнаты.
Матрас с постелью остались под стеной.
Я ищу укрытия под чешуйчатой пружинной сеткой койки, которую папа дёргает туда-сюда, охлёстывая с обеих сторон, но я, с неизвестно откуда взявшейся прытью, бегаю на четвереньках за прядающей над головой сеткой и мешаю свой вой и вопли: «папонька родненький! не бей! не буду! никогда больше не буду!» в его осатанелое: «гадёныш! сопляк!»
Из кухни прибегают мама и бабушка, мама кричит: «Коля! Не надо!» и подставляет руку под удар ремня, бабушка тоже что-то голосит и они уводят папу из комнаты.
Я, жалко скуля, тру отхлёстанные места, отводя взгляд от младших, которые окаменело молчат, вжавшись в спинку дивана…
Во дворе мы играли в «классики» – четыре пары квадратов, начерченных мелом на бетоне дорожки. Надо вбросить «биток» – круглую плоскую жестяночку из-под обувного крема, наполненную для устойчивости песком – в один из «классиков» и скакать к нему на одной ноге, поднять и выскакать через оставшиеся классики, и если нигде при этом не наступил на черту, можно вбрасывать «биток» в следующий квадрат-классик. Когда твой «биток» побывает во всех (с первого по восьмой) «классиках», занимай себе «дом» – один из квадратов, где в дальнейшей игре можно вести себя как дома – становиться на обе ноги и отдыхать.
Если «биток» упадёт на черту, или вне очередного «классика», или если при скачке наступишь на черту, то в игру вступает следующий, а ты превращаешься в зрителя.
Ещё были игры с мячиком.
Например, надо одной рукой бить его о землю, выговаривая по слову при каждом ударе:
– Я!.. знаю!.. пять!.. имён!.. девочек!..
Под каждый из последующих ударов мячика о землю надо было назвать одно девочкóвое имя, но только чтоб они не повторялись.
Затем шли пять имён мальчиков, пять цветков, пять животных и т. д., и т. п., до момента, когда мяч отскочит куда попало, или игрок собьётся в своих перечислениях.
Другая игра с мячом не настолько интеллектуальна – ударив им о розовато-выцветшую штукатурку здания (поближе к его углу, подальше от окна в первом этаже) нужно угадать место падения и, на излёте, перепрыгнуть широко раздвинутыми ногами над мячом, чтоб он тебя не коснулся; а стоящий позади игрок должен подхватить его после удара о землю и снова бросить в стену – уже для своего перескока и твоего перехвата, хотя участников может быть и несколько, но тогда жди свою очередь.
Меня завораживала бесконечность этой игры, как те картинки-перевёртыши на боку огнетушителя…
Играли мы и вне двора, по ту сторону окружающей квартал пустынной дороги, там, где напротив дома стоит высокий забор мусорки с дощатыми же воротами, а рядом ровная площадка поросшая зелёной травой и куча песка на ней.
Зачерпнув пригоршню песка, надо его подбросить и, когда падает, поймать в подставленную ладонь. Над уловом приговариваешь:
– Ленину – столько!
Песок с ладони подбрасываешь во второй раз и снова ловишь, и теперь уже надо сказать:
– Сталину – столько!
После третьего подброса песок никто не ловил, а даже наоборот – прятали руки за спину, а потом ещё и хлопали ладонью о ладонь, чтоб они начисто отряхнулись:
– А Гитлеру – вот столько!
Мне казалось это не слишком честным – не оставлять последнему ни капельки и однажды, играя в одиночестве, я нарушил правила, поймав щепотку песка даже и для Гитлера, хотя знал, что он плохой…
Ещё мы делали «секреты» – выкапывали мелкие ямки, не глубже чашки, выкладывали дно её головками от собранных в траве цветов и накрывали их осколком стекла; цветы казались ещё красивей под придавившим их стеклом, а ямку засыпали.
Мы уславливались «проведать секрет» на следующий день, но либо забывали, либо шёл дождь, а потом мы их уж не могли найти и делали другие…
Однажды дождь захватил меня в круглой беседке посреди двора.
Нет, не дождь – гроза.
Чёрная туча навалилась на весь двор и сразу стемнело будто к ночи, а бывшие в беседке взрослые и дети разбежались по дорожкам к своим подъездам, только я замешкался над забытой кем-то книжкой с картинками про трёх охотников, как они бродят по горным лесам.
И тут из тучи хлынул водопад. Пробежать под ним до подъезда было невозможно, оставалось лишь ждать пока кончится.
Гроза разразилась невиданная: молнии рассекали небо из края в край квартала, беседка подпрыгивала от громовых раскатов и вода под напором ветра хлестала чуть не до центра её пола.
Я перенёс книгу на скамью вдоль подветренной стороны, но и туда добивали шальные каплищи. Было страшно и холодно.
Когда гроза миновала и тёмные, в клочья драные тучи открыли синь неба, оказалось, что день вовсе не кончился, а от подъезда бежит Наташа с ненужным уже зонтом – мама послала её позвать меня домой.
– Мы знали, что ты тут,– запыханно сказала она.– Тебя вначале было видно…
( … не могу сказать, что у меня особый нюх на конспираторов, но всякий раз стечение обстоятельств приводит меня туда, где возникает некий тайный сговор …)
Когда трое мальчиков старшей группы начали обмениваться туманными намёками, типа:
«так сегодня точно пойдём? после садика, да?», мне стало нестерпимо обидно, что намечается какое-то приключение и пройдёт мимо, а мне останется каждодневное одно и то же.
Я подошёл к предводителю и спросил прямо:
– А куда вы пойдёте?
– На кудыкины горы – воровать помидоры.
– А меня возьмёте?
– Ладно.
У меня уже имелось смутное представление, что воровать – плохо, но я в жизни не видел гор, а только лес и речку, и ещё Бугорок – невысокий, поросший ельником холм в конце футбольного поля за мусоркой, обращённый к нашему кварталу песчаным боком.
Но самое главное, мне хотелось дивных кудыкинских помидоров, наверняка, втрое больше обычных.
Я даже почти видел их красные лоснящиеся бока, и потому едва мог дождаться, когда начнут забирать детей из садика, чтоб отказаться от возвращения домой с чьей-то мамой из нашего квартала; я хочу пойти быстрее – с мальчиками.
Мы вышли за ворота, но пошли не короткой дорогой через лес, а свернули налево, по широкой, но не бетонированной автомобильной дороге, где увидать машину было целым событием – до того редко они там ездили.
Дорога пошла в гору, потом начался спуск и я всё высматривал и выспрашивал – когда же завиднеются горы? – но, получая всё более краткие и неохотные ответы, примолк, чтоб не спугнуть своё участие в помидорном приключении.
Мы вышли к дороге из бетонных плит, стыки которых заравнивали потёки чёрной смолы. Я знал эту дорогу, она спускается от двух кварталов к Дому офицеров, но по ней мы не пошли, а углубились в заросли гибких кустов по тропинке, которая вывела к домику из серых брёвен и с вывеской для тех, кто умеет читать.
Дальше мальчики не пошли, а просто крутились между кустов и пепельно серой древесиной бревенчатых стен домика, пока из двери не вышел дяденька и начал нас прогонять.
Наш предводитель сказал ему, что послан родителями забрать газеты и почту, но дяденька ещё сильней расшумелся и я ушёл домой, хорошо уяснив, что значит хождение на кудыкины горы…
Но всё-таки я верил, что приключения и путешествия неминуемо произойдут и что надо быть к ним готовым.
Поэтому, когда на кухне мне подвернулась коробка спичек, я без раздумий ухватил её – надо же было учиться.
Первые же пара попыток показали, что зажигать спичку о коробок проще простого.
Сразу же возникло желание показать кому-то и похвастаться новоприобретённым умением.
А перед кем ещё, если не перед Сашкой с Наташкой? Их это восхитит больше, чем бабушку, да и поддержит мой, подупавший в последнее время, авторитет.
( … впрочем, этот список мотивов составляется мною задним числом, из невообразимо далёкого будущего – моего текущего настоящего – над этим вот костром, заряженным картошкой.
А тогда я без всяких мудрствований и логических обоснований просто знал, что …)
Надо позвать младших и, в укромном месте, показать им моё владение огнём.
Самое укромное место, конечно же, было в комнате родителей, под их кроватью, куда мы и заползли втроём.
При виде спичек в моих руках, Наташа шёпотом заохала, а Саша, в сосредоточенном молчании, следил за процессом.
Первая спичка загорелась, но вскоре погасла.
Вторая, вспыхнув, сама собой придвинулась к сеточке тюлевого покрывала, спадавшего под кровать вдоль стены.
Узкая, перевёрнутая хвостиком вверх, сосулька жёлтого пламени заструилась по тюлю, образуя чёрную, всё ширящуюся прореху.
Какое-то время я непонимающе смотрел на происходящее, а потом догадался и закричал брату с сестрой:
– Убегайте – пожар!
Но эти глупыши не двинулись с места, а только заревели в два голоса. Я вылез из-под кровати и побежал через площадку к Зиминым, где мама и бабушка сидели на кухне у тёти Полины.
На моё сбивчивое объявление пожарной тревоги, три женщины метнулись через лестничную площадку. Я добежал последним.
Под потолком прихожей расплывался желтоватый дым. Дверь в спальню распахнута и там, на кровати родителей, деловито приплясывают полуметровые языки пламени. В комнате завис сизый туман и где-то в нём ревут малыши.
Бабка сбросила постель на ковровую дорожку и топтала домашниками, причитая: «батюшки! батюшки!»
Мама звала Сашку с Наташкой скорей вылезать из-под кровати.
Огонь перепрыгнул на тюлевую занавесь балконной двери и бабушка сорвала её руками.
На кухне тётя Полина грохотала кастрюлей об раковину, наполняя водой из крана.
Мама увела младших детей в детскую, бегом вернулась и приказала мне уйти туда же.
Мы сидели на диване молча, слушая беготню в коридоре, непрерывный шум воды из крана на кухне, неразборчивые восклицания женщин.
Что же будет?
Потом шум понемногу улёгся, хлопнула дверь за ушедшей тётей Полиной; из спальни доносилось постукивание швабры, как при влажной уборке; из туалета – звук воды выливаемой в унитаз.
И – наступила тишина.
Дверь раскрылась – там стояла мама с широким, сложенным вдвое флотским ремнём.
– Иди сюда!– позвала она, не называя имени, но мы трое знали кому это сказано.
Я поднялся и пошёл навстречу.
Мы сошлись посреди комнаты, под абажуром в потолке.
– Никогда не смей, негодяя кусок!– сказала мама и взмахнула ремнём.
Я съёжился. Шлепок пришёлся на плечо. Именно шлепок, а не удар – никакой боли.
Мама повернулась и вышла.
Меня изумила лёгкость наказания. То ли будет, когда придёт с работы папа и увидит забинтованные от ожогов руки бабушки, которые она смазала постным маслом.
Когда хлопнула дверь в прихожей и голос папы сказал: «Что это тут у вас?..», мама быстро прошла туда из кухни.
Всех её слов слышно не было, но эти я чётко различил:
– … я уже наказала, Коля …
Папа зашёл в спальню, ознакомиться с ущербом, немного погодя пришёл в детскую.
– Эх, ты!– было всё, что он мне сказал.
В квартире несколько дней пахло гарью. Ковровую дорожку порезали на короткие половички, остатки тюля и обгорелую постель унесли на мусорку.
Через несколько лет, когда я уже умел читать и мне попадались спичечные коробки с предупреждением «Прячьте спички от детей!», я знал, что это и про меня тоже.
Не знаю отчего, но в том своём нежном возрасте я был совершенно уверен, что сделаю что-то такое, из-за чего про меня будут писать книги.
Однако, щёки обжигал стыд при мысли, что будущим писателям про моё детство придётся признать: даже будучи первоклассником я иногда писялся по ночам, хотя у папы просто зла не хватало, потому что в мои годы он уже не пудил в постель.
Или о том ужасном случае, когда по дороге из школы у меня нестерпимо скрутило живот и я едва успел прибежать домой в туалет, но там, на полдороге, всё застопорилось – ни туда, ни сюда – сколько я ни тужился, покуда обеспокоенная моим воем бабка не ворвалась из кухни в туалет и, выхватив из мешочка на стене листок нарезанной газеты, выдрала у меня из попы колом застрявшую там какашку.
Невозможно же писать про такое в книге!
( … уже совсем в другой – нынешней – жизни, моя теперешняя жена Сатэник ездила к гадалке в Шушу, когда наш сын Ашот убежал из местной армии из-за неуставного к нему отношения командира роты и методичных избиениях на гауптвахте.
В год рождения Ашота СССР расползался по швам, казалось, что начинается новая жизнь и я втихаря надеялся – пока он вырастет армия станет контрактной. Чем чёрт не шутит?
Не пошутил, зараза.
Командир роты, по кличке Чана, взъелся на Ашота из-за своей личной обиды на несправедливое устройство жизни: его друзья-товарищи по карабахской войне нынче в генералы вышли, а он так и прозябает на передовой.
Восемь дней Ашот пропадал неизвестно где, вот Сатэник и поехала к гадалке, и та сказала, что всё будет хорошо.
Так и вышло. Ашот пришёл домой. Мы отвезли его к месту службы и – после перевода в другой полк – он дослуживал на постах более жаркого района, но уже без сержантских лычек.
Так вот, по ходу гадания, в виде бонусной, типа, информации, гадалка говорила, будто бабка моя, на том свете, обо мне беспокоится и надо поставить ей свечку, а имя у неё почти что Мария, но чуть-чуть по-другому.
Я подивился точности экстрасенсорной угадки – «Марья» и «Марфа» и впрямь сходные имена двух сестёр из Евангелия. Лео Таксиль говорит, что их и сам Иисус иногда путал.
Много позже, на девяносто восьмом году жизни, моя бабушка и сама начала забывать своё имя. В такие дни она обращалась за помощью к своей дочке:
– Ляксандра, вот всё думаю: а меня как звать-та?
Ну, а тётка Александра, тоже ещё тот подарочек, ей в ответ:
– Ой, мамань! А я и сама-то не помню. Может – Анюта?
– Не-е… По-другому как-то было …
А через два дня на третий объявляла дочери:
– Вспомнила! Марфа я! Марфа!
И как тут не запутаться гадалке?
Но это я забежал вперёд, потому что в армии сначала должен буду служить я, а в этом письме к тебе у меня ещё и старшая группа детсада не закончилась.
Так что, прекращаю очередной разлив «мыслию по древу» на тему младенческой мании величия и возвращаюсь в эпоху завершения детсадного формирования моей личности…)
На дворе стоял 1961 год.
Чем он примечателен (помимо моего выпуска из старшей группы детского садика на Объекте)?
Ну, во-первых, как ни переверни эту цифру, всё равно останется «1961».
Кроме того, в апреле радио на стене набатным голосом Левитана объявило, что через час будет важное правительственное сообщение.
Бабка вздыхала и украдкой крестилась, но когда в назначенный срок вся семья собралась в детской, Левитан ликующе оповестил о первом полёте человека в космос, в ходе которого Юрий Гагарин за 108 минут облетел земной шар и открыл новую эру в истории человечества.
В Москве и других больших городах Советского Союза люди вышли на незапланированную демонстрацию прямо со своих рабочих мест – в халатах и спецовках, с самодельными плакатами «Мы – первые! Ура!»
А на Объекте, в нашей детской, под бодрые марши из радио на стене, папа нетерпеливо объяснял маме и бабушке:
– Ну, и что непонятного? Посадили его на ракету, он и облетел.
Юрия Гагарина отдельным самолётом везли в Москву и по пути из лейтенантов произвели сразу в майоры.
Так что в аэропорту по трапу он спускался с большими звёздами на погонах светлой офицерской шинели и чётким строевым шагом пошёл по ковровой дорожке от самолёта к правительству в плащах и шляпах.
Шнурки его начищенных ботинок развязались и хлёскали по дорожке на каждый шаг, но он не сбился и в общем ликовании никто даже и не заметил.
( … через много лет, в несчётный раз просматривая кадры знакомой кинохроники, я вдруг заметил их, а до этого, как должно быть и все другие зрители, видел только лишь его лицо и то, как классно он идёт.
Заметил ли он?
Не знаю.
Но дошёл отлично и, держа руку под козырёк фуражки, отрапортовал, что задание партии и правительства выполнено…)
На Объекте, возле радио, я слабо представлял как можно облететь земной шар сидя на ракете, но раз папа говорит, значит так и есть.
Ещё через месяц была денежная реформа и вместо широких и длинных бумажек деньги стали маленькими, но копейки не поменялись.
Взрослые на кухне часто и громко обсуждали эту реформу.
В попытке приобщиться к взрослому миру, я встал посреди кухни и сказал, что новые рублёвки совсем жёлтые и Ленин на них даже и на Ленина не похож, а прям тебе чёрт какой-то.
Папа, кратко взглянув на соседей, сказал мне не лезть в разговоры старших и отправляться в детскую.
Я молча унёс обиду. Выходит, бабушке можно, а мне нет?..
Порой я слышал, как мама хвалит меня перед соседками:
– Он иногда такие вопросы задаёт, что и меня в тупик ставит!
При таких её словах у меня от гордости начинало пощипывать в носу, как от выпитого лимонада или ситро.
( … не тут ли корни моей мегаломании?..)
Но этот случай стал для меня уроком: не плагиатничай у бабок, а умничай своим, если найдётся чем, конечно.
И, кстати, о носе.
В других квартирах, ну, у соседей, например, или в отдельных домах, как у дяденьки Зацепина, всегда какой-то запах. Не то, чтоб неприятный, но есть. И у всех разный. Только у нас дома совсем никак не пахнет.
В то лето взрослые увлеклись волейболом. После работы и домашних дел мама одевала спортивный костюм и шла играть. До волейбольной площадки рукой подать – она через дорогу, рядом с Бугорком, похожим на холм из Русских былин.
Игра велась «на вылет» и команды сменяли одна другую до ночной темноты, вокруг одинокой лампы на деревянном столбе. Игроки азартно кричали друг на друга, но с судьёй не смели спорить, потому что он сидел высоко и у него был свисток.
Зрители тоже сменялись – приходили и уходили, кричали, укомплектовывались в команды, били на себе комаров слетавшихся зудящими тучами, либо обмахивались широколистыми ветками.
И я там был, и тоже комаров кормил, но это не помнится, а помнится редкое ощущение общности, сопричастности: это мы, и мы все свои – люди. Жалко, что кому-то уже пора уходить, зато вот ещё подходят. Наши. Мы.
( … давно это было. Ещё до того, как телевизор и интернет рассовали нас по одиночкам …)
Ближе к осени мама начала обучать меня чтению Азбуки.
Там повсюду картинки, а буквы нанизаны на чёрточки, чтоб легче складывались слова. Но они никак не хотели складываться.
Иногда я пробовал обмануть и, глядя на картинку, говорил:
– Лы-у-ны-а… Луна!
Но мама отвечала:
– Не ври, это «ме-сяц».
Пришлось, пыхтя, складывать слоги в слова и через несколько недель я уже мог нараспев читать тексты в конце книги, где комбайн жнёт колосья в колхозном поле…
На бабку совсем не повлияло заявление Юрия Гагарина про то, что пока он летал, то никакого Бога там не видел.
Она начала скрытно вести среди меня свою анти-атеистическую пропаганду.
Что, мол, Бог всё может и всё знает, а главное: чего попросишь – сделает.
Всего и делов-то – регулярно ему молиться.
Зато потом, в школе, с Божьей помощью, всё будет как надо: попрошу пятёрочку – получу пятёрочку.
И я – дрогнул; я поддался её агитации, хотя и не показывал виду.
Я стал верующим.
Правда, тому, что полагается делать верующим, меня никто не учил. Пришлось самому изобретать обряды.
Спускаясь играть во двор, я на минутку заскакивал в укромное место в подъезде – позади подвальной двери – и не шептал даже, а просто говорил в уме:
– Ладно, Бог, ты сам всё знаешь. Видишь – крещусь вот.
И накладывал крестное знамение где-то в области пупка.
Однако, когда до школы оставалась всего неделя, что-то во мне взбунтовалось и я стал богоотступником.
Я отрёкся от Него.
Причём, громогласно, не прячась. В открытую.
Я вышел в поле для футбола, вдоль дороги между кварталом и мусоркой, и громко-громко проорал:
– Бога нет!
Вокруг – ни души, но, на всякий случай, я принял меры предосторожности и рассудил, что если кто-то всё-таки услышит, например, случайно позади забора в мусорке, то сразу же и подумает: «Ага! Раз кричит, что нету, значит перед этим думал, что есть!»
А это стыдно же для мальчика, который на днях станет школьником.
Поэтому вместо чётких слогов богохульного отречения я выкрикнул неразличимые гласные:
– Ы-ы ы!
Ничего не произошло.
Снова задрав голову, я повторил вопль, а затем, в виде точки своим отношениям с Богом, плюнул в небо.
Ни грома, ни молнии не последовало, только обращённым к небу лицом я почувствовал, как плевок вернулся измельчёнными капельками.
Не точка, так многоточие… Какая разница?
И я пошёл домой освобождённый…
( … микрослюнные осадки, окропившие, в результате богоборческого плевка в небо, лицо семилетнего меня, неоспоримо доказывали моё неумение делать выводы из личного опыта:
(подброшенные горсти песка всегда осыпались вниз),
а также полное неведение о выводах Исаака Ньютона в его законе на ту же тему; юному атеисту и впрямь пришла пора бултыхнуться в неизбежный поток обязательного школьного образования…)
Нескончаемо долгое лето сжалилось над моей беспросветностью и передало меня сентябрю, когда, обряженный в синеватый костюмчик с оловянно блестящими пуговицами, с чубчиком подстриженным в настоящей мужской парикмахерской, куда мама сводила меня накануне для того, чтобы, стискивая в ладони обёрнутые газетой стебли георгинов, с вечера принесённых из палисадничка папиного друга дяди Зацепина, у которого чёрный мотоцикл с коляской, я пошёл первый раз в первый класс под присмотром мамы.
Уже не вспомнить: вела ли она меня за руку, или мне всё же удалось-таки настоять, что я сам понесу тёмно-коричневый портфельчик.
Мы спускались по той же дороге, что и в садик, по ней уже давным-давно не ходили плотные колонны зэков, и в то утро шагали вразнобой другие будущие первоклассники с родителями и разнокалиберные школьники постарше – группками и по отдельности.
Но под горкой мы не свернули на широкую тропу к садику, а пошли прямиком к казармам учебки с распахнутыми воротами, чтобы пересечь и покинуть её двор через боковую калитку, а там, по торной тропе, подняться между высоких елей и серых стволов осин на взгорок, за которым опять начинался длинный спуск через лиственный лес, с болотом по правой стороне, к короткому, но крутому подъёму на дорогу заходящую в открытые ворота территории школы позади забора из брусьев.
Внутри территории дорога подводила к бетонным ступеням, что подымались к неширокой дорожке перед входом в двухэтажное здание школы, с рядами широких окон.
В школу мы не зашли, а зачем-то долго стояли, а большие школьники бегали туда-сюда и на них покрикивали.
Потом нас, первоклашек, выстроили в одну линию.
Родители остались за спиной, но всё-таки рядом, и мы ещё постояли со своими цветами и портфелями, пока нам не сказали встать пó-двое и идти за пожилой женщиной в класс.
Мы нестройно двинулись, какая-то девочка разревелась: её стали утешать на ходу.
Я оглянулся на маму.
Она улыбалась и говорила уже не слыхать что, и помахала мне рукой.
Черноволосая, молодая, красивая…
Дома мама всем сказала, что Серафима Сергеевна Касьянова очень опытная и хорошо, что я попал именно к ней.
Поначалу опытная учительница обучала нас писать карандашом в тетрадях в косую линейку, чтоб вырабатывался почерк с наклоном.
Мы писали нескончаемые строчки палочек и крючочков, из которых в дальнейшем составятся буквы.
Прошла целая вечность, прежде чем учительница объявила, что мы начинаем писать ручками и назавтра надо принести их с собой в школу вместе с чернильницами-невыливайками и сменными перьями.
Такие ручки – изящные деревянные палочки в яркой однотонной окраске с манжетиками из светлой жести на конце, куда вставляется перо, я и без того каждый день приносил с собой в деревянном пенале с продольной выдвижной крышечкой.
А пластмассовые невыливайки и впрямь удерживали чернила в своих двойных стенках, если случайно опрокинешь, или нарочно перевернёшь кверх тормашками.
Перо обмакивалось в чернильницу, но не слишком глубоко, потому что если наберёшь на перо слишком много чернил, они стекут на тетрадный лист и получится клякса.
Одного обмака хватает на пару слов, а потом – снова макай.
В школе чернильницы стояли по одной на каждую парту и двое соседей макали туда перья своих ручек по очереди.
Кончик у сменных перьев был раздвоен, но плотно теснящиеся друг к другу половинки оставляли на бумаге тонкую линию (если не забудешь обмакнуть перо в чернильницу), зато при нажиме на ручку они плавно раздвигались, чтобы линия стала пошире.
Чередование тонких и жирных линий с равномерными переходами из одной в другую, запечатлённые в прекрасных образцах учебника по чистописанию, приводили меня в отчаяние своей недостижимостью.
Позднее, уже в третьем классе, я освоил ещё одно применение школьных пёрышек.
Если воткнёшь перо в бок яблока, провернёшь, а потом вытащишь, то в нём останется маленький конус яблочной плоти, а в самом яблоке – аккуратное отверстие, куда можно вставить полученный конусик, предварительно перевернув.
Получается яблоко с рогом. Добавляешь ещё таких рожков, и оно начинает смахивать на морскую мину, или ежа – в зависимости от усидчивости рукодела.
Потом своё художество можно съесть, но вкус яблочного мутанта мне не нравился.
А год спустя, в четвёртом классе, пёрышки учеников превращались в метательное оружие.
Одна половинка раздвоенного носика обламывается, а заокругленный конец задней части надо расщепить, чтобы вставить в трещинку бумажный хвостик-стабилизатор для ровного полёта по прямой.
Теперь бросай свой дротик во что-то деревянное: дверь, доску, оконную раму – он там воткнётся колющей половинкой носика и заторчит.
Дорога в школу стала совсем своей, но всякий раз немножко другая.
Листва опадала, по лесу пошли гулять сквозняки, а школа различалась уже со спуска рядом с болотом, где на светлой и гладкой коре одной из широких осин темнела вырезанная ножиком надпись: «Здесь пропадает юнность».
( … до сих пор название молодёжного литературного журнала ЮНОСТЬ мне почему-то кажется коротковато ущербным …)
Потом повалили снега, но в наметённых сугробах за один день опять протаптывалась широкая тропа дороги в школу.
Солнце нестерпимо искрилось в белизне по обе стороны дороги к знаниям, что превратилась в снежную траншею с оранжевыми метинами мочи на стенках; следующий снегопад их бесследно засыплет, но они появятся в других местах новопротоптанной (и ставшей глубже) тропы через лес.
Под Новый год наш класс кончил проходить букварь и Серафима Сергеевна привела нас в школьную библиотеку – узкую комнату на втором этаже. Она сказала, что теперь мы можем приходить сюда и брать книги домой для личного чтения.
Я принёс домой мою первую книгу, залёг с ней на диване и не подымался пока не прочитал до конца.
В ней рассказывается про город, где по улицам ходят молоточки и стукают по головам колокольчиков, чтоб те звенели – это сказка Аксакова про табакерку с музыкой…
Зимние вечера такие торопыги, пока пообедаешь и отмучаешь домашнее задание по чистописанию – глядь! – а за окном уже густеют сумерки.
Но даже темень не в силах остановить общественную жизнь, вот и одеваешь валенки и тёплые штаны поверх них, зимнее пальто, шапку и – айда на горку!
Далеко? Да нет же! Ведь это та самая горка где мы спускаемся из Квартала к школе новобранцев, по дороге в свою школу. Поэтому снег тут хорошо утоптан и санки в нём не вязнут.
Горка начинается от бетонной окружной дороги. Бетон, конечно, тоже укрыт укатанным снегом, но свет фонарей на столбах вдоль него подтверждает – это всё та же дорога.
Один из фонарей стоит в начале спуска. Под ним и собирается гурьба детворы с санками.
У большинства они покупные – с алюминиевыми полозьями и разноцветно лакированными перекладинками сиденья.
А мои папа на работе сделал, они чуть короче магазинных, но более угонистые, хотя тоже со спинкой, на которую приходится бросаться животом, когда разгоняешься под гору.
Низ спуска тонет в ночной темноте проколотой далёкой лампочкой над воротами школы новобранцев.
Когда санки на излёте останавливаются, берёшь обледенелую верёвку, продетую в две дырки на носу у санок и топаешь обратно вверх.
А с приближеньем к свету придорожного фонаря, из обочинных сугробов тебе начинают подмигивать несчётные живые искорки, меняющиеся с каждым шагом.
А наверху уже придумали устроить паровозик – цепляют санки друг с дружкой верёвками за спинки, и вот уже общая масса с воплями, с визгом укатывает в темноту.
В какой-то момент я, как, наверное, тысячи других мальчиков, сделал то, чего никак нельзя делать, и нас об этом тысячу раз предупреждали, но передок санок в свете фонаря переливался таким прекрасным множеством морозных искорок, что я не удержался и лизнул его.
Как и следовало ожидать, язык прикипел к железу, пришлось отдирать со стыдом и болью, и с надеждой, что никто не заметил такой глупости от такого большого мальчика.
Потом возвращаешься домой, волоча за собой санки онемелыми от холода руками, и бросаешь их у подвальной двери в подъезде, а дома мама сдёргивает с тебя варежки с бисерной ледышкой на каждой ворсинке шерсти, открывая побелелые кисти твоих рук и выбегает во двор – зачерпнуть снега в тазик и растереть твои ничего не чувствующие руки, а потом велит держать их в кастрюле, куда льётся холодная вода из кухонного крана и к ним медленно начинает возвращаться жизнь; и ты ноешь от иголок пронзительной боли в пальцах, а мама кричит: так тебе и надо! тоже мне – гуляка! так тебе и надо, горе ты моё луковое!
А ты скулишь от нестерпимой боли в негнущихся пальцах и ойкаешь ободранным об морозную железяку языком, но уже не сомневаешься, что всё будет хорошо, потому что мама знает чем и как спасти тебя…
После каникул Серафима Сергеевна принесла в класс газету «Пионерская правда» и целый урок читала оттуда что такое коммунизм, который Никита Сергеевич Хрущёв только что пообещал построить в нашей стране через двадцать лет.
Когда я дома радостно объявил, что нам предстоит жить при коммунизме, где в магазинах всё будет бесплатно, родители переглянулись, но разделять мои восторги не стали.
Я больше не стал к ним приставать, но про себя высчитал, что с наступлением коммунизма мне исполнится двадцать семь лет – не очень-то и старый, успею пожить при нём.
К тому времени всех учеников нашего класса уже приняли в октябрята, для этого к нам приходили взрослые пятиклассники и каждому из нас прикололи на школьную форму значок – маленькую алую звёздочку с круглой рамочкой в центре, откуда, как из медальона, смотрит ангельское личико Володи Ульянова в раннем детстве, когда он командовал своей сестричке: «Шагом марш из-под дивана!»
Потом он вырос и стал Владимиром Ильичом Лениным и про него написали множество книг…
Дома у нас появился проектор для диафильмов: угловато-коробчатое устройство с трубкой носа, в котором размещаются линзы, и с набором пластмассовых бочоночков, где под крышечками хранятся тугие свитки тёмных плёнок с диафильмами – про того же матроса Железняка, или про маленькую дочку революционера, которая догадалась спрятать принесённый отцом типографский шрифт для подпольных листовок в кувшине молока, когда нагрянула полиция с обыском.
Им и в голову не пришло заглянуть под молоко.
Плёнки в рамку протяжки заряжал, конечно же, я и потом вращал чёрное колёсико прокрутки, сменяя кадры.
Надписи под кадрами читал тоже я, но не долго, потому что младшие выучили их наизусть и пересказывали надпись ещё до того, как кадр со скрипом взберётся в световой квадрат на оклеенной обоями стене.
Такие посягновения на своё старшинство от Наташи я терпел, но от Сашки было обидно.
Давно ли, запыхавшись от игр, вбегали мы на кухню напиться воды из крана и он уступал мне, как более старшему и сильному, белую кружку с рисунком крейсера «Аврора» на боку?
А я, отпив половину, передавал остаток ему и великодушно позволял допить – ведь именно так передаётся сила.
Отчего я такой сильный?
Потому что не побрезговал допить воду из бутылки надпитой самым сильным мальчиком нашего класса – Сашей Невельским.
Мой младший брат наивно слушал мои наивные россказни и послушно брал протянутую кружку…
Он, как и я, был доверчив и однажды за обедом, когда папа достал из своей суповой тарелки хрящ без мяса и объявил: кто разгрызёт – получит кило пряников, Сашка вызвался и, всё-таки, разгрыз, но пряников так и не получил.
Мама принесла посылку с почты – фанерный ящичек с коричневыми нашлёпками сургуча и крупными буквами адресов: нашего номерного «почтового ящика» и города Конотопа.
Посылку ей отправила её мама, чтобы порадовать нас салом, мешочком чёрных семечек, и резиновой грелкой, где булькал самогон.
Мама обжарила семечки на сковородке и они очень вкусно запахли.
Мы грызли их, складывали шелуху на блюдце, а вкусные ядрышки с острыми носиками жевали и проглатывали.
Потом мама сказала, что если сразу не есть, а налущить по полстакана, да посыпать сахарным песком – вот будет вкуснотища!
Мы, дети, получили по стакану семечек каждый, одно блюдце на всех сразу и большущий кульёк, который мама ловко свернула из газеты и наполнила посылочными семечками.
Зайдя в детскую, мы разлеглись на остатках ковровой дорожки с подпалинами от давнишнего пожара.
Конечно же, лущёными семечками первым наполнился стакан Наташки, хотя она больше болтала, чем грызла. Но когда и Санька стал обгонять меня, это задело моё самолюбие; хотя я оправдывался тем, что отвлёкся рассматриванием карикатуры на газетном кульке, где пузатый колониалист вылетал с континента Африка, а сзади на его шортах чернел отпечаток пинка башмаком.
Я стал грызть побыстрее, иногда мне хотелось съесть какую-то из семечек, но нельзя же совсем отстать от брата с сестрой.
Потом мама принесла стакан с сахарным песком и чайной ложечкой посыпала нагрызенные нами семечки, но мне уже их расхотелось, даже и под сахарной присыпкой, и я охладел к ним на всю дальнейшую жизнь…
( … а между тем, лузганье семечек это не просто эффективное времяпровождение в сочетании с ублажением вкусовых колбочек языка и нёба, но ещё и целое искусство.
Начиная от разухабисто славянских фасонов типа «свинячьего», когда чёрные, отчасти даже пережёванные лушпайки не сплёвываются в окружающую действительность, а выталкиваются языком из уголка губ и они неспешной, лавообразной массой сползают до подбородка, чтобы шмякаться вниз прослюненными шматками; либо же «филигранного», при котором семечка закидывается в рот с расстояния не менее двадцати пяти сантиметров, и так далее – до целомудренной закавказской манеры, когда грызóмые семечки закладываются во всё тот же, таки, рот по одной, из зажима между концом большого и суставом указательного пальцев, причём сгиб указательного совершенно прикрывает губы в момент приёма семечки, и лузга не выплёвывается, а возвращается обратно меж тех же пальцев для рассеивания куда попало, или складывания во что-уж-там-нибудь.
При наблюдении последнего из перечисленных способов, складывается впечатление будто семечкоед вкушает собственный кукиш. Ну-кось, выкусим!..
М-да, семечки – это вам не тупой поп-корм.
Однако, хватит уже про них, вернусь-ка к зелёной дорожке …)
Именно на этой зелёной дорожке мой брат нанёс сокрушительный удар по моему авторитету старшего, когда я, придя из школы после урока физкультуры, опрометчиво заявил, что сделать сто приседаний кряду – выше человеческих сил.
Сашка молча посопел и сказал – он сделает.
Считали мы с Наташей.
После тридцатого приседания я заорал, что так неправильно, что он подымается не до конца, но он не слушал и продолжал, и Наташа продолжала считать.
Я перестал вопить, а под конец даже присоединился к сестре в хоровом счёте, хотя и видел, что после восьмидесяти он уже не подымается выше согнутых в приседе колен.
Мне жалко было брата, эти неполноценные приседы давались ему с неимоверным трудом.
Его пошатывало, в глазах стояли слёзы, но счёт был доведён до ста, после чего он насилу доковылял до дивана, а потом неделю жаловался на боль в коленях.
Авторитет мой рухнул, как колониализм в Африке. Хорошо хоть пряников я не обещал…
Откуда взялся проектор?
Скорее всего это был подарок родителей. А у них в комнате появилась радиола – комбинация из радиоприёмника и проигрывателя для грампластинок; как теперь говорят: два в одном.
Крышка и боковые стенки у неё отблескивали коричневым лаком. Твёрдый картон обращённой к стене задней стенки был просвéрлен рядами круглых отверстий-иллюминаторов, в которых белели алюминиевые домики-панели и теплились тихие огоньки в чёрно-перламутровых башенках радиоламп разного роста, а через одну из дырочек выходил коричневый провод с вилкой для электророзетки.
Переднюю стенку обтягивала специальная звукопропускающая материя, через которую угадывались овалы динамиков, и круглый зелёный глазок лампочки, зажигающейся при включении.
Внизу передней стенки размещалась невысокая стеклянная плата почти во всю длину, если не считать три катушечные ручки по краям: справа – включение и громкость (два в одном) и переключатель диапазона принимаемых радиоволн, слева – плавная подстройка на волну.
Стекло было чёрное, с четырьмя прозрачными полосками от края и до края, и над каждой тонкие чёрточки с названиями городов: Москва, Бухарест, Варшава; а если покрутить ручку настройки приёма волны, то через прозрачные полоски, по ту сторону стекла, в недрах радиолы видно продвижение красного вертикального бегунка.
Радио было не очень интересным – шипело, трещало при перемещении бегунка, иногда из него всплывала речь диктора на незнакомо-бухарестском языке, или на русском, но такое же самое, что и в настенном радио.
Зато поднятие лакированной крышки открывало широкий круг с бархатной красной спинкой, куда кладутся грампластинки, надеваясь на невысокий никелированный стерженёк в центре круга, а сбоку от него – чуть кривоватая лапка адаптера из белой пластмассы на своей подставке.
Адаптер надо приподнять с подставки и опустить на краешек вращающейся грампластинки, чтобы слушать песню про Чико-Чико из Коста-Рики, или О Маэ Кэро, или про солдата в поле вдоль берега крутого.
В тумбочке под радиолой было много бумажных конвертов с чёрными пластинками Апрелевского завода грамзаписи, о чём напечатано на круглых наклейках в центре, пониже названия песни и имени исполнителя, и что скорость вращения 78 об/мин.
Рядом с адаптером находился рычажок переключения скоростей: 33, 45 и 78.
Пластинки на 33 оборота были значительно меньше 78-оборотных, но на них – на таких маленьких – размещалось аж по две песни с одной стороны.
Наташа показала нам, что при запуске 33-оборотной пластинки на скорость в 45 или 78 оборотов даже хор Советской Армии имени Александрова начинает петь кукольно-лилипуточными голосами.
Папа не слишком-то увлекался чтением, если что и читал, то лишь журнал РАДИО со схемами-чертежами из диодов-конденсаторов-сопротивлений, который ежемесячно приносили в почтовый ящик на двери нашей квартиры.
А поскольку папа был партийный человек, то туда же ещё клали газету ПРАВДА и журнал БЛОКНОТ АГИТАТОРА без единой картинки и с беспросветно плотной печатью – по одному-два нескончаемых абзаца на странице, не больше.
Ещё из-за своей партийности папа иногда по вечерам ходил на занятия в школу партийной учёбы, после работы, чтобы записывать уроки в толстую тетрадь с дерматиновой коричневой обложкой, потому что в конце учебного года его ждал трудный экзамен.
С одного из вечерних уроков папа принёс домой пару партийных учебников, которые там распространяли среди партшкольников. Но даже в эти учебники он никогда не заглядывал.
И оказалось, что зря.
Потому что ещё через два года в одном из них он обнаружил свою «заначку» – часть получки припрятанной от жены для расходов по собственному усмотрению.
Он горько сожалел и громко сетовал по поводу своей находки, потому что заначка оказалась старыми деньгами, на которые после реформы ничего не купишь…
У Объекта, на котором мы жили, было ещё одно имя – Зона. Оно осталось с тех времён, когда Объект строили зэки, а ведь они живут и трудятся «на зоне».
После пары лет занятий в партийной школе папу и других её учеников возили «за Зону» – в районный центр на экзамены.
Папа переживал и говорил, что ни черта не знает, хоть исписал свою толстую тетрадку почти до самого конца. А как же не хочется остаться ещё на год в этой школе партийной учёбы!
Из «за Зоны» он вернулся довольный, потому что получил «троечку» и теперь хоть вечера будут свободны.
Мама спросила: как же так удалось, если он ничего не знал?
Тогда папа открыл толстую тетрадь и показал свою колдовочку – во время экзамена он на последней странице сделал карандашный рисунок осла, а внизу написал: «вы-ве-зи!»
Я не знал верить всему этому или нет, потому что папа очень смеялся, но я решил, что лучше никому не стану рассказывать про осла, который вывез папу из школы партийной учёбы…
Зато мама читала книги.
Она носила их с собою на работу, в свои смены дежурства на насосной станции.
Эти книги она брала в библиотеке Части (потому что мы жили не только на-Объекте-в-Зоне-и-в-Почтовом-ящике, но ещё и в войсковой Части номер такой-то).
В библиотеку путь неблизкий, не меньше километра. Сначала надо спуститься под гору по дороге из бетонных плит, внизу её пересечёт асфальтная, а бетонная превратится грунтовую улицу между рядами деревянных домов с невысокими палисадниками, по ней надо идти всё время прямо и, метров за двести до Дома офицеров, свернуть направо – к одноэтажному, но кирпичному зданию библиотеки Части.
Мама иногда брала меня с собой и пока она обменивала книги в глубине здания, я дожидался в широкой пустой передней комнате с плакатами про ядерный взрыв и атомную бомбу в разрезе (ведь мы жили на Атомной Объекте).
Кроме плакатов про бомбу на стенах были ещё фотографии как готовят диверсантов НАТО, где диверсант, вспрыгнув на спину часовому, раздирал ему губы пальцами своих рук.
От этой картинки становилось жутко, но не смотреть на неё я не мог и думал – скорей бы уж мама вышла с выбранными книгами.
Однажды я набрался смелости и спросил можно ли и мне брать тут книги?
Мама сказала, что это, вообще-то, библиотека для взрослых, но всё же завела меня в комнату, где за тумбовым столом со стопками разнообразных толстых книг сидела женщина-библиотекарь и мама ей сказала, что уже не знает что со мной делать, и что я уже перечитал всю школьную библиотеку.
С тех пор я ходил в библиотеку сам, без мамы; иногда даже относил её книги, а для себя брал по две-три и читал их вперемешку, разбросанными по дивану, на одном валике которого полз в тыл врага за «языком» вместе с разведчиками группы «Звезда», а перевернувшись к другому валику – утыкался в уже раскрытую страницу с мексиканскими кактусами, где скакал через пампасы белый вождь Майн Рида.
Вот только Легенды и мифы древней Греции в синем переплёте, с чёрно-белыми фотографиями греческих богов и героев, я почему-то, главным образом, читал в ванной, сидя на стульчике рядом с титаном, в котором горел огонь для нагрева воды.
За такой диванный образ жизни папа прозвал меня Обломовым, которого запомнил на уроках русской литературы в своей деревенской школе…
Зима была затяжная; метели сменялись морозом и солнцем. В школу надо было выходить в густых сумерках, чуть ли не затемно.
Но однажды, в оттепельный день, возвращаясь из школы домой и уже на подъёме между казармами для новобранцев и домами Квартала, я увидел непонятную чёрную полосу слева от дороги, свернул туда и, проваливаясь валенками в нехоженый снег, пошёл разобраться. Она оказалась полосою проступившей из-под снега земли – липковатой от влаги. Проталина.
На следующий день проталина удлинилась и кто-то оставил на ней почернелые опавшие шишки сосны.
И хотя назавтра ударил мороз, сковал снег твёрдым настом, и опять пошли снегопады, бесследно укрыв темневшую на взгорке проталину, я точно знал: а зима-то – пройдёт…
В середине марта, на первом уроке понедельника, Серафима Сергеевна сказала нам отложить свои ручки и выслушать её.
Оказывается, позавчера она с дочкой ходила в баню, а вернувшись домой обнаружила пропажу кошелька, со всей её учительской зарплатой.
Они с дочкой очень расстроились, и та ей сказала, что разве с такими людьми построишь коммунизм?
Но на следующий день к ним домой пришёл человек – рабочий бани, который нашёл кошелёк и догадался кто это вечером его потерял, и принёс вернуть.
И Серафима Сергеевна сказала, что коммунизм точно будет и попросила запомнить имя этого человека.
( … но я его уже позабыл, потому что «тело – заплывчиво, память – забывчива», как записано в словаре Владимира Даля …)
А в субботу солнце пригревало совсем по весеннему.
После школы и обеда я поспешил во двор Квартала на общий субботник.
Люди вышли из домов в ярко сверкающий день и лопатами расчищали от снега бетонные дорожки во всём огромном дворе.
Дети постарше нагружали снег в большие картонные коробки и на санках отвозили в сторонку, на кучу, где бы он не мешал.
В кюветах прокопали глубокие каналы, нарезая лопатами и вытаскивая целые кубы подмокшего снизу снега.
И по этим каналам с журчанием бежала тёмная вода.
Пришла весна и всё менялось каждый день…
Потом нам в школе выдали желтоватые листки табелей успеваемости с нашими оценками по предметам и за поведение, и наступили летние каникулы с каждодневными играми в классики, прятки и «ножички».
Для игры в «ножички» нужно найти ровную площадку земли, начертить круг и разделить на секторы – по числу участников, а потом по очереди бросать ножик, чтоб воткнулся в землю кого-то из соседей и заторчал там, после чего, по направлению лезвия, проводится черта, и сосед избирает: какой из двух кусков земли, поделённой чертою, останется ему, а какой отойдёт воткнувшему.
Игра в «ножички» заканчивалась когда у проигравшего не оставалось достаточно земли, чтобы стоять там хотя бы на одной ножке.
( … «сказка ложь, да в ней намёк…», говорил Пушкин.
По моему теперешнему разумению, в этой детской игре отражена вся суть всемирной истории …)
Но тогда это был просто азарт и сменявшие друг друга ликующая радость и горькое отчаяние.
Ещё мы играли в спички (именно «в» спички, а не «со»).
От сжатой в кулак руки отводится большой палец и между ним и средним суставом указательного вставляется спичка – туго, как распорка.
Соперник своею, точно так же зажатой спичкой, упирается в твою: крест-накрест, и победа за тем, чья спичка выдержала и не сломалась.
Та же идея, как в цоканье пасхальными яйцами друг об дружку.
На эту игру изводился не один коробок прихваченных из дому спичек.
Или мы просто бегали, играя в «войнушку» с криками «ура!» и «та-та-та!.. я тебя убил!», но убитый никак не падал и кричал в ответ: «ну, а я ещё при смерти!», и долго потом ещё бегал и «та-та-такал», прежде чем картинно повалиться в траву.
В бою применялись самодельные автоматы, из досочек. Некоторые мальчики играли магазинными – из чёрной жести, в них заряжались специальные боеприпасы – рулончики узеньких бумажных лент с посаженными на них крапушками серы.
Эти крапушки громко хлопали, когда пружинный курок ударял по заправленной в автомат ленте.
Мама купила мне подобный пистолет и коробочку пистонов – мелких бумажных кружочков с такими же крапушками серы.
Их надо было закладывать под курок по отдельности для каждого выстрела.
При бахканьи, из-под курка подымался лёгкий дымок с кислым запахом.
Когда я щёлкал пистолетом в куче песка рядом с мусоркой, мальчик из углового дома попросил подарить пистолет ему и я с готовностью отдал.
Ведь он был сын офицера – ему нужнее.
Мама никак не могла поверить, что мальчик способен так запросто отдать свой пистолет другому, и требовала, чтобы я сказал ей правду, что потерял мамин подарок.
Я упорно повторял свою правду и она даже повела меня к отцу того мальчика.
Офицер начал стыдить сына, а мама громко извинялась, потому что она просто хотела проверить и добиться, чтобы я не врал.
Ещё в то лето мальчики из нашего двора начали приносить желтоватые стреляные гильзы со стрельбища в лесу.
Мне тоже хотелось посмотреть какое оно – стрельбище, но мальчики объяснили, что ходить туда надо по особым дням, когда там нет стрельб. А то не пустят.
Особый день заставил долго себя ждать, но всё-таки наступил и мы пошли через лес.
Стрельбище оказалось большущей поляной с вырытым в песке котлованом, куда шёл крутой спуск.
Дальнюю стену котлована закрывал щит из брёвен поклёванных пулями, с квадратиками простреленных бумажных мишеней.
Гильзы приходилось долго отыскивать в песке под ногами.
Они были двух типов – автоматные, которые сужáются к концу, и мелкие ровные цилиндрики от пистолета ТТ.
Находкам громко радовались и выменивали их друг у друга.
Мне совсем не везло и я завидовал. Всклики более находчивых мальчиков тонули в жутковатой тиши стрельбище, недовольного нашим набегом в запретное место.
На другом краю поляны проходила траншея, как на поле боя, в которой песок стен удерживали щиты из досок.
Через поле, поперёк траншеи, тянулись рельсы узкоколейки, по ним, из конца в конец, громыхал колёсами большой фанерный макет танка на тележке, когда его потащат тросы ручной лебёдки.
Мальчики начали играть с макетом.
Я тоже посидел разок в траншее, пока над головой прокатится по рельсам фанерный танк, а потом пошёл на зов от края поля – что нужна моя помощь.
Мы тянули за трос, подтаскивая его к горизонтальному блоку, чтобы у мальчиков на той стороне поля боя легче крутилась лебёдка, приводящая в движение тележку с танком.
В какой-то момент я зазевался и не успел отдёрнуть руку – трос втянул мой мизинец в ручей блока.
Боль в защемлённом пальце выжала из меня истошный вопль и фонтаном брызнувшие слёзы.
Ребята у лебёдки, слыша моё уююканье и крик мальчиков: «стой! палец!», смогли остановить лебёдку, когда до выхода из ручья блока оставалось сантиметра два, и начали крутить в обратную сторону, протаскивая мой мизинец туда, где он был изначально закушен толстым стальным тросом.
Безобразно сплющенный, бледно почернелый палец, измазанный кровью лопнувшей кожи, медленно вызволился из пасти блока.
Он мгновенно распух и его обвязали платком, и сказали мне скорее бежать домой.
И я побежал, чувствуя, как болезненно отдаются толчки пульса в пожёванном пальце.
Дома мама велела сунуть мизинец под струю воды из крана над кухонной раковиной, несколько раз согнула и разогнула его и, смазав щипучим йодом, натуго обмотала бинтом, превратив в толстый негнущийся кокон, в котором всё-таки отдавались удары сердца.
Она сказала мне не реветь, как коровушка, и что до свадьбы заживёт…
( … и вместе с тем, детство вовсе не питомник садомазохизма: «ай, мне пальчик защемили! ой, я головкой тюпнулся!»
Просто некоторые встряски оставляют более глубокие зарубки в памяти.
Жаль, что память не удерживает то непрестанно восхищённое состояние открытия, когда песчинка, прилипшая к лезвию перочинного ножа, содержит в себе неисчислимые миры и галактики, когда любая мелочь, чепуховинка, есть обещаньем и залогом далёких странствий и головокружительных приключений.
Мы вырастаем, наращивая защитную броню, доспехи необходимые для преуспеяния в мире взрослом: я – халат доктора, ты – куртку гаишника; каждый из нас – нужный винтик в машине общества, у каждого отстругнуты ненужности типа вглядывания в огнетушители, или складывания лиц из морозных узоров на оконном стекле.
Сейчас на пальцах моих рук есть несколько застарелых шрамов: этот вот от ножа, этот вообще приблудный – не помню откуда взялся, а тут топором тюкнуто… Но вот на мизинцах не могу и следа различить от той трособлочной травмы.
Память – забывчива, тело – заплывчиво…
Но мне известны поговорки и посвежее; совсем недавно и очень даже неплохо кем-то сказано: «лето – это маленькая жизнь» …)
В детстве не только лето, а и всякий день – маленькая жизнь.
В детстве время заторможено – оно не летит, не течёт, и даже не движется, покуда не подпихнёшь.
Бедняги детишки давно бы пропали, пересекая эту безграничную пустыню застывшего времени в начале их жизней, если б их не выручали игры.
А в то лето, когда играть надоедало, или не с кем было, у меня уже имелось прибежище.
Диван.
Вот где настоящая жизнь!
С приключениями героев Беляева, Гайдара, Жюль Верна.
Хотя для приключений годится не только диван.
Один раз я целый летний день провёл на балконе, снаружи комнаты родителей, за чтением книги про доисторических людей – чунга и помы.
На них была шерсть, как на животных, и они жили на деревьях.
Но случайно обломившийся сук помог оборониться от тигра и они начали носить с собой палку.
Потом случился пожар; наступило похолодание.
Племя бродило в поисках пищи, обучалось добывать огонь и разговаривать друг с другом.
В последней главе постарелая пома не смогла больше идти и отстала от племени, а её чунг остался рядом с ней – замерзать в снегу.
А дети их пошли дальше. Они уже повзрослели и были не такие мохнатые, как их родители, и от холода защищались шкурами других животных.
Книга была не очень толстая, но я читал её целый день, пока солнце, поднявшись слева – позади леса за домами Квартала, неприметно передвигалось по небу, чтобы уйти за соседний квартал справа.
В какой-то момент, видно для отдыха от безотрывного чтения, я протиснулся меж вертикальных железных прутьев под перилами и стал прохаживаться по бетонной кромке балкона по ту сторону ограждения.
Это совсем не страшно, ведь я крепко хватался за прутья, как чунг и пома, когда ещё жили на деревьях.
Но проходивший внизу незнакомый дядя отругал меня и велел залезть обратно, и ещё пригрозил, что скажет моим родителям.
Их не было дома и он пожаловался соседям. Те потом наябедничали маме и она взяла с меня обещание никогда больше так не делать…
( … всякая дорога, при прохождении её в первый раз, кажется нескончаемо длинной, ведь ещё не можешь соизмерять пройденное с предстоящим.
При повторных прохождениях она кажется всё короче.
То же самое и с учебным годом в школе.
Но об этом я так и не узнал бы, если б сошёл с дистанции в начале второго учебного года …)
Был ясный осенний день и наш класс повели на экскурсию – собирать древесные листья.
Вела нас не Серафима Сергеевна, а пионервожатая школы.
Сначала мы шли через лес, потом спустились на дорогу к библиотеке Части и Дому офицеров, но не пошли по ней, а свернули в проулочек между деревянными домами.
Проулочек вывел к обрывистому спуску покрытому двумя широкими потоками дощатых ступеней, ведущих к настоящему футбольному полю, окольцованному гаревой дорожкой.
Ступени кончались деревянным помостом, от которого в обе стороны, параллельно обрыву за спиной, расходились с полдесятка длинных лав из деревянных же брусьев.
По другую сторону не было ни лавок, ни обрыва, а только одинокий белый домик и рядом с ним большущая картина двух футболистов зависших в прыжке, борясь за мяч ногами.
Зимою поле заливали водой и получался каток.
Мне смутно вспоминается тёмный зимний вечер с редкими фонарями по периметру поля, обида оттого, что так недолго меня катали на высоком стуле с округло загнутыми полозьями из тонких железных прутьев.
Девочки остались собирать листья между лав под деревьями крутой стороны, а мальчики, обогнув поле справа, гурьбой сбежали к Речке.
Когда я добежал туда же, трое или четверо уже бродили, закатав штаны до колен, в бурливых струях теснины на месте давно прорванной дамбы.
Большинство одноклассников оставались на берегу.
Я тут же принялся стаскивать ботинки с носками и подворачивать брючины.
Заходить в воду было малость страшно – не холодна ли?
Но оказалось – не очень, а вполне терпимо.
Течение шумливо бурунилось вокруг ног под коленями, а дно было на удивление гладким и ровным.
Один из мальчиков прокричал сквозь шум воды, что это бетонная плита от дамбы – ух, класс!
Мы бродили по ней туда-сюда, стараясь не заплескать подвёрнутые брюки, и вдруг всё: и плеск воды, и крики товарищей, и ясный ласковый день – как отрезало.
Я оказался в совершенно ином, безмолвном мире из одной только давящей желтоватой сумеречности, сквозь которую мимо меня устремлялись кверху струйки белесых мелких пузырьков.
Ещё не понимая что случилось, я взмахнул руками; вернее они сами это сделали, и скоро я вырвался на поверхность, где оглушительно шумела Речка, хлеща мне по щекам и носу, кто-то кричал «тонет!», а мои руки беспорядочно шлёпали по воде, пока не ухватились за чей-то ремень, брошенный с края коварно обрывавшейся подводной плиты.
Меня вытащили, помогли выжать одежду и показали широкую тропу в обход всего стадиона, чтоб не наткнулся на пионервожатую и ябедных девчонок, что собирали опавшие листья для осенних гербариев…
На чертёжном виде сверху здание школы, скорей всего, напоминает букву «Ш» без средней палочки, со входом в центре оставшейся перекладины.
Пол вестибюля покрыт квадратиками плиточек, а в двух, расходящихся к крыльям здания коридорах лоснящимся паркетом скользко-жёлтого цвета.
Ряд широких окон, вдоль каждого из коридоров, обращён внутрь охваченного зданием пространства, но двора там не было, а просто росли, как попало, молодые тонкокожие сосны.
В коридорной стене напротив окон изредка встречались белые двери с номерами и буквами классов.
Такая же планировка продолжалась и после поворота коридоров в две оставшиеся палочки от «Ш», но в правой коридор сменялся спортзалом школы, высотой в оба её этажа, в котором имелась также сцена с занавесом и пианино, потому что иногда спортивный зал превращался в актовый.
Второй этаж, куда вели лестничные марши из левого угла «Ш» лишённой средней палочки, в точности повторял планировку первого.
Только наверху уже, конечно, не было вестибюля с барьерчиками раздевалки и никелированными вешалками для шапок и пальто учеников. Зато из края в край второго этажа тянулся длинный-предлинный коридор с частыми окнами справа и более редкими дверями слева.
Зимой, когда в школу ходят не в ботинках, а в валенках очень даже здоровски получается скользить с разгону по паркету пола, если, конечно, на твои валенки не обуты чёрные резиновые калоши.
Мои валенки сперва очень тёрли мне вверху за коленками, но папа надрезал их сапожным ножом; он всё-всё умеет и знает.
Зимой в школу приходишь затемно.
Иногда я бродил по пустым ещё классам. Заглядывал во внутреннюю полость небольшого бюста Кирова на подоконнике в 7-м классе. Она выглядит примерно так же, как нутро фарфоровой собаки в комнате родителей.
А включив свет в 8-м, я увидел на учительском столе забытое яблоко из воска.
Понятно же, что не настоящее, но оно казалось таким манящим и сочным, как бы даже светилось изнутри, и я укусил неподатливо твёрдый воск, оставляя вмятины от зубов на безвкусном боку.
Стало стыдно, что я поймался на яркую подделку. Но кто видел?
Я выключил свет и тихонько вышел в коридор…
( … спустя 25 лет, в школе карабахского села Норагюх я увидел точно такой же муляж из воска, с отпечатком детского укуса, и понимающе усмехнулся – а я тебя видел, пацан!…
У детей любых времён и всех народов есть очень сходные черты, например, любовь к игре в прятки …)
В прятки мы играли не только во дворе, но и дома – нас же трое! – а иногда с участием соседских детей: Зиминых и Савкиных.
Конечно, дома не слишком-то много укромных мест.
Ну, под родительской кроватью, или за углом шкафа… ах, да! – ещё занавесочный гардероб в прихожей.
Его папа сам сделал.
Металлическая стойка в углу напротив входной двери и два прутка, скрепляющие верхушку стойки со стенами, отделили немалый параллелепипед пространства.
Осталось только накрыть его куском фанеры сверху, чтобы пыль не садилась, и пустить по пруткам колечки с ситцевой занавесью до пола, за которой на крашенной стене прибита досочная вешалка с колышками для пальто, а на полу стоит плетёный сундук из гладких коричневых прутьев, но и для обуви остаётся ещё много места.
Вобщем, особо так и не спрячешься, но играть всё равно интересно.
Затаившись, слушаешь осторожные шаги водящего, а потом мчишься наперегонки к валику дивана в детской – постукать и крикнуть: «тук-тук! за себя!», чтоб не водить в следующем кону.
Но однажды Сашка спрятался так, что я не смог его найти. Он просто исчез.
Я даже заглядывал в ванную и кладовку, хотя у нас был уговор туда не прятаться.
Я прощупал все пальто на вешалке за ситцевой занавесью в прихожей.
Я открыл гардероб в комнате родителей, где, в тёмном отсеке за дверью с зеркалом, висели на плечиках мамины платья и папины пиджаки; на всякий случай я проверил даже и за правой дверью, где выдвижные ящики со стопками простыней и наволочек, а в самом нижнем я однажды обнаружил синий квадрат моряцкого воротника, отпоротый от матросской рубахи.
Ещё там был кортик флотского офицера с жёлтой витой рукоятью, что прятал в чёрных тугих ножнах своё стальное длинное тело, сходящееся в игольчатое острие.
Позже, под большим секретом, я пытался сообщить про находки младшим, но Наташа небрежно ответила, что про кортик давным-давно знает и даже показывала его Сашке.
А вот теперь, похихикивая, она следит за моими тщетными поисками и когда я в отчаянии кричу брату, что согласен водить ещё кон и пусть он выходит, Наташа кричит ему сидеть тихо и не сдаваться.
Терпение моё лопнуло и я отказался играть вообще, но она предложила на две минуты выйти в коридор.
По возвращении я увидел в комнате неизвестно откуда взявшегося Сашку, который стоял молчком и довольно помаргивал, пока Наташка рассказывала, как он вскарабкался на четвёртую полку и она присыпала его там носками…
Иногда дома происходят сугубо семейные игры, без соседей.
Услыхав оживлённый смех из комнаты родителей, я откладываю книгу и спешу туда.
– Что это вы тут?– спрашиваю у всех, охваченных общим весельем.
– Горшки проверяем!
– Как это?
– Иди и тебе проверим.
Надо сесть на спину папы и ухватить его за шею, пока он крепко держит мои ноги.
Мне это нравится, но он разворачивает меня задом к маме и я чувствую, как её палец втыкается мне в попу насколько пускает одежда.
– А горшок-то дырявый!– говорит мама.
Все хохочут и я смеюсь, хотя мне как-то стыдно…
В другой раз папа спросил у меня:
– Хочешь Москву покажу?
– Конечно – хочу!
Он зашёл сзади, плотно наложил ладони на мои уши и, стиснув голову, приподнял меня на метр от пола.
– Что? Видишь Москву?
– Да! Да! – кричу я.
Он опускает меня на пол, а я стараюсь не показать слёзы от боли в сплющенных о череп ушах.
– Ага, купился!– смеётся папа.– Как же тебя легко купить!..
( … много позже я догадался, что он повторял шутки, которые шутили над ним в его детстве …)
По ходу пряток с исчезновение Сашки, прощупывая одежды в занавесочном отделении прихожей, я заприметил одинокую бутылку ситра в узкой расселине между стеной и плетёным сундуком.
Ситро я просто обожал, единственная претензия к этом газированному нектару в том, что чересчур уж быстро исчезает из стакана.
Ту найденную бутылку наверняка припасли для какого-нибудь праздника, но потом забыли.
Я никому не стал напоминать, и на следующий день, или после-следующий день, улучив момент, когда остался один дома, вытащил ситро из-за сундука и поспешил на кухню.
Ещё в коридоре нетерпеливая рука заметила податливость железной крышечки с кружком пробковой прокладки и, не доходя до кухонной двери, я запрокинул бутылку к жаждущим губам.
К середине второго глотка мне дошло – это ситро не то, чтобы не совсем оно, а вовсе даже не оно.
Перевернув бутылку обратно, я разглядел, что после праздников туда налили подсолнечное масло на хранение.
Хорошо, что никто не видел как я опростоволосился, кроме белого ящичка аптечки с красным крестом на дверце, что висит на стене между занавесочным гардеробом и кладовкой, да ещё чёрного электросчётчика чуть выше входной двери.
Но они никому не расскажут…
Следующим гастрономическим правонарушением стало похищение свежевыпеченной пышки, которую мама сняла вместе с другими, точно такими же пышками, с протвеня электропечки «Харьков» и разложила на полотенце поверх кухонного стола.
Их коричневато лоснящиеся спинки настолько были соблазнительны, что я преступил мамин наказ – дожидаться общего чаепития, и утащил одну из них в логово на плетёном сундуке за ситцем занавески.
Возможно, та пышка и впрямь оказалась слишком горячей, или чувство вины задавило вкусовые ощущения, но, торопливо заглатывая куски запретного плода кулинарного искусства, я не почувствовал обычной услады и хотел лишь, чтобы она поскорее закончилась; а когда мама позвала всех на чай с пышками, мне уже совсем не хотелось…
Ну, а вобщем, я был вполне законопослушным дитём; не очень умелым «копушей», но чистосердечно старательным, и если что-то делал не так, то не из вредности, а просто оно само так получалось.
Папа ворчал, что моя лень-матушка родилась раньше меня – только и знаю: день-деньской валяться на диване с книжкой, а мама отвечала, что читать полезно и, может быть, я стану врачом, потому что мне очень пойдёт белый халат.
Становиться врачом я не хотел; мне не нравился запах докторских кабинетов…
На одном из уроков Серафима Сергеевна показала нам фанерную рамочку 10см х10см – прообраз ткацкого станка, с рядочком маленьких гвоздиков на двух противоположных краях.
На гвоздиках, из края в край, натянуты толстые цветные нитки, поперёк которых вплетаются нитки разных других цветов, пока не получится кукольно крошечный коврик.
Учительница сказала нам принести на следующий урок такие же рамочки, родители, конечно же, помогут нам их сделать.
Но папа работал во вторую смену, а мама была занята на кухне. Правда, она помогла найти фанерку от старого посылочного ящика и разрешила взять пилу-ножовку из кладовой.
Работал я в ванной, прижимая фанерку ногой к табуретке.
Ножовка застревала, выдирала из фанерки мелкие щепочки, но через час кривоватый, в задирках, квадратик был отпилен.
И тут встала капитальная проблема – как выпилить внутри него ещё один квадратик, чтоб получилась рамочка?
Я попробовал выдолбить середину при помощи кухонного ножа и молотка, но только лишь расщепил с таким трудом сделанную заготовку.
Под вечер, изведя в безрезультатных попытках всю найденную фанерку, я понял, что не гожусь в мастера и разревелся перед мамой.
А уже совсем-совсем поздно, когда я засыпал и папа вернулся с работы, мама что-то ему говорили на кухне, а папа сердитым голосом отвечал:
– Ну, что «Коля»? Что «Коля»?
Наутро за завтраком мама сказала:
– Посмотри что папа тебе для школы сделал.
Я обомлел от счастья и восторга, увидев рамочку ткацкого станка из белой отшлифованной наждаком фанеры; и нигде ни трещинки, ни задоринки.
И два рядочка вбитых под линеечку гвоздиков…
На следующий год папа принёс мне с работы лобзик и маленькие пилочки к нему.
В школе я записался на кружок «Умелые руки» и по вечерам занимался выпиливанием из фанеры фигурок и полочек по чертежам в книжке «Умелые руки».
С выпиливанием у меня не заладилось – слишком часто ломались пилочки в лобзике.
Правда, я всё же изготовил (с папиной доводкой и лакировкой) рамочку для маминой фотографии.
А вот выжигание намного легче, и мне нравился запах углящейся фанеры, когда я выжигал на ней картинки к басням Крылова из той же самой книжки для начинающих умельцев.
Потом папа принёс домой выжигатель, который он сделал у себя на работе, даже получше магазинных.
А из магазина мне подарили конструктор – набор чёрных жестяных полосок и панелек со множеством круглых дырочек для продевания туда винтиков, чтобы гаечками притягивать деталь к детали по чертежам конструктора.
Получались разные машины, паровозы с вагонами. Один раз я два месяца собирал башенный кран – ростом выше табуретки, едва хватило винтиков.
И костюм робота на школьную новогоднюю ёлку сделал мне папа по рисунку, который мама нашла в своём журнале РАБОТНИЦА.
Он представлял собою короб из однослойного, но крепкого картона, который начинался от плечей и доходил до чуть пониже пояса.
Слева на груди короба написано «+», а на правой стороне «-», как на больших плоских батарейках для карманного фонарика.
Под моим коробом тоже была батарейка, но более мощная – чешская «крона», и маленький переключатель; от его щелчка загоралась лампочка-нос в кубообразной картонной голове робота, которая одевалась поверх моей, как шлём.
Квадратные прорези для глаз, по бокам от носа-лампочки, позволяли видеть с кем и как хороводишься вокруг ёлки…
А в библиотеке Части мне уже позволяли выбирать книги с полок, а не только из стопки недавно сданных читателями на стол библиотекарши.
Справа от её стола синей стеной стояли сплочённые тома полных собраний трудов Ленина (разных годов издания), теснились коричневые полосы многотомников Маркса и Энгельса, а ближе к выходу – рослые шеренги работ Сталина.
Нетроганные ряды широких книжных корешков с золотистым тиснением названий и нумерации, с выпукло рельефными портретами великих творцов на толстых лицевых обложках.
Но между ними был проход в ту часть библиотеки, где, образуя узкие коридорчики, стояли полки с книгами разной степени потёртости.
Они распределялись по алфавиту: Асеев, Беляев, Бубенцов…; или по странам: американская, бельгийская…; или по разделам: география, политика, экономика…
Там тоже были многотомники – Джека Лондона, Фенимора Купера, Вальтера Скотта (у которого я так и не нашёл романа про Робин Гуда, а только про Роб Роя).
Я любил бродить в тесной тишине между полок, снимать с них книги – насколько хватало роста – прочитывать названия и ставить обратно. Потом, выбрав одну-две, нести их к столу библиотекарши.
Иногда про какую-то из выбранных книг библиотекарша говорила, что мне это ещё рано и откладывала в сторону.
Однажды во время межполочных хождений со мной случился конфуз – я пукнул.
Не так, чтоб очень громко, но, заопасавшись, что звук дошёл и до библиотекарши, за её стеной из классиков марксизма, я принялся маскировать свой конфуз похаживанием между полок и попукиванием уже просто губами.
Мало ли какая фантазия может взбрести для развлечения мальчику, которому ещё рано читать некоторые книги?
Но один из маскировочных пуков получился настолько удачным, натуральным и раскатистым, что мне стало стыдно и досадно – первый-то она могла и не услышать, а уж этот точно донёсся до её стола.
( … как сказала бы твоя бабашка по маме: «почав перетулювати й зовсiм перехнябив» …)
В конце зимних каникул в ящик на дверях нашей квартиры среди прочей почты принесли номер ПИОНЕРСКОЙ ПРАВДЫ.
Конечно, я ещё был октябрёнок, но в школе нам сказали, что всё равно надо подписаться на эту газету и готовить себя, ведь мы – будущие пионеры.
Мама отдала мне её со словами:
– Вот это да! Тебе уже газеты носят.
Я почувствовал себя взрослым и целый день читал газету, всё, что было напечатано на её четырёх полосах.
Когда вечером родители вернулись с работы, я встретил их в прихожей – отрапортовать, что всё-всё-всё…
Они сказали «молодец», повесили свои пальто за занавеску и прошли на кухню.
Обидно малость, когда за все приложенные старания с тобой расплачиваются пусть ласковой, но безучастностью.
Любой богатырь, не жалевший себя в жаркой схватке со Змеем-Горынычем за освобождение красавицы-полонянки, и получивший от неё рассеянное «молодец», вместо причитающегося поцелуя в уста сахарные, перед следующим боем да призадумается: а стоит ли овчинка выделки?..
В первый и последний раз читал я номер ПИОНЕРСКОЙ ПРАВДЫ от доски (красный заголовок и пояснение принадлежности данного печатного органа) и до доски (московский адрес и номера телефонов редакции).
Однако, недополучив заслуженную награду, хочется восстановить справедливость и устроить себе компенсацию.
Так что на следующее утро я легко уговорил себя забыть наставление мамы, что в чашку чая нельзя сыпать больше трёх ложечек сахарного песка.
На кухне никого не было и, отмеряя сахар в чай, я отвлёкся разглядываньем морозных узоров на кухонном окне, потому-то и начал отсчёт не совсем с первой.
Да и к тому же, по ошибке, песок я отмерял не чайной, а столовой ложкой.
Получилась густая приторная жижа непригодная для питья и это стало мне очередным уроком – удовольствия в одиночку и не по правилам совсем никуда не годятся.
Факт прочтения ПИОНЕРСКОЙ ПРАВДЫ целиком, придал мне уверенности и при следующем посещении библиотеки я вынул с полок толстенный том с букетом шпаг на обложке – «Три мушкетёра».
Библиотекарша, чуть поколебавшись, записала книгу в мой формуляр и я гордо понёс домой увесистую добычу.
Читать её я начал не на диване в комнате, а на кухне за покрытым клеёнкой столом.
Первая страница, с её примечаниями кто был кто во Франции XVII века, показалась мне сложноватой.
Но потом пошло и к моменту прощания Д‘Aртаньяна с родителями я самостоятельно догадался о значении слов «г-н» и «г-жа»…
А ещё в ту зиму мама решила, что мне надо исправить косоглазие, о котором я и не подозревал, а то так нехорошо.
Она повела меня к окулисту и тот светил мне в глаза и заглядывал в них через узкую дырочку в своём блестящем вогнутом круге.
Потом медсестра накапала мне в глаза неприятно холодные капли и сказала, чтобы в следующий раз приходил один, потому что я уже большой и дорогу теперь знаю.
На следующий раз, возвращаясь домой после закапывания, я вдруг утратил резкость зрения – свет фонарей вдоль зимней дороги превратился в мутные пятна, а придя домой я не мог различить строчек в раскрытой книге.
Это меня напугало, но мама сказала – ничего, просто мне теперь надо носить очки, и последующие два года у меня были очки в пластмассовой оправе.
( … моим глазам придали параллельность, но в левом резкость так и остался сбитой.
При проверках у окулистов я не могу различить их указку, или палец, направленные на значки проверочной таблицы.
Впрочем, как выяснилось, жить можно и с одним рабочим глазом.
Косины у меня не осталось вовсе, правда, выражение глаз не совпадает; особенно если на фотографии их поочерёдно загораживать пальцем: вопрошающе любопытствующий взор правого сменяется мертвяще отмороженным равнодушием левого.
На портретах некоторых киноактёров я подмечаю такое же разночтение и думаю: их тоже от косоглазия лечили, или через их левый глаз следят за миром неведомые потусторонние силы?..)
И снова пришло лето, но в волейбол уже не играли, а на месте площадки под Бугорком забетонировали два квадрата для игры в городки и провели соревнование.
Обитые жестью палки бит несколько дней хлёстко жахкали о бетон, вышибая из квадратов цилиндрики деревянных городков, и застревали на песчаном откосе Бугорка.
До меня, как обычно, известие дошло с опозданием, но я успел на финал – единоборство мастеров, которые даже с дальней позиции умели выбить наисложнейшую из городошных фигур – «письмо» – всего тремя бросками, а на «пушку», или, там, «аннушку в окошке» больше одной биты не тратили .
Турнир закончился, а бетонные квадраты остались, где мы, дети, продолжили игру обломками окольцованных жестью бит и повыщербленными городками. Но нам и так было интересно.
Эта ровность перед Бугорком, даже когда обросла высокими кустами полыни, служила нам местом встречи.
Если, выйдя поиграть во двор увидишь, что никого нет, отправляйся к Бугорку – ребята точно там.
И мы не только играли, но и получали друг от друга знания о мире: вот эта трава без листиков называется «солдатики» и она вполне съедобна, как и щавель, но только простой, а не «конский» щавель.
Белую сердцевину из длиннолистых зелёных растений на болоте тоже можно есть, просто надо очистить – на, попробуй!
Мы знали какими именно камешками нужно бить друг о друга, чтоб посыпалась струйка бледных искр. Один должен быть кремень, а другой мутнобелый и после удара он пахнет неприятно-зовущим запахом прижжённой куриной кожи.
В общении и играх мы познавали мир и самих себя.
– Поиграем в прятки?
– Вдвоём не получается.
– Щас ещё двое будут, они пошли сходить за болото.
– Зачем?
– Дрочиться.
Вскоре появились и те двое с травяными веничками в руках.
Я не знаю зачем эти букетики без цветов, не знаю что такое «дрочиться», но по тому, как прихихикивают при этом слове другие ребята, понятно, что это что-то нехорошее, неправильное.
Я всегда был поборником правильности; мне против шерсти всё, что не так как надо.
Если, скажем, великовозрастный поросёнок с наглым визгом сосёт вымя коровы, меня так и подмывает разогнать их.
А корова тоже хороша – стоит себе безропотно покладистая, будто не знает, что молоко это только для телят и для людей!
Вот почему я, подбоченясь, со скрытым упрёком обращаюсь к пришедшим:
– Ну, что – подрочились?
И тут я узнаю́ , что борцам за правильность иногда лучше помалкивать.
Обидно, всё-таки, что я такой слабак и что меня так просто повалить в нежданной драке…
В футбол играли на травянистом поле между Бугорком, мусоркой и кюветом дороги вокруг кварталов.
Сперва определялись капитаны команд – по росту, возрасту и голосистости.
Потом мальчики, попарно, отходили от своих будущих вождей и неслышно сговаривались:
– Ты будешь «молот», а я – «тигр».
Затем пары возвращались к двум капитанам и спрашивали того, чья очередь была выбирать:
– Молот или тигр?
После раздела людских ресурсов начиналась игра.
Мне очень хотелось выбиться в капитаны, и чтоб все мальчики стремились попасть в мою команду. Но это оставалось лишь мечтами.
Я старательно бегал по траве – от одних ворот до других; отчаянно рвался к победе, но мяч мне почти не подворачивался и, прежде чем изловчусь пнуть по нему, набегали, если не свои так противники, отбирали недосягаемый мяч и я опять бегал туда-сюда по полю с воплями: «пас! мне!», но меня никто не слушал и все тоже вопили и бегали, и игра катилась без моего, фактически, участия…
В то лето все мы – родители и дети – поехали в Конотоп, на свадьбу маминой сестры Людмилы, которая выходила замуж за чемпиона области по штанге в полусреднем весе, молодого, но уже лысеющего Анатолия Архипенко из города Сумы.
Большая машина с брезентовым верхом отвезла нас через КПП Объекта до железнодорожной станции Валдай и там мы сели на поезд до станции Бологое, где у нас была пересадка.
Вагон оказался совсем пустой, с жёлтыми деревянными скамейками между зелёных стен.
Мне нравилось как он покачивает под перестук своих колёс.
Нравилось смотреть в окно, где набегали и тут же отставали тёмные столбы из брёвен, неся на своих перекладинах нескончаемо скользящую дорожку провисающих проводов.
На остановках поезд подолгу стоял, пропуская скорые и более важные поезда.
Особенно долгой была стоянка на станции Дно.
Это название я прочитал за стеклом вывески на зелёной будке.
И только когда мимо этой будки неторопливо пропыхкал одиночный паровоз, утопая своим длинным чёрным телом в клубах своего же белого пара, наш поезд тронулся дальше.
( … я и теперь иногда вспоминаю эту станцию и длинный чёрный паровоз, ползущий сквозь белый туман пара, после того как прочитал, что на станции Дно полковник российской армии Николай Романов подписал своё отречение от царского престола.
Только этим не спас он ни себя, ни женщин, ни детей своей императорской семьи, которых при расстреле добивали винтовочными штыками.
Хорошо, что не про всё мы знаем в детстве …)
Большинство домов по улице Нежинской в городе Конотопе стоят чуть отступив от дороги, позади своих заборов, отражающих степень зажиточности хозяев и основные этапы в развитии технологии заборостроения.
Однако, номер 19-й своей, когда-то беленой стеной, с двумя окнами и четырьмя ставнями для запирания этих окон на ночь, кратко прерывает строй заборной разношерстицы.
В дом заходят со двора, миновав калитку из высоких досок, рядом с такими же воротами, но те чуть шире и вечно заперты.
А точнее, в дом заходят через четыре входа – по два в каждой из двух веранд с дощатыми глухими стенками.
Первая от улицы веранда, как и половина всего дома, принадлежит Игнату Пилюте и его жене Пилютихе и это их окна выходят на улицу Нежинскую.
Вторая веранда, обвитая виноградной лозой с широкими зелёными листьями и бледными гроздьями мелких, никогда не вызревающих ягод, внутри поделена надвое продольной перегородкой.
Хата нашей бабки, Екатерины Ивановны, состояла (за вычетом полутёмной полуверанды) из кухни с одним окном, обращённым на свою же входную дверь в межверандном закутке, и с кирпичной плитой-печью у противоположной стены, возле двери в комнату, где тоже всего одно окно с видом на глубокие тенистые сумерки под исполинским вязом в палисаднике, и на невысокий штакетник, за которым уже двор и хата соседей Турковых.
За последней дверью жили старики Дузенко.
У них тоже всего только кухня и комната, но на два окна больше, чем в хате бабы Кати, поскольку, из-за симметричной планировки дома, во двор тоже выходит пара окон; как и на улицу.
Под каждым из Дузенкиных дворовых окон рос огромный американский клён с островидными пятипалыми листьями, а между этих двух клёнов старик Дузенко держал штабель красного кирпича для возможной перестройки в будущем.
Метров через шесть от деревьев и штабеля, параллельно им, тянулся ряд сараев из серо-чёрных от ветхости досок; без окон, с висячими замками на дверях, где хозяева держали топливо на зиму, а баба Катя ещё и свинью Машку.
Напротив веранды с бесплодным виноградом росло ещё одно неприступное для лазанья дерево, а за ним забор от соседей.
Под деревом стоял погреб Пилюты – сараюшка с глинобитными стенами.
Погреб Дузенко отстоял повыше и как бы продолжал ряд сараев, но не смыкался с ними, оставляя проход в огороды.
А под прямым углом к Дузенкиному, но не доходя до Пилютиного, совсем маленький погреб бабы Кати – дощатая халабуда над крышкой-лядой вертикальной ямы, уходящей на глубину в два метра, на дне которой вырыты пещерки-ниши, по одной на все четыре стороны, в них опускают на зиму картошку и морковку, а ещё буряки, чтоб не помёрзли.
В углу между дощатыми погребниками стояла ещё и собачья будка, с чёрно-белым кобелём Жулькой на цепи, которой он звякал и хлестал о землю, остервенело лая на всякого входящего во двор незнакомца.
Но я с ним подружился в первый же вечер, когда, по совету мамы, вынес и высыпал в его железную тарелку остатки еды после ужина.
Волосы у бабы Кати были совсем седые и чуть волнистые. Она их стригла до середины шеи и сдерживала пониже затылка полукруглым пластмассовым гребнем.
На чуть смугловатом лице с тонким носом круглились, словно от испуга, чёрные глаза.
А в сумеречной комнате на глухой стене висел портрет черноволосой женщины в высокой аристократической причёске и при галстуке, по моде нэповских времён – баба Катя в молодости. На соседнем фотографическом портрете – мужчина в косоворотке и пиджаке, с тяжёлым Джек Лондонским подбородком – это её муж Иосиф, когда он ещё работал ревизором по торговле, до ссылки на север и последующей пропаже при отступлении немцев из Конотопа.
Гостить у бабы Кати мне понравилось, хотя тут ни городков, ни футбола, зато ежедневные прятки с детьми из соседних хат, которые тебя ни за что не найдут, если спрятаться в будку к Жульке.
Вечерами на улице с мягкой чёрной пылью зажигались редкие фонари и под ними с бомбовозным гуденьем пролетали здоровенные майские жуки. Некоторые до того низко, что можно сбить рукой.
Пойманных мы сажали в пустые спичечные коробки и они шарудели там внутри своими длинными неуклюжими ногами.
На следующий день, открыв полюбоваться их пластинчатыми усами и красивым цветом спинок, мы подкармливали их кусочками листьев, но они, похоже, были не голодные и мы их отпускали в полёт со своих ладоней, как божьих коровок.
Жук щекотно переползал на пальцы, вскидывал жёсткие надкрылья, чтобы расправить упакованные под ними длинные прозрачные крылья и с гудом улетал: ни «спасибо», ни «до свиданья».
Ну, и лети – вечером ещё наловим.
Однажды днём из дальнего конца улицы раздались раздирающе нестройные взвывы, мерное буханье, брязги.
На звуки знакомой какофонии жители Нежинской выходили за калитки своих дворов и сообщали друг другу кого хоронят.
Впереди процессии шагали три человека, прижимая к губам блеск меди нестройно рыдающих труб.
Четвёртый нёс перед собой барабан, как огромный живот. Прошагав сколько надо, он бил его в бок войлочной колотушкой.
Барабан крепился широким ремнём через спину, оставляя барабанщику обе руки свободными и во второй он держал медную тарелку, чтобы брязгать её о другую, прикрученную поверх барабана, на что трубы разноголосо взвывали снова.
За музыкантами несли большую угрюмую фотографию и несколько венков с белыми буквами надписей на чёрных лентах.
Следом медленно двигался урчащий грузовик с отстёгнутыми бортами, где два человека держались за ажурную башенку памятника серебристого цвета, а у их ног лежал гроб с покойником.
Нестройная толпа замыкала неспешное шествие.
Я не решился выйти на улицу, хоть там были и мама с тётей Людой, и соседки, и дети из других домов.
Но всё же, движимый любопытством, я взобрался на изнаночную перекладину запертых ворот.
Свинцовый нос над жёлтым лицом покойника показались до того отвратительно жуткими, что я убежал до самой будки чёрно-белого Жульки, который тоже неспокойно поскуливал…
Баба Катя умела из обычного носового платка вывязывать мышку с ушами и хвостиком и, положив на ладонь, почёсывала ей головку пальцами другой руки.
Мышка вдруг делала резкий прыжок в попытке убежать, но баба Катя ловила её на лету и снова поглаживала под наш восторженный смех.
Я понимал, что это она сама подталкивает мышку, но, сколько ни старался, уследить не мог.
По вечерам она выносила в сарай ведро кисло пахнущего хлёбова из очистков и объедков, в загородку к нетерпеливо рохкающей свинье Машке и там ругалась на неё за что-нибудь.
Она показала нам какие из грядок и деревьев в огороде её, чтобы мы не трогали соседских, потому что в огородах нет заборов.
Но яблоки ещё не поспели и я забирался на дерево белой шелковицы, хотя баба Катя говорила, что я слишком здоровый для такого молодого деревца. И однажды оно расщепилось подо мной надвое.
Я испугался, но папа меня не побил, а туго стянул расщепившиеся половинки каким-то желтовато прозрачным кабелем.
И баба Катя меня не отругала, а только грустно помаргивала глазами, а вечером сказала, что свинья совсем не стала жрать и перевернула ведро. Уж до того умная тварь – чувствует, что завтра её будут резать.
И действительно весь тот вечер, пока не уснул, я слышал истошный вопль свиньи Машки из сарая.
Наутро, когда пришёл свинорез-колий, баба Катя ушла из дому и они тут уже без неё вытаскивали из сарая отчаянно визжавшую Машку, ловили по двору и кололи, после чего визг сменился протяжным хрипом.
Во всё это время мама держала нас, детей, в хате, а когда разрешила выйти, во дворе уже паяльной лампой обжигали почернелую неподвижную тушу.
На свадьбе тёти Люды на столе стояло свежее сало и жареные котлеты, и холодец, а один из гостей вызвался научить невесту как надо набивать домашнюю колбасу, но она отказалась.
Вобщем, в Конотопе мне понравилось, хотя жалко было Машку и стыдно за шелковицу.
И мне почему-то даже нравился вкус кукурузного хлеба, который все ругали, но брали, потому что другого нет, ведь Никита Сергеевич Хрущёв сказал, что кукуруза – царица полей.
Обратно мы тоже ехали на поезде и меня укачивало и тошнило, но потом в вагоне нашлось окно, куда можно высунуть голову, и я смотрел как наш зелёный состав катит по полю изогнувшись длинной дугой; мне казалось, что дорога не кончается из-за того, что поезд бежит по одному и тому же громадному кругу посреди поля с перелесками.
На какой-то остановке папа вышел из вагона и не вернулся при отправлении.
Я испугался, что мы потеряем папу и начал всхлипывать, но через несколько минут он пришёл с мороженым, ради которого задержался на перроне и вспрыгнул в другой вагон уходящего поезда…
В тот год мои младшие брат и сестра тоже пошли в школу и в конце августа папа с растерянно-сердитым лицом увёз расплакавшуюся напоследок бабу Марфу в Бологое – помочь с пересадкой на Рязанщину.
Через дорогу от угловых домов нашего Квартала стоял продуктовый магазин и теперь, без бабы Марфы, мама посылала меня за мелкими покупками – принести хлеб, спички, соль или растительное масло.
Более важные продукты она покупала сама: мясо, картошку, сливочное или шоколадное масло; на праздники – крупную красную, или мелкую чёрную икру.
Объект хорошо снабжался.
Вот только мороженое привозили раз в месяц и его сразу же раскупали, а вкусного кукурузного хлеба и вовсе не было.
Направо от магазина, у поворота окружающей Квартал дороги, стена леса чуть раздвигалась просветом узкой поляны, на которой стояла бревенчатая эстакада для ремонта автомобилей – ещё одно место сбора детей для игр.
– Бежим скорей!– сказал знакомый мальчик. – Там ёжика поймали!
Ежей я видел только на картинках и поспешил к галдящей группе пацанов.
Они палками отрезали ёжику путь бегства в лес, а когда тот свернулся в оборонительный комок – серо-коричневый шар из частокола иголок – то скатили его в ручеёк, где он выпростал острую мордочку с чёрной нашлёпкой носа и попытался убежать сквозь траву на коротких кривеньких ножках.
Его опять свалили и не дали свернуться, притиснув палку поперёк брюха.
– Гляди!– заорал один из мальчиков.– У него запор! Он покáкать не может!
В доказательство, мальчик потыкал стеблем крепкой травы в тёмную выпуклость между задних ножек.
– Слишком твёрдая какашка. Надо помочь.
Я вспомнил как меня спасала баба Марфа.
У кого-то нашлись плоскогубцы, животное прижали к земле несколькими палками и самозванный доктор Айболит потянул плоскогубцами застрявшую какашку, но та всё не кончалась и оказалась голубовато-белесого цвета.
– Дурак! Ты ему кишку выдрал!– закричал другой мальчик.
Ёжика отпустили и он опять прянул к лесу, волоча за собой вытащенную на полметра внутренность.
Все потянулись следом – смотреть что дальше будет, а меня окликнула Наташа, прибежавшая из Квартала сказать, что мама зовёт.
Я сразу же оставил всех и вернулся вместе с ней во двор, говорил с мамой, с соседками, что-то делал и думал не по-детски чётко сформулированную мысль: «как же мне теперь дальше жить после увиденного? как жить с этим?»
( … а, таки, выжил.
Спасло счастливое свойство памяти, отмеченное в словаре Даля.
Однако, в ряду известных мне примеров изуверской жестокости людей, что превращают в излохмаченные куски мяса даже себе подобных, самым первым идёт тот ёжик, волоча по сухой траве серовато влажную кишку прямого прохода, облипшую кусочками твёрдой земли.
И я дожил до понимания, что низким тварям нужны высокие оправдания своей низости: «для облегчения страданий; святая месть; ради очищения».
Хотя… Есть ли гарантия, что сам я никогда и ни при каких обстоятельствах не сделал бы подобного?
Не знаю …)
( … в детстве некогда оглядываться на всякие засечки в памяти; там надо всё вперёд и – дальше, к новым открытиям. Хватило б только духу открывать …)
Однажды, чуть отклонившись влево от маршрута «школа – дом», я углубился в лиственную часть леса и на пологом взгорке наткнулся на четыре дерева, выросших в паре метров друг от друга по углам почти правильного квадрата.
Гладкие широкие стволы без сучьев уходили вверх, где на высоте пяти-шести метров виднелся помост, куда вели перекладины из обрубков толстых сучьев, приколоченных к одному из деревьев в виде лестницы.
Кто и зачем устроил такое? Не знаю.
Зато знаю, что у меня не хватило духу взобраться на тот заброшенный помост…
Намного легче далось открытие подвального мира, куда я спускался вместе с папой за дровами для нагрева воды в титане перед купанием.
Лампочки в подвале были повывинчены и папа брал с собой фонарик, у которого из рукоятки выступает упругий рычажок.
Стиснешь ладонь с фонариком и рычажок натужно прячется в рукоятку, ослабишь нажим – выдвигается наружу.
Вот так и качай, чтобы внутри рукоятки зажужжала динамо-машинка, дающая ток лампе фонарика.
Чем быстрее раскрутишь жужжливую динамку, тем ярче свет фонаря.
Кружок света скакал по стенам и по бетонному полу левого коридора от лестницы, в самом конце которого находился наш подвал.
Стены коридора дощатые, а в них двери, тоже из досок, с висячими железными замками.
За нашей дверью открывалась квадратная комната с двумя бетонными стенами и деревянной перегородкой от соседнего подвала.
Отперев замок, папа включал в нашем подвале яркий свет и становилось видно поленницу нарубленных дров и всякие хозяйственные вещи на гвоздях и полках – санки, лыжи, инструменты.
Одно полено папа измельчал топором на щепки для растопки титана. Эти щепки и пару дровин нёс я, а он прихватывал целую охапку.
Иногда папа что-то строгал или пилил в подвале, а я, прискучив ожиданием, выходил в коридор с узкой зарешечённой канавкой вдоль бетонного пола.
Через распахнутую дверь лампочка бросала чёткий прямоугольник света на противоположный отсек, а дальний конец коридора, откуда мы пришли, терялся в темноте. Но я ничего не боялся, ведь за спиной работает папа в чёрном матросском бушлате с двумя рядами медных пуговиц с якорьками.
Дрова в подвал попадали в начале осени. У фундамента в центре торцевой стены дома имелся приямок – зацементированная яма под крышкой из листовой жести.
Чуть выше её дна проём 50см х 50см, как будто лаз сквозь фундамент, он выходил в подвальный коридор на высоте полутора метров от пола.
Рядом с этим приямком останавливался самосвал и ссыпáл холмик грубо нарубленных дров, которые надо посбрасывать в приямок, оттуда в подвал и дальше уже отнести в отсек – кому они привезены.
И вот папа поручил мне, как уже большому, перебрасывать дровины в приямок, чтобы он из подвала продёргивал их внутрь через проём.
Мне его не видно было, но из подвала слышался его голос, когда он кричал мне повременить, если груда поленьев в приямке грозила затором проёма, а потом доносился глухой утробный стук – это далеко внизу дрова валились на бетонный пол.
Всё шло хорошо, покуда Наташка не сказала дома Саньке, что нам привезли дрова и что я помогаю папе спускать их в подвал.
Он прибежал к дровяному холмику и тоже стал перебрасывать дрова в приямок; упрямо и молча посапывая в ответ на мои бурные объяснения, что он нарушает возрастной ценз на участие в подобных работах, и что сброшенные им добавочные поленья непременно создадут затор в проёме.
( … риторика бесполезна с теми, кому хоть кол на голове теши!..)
Но я не только ораторствовал, а тоже швырял дрова, чтобы потом, за обедом на кухне, Санька не слишком бы хвастался, будто сделал больше меня…
И вдруг он отшатнулся от приямка, схватившись рукою за лицо, а из-под пальцев показалась кровь.
Наташа бросилась домой звать маму и та прибежала с влажной тряпкой – обтереть кровь у стоящего с запрокинутым лицом Сашки.
Папа тоже прибежал из подвала и никто не слушал моих объяснений, что это случилось нечаянно, а не нарочно, когда брошенная мною дровина зацепила нос брата и оцарапала кожу.
Мама накричала на папу, что допустил такое, папа тоже рассердился и сказал всем уходить домой, и доканчивал работу сам.
Царапина зажила даже и без пластыря, который упрямый Сашка отлепил с носа ещё до ужина…
( … вряд ли брат мой помнит про этот случай, а я до сих пор чувствую себя виноватым: мало ли, что не нарочно – меньше б орал, а смотрел бы лучше куда швыряю …)
В школе я постоянно записывался в какой-нибудь кружок, стоило лишь его руководителю зайти к нам в класс для вербовки желающих.
Занятия в кружках проводились после обеда. Нужно сходить домой, покушать и снова идти в школу на кружок, участники которого возвращались домой уже среди ночной темноты.
Как-то вечером, после занятий в очередном кружке, мы, кружковцы, заглянули в спортзал, где на сцене задёрнутой занавесом стояло пианино и где один мальчик показал мне однажды, что если ударять по одним только чёрным клавишам – получается китайская музыка.
Но на этот раз я забыл про всякую музыку, потому что на сцене оказались несколько старшеклассников, а с ними – пара настоящих боксёрских перчаток!
Мы осмелились попросить разрешения потрогать их и примерить.
Они великодушно позволили, а потом придумали устроить поединок между мелкотой «горки», то есть проживающих в каком-то из двух каменных кварталов, и «нижняков» – жителей деревянных домиков под спуском.
Выбор пал на меня – мне так этого хотелось! – и плотного рыжеволосого Вовку из «нижняков».
На сцене не хватало освещения для боя.
Нас вы вели под лампочку в прихожей спортзала, где за стеклом широкого окна уже стояла чернильно зимняя темень, и сказали начинать.
Сперва мы с ним похихикивали, бухая друг по другу громоздкими шарами перчаток, но потом остервенели и я страстно желал угодить ему в голову, но никак не мог дотянуться, а по его глазам видел, что и ему хочется сшибить меня.
Вскоре у меня жутко заныло левое плечо, которое я подставлял под его удары и совершенно ослабела правая рука, которой я долбил в плечо подставленное им.
Наверно, ему приходилось не лучше.
Наше хихиканье перешло в покряхтыванье и пыхтенье.
Было плохо и больно до слёз, потому что его удары, казалось, проникают до самой кости предплечья, но я бы скорей умер, чем сдался.
Наконец, старшеклассникам надоело такое однообразие, нам сказали «хватит» и забрали перчатки.
Наутро на моём левом плече проступил огромный багрово-чёрный отёк. К нему несколько дней больно было прикасаться и даже от дружеского похлопывания я скрючивался и болезненно сычал…
Если выпадал пушистый снег, но не слишком много, мы всей семьёй выходили во двор – чистить ковёр и дорожку.
Мы их укладывали лицом на снег и топтались по жёсткой изнанке. Затем ковёр переворачивали, наметали на него веником чистого снега и выметали его обратно, а ковёр складывали.
Длинную зелёную дорожку после топтания не переворачивали, а становились на неё вчетвером – мама и мы трое, а папа тащил дорожку по сугробам и всех нас на ней, оставляя позади вмятую борозду снега с пылью; вот такой он у нас сильный.
А когда пошёл мокрый снег, то мальчики нашего двора начали катать из него комья и делать крепость.
Лепишь из снега комок – размером в полмяча; кладёшь его на сугробы и катаешь туда-сюда, а он тут же обрастает слоями мокрого снега, превращается в снежный шар, растёт выше колен, плотнеет, тяжелеет и приходиться созывать на помощь и катить его вдвоём-втроём туда, где вырастает снежная крепость.
Мальчики постарше взгромаждают шары плотного снега на круговую стену, которая уже выше твоего роста.
Мы делимся на команды – защитники крепости и те, кто пойдёт на штурм.
Заготовлены боеприпасы снежков и – началась атака.
Крик, гвалт, снежки со всех сторон и во все стороны.
Я высовываюсь над стеной крепости, чтоб тоже хоть в кого-нибудь залепить, но в глазах вдруг сверкает жёлтая молния, как от лопнувшей электролампы. Спиной по стене я сползаю обратно, руки зажали глаз, куда врезал снежок.
( … «ах, да – я был убит…», так много лет спустя скажет об этом поэт Гумилёв …)
А бой не стихает и никому нет до тебя никакого дела. Все слиты в общем крике: а-а-а-а-а-а-а!!
Бой кончен, крепость не сдалась, а превратилась в метровую горку утоптанного до ледяной плотности снега, но крик не смолкает, мы всё также орём и скатываемся по ней на животах.
В голове пустая глухота от своего и всехнего ошалелого вопля.
А-а-а-а-а-а-а!!
Глаз мой уже смотрит. Я сошлёпываю снежок и влепляю им в голову мальчика старше себя.
Какая ошибка!
Во-первых, бой закончен и на нём уже даже коньки, а во-вторых – он старше, и значит сильнее.
Что сделало меня столь опрометчивым?
Борьба за справедливость, чтоб всё было правильно.
В начале строительства крепости совсем старшие мальчики – семи-восьмиклассники, всем объявили: кто не строит, играть не будет.
И я точно знал – этот мальчика в коньках не строил.
Но кто сейчас за этим смотрит? Многие из мальчиков-основоположников уже ушли. Другие давно забыли уговор.
Но объяснять причины своей дерзости времени нет и некого позвать на помощь – надо спасаться.
И я бросаюсь наутёк – вдруг не догонит? – к своему подъезду.
Бегу, выдохшийся от многочасовой игры. Но бегу.
Дверь совсем уже рядом.
– А вдруг догонит?– мелькает в голове и я и получаю коньком под зад за этот ненужный страх.
Хлопнув дверью, я влетаю в подъезд, где он уже не преследует – чужой дом…
( … чтоб всё получалось как надо – нельзя сомневаться в себе …)
Весной мои родители сделали попытку заняться сельским хозяйством, то есть они решили посадить картошку.
Когда с лопатой и картошкой в сумке они после работы отправились в лес, я упросил, чтоб и меня тоже взяли.
Мы вышли на длинную просеку с полосой земли вдоль неё – бывшая граница Зоны, до того, как её расширили.
Папа делал ямки лопатой в грядке, которую вскопал днём раньше, и мама опускала туда картофелины.
Лица родителей были печальными и папа с сомнением качал головой.
Это не земля, а просто суглинок. Ничего тут не вырастет.
Тихо сгустились весенние сумерки и мы ушли домой.
( … забегая вперёд, скажу, что ничего на той грядке так и не уродилось.
Из-за суглинка, или сомнения в своём деле?
Но самое непонятное – зачем они вообще это начали?
Для экономии расходов на картофель? Так, вроде, не бедно жили.
В их комнате появился раздвижной диван, два кресла с лакированными подлокотниками и журнальный столик на трёх ногах – всё вместе называется мебельный гарнитур.
Наверное, захотели отдохнуть от мебели, вот и нашли себе отговорку для выхода в лес …)
И снова наступило лето, причём намного раньше, чем в предыдущие годы.
А вместе с летом в мою жизнь пришла Речка. Или же пределы моего жизненного пространства расширились аж до неё.
Сначала пришлось увязаться за компанией более знающих мальчиков и мы долго шли под гору по дороге с вязким от жары гудроном на стыках бетонных плит.
Потом через кусты обрывистого спуска, по тропам срезающим напрямик, пока не открылось её сверкающее солнечными бликами течение по неисчислимым булыгам и валунам.
Все десять метров её ширины можно пересечь не погружаясь глубже, чем по пояс.
А можно просто стоять по колено в быстром течении и смотреть как табунчики полупрозрачных мальков тычутся в твои ноги в зеленоватом полумраке неудержимо катящей массы воды.
Потом, на берегу, мы играли в «ключик-замочек», загадывая какой получится всплеск от брошенного в речку камня: если одиночным столбиком – ключик, а если широким лепесточным кустиком – замочек.
В спорных случаях побеждал авторитет того, кто лучше играет в футбол, или чей плоский камешек больше проскачет по воде при «печении блинчиков».
Вскоре я начал ходить на Речку один, или на пару с кем-нибудь из мальчиков, но на берегу мы разделялись, потому что пришли ловить рыбу.
Снасть – удочка из срезанного ивового хлыста, крючок, свинцовый шарик грузила на тонкой леске и самодельный поплавок из коричневатой винной пробки, или красно-белый, магазинный, из ощипанного гусиного пера, приплясывает на мелких волнах быстрого течения, либо застывает в небольшой заводи позади валунов…
Рыбалка – это нечто личное, у кого-то больше надежд на эту тихую заводь, другому больше нравится пускать поплавок за быстриной, вот и расходимся.
Рыбалка – это прилив азарта, стóит только поплавку дёрнуться и хотя бы разок уйти под воду: клюёт!
Леска не поддаётся, упирается, тянет на себя, сгибает удилище, рассекает воду из стороны в сторону и вдруг, подавшись, взмыла вверх и несёт к тебе сверкающее трепыханье пойманной рыбины.
Потом, конечно, оказывается, что это не рыба, а рыбёшка, но зато следующая точно будет во-о-т такая!
Чаще всего попадались горюхи – не знаю как их по научному зовут.
Эти дуры цеплялись даже на голый крючок, без червяка; цеплялись чем попало – брюхом, хвостом, глазом.
Слишком жирно для таких горюх, чтоб их уклейкой называли, или как-нибудь ещё.
С рыбалки я приносил с полдюжины уснулой мелочи в бидончике и кошка тёти Полины Зиминой с урчаньем пожирала их из блюдца на площадке второго этажа.
Рыбалить в тот день я начал от моста между насосной и КПП на выезде из Зоны.
Шёл, как обычно, за течением, меняя наживку, глубину погружения крючка.
Почти не отвлекался.
Только на песчаной косе вдоль полосы кустарника немного подреставрировал скульптуру лежащей на спине женщины. Её за пару дней до этого слепили два солдата из песка.
По одежде сразу видно, что солдаты – в трусах и сапогах. Кто ещё станет носить сапоги летом?
Я нарастил ей осевшие груди и подкруглил бёдра. Они показались мне шире, чем нужно, но исправлять я не стал.
Зачем я вообще это делал?
Так ведь неправильно же, чтобы произведение искусства сравнялось с остальным песком и весь солдатский труд пошёл прахом…
( … или мне захотелось пошлёпать по женскому бюсту и ляжкам, хотя бы и песчаным?
Э! К чертям Фрейда и прочих психоаналитиков!
Вернусь-ка я обратно на рыбалку, там интереснее …)
…и я и не стал на неё ложиться: как один из солдат два дня назад, а продолжил удить.
Течение принесло поплавок к прорванной дамбе пониже стадиона, где я целую вечность тому назад оступился с коварной плиты.
Значит половина Речки уже пройдена; ещё столько же и она уйдёт за Зону, по ту сторону двух рядов колючей проволоки на столбах, между которыми полоса взрыхлённой земли, для отпечатков следов нарушителя.
А в бидончике – всего пара несчастных горюх; кошка обидится.
Когда завиднелся второй – финишный – мост, я решил дальше не ходить, а позакидывать удочку на крутой излучине под обрывом.
Тут и случилось то, ради чего люди вообще ходят на рыбалку: поплавок не задёргался, а мягко и глубоко ушёл в воду; я стал тянуть на себя, чувствуя как вибрирует, сопротивляясь, удилище в руках. Никакого вспорха рыбки в воздух. Пришлось тянуть тугую леску до самого берега и выволакивать рыбину на сушу.
Она билась на песке, а мне и ухватить её страшновато – никогда таких не видел: вся тёмно-синяя, похожа на толстый шланг.
Я выплеснул горюх в речку, зачерпнул воды в бидончик и опустил в него добычу, но ей пришлось там разместиться торчком – длина не позволяла кувыркаться.
От моста подошли два мальчика, что уже кончили рыбалку и шли домой; они спросили как улов и я показал им рыбу.
– Налим,– мгновенно определил один.
Когда они ушли, я понял, что ничего лучшего мне уже не поймать, смотал леску на удилище, взял бидон в руку и тоже пошёл домой.
Я шёл, а слава бежала впереди меня – несколько мальчиков встречали на подходе к Кварталу: посмотреть налима. А когда я уже подходил к нашему дому, незнакомая тётенька из соседнего здания остановила меня на дорожке, спросила правда ли это, заглянула в бидон на круглую морду заторчалого там налима и попросила отдать его ей.
Я тут же и беспрекословно протянул бидон и подождал, пока она отнесёт рыбу к себе и вернёт мне тару.
В те годы леты было намного длиннее нынешних и в них много чего умещалось.
Например, в одно лето с налимом нас вывезли в пионерский лагерь, хотя мы ещё не были юными пионерами.
Утром дети нашего Квартала и соседнего, и дети «нижняки» из деревянных домиков сошлись у Дома офицеров, где нас ожидали автобусы и пара больших машин с брезентовым верхом. Родители дали детям чемоданчики с одеждой и сумки со всякими вкусными вещами и помахали нам вслед.
Колонна миновала мост у насосной станции и подъехала к КПП, а там, через белые ворота, покинула Объект за колючей проволокой, что окружала его весь с его лесом, горками, болотами и кусочком Речки.
После КПП мы свернули вправо, на длинный подъём, а потом долго ехали по шоссе, с которого снова свернули вправо, но уже на лесную дорогу среди могучих сосен, а ещё через полчаса подъехали к другим воротам, от которых тоже расходились ряды колючей проволоки, но на этот раз не в два ряда и без часовых, потому что это – пионерский лагерь.
Недалеко от ворот стояло одноэтажное здание столовой и медпункта, и комнат для воспитателей, директора и просто работников лагеря.
Позади столовой раскинулось широкое поле с высокой мачтой «гигантских шагов» на висячих цепях, но на них никто никогда не крутился.
Вдоль ряда высоких берёз по краю поля шла аккуратная дорожка с ямой для прыжков в длину.
За полем снова начинался лес отрезанный забором из колючей проволоки.
Влево от столовой, ряд зелёных кустов отделял от неё четыре квадратные шатра брезентовых палаток для старшеклассников из первого отряда.
Чуть дальше высилась другая железная мачта, но уже без цепей, а с тонким тросом для красного лагерного флага.
На утренних и вечерних линейках-построениях, командиры отрядов по очереди подходили к старшей пионервожатой с докладом, что отряд построен, потом она подходила к директору доложить, что лагерь построен, и тот отдавал приказ поднять, или спустить флаг на мачте – в зависимости от времени суток.
Баянист растягивал меха своего инструмента и тот исполнял гимн Советского Союза; два пионера, перебирая руками, тянули трос, и флаг рывками полз вдоль мачты – утром вверх, а вниз вечером.
Ещё дальше влево и чуть ниже виднелся приземистый барак с двумя длинными раздельными спальнями и залом покороче, но пошире, в котором имелась сцена, места для зрителей и белый экран для показа кино.
В спальнях стояли ряды железных коек с пружинистыми сетками.
В день приезда, до получения матрасов и постелей, дети, побросав на пол свои чемоданчики, бегали из конца в конец спален на полуметровой высоте по упруго подбрасывающим тебя сеткам коек.
В этом спорте главное – не столкнуться со скачущими навстречу попрыгунчиками.
Потом все достали печенье из чемоданчиков и сумок и начали есть его, запивая сгущёнкой из сине-белых жестяных банок.
Оказывается, для наслаждения сгущёнкой не нужен ни консервный нож, ни ложка. Достаточно найти торчащий в стене гвоздь и пробить об него дырку в крышке, но так, чтоб не посерёдке, а с краю. На другом краю той же крышки нужна ещё одна дырочка и – пожалуйста! – сосётся без остановки и ничуть не перемажешься, как тот гвоздь с висячей на нём каплей густой сгущёнки.
А если ты неумека, или не хватает роста – дотянуться до гвоздя в стене – попроси мальчиков постарше, они и для тебя пробьют; всего за два отсоса из твоей банки.
Перед мачтой с флагом устроены квадраты взрыхлённой земли – по одному для каждого отряда, где дети выкладывают сегодняшнее число головками оторванными у цветов, или зелёными листьями, потому что идёт соревнование на лучшее оформление отрядного календаря.
По воскресеньям в лагерь приезжают родители, привозят своим детям пряники, конфеты и – ситро!
Мама отводит нас куда-нибудь в зелёную тень деревьев, смотрит как мы жуём и расспрашивает про жизнь в лагере, а папа щёлкает новеньким фотоаппаратом ФЭД-2.
Жизнь в лагере, как жизнь.
Недавно все отряды выходили в поход, до самого обеда, а вернулись – опаньки! Сюрприз!
На дощатом помосте в ограждении высоких беседочных перил, напротив входа в зрительный зал барака, нас всех ожидал ресторан.
Оказывается девочки старших отрядов вместо похода расставили там столы и стулья и вместе с поварихами приготовили обед.
На столах разложены тетрадные листочки со списком блюд и все подзывают девочек взрослым словом «официант!», чтоб те приняли заказ на салат «майский» или «луковый».
Когда ресторан закончился, я случайно услыхал, как две официантки подсмеивались между собой, что все заказывали «майский», а «луковый»-то был вкуснее и им больше досталось.
Я дал себе наказ: не покупаться в будущем на финтифлюшные названия.
Жаль только, что в распорядке лагеря остался пережиток детсадного прошлого, правда, под новым именем – «мёртвый час».
После обеда всем разойтись по своим палатам и по койкам. Спать!
Спать среди дня не получается, и двухчасовый «мёртвый час» тянется ужасно медленно.
В который раз уж переслушаны все страшные истории: и про женщину в белом, которая пьёт собственную кровь, и про чёрную руку, что душит всех подряд, а до подъёма всё те же бесконечные тридцать восемь минут…
Как-то в обед я заметил, что трое мальчиков из моего отряда обмениваются многозначительными кивками и зашифрованными знаками условных взмахов рук.
Яснее ясного – тут сговор. А как же я?
И я до того упорно пристал к одному из них, что тот открыл мне тайну – договорено не идти после обеда на «мёртвый час» в палату, а убежать в лес, там кто-то из них знает место, где малины – больше, чем листьев.
Обед закончился и когда мальчики, пригнувшись, украдкой побежали в другую от барака сторону, я припустил следом, отразил попытку предводителя завернуть меня обратно, в палату, и вместе со всеми выполз под колючей проволокою в лес.
Мы вооружились палками типа винтовок и автоматов, и зашагали по широкой тропе между сосен и кустарников. Потом, вслед за командиром свернули на какую-то из полян и снова зашли в лес, но уже без тропинки.
Там мы долго блуждали и вместо малины попадались лишь кусты волчьей ягоды, а её есть нельзя – она ядовитая.
Наконец, нам это надоело и командир признался, что не может найти обещанного малинного места.
Ему сказали: «эх, ты! тоже мне!», и мы опять стали блуждать по лесу, покуда не вышли к колючей проволоке.
Следуя путеводным колючкам лагерного ограждения, мы вышли к знакомой уже тропе и воспрянувший духом командир отдал команду строиться.
Похоже, начнём играть в «войнушку».
Мы исполнили команду и встали в шеренгу вдоль тропинки, прижимая к животам сучкастые автоматы.
И тут из-за густого куста, с воплем «бросай оружие!», вдруг выпрыгнули две взрослые женщины, лагерные воспитательницы.
Мы ошарашенно обронили свои палки и, приготовленной уже шеренгой, были отконвоированы к воротам лагеря.
Одна шла впереди, вторая замыкала строй.
На вечерней линейке директор объявил, что случилось ЧП, и что родителям сообщат, и что будет поставлен вопрос об исключении нас из лагеря.
После линейки мои брат с сестрой подошли ко мне из своего младшего отряда:
– Ну, тебе будет!
– А!– отмахнулся я, хоть и страшился неопределённости наказания за постановку вопроса о твоём исключении.
Эта неопределённость мучила меня до конца недели, когда снова настал родительский день и мама привезла сгущёнку и печенье, но ни словом не помянула мой проступок.
Мне отлегло, а когда родители уехали Наташа рассказала, что мама уже знала о случившемся и, в моё отсутствие, расспрашивала кто ещё ходил в бега со мною, а потом сказала папе:
– Ну, этих-то не исключат.
В конце лета в жизни Квартала произошло изменение, каждый день в пять часов во двор стала приезжать машина для мусора, она громко сигналила и жильцы домов несли к ней свои мусорные вёдра.
А ящики из мусорки за нашим домом куда-то увезли и заколотили её ворота досками.
В сентябре на длинном поле от Бугорка до мусорки тарахтел и лязгал бульдозер, передвигая горы земли. После него осталось широкое поле, метра на два ниже прежнего, в следах от его гусениц.
Ещё через месяц был воскресник для взрослых, но папа разрешил и мне пойти с ним.
За соседним кварталом на опушке леса стояло длинное здание похожее на барак в пионерлагере и люди воскресника начали его бить и разваливать.
Папа забрался на самый верх, он ломом сбрасывал целые куски крыши и при этом покрикивал:
– Э! Ломать не строить! Душа не болит!
Мне воскресник не очень понравился – там прогоняют, чтоб ты близко не подходил, а просто слушать как визжат гвозди, когда их вместе с досками отдирают от балок, быстро надоедает.
( … теперь вот никак не вспомню – накануне воскресника, или сразу после него, Никита Сергеевич Хрущёв был свергнут с поста и самым главным стал Леонид Брежнев.
И это когда до коммунизма оставалось каких-нибудь восемнадцать лет …)
В своей весьма полезной книге Сетон-Томпсон настаивает, что луки надо делать непременно из ясеня.
Но где тут его найдёшь, ясень-то? В лесу одни только сосны да ели, а из лиственных берёза с осиной, а всё прочее уже кустарник.
Так что луки, по совету соседа по площадке Степана Зимина, я делал из можжевельника.
Можжевельник нужен не старый, тот слишком ветвист, и не слишком толстый, а то не согнуть.
Полутораметровое деревце в самый раз – лук будет упругим и сильным.
Пущенная из него стрела взовьётся в серое осеннее небо метров на тридцать, едва разглядишь, а потом отвесно упадёт и воткнётся в землю, потому что наконечником у неё гвоздь примотанный изолентой.
Саму стрелу надо делать из тонкой штукатурной рейки – расщепить её вдоль и обстругать округло.
Вот только оперения у моих стрел не было, хоть у Сетон-Томсона и объяснялось как его делать.
Во-первых, откуда перья взять? Папу просить бесполезно, у него на работе только механика…
На зимних каникулах я узнал, что мальчики из наших двух кварталов по субботам ходят в Полк смотреть кино в клубе части.
Полк – это где солдаты продолжают службу после окончания школы новобранцев.
Идти туда в первый раз было немного страшновато, потому что среди детей ходили неясные слухи будто в лесу какой-то солдат задавил девочку, как и зачем непонятно, но точно, что чёрнопогонник, а в Полку все солдаты – в красных погонах.
Туда идти, как в школу, но только мимо неё и – дальше, по широкой тропе под высокими елями, а потом всё прямо и прямо, пока не выйдешь на асфальтную дорогу; по ней подняться к воротам, где часовые, но мальчиков они не останавливают и можно проходить к зданию с вывеской Клуб Части.
Внутри длинный коридор с тремя двустворчатыми дверями, на стенах между которыми картинки с портретами солдат и офицеров и краткое описание их беззаветных подвигов и героической смерти для защиты советской Родины.
Широкие двери открывались в огромный зал без окон, с рядами прибитых к полу кресел из фанеры, а между раздвинутых кулис высокой сцены натянут белый тугой экран. Проход от сцены к задней стене делил зал пополам.
Солдаты входили группами, стуча сапогами по доскам пола, громко перекликались и понемногу заполняли зал.
Время тянулось долго.
И я в очередной раз перечитывал надписи на красном кумаче двух плакатов по обе стороны от сцены, за которыми прятались чёрные ящики динамиков.
На левом плакате жёлтая рамочка охватывала портрет головы человека в широкой бороде и длинных волосах вместе с его словами:
«В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот, кто не страшась усталости карабкается по её каменистым тропам, достигнет её сияющих вершин.»
И подпись – К. Маркс.
На правом – голова без волос и бородка клинышком – ещё до подписи понятно, что это Ленин, и он сказал:
«Кино не только агитатор, но и великий организатор масс.»
По мере заполнения зала, мальчики перебирались с первых рядов на сцену и кино смотрели с обратной стороны экрана – он просвечивался. Какая разница проплывёт Человек-Амфибия слева направо или наоборот?
А бунтовщик Котовский всё равно убежит прямо из зала суда.
Некоторые мальчики оставались сидеть в зале на подлокотниках между сиденьями.
По ходу кино в темноте порой раздавался крик от какой-нибудь из дверей:
– Ефрейтор Сóлопов!
Или же:
– Второй взвод!
А заканчивалось одинаково:
– На выход!
Если кино вдруг обрывалось и зал тонул в полной темноте, со всех сторон вставала оглушительная стена свиста, грохота сапогов о доски пола и криков:
– Сапожник!!!!!!!!!!!………..
После кино мы шли по ночному лесу домой и пересказывали друг другу то, что вместе же и смотрели:
– Не! Ну, а как он его двинул! А?
– Не! Не! А тот и не понял, что он там!
Конечно же, кино показывали не только в Полку.
Ещё и в Доме офицеров, но там вход по билетам и, стало быть с родителями, а им же некогда.
Правда, по воскресеньям был бесплатный дневной сеанс для школьников – чёрно-белые сказки, или цветной фильм про пионера-партизана Володю Дубинина.
В одно из зимних воскресений я сказал маме, что иду во двор.
– Ещё чего! В такую погоду никто не гуляет.
За стёклами кухонного окна теснился сумрак исчёрканный линиями суматошно несущихся снежинок.
– Видишь что творится?
Но я канючил и не отставал, пока мама не рассердилась и сказала, чтоб я шёл куда хочу, но всё равно там никого не будет.
Во дворе и впрямь не было ни души.
Отворачивая лицо от вихрей секущего снега, я обогнул дом и пересёк дорогу к полю рядом с забором заколоченной мусорки.
Конечно, и тут никого, потому что себя-то я не мог видеть, а видел только, что весь мир стал сплошь тёмно-серым, исполосованным метелью колючего снега.
Стало одиноко и захотелось домой.
Но мама скажет «я тебе говорила!», а младшие начнут подсмеиваться…
И тут на дальнем краю поля, где когда-то играли в волейбол, а потом в городки, раздался голос голос из репродуктора на неразличимом в такую непогоду столбе.
– Дорогие ребята! Сегодня мы разучим песню про весёлого барабанщика. Сначала прослушайте её.
И дружный хор ребячьих голосов запел про ясное утро и кленовые палочки, которые берёт в руки весёлый барабанщик.
Песня закончилась и диктор начал диктовать слова, чтобы слушатели записывали:
– Встань, по-рань-ше, встань, по-рань-ше, встань, по-рань-ше, толь-ко, ут-ро, за-ма-я-чит, у, во-рот…
И я уже был не один в этом взбураненном мире. Я бродил по сугробам пустого поля, но снег не мог попасть ко мне в валенки – их плотно облегали тёплые штаны.
Диктор закончил диктовать первый куплет и дал прослушать его снова. Потом он диктовал второй, тоже с последующим исполнением, и третий.
– А теперь прослушайте всю песню, пожалуйста.
И нас стало много: барабанщик, дети со звонкими голосами, и даже вьюга стала одной из нас и бродила со мной по полю, только я проваливался валенками в зыбучий снег под коркой наста, а она плясала поверх него своей колючей крупой.
Когда я вернулся домой, мама спросила:
– Ну, что? Видел кого-нибудь?
Я сказал, что нет, но никто не смеялся.
Одиночная прогулка в большой компании, под диктовку Весёлого Барабанщика, уложила меня в постель с температурой.
Все ушли на работу и в школу. Отнести книги в библиотеку Части и обменять их мне нельзя. Пришлось взять из домашней ту, что давно манила своим названием, но отпугивала толщиной – «Война и Мир» Толстого – в четырёх томах.
Первая глава меня сперва напугала сплошными страницами французского текста, но когда углядел, что внизу в примечаниях дан перевод – отлегло.
Так что свою болезнь я и не заметил: наскоро проглатывал лекарства и возвращался к Пьеру, Андрею, Пете, Наташе, иногда забывая вынуть градусник из подмышки.
Прочитал все тома с эпилогом и только заключительную часть с рассуждениями про предопределения не получилось одолеть: нескончаемо длинные предложения стояли отвесной стеной – вскарабкиваясь на чуть-чуть, я тут же соскальзывал обратно к её подножию. Неприступная стена простиралась в обе стороны и я уже не помнил как добирался сюда. Пришлось закрыть не дочитав.
( … пару лет назад я вновь перечитал эти тома уже от корки до корки и сказал: если человек может писать так, как Толстой в заключительной части «Войны и Мира», то зачем понадобилась вся та беллетристика, включая эпилог?
Не исключаю, что я отчасти выпендривался, но только отчасти …)
А пока я валялся на раскладушке вперемешку с полем Аустерлица, жизнь не стояла на месте. Брат и сестра приносили новости, что мусорку снесли и поставили там раздевалку, в которой выдают коньки.
И каток устроили тут же, между раздевалкой и Бугорком, на поле, которое осенью разравнивал одинокий бульдозер. Приехала пожарная машина, с неё сбросила на землю шланги, из которых натекла вода, и – получился каток.
Теперь можно приходить, брать в раздевалке коньки, или с собой приносить и – кататься!
Я не хотел отставать от жизни и поскорее поправился.
Однако – опоздал.
В раздевалке коньков уже не выдавали и надо приносить свои, но лавки остались: можно сесть и переобуться в те, что принёс, а под лавками ящички – оставлять свои валенки пока катаешься.
Для входа в раздевалку нужно подняться на высокое деревянное крыльцо с двумя дверями – одна раздевалкина, а другая в соседнюю комнату, где поставлен станок для заточки коньков и печка-буржуйка из широкой железной бочки.
В печке полыхал жаркий огонь для отогрева застывших рук, или же варежки обсушить, только надо присматривать – если вовремя не снимешь их с раскалённого железа, то начинают вонять палёной шерстью ниток, из которых связаны.
Как мне хотелось научиться гонять на коньках! Они так вкусно хрустят по льду. Они несут – словно на крыльях.
Ученье началось с двухполозных, которые надо привязывать к валенкам бечёвками, но меня засмеяли, что это детсадная безделушка. Потом были «снегурки» с круглыми носами, но тоже на бечёвках. И на них ничего не получилось.
Наконец, мама откуда-то принесла настоящие «полуканадки», приклёпанные к своим ботинкам.
С ними я поспешил в раздевалку катка. Переобулся из валенков. Вышел на лёд, проковылял туда-сюда на подворачивающихся коньках, они никак не хотели стоять ровно – подламывались то внутрь, то в стороны, до боли выкручивая мне ступни.
К раздевалке пришлось возвращаться по сугробам – плотный снег удерживал лезвия коньков вертикально и они уже не выворачивали мне щиколотки на излом.
Последняя попытка произошла вечером, когда папа пришёл с работы и, по моей просьбе, накрепко зашнуровал ботинки «полуканадок» поверх толстовязанных шерстяных носков.
Я процокал по лестнице вниз, держась за перила.
От перил до двери подъезда я шёл припадая руками к стене. Она же помогла мне обогнуть дом. Дальше пошли вспомогающие сугробы, но на дороге их не было и её я пересекал трепеща руками, как канатоходец.
Наконец я добрёл до катка, но всё повторилось опять – коньки выламывали ступни, несмотря на тугую шнуровку.
Я постоял в толчее окрылённых коньками счастливчиков и нескончаемо болезненным путём побрёл обратно.
( … больше ни разу в жизни я не пытался встать на коньки.
Рождённый ползать – летать не может …)
В один из ясных выходных дней сосед по площадке из квартиры наискосок – Степан Зимин, позвал меня и своего сына Юру сходить в лес на лыжах.
Для такого случая родители раздобыли мне лыжи с палками.
Крепленья у таких лыж – ременные петли посередине, куда надо совать нос валенка и белой резинкой от трусов, что привязана к каждой петле, охватить его повыше пятки.
Степан на эту вылазку пошёл совсем без лыжных палок, но ездил – залюбуешься.
Мы свернули в лес левее школы новобранцев и углубились в чащу почти непролазных сосен с иссохшими ветвями в нижних ярусах.
Потом нам встретились пара квадратных ям и Степан сказал, что это от землянок вырытых тут во время войны.
У меня такое в уме не укладывалось, война ведь прошла до моего рождения – то есть целую вечность тому назад. За такое время все траншеи с землянками и блиндажами должны совершенно изгладиться с лица земли.
Больше Степан Зимин не выводил нас на лыжные прогулки, но мне понравилось катание на лыжах и я начал обкатывать ближайшие спуски за обводной дорогой.
Когда в школе проводилось лыжное соревнование среди учащихся, я, конечно же, вызвался в нём участвовать и вечером накануне забега попросил папу сменить изношенные резинки на креплениях, но он сказал – пойдут и эти.
Старт давался с той же поляны, где осенью проходил воскресник по развалу длинного барака. Оттуда лыжня уходила в лес и, попетляв там, возвращалась обратно.
Старт, он же и финиш; два в одном.
Нашу группу, четвёртые-пятые классы, пустили в забег всех вместе и впереди бежал старшеклассник, чтоб мы не сбились не на ту лыжню.
Меня обгоняли и я обгонял кого-то, кричал «лыжню! лыжню!» бежавшим впереди, чтоб уступили две узкие дорожки накатанного снега, и неохотно съезжал с них в сторону, когда и мне в спину кричали «лыжню!»
На уже знакомом спуске, где солдаты-лыжники устроили высокий трамплин из снега, мы сбились в кучу-малу, хоть и съезжали в объезд трамплина.
Из кучи я выбрался одним из первых и резво рванул дальше, но метров за двести до финиша лопнула подлая резинка на правом валенке и лыжина перестала держаться.
Сдерживая злые слёзы, я добрёл до финиша в одной, пинками подгоняя правую скользить вперёд по её половине наезженной лыжни.
Судьям это понравилось – они смеялись, а я, когда пришёл домой, разрыдался: ведь я же знал, ведь просил же!
Мама упрекнула папу.
Он вскипел, но ничего не сказал, а назавтра на ременные петли лыж закрепил круглую резинку цвета слоновой кости и толщиной с мизинец, которую он принёс с работы.
( … та резинка ни разу не подвела, и даже двадцать два года спустя служила как надо.
Лыжи, они, вобщем-то, очень живучи …)
С такими надёжными креплениями я закатывался по воскресеньям в лес на целый день.
Нескончаемая, плотная лыжня тянулась там неизвестно откуда и куда. Порой раздваивалась и шла парой.
Мне нравится звук, с которым лыжи прищёлкивали по лыжне. Иногда на пути встречались одиночные солдаты-лыжники без шинелей, в одних только гимнастёрках и без ремня.
Прямая лыжня выводила к моему излюбленному месту катания – глубокой ложбине, где набранная при спуске по одному склону скорость выносит тебя чуть ли не на треть противоположного.
Мне это нравилось и я гордился, что могу кататься как солдаты, хотя случалось и падать, особенно на том трамплине, что они построили для своих прыжков.
Однажды я приметил укромную лыжню, что уходила в лес от магистральной, проложенной по просеке бывшей контрольной полосы Зоны-Объекта до её-его расширения в новые границы.
Неукатанная лыжня вывела меня к великолепной лыжной горке посреди чащи.
Правда, спуск обступали многолетние ели-великаны, понуждая к плавному повороту в конце; но если удержаться на том повороте, разгон уносит тебя невообразимо далеко, скорость выжимает слёзы из глаз и дарит восторг, что заставляет вернуться и съехать ещё и ещё…
На следующее воскресенье я там почти уже не падал и закатался до позднего часа, когда из-под разлапистых, отягчённых плотным снегом ветвей на елях начинают сочиться сиреневые сумерки.
И я вдруг почувствовал, что не один здесь, кто-то за мной наблюдает из-за спин неохватных елей; сначала стало как-то не по себе, но потом я услышал затаённое молчание леса вокруг и понял – это он, лес, дружески подсматривает за мною, потому что мы с ним заодно; и тут я вспомнил, что до Кварталов ещё два километра пути.
( … конечно, домой я заявился уже в потёмках и получил громкий нагоняй. Зато до сих пор, когда вспомнятся те сиреневые зимние сумерки и тишь дружелюбного леса, я знаю, что жил не зря …)
Такое же чувство растворённости и сопричастности всему вокруг, где ты всего только частица, но где уже не различить где заканчивается твоё «я» и переходит в «не-я», повторилось у меня уже в Карабахе, но тут наблюдающей стороной был уже я и всё происходило не зимой, а летом.
Правда, рассказ об этом случае несколько нарушает линейность повествования и прёт против классических канонов единства времени и места, но, в конце концов, письмо моё и жизнь моя – как хочу, так и верчу.
Так вот…
В Степанакерте меня невозможно обнаружить за день-два до моего дня рожденья и столько же, примерно, после; потому что на этот период я ухожу на волю.
( … зацени выгодность рождаться летом!..)
Мои местные родственники уже перестали удивляться, решили, что это такой старинный красивый украинский обычай – на день рожденья уходить куда глаза глядят.
Так же было и в августе конца девяностых, точно год не помню, но не позднее, потому что с двухтысячного у меня появилась палатка.
В тот раз я пошёл на север через леса и тумбы без деревень; и всё красы неописáнной, но, как предрекла мне моя мать: «ты будешь там один».
В конце дня, поднимаясь по тумбам всё выше, где леса сменяются альпийскими лугами, я наткнулся на куски обгорелого шифера и несколько полуобугленных жердей.
По-видимому, до войны сюда поднимались пастухи с отарами, вот и притащили стройматериал для халабуды.
А кто сжёг? Да, мало ли…
Может и молния ударила. Мне-то что за дело?
Ещё выше, в седловине, за которой подымались тумбы уже со скальными гребнями на вершинах, я увидел древнюю могилу.
Как догадался про древность? Очень просто, она раскопана – кто-то искал богатства.
Осталась яма да несколько полутораметровых плит из тёсаного камня по полтонны каждый. При социализме так не хоронили, да и при капитализме тоже. Поблизости такого камня нет, значит везли издалёка. Зачем?
Ну, если посмотреть хоть раз по сторонам, вопрос сам собой отпадает – красота неимоверная: небо без края, волны тумбов – на дальних леса, на ближних луга.
Но чтоб доставить сюда плиты невесть откуда, нужны средства и немалые, значит кто-то из князей-меликов. Забрёл на охоте и – прикипел. Но не учёл алчь осквернителей праха.
Так вот запросто решается любая загадка истории, когда никто тебе не возражает.
Я взошёл на следующий тумб и тут меня прихватил дождь, но у меня есть отработанный приём – снимаю с себя всё, засовываю в целлофан и выплясываю нагишом под струями ливня. Пляски не языческий ритуал, а для тепла: наверху, без солнца да под дождём весьма даже прохладно.
Но, наверное, и от язычества что-то да есть, иначе чего бы я орал и гикал?
Так что и у одиночества есть преимущества – не повяжут за нарушение общественного порядка. Дождь перестанет, оботрусь свитером и одеваюсь в сухое, что в целлофане пережидало.
Но в тот раз за одним дождём пошёл другой и свечерело. Дождь перестал и я залёг на ночёвку в неглубокой ложбине, чтоб ветер не слишком донимал.
Ближе к полуночи по спальному мешку застучали капли следующего дождя и я понял, что мне кранты, потому что по ложбине побежал бурлящий ручей дождевой воды, пришлось вылезти из мешка и стоять раздвинув ноги, пропуская поток.
Покинуть ложбину я тоже не мог – к дождю присоединился шквалистый ветер.
Вот так и пришлось дожидаться рассвета: в позе буквы «зю», прикрывая мокрющим как хлющ спальным мешком не менее мокрого себя.
Крупная дрожь била меня изнутри, а снаружи хлестали струи сменявших друг друга дождей, которым я потерял счёт в ту ночь.
Утром пришёл туман, но без дождя, и ветер улёгся.
Трясясь как припадочный, я выжал одежду и спальный мешок, насколько смогли задубелые руки.
У меня не осталось желания идти дальше. Надо возвращаться к очагам цивилизации.
Я брёл обратно, но ходьба не согревала меня. Дрожь то усиливалась, то ослабевала, но неизменно оставалась при мне.
Идти вниз легче, чем наверх, но для меня эта разница, почему-то пропала, моментами я вроде, типа, как бы плыл. А до очагов этих самых день пути нормального хода.
И тут я вспомнил про шифер – это намного ближе, лишь бы только найти. Он на том тумбе, где лес сменился лугами.
По тому тумбу я спускался зигзагами, чтоб не пройти мимо шифера в высокой траве. И он нашёлся.
Всё с той же ознобной дрожью, я начал восстанавливать халабуду и работа меня согрела лучше ходьбы.
Получился просторный шалаш под шифером. Я разложил костёр на входе из обломков неиспользованных жердей и сухостоя, который приволок из недалёкого леса. Обогрел свои бока и просушил спальный мешок. Когда от него перестал исходить пар и ткань его посветлела, я понял что выживу.
На следующий день во всю жарило солнце, но у меня была крыша над головой на обугленных жердях, по которым беззвучно сновали ящерки, такие же ленивые, как и я – из шалаша, за целый день, вышел лишь, чтобы надрать травы для подстилки под мешком, а то всё валялся.
И так день за днём, без перемен, просто понемногу прибавлялось знакомых – осторожным мышам, что не решались переступать пепел костра, я оставил кусок печёной картошки на ночь, но остальную вместе с хлебом и сыром подвесил в мешке под шифер.
По ночам всходила полная луна, наполняя мир чёткими тенями.
Один раз заполночь я вышел помочиться и чуть не наступил на выводок куропаток ночевавших тут же в высокой траве. Они всполошено вспорхнули у меня из-под ног с криком:
– Разуй глаза! Слепой, что ли? Не видишь куда прёшь?
Как будто они меня не напугали!
В свете дня над ширью долин плавали коршуны на неподвижных крыльях. Из глубины долин они видятся в далёкой вышине, а мне из шалаша даже и голову не приходилось задирать.
Когда один из них нарушил границы охотничьих угодий другого, тот взобрался повыше и, сложив крылья, камнем свалился на наглеца. Я слышал свист свободного падения у входа в шалаш.
Но коршун промахнулся, а может и не хотел сбивать, а просто отпугнул, свои же как никак.
Так всё и шло. У меня всех дел было – переворачиваться с боку на бок, с живота на спину, без каких либо желаний, стремлений, планов; порою засыпал без оглядки на время суток: какая разница?
Ну, и, конечно же, смотрел. Смотрел до чего красив и как совершенен этот мир.
Иногда вот думаю, а может назначение человека именно в том, чтобы видеть эту красоту и совершенство? Человек – это зеркало мира, иначе тот и не узнал бы насколько он прекрасен.
Через шесть дней пришлось прибрести обратно в цивилизацию.
Просто из чувства долга.
На расспросы отвечал односложно, потому что голосовые связки от долгого безделья тоже разленились и я мог говорить лишь сиплым шёпотом.
( … так это всё к тому, что в обоих случаях – в зимнем лесу и на летнем тумбе, у меня было сходное ощущение. Сопричастности, что ли. Будто я не один и кто-то ещё наблюдает за тем пацаном на лыжах и этим лежебокой в шалаше; вернее, я сам за собой наблюдаю из сумерек леса и из высокой травы, потому что мы сопричастны.
Короче, полная каша …)
Ближе к весне нас, четвероклассников, начали готовить к приёму в пионеры. Мы переписывали и заучивали торжественную клятву юных ленинцев. А однажды после перемены Серафима Сергеевна зашла в класс с незнакомой женщиной и сказала, что это новая пионервожатая школы и у нас сейчас будет ленинский урок – надо выйти в коридор и вести себя очень тихо, потому что в остальных классах идут занятия.
Мы вышли в длинный коридор второго этажа, где на стене между дверями в классы висели картинки с Лениным.
Вожатая начала рассказывать по порядку: вот он, ещё совсем юноша, утешает мать после казни брата Александра словами «Мы пойдём другим путём».
А тут он в группе товарищей из подпольного комитета…
В школе было тихо, мы проходили мимо молчащих дверей, за которыми шли уроки, и только мы одни, как тайные сообщники, вышли из обычного течения школьной жизни и словно бы приобщились к жизни подпольщиков, следуя за негромким голосом вожатой, что вела нас от картинки к картинке.
Потом снова пришла весна и опять проступили проталины вдоль подъёма к Кварталу от школы новобранцев и я, подымаясь из школы домой, обгоняю незнакомую девочку одного, примерно, со мною роста. Наверное, из параллельного четвёртого класса.
Я оглядываюсь на её лицо, преисполненное полным незамечанием меня.
Надо ей показать, что я имею вес в окрýге, ведь у меня тут, между прочим, имеется знакомая шайка, как у разбойника Робин Гуда.
Обернувшись налево, я на ходу делаю красноречивые знаки руками в направлении Бугорка, по ту сторону растаивающего катка.
Руки мои сигналят разбойникам:
«Ну, что ж вы так неосторожно? пригнитесь-ка получше, а то заметят ведь.»
Так что, если эта задавака туда посмотрит, то никого уже не будет видно.
В другой раз, когда снега уже вовсе не было, я шёл тем же путём, только хорошенько прижмурившись, но не полностью, а до узенькой щёлочки, до соприкосновения ресниц, когда видишь мир как бы сквозь крылья стрекозы, и я уже не шёл по дороге, а словно летел над ней в маленьком вертолётике, который видел на рисунке в «Весёлых Картинках», потому что хоть у меня и миновал дошкольный возраст, я иногда заглядывал в этот малышовский журнал.
И тут мне вспомнилось как Котовский, из кино в Клубе части, говорит заносчивому помещику:
– Я – Котовский!
Хватает того и вышвыривает через оконные стёкла помещичьей усадьбы.
И я тоже хватаю руками наглеца за грудки и отшвыриваю его через кювет у дороги.
Мне так нравиться говорить про себя: «я – Котовский!» и быть таким сильным, что я повторяю эту сцену несколько раз, шагая вверх к домам Квартала. Всё равно ведь никто не видит.
Дома мама сказала, что они с соседкой ухохатывались, глядя из её окна на мои швырки непонятно кого.
Но я ей так и не признался, что я был Котовским.
А в конце апреля нас приняли в пионеры. Приём состоялся не в школе, а перед входом в Дом офицеров, потому что там белокаменная голова Ленина на высоком пьедестале.
Накануне вечером мама нагладила мне брюки через марлю, белую рубашку парадной формы и алый треугольник пионерского галстука.
Эти вещи она повесила на спинку стула, чтоб утром всё было наготове.
Когда в комнате никого не было, я потрогал ласковый шёлк пионерского галстука. Мама говорила, что он куплен в магазине, но разве такие вещи продаются?
Утром светило яркое солнце. Мы, четвероклассники, стояли лицом к строю всех школьников.
Алые галстуки висели у нас на правой руке, согнутой в локте перед грудью. Воротники наших рубашек отвёрнуты кверху, чтоб старшеклассникам было удобней повязывать нам наши галстуки; но прежде мы хором торжественно поклялись перед лицом своих товарищей – горячо любить свою родину, жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит коммунистическая партия…
А за неделю до конца учебного года я заболел.
Мама думала, что это простуда, велела мне лежать в постели, но ничем не могла сбить жар и, когда температура поднялась до сорока градусов, она вызвала скорую помощь из больницы, потому что ещё через два градуса температура стала бы смертельной.
Я был слишком вял, чтобы гордиться или пугаться, что за мной одним приехала целая машина.
В больнице сразу определили, что это воспаление лёгких и начали сбивать температуру уколами пенициллина через каждые полчаса.
Мне было всё равно.
Через сутки частоту уколов снизили до одного в каждый час. На следующий день ещё на час реже.
В палате лежали взрослые больные из солдат срочной службы.
Через неделю я уже гулял во дворе больницы и весь четвёртый класс вместе с учительницей пришли меня навестить и отдать табель с моими оценками.
Мне было неловко и, почему-то, стыдно и я, вместе с мальчиками нашего класса убежал за угол больницы. Но потом мы вернулись и девочки вручили мне подарок от класса – книгу «Русские Былины», которую мне читала баба Марфа, но только совсем новенькую.
Вот так понемногу и начало всё как-то повторяться в жизни.
Летом нас опять повезли в пионерский лагерь к привычным столовой, бараку, линейкам, «мёртвому часу», родительским дням.
Но кое-что поменялось. Как полноправного пионера, меня зачислили в третий отряд и нас, вместе с первым и вторым, возили из лагеря купаться в озере. Просто надо подождать одну неделю и чтобы в этот день не зарядил дождь с утра.
Мы дождались, погода тоже не подкачала и нас повезли на озеро Соминское в машинах с брезентовым верхом.
Дорога шла всё лесом, по просеке, и мы перепели все какие знали пионерские песни и мою любимую «ах, картошка объеденье…», и не слишком любимую «мы шли под грохот канонады…» и вообще все, а дорога никак не кончалась, и меня укачивало на её кочках.
Потом те, кто сидел у квадратного окошечка прорезанного в передней брезентовой стенке закричали, что впереди над просекой что-то заяснело и мы выехали на заросшую травой поляну на берегу озера.
В воду мы заходили по-отрядно, а потом нам кричали выйти на берег, чтоб запустить следующий отряд.
Вода была тёмной, а дно мягковато липким.
Сперва я просто подпрыгивал, стоя по грудь в воде, а потом научился плавать, потому что мне дали надувной резиновый круг и показали как надо грести руками и бить ногами.
Вскоре нас перестали выгонять из воды. Я выпустил воздух из спасательного круга, но всё равно сумел проплыть метра два.
Когда в конце дня всем крикнули выходить на берег, потому что уезжаем, я ещё пробултыхался напоследок – убедиться, что умение остаётся при мне и с чувством выговорил в уме:
– Спасибо тебе, Соминское!
В другой раз нас повезли на озеро Глубоцкое.
Старшеотрядники говорили, что там лучше – есть пляж и дно песчаное.
Ехать туда пришлось ещё дольше, но зато автобусом по ровной дороге и меня не укачивало.
Озеро оказалось просто огромным; говорят, оно соединяется с другими озёрами, по которым ходит катер и где есть Муравьиный остров.
На том острове муравьиные кучи – в рост человека, а ещё там есть монастырь и если кто-то в нём провинится, то его связывают и бросают на какой-нибудь из муравейников. Муравьи думают, что это нападение и за сутки от наказанного остаётся лишь начисто обглоданный скелет.
Но с места купания никаких катеров и островов видно не было.
А дно и впрямь оказалось песчаным, только по нему надо долго брести, пока кончится мелководье.
Выбредая обратно, я глубоко разрезал ногу на ступне возле пальца.
Кровь шла очень сильно и на берегу мне забинтовали рану. Бинт пропитался кровью, но не выпускал её выливаться.
Всех предупредили быть осторожнее, а потом кто-то из взрослых нашёл половину разбитой бутылки в песчаном дне и забросил её подальше к середине озера, но меня это не утешило.
На обратном пути я даже начал всхлипывать в автобусе, но кто-то из воспитателей оборвал меня: «ты парень, или тряпка?» и я прекратил скулёж и в дальнейшей жизни стыдился стонать от боли.
Два раза за смену нас возили в баню в соседней деревне.
Первый раз я пропустил – вернулся в палату отряда взять забытое мыло, а когда прибежал к столовой автобусы и машины уже уехали.
В лагере стало тихо и пусто: только поварихи в столовой да я. Делай что хочешь, ходи куда хочешь: можно даже в палатки первоотрядников с четырьмя железными койками на некрашеных досках пола, где по брезентовым стенам играют резные тени листвы ближайших деревьев.
A я почему-то вскарабкался на будку без крыши, но зато с железной бочкой поверх дощатых стен.
Это душ воспитателей и вожатых. Воду в бочку заливали вёдрами и она нагревалась там солнцем.
Все два часа безлюдья я провёл на той будке, бродя по узким брусьям вокруг бочки, пока не вернулся весь лагерь.
А второй раз я не пропустил, но баня мне не понравилась – никаких ванн, а мыться надо из тазика с ушками, который наполняешь из двух больших кранов в стене – в одном обжигающий кипяток, в другом холодная вода. Не сразу и сообразишь из какого сколько надо набрать в тазик, а сзади подгоняет очередь с пустыми тазиками в руках.
В конце смены в лагере устраивали прощальный костёр. Для него отводилось место на дальнем краю поля позади столовой, где опять начинается лес.
С утра, после завтрака, старшие отряды шли в тот лес, через временный проход в колючей проволоке, и заготавливали сухой валежник для костра. Заготовка продолжалась и после обеда, так что к вечеру на поле вырастала груда из сухих ветвей и сучьев выше человеческого роста.
В послеужинных сумерках эту груду поджигали с разных концов и она высоко пылала под наши хоровые песни и марши баяниста.
Директор и воспитатели о чём-то спорили громкими голосами. Директор соглашался и отдавал распоряжение своему шофёру. Тот отвечал: «как знаете», уходил в сторону лагерных строений и приезжал обратно на «газике», из которого доставал железную канистру.
Детям приказывали отойти от костра и шофёр плескал на огонь из канистры.
Жирный клуб красно-чёрного пламени с гулом взмётывался в ночную тьму, метра на три – не меньше, и снова опадал до следующего выплеска.
Наутро мы садились в автобусы и нас везли домой.
Но окончание лагерной смены не означало конец лета.
И снова Речка, и снова лес, игры в «войнушку», казаки-разбойники, в «американку» и «12 палочек». И всё новые приключения из библиотеки части.
Однако, помимо прогулок по дальним планетам и таинственным островам, которые совершались лёжа на боку перед раскрытой на диване книгой, я гулял ещё и по лесу.
Причины случались разные: то соседский Юра Зимин позовёт собирать заячью капусту, а мне очень интересно – какая у зайцев капуста? Кисленькая, но вкусно, только больно уж листочки махонькие.
Или сестра Наташа сообщит, что на болоте, позади соседнего квартала, голубики видимо-невидимо! Один мальчик целый бидон принёс!
Тут уж меня обуревал дух соревнования – не уступать же какому-то одному мальчику!
Но чаще я бродил один и почти без цели, ну, если не считать поиск ствола можжевельника пригодного для лука. Или сбора зелёных шишек сосны для всяких поделок – воткнёшь в шишку четыре спички и это уже ноги, а на торчащую кверху спичку насадишь шишку помельче и – вот тебе лошадка, осталось только хвост приделать.
За шишками надо залазить на молодые сосны с нежной светло-коричневой корой, которая шелушится и липнет к ладоням бесцветной смолой, а та через несколько минут чернеет на коже, а на штанах остаётся белыми пятнами.
Сосны качаются от ветра и от твоего веса. Зато молодые шишки такие красивые: зелёные, плотные – будто лакированные.
А на старых больших соснах шишки серые и разъерошенные врастопырку.
Зелёные на них тоже бывают, но на концах длинных веток, куда не дотянуться, а ветку не согнуть – слишком толста.
Среди мальчиков новые занятия расходятся как эпидемия. Не успеешь и глазом моргнуть, а все уже увлечены подрывным делом.
Изготовить мину проще простого: наливаешь в бутылку воды на три четверти, сверху впихиваешь клок травы, а на неё насыпаешь синеватые кусочки карбида. Их полно в железной бочке на строительстве пятиэтажки по ту сторону Квартала. Солдаты-чёрнопогонники тебе и слова не скажут.
Теперь бутылку надо плотно закупорить выструганной из дерева пробкой, перевернуть горлышком вниз и воткнуть в какую-нибудь кучу песка или грунта.
Готово.
Осталось дождаться когда карбид в бутылке, вступив в реакцию с водой, начнёт выделять газ и создаст там такое давление, что бутылка взорвётся с громким хлопком, разбрасывая в стороны песок и свои осколки.
Просто надо проявлять осторожность и не порезать пальцы, когда выстругиваешь пробку. А когда, сидя на земле, вбиваешь пробку в заряженную бутылку, то нельзя стискивать бутылку между ног; у меня одна треснула и отскочившее горлышко глубоко распороло кожу на правой ляжке, где кончаются шорты.
Из-за чтения книг я здорово отставал от движения общественной жизни. Например, в то же самое лето, отложив на диване распластанную вверх корешком книгу, я вышел во двор и – изумился: его пересекали разновозрастные мальчики, волоча обрезки досок и брусков.
Я подбежал расспросить: что? как?
Мне сказали идти на стройку многоэтажки, где ещё одна группа собирает отходы стройматериала, которые солдат-сторож великодушно позволил утащить.
Я прибежал как раз во время, чтоб ухватиться за конец длинной половой доски, которую мальчикам постарше удалось выпросить у сторожа.
Он только сказал, чтоб побыстрей уносили, пока никто не видит.
Мы пронесли её через двор Квартала и вниз по спуску к школе новобранцев и, не доходя до тропы ведущей к детскому садику, свернули под крутой откос сдвинутой земли, что ссыпáлась сюда под ножом бульдозера, когда тот наверху разравнивал поле для катка.
Тут, у кромки леса, стучали молотки и кипела работа.
Старшие мальчики пилили доски и прибивали их к врытым в землю столбам и получались стены сарая, у которого не было окон, но дверь уже висела и даже был потолок из досок.
Внутри царил полумрак и стояла деревянная лестница, что вела наверх через квадратный лаз в плоской крыше из досок.
Я взобрался туда. Старшие мальчики обсуждали достаточно ли крепок этот верх.
Ещё они говорили, что сарай станет штабом ребят нашего двора. Но никто не дал мне поработать ни ножовкой, ни молотком да ещё и прикрикнули, чтоб я спускался – и так нагрузка велика.
Я слез по лестнице. Ни в полутёмном сарае, ни вокруг уже не оставалось никого из моих ровесников и я пошёл домой, к дивану с книгой, радуясь, что теперь у нас будет свой ребячий штаб, как у Тимура и его команды.
Позднее я не раз подходил к тому сараю, когда шёл гулять в лесу, но там никого не было, а на дощатой двери висел железный замок.
Под осень рядом с сараем появился стожок сухой травы, а в нём поселились куры через выпиленный внизу двери проём.
Не получилось штаба.
У папы была парикмахерская машинка – никелированный зверёк с двумя рожками.
Вернее, это были ручки, и ими папа приводил её в движение, сжимая и послабляя свою ладонь, в которой держал её.
Приходил день стрижки и меня с братом по очереди усаживали посреди кухни на табуретку поставленную на стул, чтоб мы сидели повыше и папе не пришлось бы сгибаться к нам в три погибели.
Мама плотно окутывала нас белой простынёй вокруг шеи и закрепляла её прищепкой.
Потом она держала перед нами большое квадратное зеркало и давала папе советы. А папа от них отмахивался, свободной рукой склонял нам головы: туда-сюда, и двигал своей челюстью из стороны в сторону, в такт движений машинки у него в ладони.
Иногда машинка не стригла, а заедала волосы. Это больно.
Папа психовал, резко дул в неё и продолжал стрижку.
Однажды дутьё не помогло, машинка продолжала драть и Санька заплакал.
С того дня мы стали ходить во взрослую парикмахерскую не только перед началом учебного года, но и когда мама решала, что мы слишком уж позарастали.
Фотографировать папа научился сам, по толстой книге.
Его фотоаппарат ФЭД-2 не вынимался из коричневого футляра на тонком ремешке, а был туда ввинчен. Для съёмки нужно расстегнуть кнопки на спине футляра, сделать снимки и снова застегнуть.
Фотоаппарат вывинчивался лишь для смены кассеты с фотоплёнкой, когда на той заканчивались все тридцать шесть кадров.
Потом плёнку надо в полной темноте перемотать из кассеты в чёрный круглый бачок и обработать раствором проявителя, промыть, затем закрепителем и снова промыть, а потом уже развешивать для сушки. Но если на плёнку до последнего промывания попадёт хоть лучик света, она засветится и пропадёт – просто выбрасывай.
Когда собиралось несколько готовых плёнок, папа устраивал фотолабораторию в ванной комнате – покрывал ванну специально сделанными щитами из плотно сбитых досок – вот вам и стол, пожалуйста. На нём устанавливал пузатый проектор с линзой смотрящей вниз.
Повыше линзы через проектор продевалась рамочка для протяжки плёнки с кадрами, как в диапроекторе.
В фотолабораторной ванной папа включал специальную красную лампу, потому что фотобумага тоже портится от света, и только вот красный её не засвечивает.
В проекторе чуть ниже линзы имелся подвижнóй фильтр-занавесочка, тоже из красного стекла, чтобы не засветилась чувствительная к свету фотобумага, покуда линзой наводится резкость изображения.
Правда, изображения эти негативные – чёрные лица с белыми губами и глазницами, и волосы тоже белые.
Потом красный фильтр отводился в сторону, чтоб из проектора сквозь плёнку падал полный свет, папа отсчитывал несколько секунд и поворачивал фильтр на своё место.
Листок белой фотобумаги из-под проектора перекладывался в пластмассовую ванночку с раствором проявителя и тут начиналась магия – на чисто белом листе в неярком свете красного фонаря постепенно проступали черты лица, волосы, одежда.
Но в проявителе нельзя передерживать, а то бумага полностью почернеет.
Листок с проявленным изображением нужно взять пинцетом, сполоснуть в простой воде и положить в ванночку с закрепителем, иначе всё равно почернеет, а оттуда минут через пять-десять переложить в большой таз с водой.
Когда распечатка заканчивалась, папа доставал мокрые снимки из таза, клал их лицом на листы оргстекла и раскатывал резиновым валикам со спины, чтоб хорошо прилипли.
Эти стёкла он ставил у стены в родительской комнате и на следующий день высохшие фотографии сами собой осыпались на пол. Гладкие и глянцевые.
Вот я, с круглыми глазами и перебинтованной от ангины шеей.
Брат Санька, с доверием глядящий в объектив.
Мама одна, или с подругами, или с соседками.
А это вот сестра Наташа задрала нос, а сама заглядывает в сторону и бантик в одной из косичек, конечно, уже растрепался.
Кроме фотолюбительства папа увлекался радиоделом, потому-то и выписывал журнал с разными схемами и однажды собрал радиоприёмник размером немногим больше фотоаппарата ФЭД-2.
Корпус, внутри которого размещалась плата с напаянными деталями, он сделал из фанеры и отлакировал. Снаружи коробочки остались только ручки для настройки громкости и отыскания радиостанции.
Потом он сшил для приёмника футляр из тонкой кожи, потому что умел работать шилом и дратвой, а к футляру прикрепил узкий ремешок, чтобы носить приёмник на плече.
Потом он ещё сделал специальный станок на табуретке и переплёл свои радиожурналы в подшивки по годам.
У него просто золотые руки.
И у мама, конечно, тоже руки золотые, потому что она готовила вкусную еду, шила на швейной машинке и раз в неделю-полторы устраивала генеральную стирку в стиральной машинке «Ока».
Иногда она завала меня на помощь при отжиме – крутить ручку резиновых валиков, что устанавливаются поверх машинки.
Всовываешь уголок стиранной вещи между валиков, крутишь ручку и они втягивают эту вещь между собой, выдавливая из неё воду, а она выползает позади них сплющенная, влажная, но отжатая.
А развешивали стирку только родители, потому что во дворе не разрешалось и даже верёвок не было и все сушили свои стирки на чердаках зданий, а туда надо влазить по отвесной железной лестнице.
Только папа мог поднять туда тяжёлый таз с влажными вещами.
Вот только своими золотыми руками он однажды сам себе создал долговременную проблему – устроил «жучок» в электросчётчике, чтоб тот не крутился даже когда горит свет, или гудит стиральная машинка.
Папа сказал, что это экономия, но он очень переживал и боялся, что нас поймают и оштрафуют.
Зачем так себя мучить из-за какой-то экономии?
А к маме у меня претензий нет, за исключением тех жёлтых вельветовых шортов на помочах, что она пошила мне в детском садике.
Как я их ненавидел!
И оказалось, что не зря – именно в них меня искусали те рыжие муравьи.
Во время одной из одиночных лесных прогулок я выбрел на поляну и почувствовал, что с ней что-то не так, но что?
Ах, вот оно что – тут дым какой-то!
И вслед за этим я разглядел, как почти прозрачное на солнце пламя, трепыхаясь, обугливает кору деревьев и расползается по толстому ковру хвои.
Так это же пожар в лесу!
Сперва я пробовал затаптывать язычки пламени, но потом догадался сломить ствол густого можжевельника и дело пошло на лад.
Когда борьба с пожаром завершилась победой, я увидел, что выгорело не так уж и много – метров десять на десять.
Рубашка моя и руки извозились чёрной сажей. Ну, ничего – боевая копоть. Я даже провёл рукой по лицу, чтоб всякому было понятно – вот герой спасший лес от гибели.
Жаль, что по дороге домой мне никто не встретился, когда я шёл и мечтал, что про меня напишут в газете «Пионерская Правда», где напечатали статью про пионера, который посигналил своим красным галстуком машинисту поезда о том, что впереди сломался железнодорожный путь.
Уже на подходе к кварталам мне встретились пара прохожих, но никто не догадался сказать:
– Что это у тебя лицо в саже? Наверное, ты тушил лесной пожар?
А дома мама на меня накричала, что стыдно ходить таким замазурой и что на меня рубашек не настираешься.
Мне стало горько и обидно, но я терпел.
А вечерами дети Квартала и мамы тех детей, за которыми ещё нужен присмотр, выходили на окружную дорогу, потому что на закате дня из школы новобранцев туда же подымались солдаты построенные по-взводно для вечерней прогулки.
Выйдя на бетон дороги, они начинали чётко отбивать шаг и словно сливались в цельное существо – сомкнутый строй – у которого одна нога во всё длину фланга, состоящая из десятков чёрных сапогов, что одновременно отрывались от дороги и снова слаженно впечатывались в неё, чтобы строй продвинулся дальше.
Это было завораживающее существо.
Потом шагавший сбоку старшина командовал: «запевай!», и изнутри ритмично сотрясающегося общим шагом строя, под слитное щёлканье подошв о бетон, взвивался молодой упругий тенор, а ещё через несколько шагов ему в поддержку гремел хор, что
…нам, парашютистам,
привольно на небе чистом…
Строй удалялся ко второму кварталу, где его уже тоже ждали, некоторые из детей бежали за ним, а молодые мамы смотрели вслед и становилось так хорошо и спокойно, потому что мы самые сильные и так надёжно защищены от всех натовских диверсантов из прихожей в библиотеке части.
В дома верхних кварталов провели газ.
Но сначала вдоль всей внутренней дороги двора Квартала положили длинные железные трубы – они громко и протяжно звякали, когда ударишь палкой, но сколько я ни бился, так и не смог выстучать на трубах барабанную дробь, с которой белые шли в «психическую» атаку против Анки-пулемётчицы в фильме «ЧАПАЕВ».
Трубы скоро закопали и моё музыкальное образование прервалось.
Теперь у нас на кухне стояла плита с газовыми комфорками, а на стене висела колонка, которую зажигали, чтобы согрелась вода для мытья посуды, купания и стирки в ванной.
Поэтому заготовка дров на зиму стала уже не нужной и папа в подвале сделал мастерскую для домашних работ и всяких инструментов.
Однажды в начале лета, когда родители были на работе, я взял в кладовой ключ от подвала и унёс оттуда большой папин топор, потому что мы с одним мальчиком сговорились сделать костёр в лесу.
Мы спустились в чащу позади Бугорка, а там начали подыматься на другой холм.
На крутом подъёме среди прочей поросли стояла густая ёлочка – небольшая, метра полтора.
А перед этим, идя по лесу с топором в руках, я чувствовал, что меня так и тянет пустить его в ход.
И вот он – удобный случай!
Один-два взмаха и срубленная ёлка валяется на склоне.
А я стою рядом и никак не пойму – зачем?
Ведь из неё не получится ни лук, ни автомат с рожком.
Зачем я её так бесцельно убил?
Мне уже не хотелось ни костра, ни прогулки.
Нужно как можно скорее избавиться от топора – пособника моей глупой жестокости.
Я отнёс его обратно в подвал и с той поры ходил в лес в одиночку.
( … видишь какой умилительный мальчик?
Но в этом пафосном самовосхвалении через самопорицание, вобщем-то, ничего не наврано…
Однако, не спеши зачислять своего папу в категорию «добрый человек», уж слишком я разный. Сегодня – прекраснодушный дальше некуда, а завтра…
Не знаю, не знаю…
Когда мой бачьянаг (тут опять украинская «г», а само слово на карабахском означает «муж свояченицы») выдавал замуж свою старшую дочь, то все родственники помогали как могли. Не деньгами, конечно, он бы и не взял – расходы несёт счастливый отец, а, главным образом, кулинарно.
За стандартный набор угощений в Доме Торжеств платят наличными, но к стандарту добавляется ещё много всякого чего приготовленного тётками, бабками, матерями, сёстрами, племянницами, дочками ближайших и последующих родственников.
В Карабахе сильны ещё пережитки родового-общинного строя. Получается такая себе love labour – из продуктов закупленных устроителем торжества.
Но некоторым продуктам требуется предварительная обработка и, согласись, что зарезать полтора десятка куриц на балконе многоэтажки несколько сложнее, чем в недостроенном, но всё же частном доме. Потому куриц привезли ко мне. Перетащили в недостроенную прихожую и – уехали заниматься другими предсвадебными делами.
Каждому – своё.
И вот лежат эти пятнадцать живых созданий со связанными ногами, а над ними один я со свежезаточенным ножом и все мы знаем зачем мы тут.
Пятнадцать – не одна, и надо уложиться к сроку, когда женщины придут ощипывать готовые полуфабрикаты.
А у каждой своя окраска, свой возраст, своё отношение к происходящему, свой запас жизненной энергии, определяющий громкость вскликов и длительность трепыхания с отнятой головой.
Без методичности тут не обойтись.
Вот я и стал роботом методично повторяющим набор одних и тех же движений.
Пятнадцать раз…
Иногда я выглядывал сквозь оконный проём без рамы на белое облако в синей выси. Такое пушистое. Чистое. Само совершенство.
Такой себе сентиментальный робот.
С того случая как-то во мне поменялось отношение к палачам. Понял, что ничто ихнее мне не чуждо.
Вобщем, на той свадьбе я был вегетарианцем.
А насчёт того, что во всём виноват тот топор – типа, это он меня подбил срубить невинную ёлочку, так и тут ничего нового – «я выполнял приказы».
Зомби недоделанный …)
В пятом классе у нас сменилась классная руководительница, потому что мы уже закончили начальное обучение.
Новую учительницу звали Макаренко Любовь… Алексеевна?.. Антоновна?.. Никак не вспомню отчества.
Между собой мы её звали попросту – Макаря.
– Атас! Макаря идёт!
(«Атас» означает «берегись».)
Но это потом, а первый раз я встретил её за день до школы, когда мама пришла со мной узнать расписание и познакомиться с моей новой учительницей.
Новая учительница попросила, чтобы я ей помог сделать рамочку на листе ватмана, где, отступя пять сантиметров от краёв, уже имелась карандашная линия.
Это будет наш классный уголок.
Она дала мне кисточку, коробку с акварельными красками – но использовать только синюю! – стакан воды и вышла вместе с мамой знакомиться дальше.
Гордясь оказанным доверием, я тут же приступил. Намочил синий кирпичик краски смоченной кисточкой и начал закрашивать полоску ватмана между его краем и карандашной отметкой, стараясь не заезжать за неё.
Дело оказалось кропотливым – красишь, красишь, а ещё вон сколько!
А главное, эта краска очень неровно ложиться: где светлее, где темнее.
Но я упорно продолжал – не каждый же день мальчику доверяют делать рамочки на листах ватмана.
Когда учительница и мама вернулись, я успел закрасить всего четверть рамочки. Учительница сказала, что больше не надо, и что нужно было просто один раз провести кисточкой по карандашной линии, но теперь уже поздно.
Мама пообещала принести лист ватмана со своей работы, но учительница отказалась.
Я придумал – а что, если наклеить полоску бумаги поверх акварельной краски?
Но и это предложение не прошло.
Мы ушли, но по дороге мама меня не ругала, да и не за что: разве я виноват, что учительница за свою жизнь не видела рамочек из фанеры, а только такие, как на словах Маркса или Ленина в клубе части?
Когда начались занятия, в классе висел Классный Уголок на листе ватмана.
Наверное, из всех учеников лишь я один так долго изучал его синюю рамочку.
Однако, классная руководительница не полностью утратила ко мне доверие, потому что месяц спустя дала мне маленькое, но ответственное поручение – сходить в наш бывший класс и что-то передать Серафиме Сергеевне на словах.
Я постучал в знакомую дверь и повторил слова для Серафимы Сергеевны, что сидела за столом перед новой порослью первоклашек. Она поблагодарила и напоследок попросила меня прикрыть форточку в окне напротив двери.
Я с готовностью вскарабкался на подоконник, дотянулся, стоя на нём, до форточки и захлопнул. Но для спуска я не стал опять ложиться на него животом, а спрыгнул на пол.
Прыжок получился на удивление ловким и я гордо вышел мимо парт с восторгом и почтением притихшей малышни.
Неужто это мне когда-то казались недосягаемо взрослыми созданьями те первоклассницы, что приходили с визитом в нашу детсадовскую группу? Заносчивые гусыни!..
А дома у нас появился телевизор. В нём дикторы читали новости на фоне кремлёвских стен и башен, показывали чемпионат Европы и мира по хоккею, КВН, Кинопанораму: ну, и фильмы, конечно.
Я никогда бы не подумал, что может быть фильм аж из четырёх серий, как «Вызываю огонь на себя».
А вот итальянское кино мне не понравилось, потому что когда я переспросил про только что услышанное слово, когда Марчелло Мастрояни заговорил про «аборт», соседка засмеялась, а папа сказал мне идти в детскую – это кино не для меня.
Гонка вооружений шла не только в телевизоре, но и в нашей мальчукóвой жизни.
Мы доросли до шпоночного оружия. Шпоночные пистолеты, шпоночные автоматы.
Что такое рогатка никому объяснять не надо. Но рогатки бывают двух видов: для стрельбы камнями и для стрельбы шпонками.
( … камнестрельные рогатки – убойное оружие, в голодные послевоенные годы в Степанакерте пацаны сшибали ими воробьёв с деревьев себе на обед …)
Рогатка шпоночная – почти игрушка сделанная из алюминиевой проволоки, и вместо полос резины нарезанной из противогаза – у неё круглая авиамодельная резинка. А заряжается она кусочками согнутой в дугу алюминиевой проволоки – шпонками.
Захватил резинку в изгиб шпонки, потянул на себя – отпустил и она полетела.
Убить не убьёт, но почувствуется; лишь бы только не в глаз.
Теперь, если вместо рогатки резинку закрепить на кончик оструганной досочки и шпонку оттянуть вдоль той же досочки, то точность попадания намного возрастает, ведь шпонка берёт разгон по направляющей.
Остальное на твоё усмотрение – выпилить из досочки автомат, или пистолет.
В том месте, куда оттягивается шпонка, надо приладить курок из той же алюминиевой проволоки. Кусок туго натянутой бельевой резинки заставит курок удерживать шпонку на досочке, пока не спустишь его для выстрела.
С таким оружием не «та-та-та-кают», с ним спускаются в подвал и начинают охотиться друг на друга в темноте или полумраке. Дзиньк шпонки о цементный пол или о стену подсказывает, что противник недалеко и открыл по тебе огонь.
Но если ты занял позицию в приямке, то это почти неприступный дот. Сиди и посылай шпонки на звук крадущихся шагов и если услышится «ой!» – значит ты попал.
Осенью рядом с Кварталом прошла сдача и заселение двух пятиэтажек и шпоночные военные действия сразу развернулись в их бесконечных подвальных коридорах и бетонированных залах, которые освещались редкими жёлтыми лампочками, но только поначалу – их гасили меткими попаданиями всё тех же шпонок.
Пожалуй, единственным недостатком шпоночного оружия являлась его почти бесшумность. Для самоутверждения тянет сделать побольше тарарама.
Жизнь не стоит на месте и во дворе Квартала вечерами начало раздаваться громкое бахканье – точь-в-точь выстрелы.
Мальчики вооружились «пиликалками», а я опять припоздал и приходится заискивающе выспрашивать как делать эту «пиликалку».
Узкую медную трубочку надо согнуть как букву «Г», короткую часть буквы сплющить и через оставшуюся трубочку залить малость расплавленного свинца, чтоб тот, остывая, образовал в трубочке ровно дно.
Находим толстый длинный гвоздь, чтоб доставал до дна трубки и ещё вытарчивал бы сантиметров на пять.
Торчащую часть гвоздя тоже загибаем, но сгиб должен быть выше края трубки, в которой он стоит.
Теперь гвоздь и трубка объединены в систему поршень-цилиндр и, в сборе, смахивают на оквадраченную букву «С».
Загибы трубки и гвоздя соединяем связанной в кольцо бельевой резинкой – стало похожим на маленький лук, и теперь, когда гвоздь наполовину вытащен, натяжение резинки заставляет его упираться в медную стенку трубки, до тех пор, пока не сожмёшь в ладони трубку с резинкой – при нажиме гвоздь соскальзывает внутрь и резко ударяет в свинцовое дно.
Вот и – пожалуйста! – «пиликалка» готова!
Остаётся лишь зарядить её, соскребая серу с головок спичек внутрь медной трубки, потом взвести гвоздь, зажать «пиликалку» в ладони, сдавить резинку пальцами и – ба-бах!
Тёмным вечером даже виден выплеск пламени из жерла трубки.
Вобщем, те же пистолетики с пистонами, но посолидней.
Я хотел изготовить себе «пиликалку», но у папы на работе не нашлось нужной медной трубки. Однако, «пиликалка» у меня была. Наверное, кто-то из мальчиков поделился.
Да, быть школьником – это хорошая школа жизни…
Ну, а в самой школе наш класс перевели в одноэтажный нижний корпус, отстоявший метров за сто от главного её здания.
Кроме нашего класса там были только мастерские с тисками и даже с токарным станком, но их открывали лишь для уроков труда старших классов.
Учение на отшибе имеет немало преимуществ. Например, во время перемены бесись сколько влезет, не опасаясь нарваться на окрик учителя – они приходили в наш корпус по звонку, да и то не сразу, а после того как кто-нибудь из одноклассников прибежит со сторожевого поста на углу корпуса сказать кто из учителей спускается от школы к нам.
Дозорный нужен, чтоб нас не застали врасплох при наших издевательствах над розеткой в классной комнате, мы запихивали в её дырочки ножки радиодетальных сопротивлений.
Получалось короткое замыкание и розетка плавила деталь, негодующе плюясь большими искрами.
( … сейчас просто диву даюсь почему никого из нас ни разу не шибануло током. Наверное, розетка добрая попалась …)
В нашем доме тоже случились перемены – уехала семья Зиминых, потому что Степана сократили.
Хрущёв пообещал Западу уменьшить численность Советской армии до двадцати миллионов и обещание это выполнялось даже после его отставки на пенсию.
Сокращение затронуло даже атомные объекты.
Кроме Зиминых уехали ещё жильцы из квартиры под нами, а их взрослая дочь Юля, уезжая, подарила нам свой альбом, куда собирала этикетки со спичечных коробков, потому что в то время коробки делались не из картона, а из очень тонкой фанеры, в один слой.
Спичечный коробок обтягивался синей бумагой, а сверху ещё и наклеивали какую-нибудь картинку-этикетку: с балериной Улановой, или морскими животными, или с портретами космонавтов.
Этикетки можно было коллекционировать как почтовые марки. Только сперва их надо отлепить с коробка намочив водою, ну, а потом, конечно же, высушить.
В альбоме Юли этикетки разделялись по темам: спорт, развитие авиации, города-герои, и всякое такое.
Конечно, мне с братом и сестрой пришлось увлечься ими и мы продолжили коллекцию.
Вместо Юры Зимина моим другом стал тоже Юра, но теперь Николаенко и уже не сосед по площадке, а сосед по двору.
Когда выпал снег мы с ним и ещё одним мальчиком ходили отыскивать в лесу норы лисиц, или хотя бы поймать зайца, потому что третий мальчик жил в деревянном доме и у него была собака.
Он привёл её на верёвочном поводке и собака долго таскала нас за собой по лесу, где и вправду попадалось немало заячьих следов.
Однако, собака не обращала на следы никакого внимания, а бегала по сугробам и что-то вынюхивала.
Наконец, она начала рыться в одном из них и мы надеялись, что откопает затаившуюся в норе лису. Мы даже палки приготовили на зверя, но она вытащила из-под снега большую старую кость и мы прекратили охоту.
На каникулах многих детей моего возраста пригласили в соседний дом, где нововъехавшие жильцы справляли день рождения своей дочери.
За столом были одни только дети, без взрослых, и много ситра в бутылках.
Оказалось, что именинница тоже будет учиться в нашем классе. Она походила на Мальвину из Золотого Ключика, только волосы не локонами, а прямые.
Красивая девочка начала делиться воспоминаниями, что там, где они жили раньше, она была королевой двора, а мальчики как бы её пажами.
Наверное, я простудился на каникулах и приступил к учёбе позже остальных, потому что не понял что происходит в то утро, когда я наконец-то пришёл в класс.
Уроки ещё не начались и вслед за мной в дверях появилась недавняя именинница. Как и остальные школьницы она была одета в стиле королевы Виктории – коричневое платье с кружевным воротничком и чёрный фартучек с пышными лямками на плечах.
Ступив через порог, она остановилась и выжидающе замерла.
Тут и раздался многоголосый крик:
– Корова двора!
Она уронила портфель на пол и охватив руками голову побежала по проходу между партами на своё место, а все – и мальчики и девочки, загораживали путь, что-то вопили ей в уши, улюлюкали, а Юра Николаенко бежал следом и тёрся сзади как собачка, пока она не села за парту.
Гам улёгся лишь когда в класс зашла учительница с вопросом «что тут творится?!», видно она понимала не больше моего.
Девочка выбежала даже не подобрав портфеля.
На следующий день у нас было классное собрание, но без той девочки. Вместо неё пришёл её папа с красным лицом и кричал, что мы негодяи и щиплем её за груди, даже руками на себе показал как.
Потом классная руководительница говорила, что пионерам не к лицу травить своих одноклассников, таких же пионеров. И мне стало стыдно, хоть я не щипал и не травил.
Красивая девочка больше не пришла в наш класс. Наверное, её перевели в параллельный.
( … толпа – это зверь, не знающий пощады, как сказано в поэме Аветика Исаакяна, но я это увидел ещё до того как её прочитал …)
Впрочем, индивидуальная жестокость не намного лучше и меня глубоко царапнуло зрелище материнской педагогики случившееся по весне во дворе Квартала.
Послеобеденный двор был пуст и в него между нашим и соседним домом вошла женщина, направляясь к домам на дальней стороне. За ней с плачем бежала девочка лет шести, она протягивала к женщине руку и охрипшим от рёва голосом повторяла один и тот же вопль: «мамочка! дай ручку!»
Женщина шла не останавливаясь и лишь иногда оборачивалась на ходу и тонким прутом стегала по протянутой к ней руке. Девочка вскрикивала, но руку не убирала и не переставала повторять «мамочка! дай ручку!»
Они пересекли двор и зашли в свой подъезд, оставив меня мучится неразрешимым вопросом: разве могут в нашей стране быть такие фашистские мамы?
Между левым крылом здания школы и высоким штакетником, что отделял территорию школы от леса, располагались грядки пришкольного участка.
Вряд ли суглинок вперемешку с иссохшей хвоей, осыпáвшейся с редких внутридворовых сосен, способен принести какой-то урожай.
Однако, когда в классе объявили всем явиться на воскресник для вскопки грядок, я пришёл в назначенный утренний час выходного, хотя погода была пасмурной и мама меня отговаривала.
Всё оказалось, как она говорила – во всей школе ни души.
Но может ещё подойдут?
Мне не хотелось торчать перед запертой дверью здания и я спустился в нижнюю часть школьной территории к одноэтажному корпусу мастерских и нашего класса.
Напротив корпуса находился приземистый кирпичный склад с двумя воротами – оказывается, на его крышу можно взобраться сзади, с близкого откоса крутого взгорка.
Крышу покрывал чёрный рубероид.
Пустая, чуть покатая крыша.
Я обошёл её. Постоял. Обернулся к пустому школьному двору.
Никого.
Ладно, подожду ещё чуть-чуть и уйду.
Тут выглянуло солнце и ждать стало веселее.
А потом я заметил, что от чёрной крыши местами подымается лёгкий прозрачный парок.
Солнце греет, догадался я.
Более того – по рубероиду стали намечаться просохшие участки. Они ширились, соединялись между собой, разрастались.
Меня захватило это расширение солнечных владений.
Я знал, что уже никто не придёт и мне можно уходить, но пусть ещё вон там влажный рубероид станет серовато-сухим, а вон тот островок дорастёт до самого края.
Я вернулся домой к обеду и не стал объяснять маме, что солнце меня завербовало в свои сподвижники.
Ближе к лету папа собрался пойти на рыбалку за Зону и он согласился взять меня с собой, если накопаю червей для наживки.
Я знал хорошие места по копке червей и заготовил их целый клубок – половину консервной банки.
Мы вышли очень рано и возле КПП к нам присоединились ещё два взрослых рыбака с такими же бумажками разрешения на выход из Зоны на целый день.
За воротами мы свернули вправо и пошли через лес. Мы всё шли и шли. И снова шли, но вокруг оставался всё тот же лес. Иногда тропа подходила к опушке, но опять уводила в глушь.
Я терпеливо шёл, потому что папа меня предупреждал заранее, что идти надо аж восемь километров, а я ответил, что ничего, дойду. Вот и шёл, хотя моя удочка и банка с наживкой стали совсем тяжёлыми.
Наконец, мы вышли к лесному озеру, рыбаки сказали, что это Соминское, но я его не узнал, хотя именно в нём когда-то научился плавать.
Мы прошли по заросшему травой мысу и в конце него увидели настоящий плот.
Один рыбак остался на берегу, а мы трое поднялись на плот.
Он был сделан из брёвен от лиственных деревьев в тонкой зелёной коре. Упираясь в дно длинными жердями, папа и второй рыбак вывели его метров за тридцать от берега, где мы остановились и начали ловлю.
Брёвна плота были связаны не слишком плотно и под ними виднелись поперечные брёвна, утопленные в непроглядно чёрную глубь, так что приходилось быть осторожным.
Мы забросили удочки на три разные стороны и начали лов.
Пойманные рыбы оказывались не такими крупными, как ожидается по упорству их сопротивления твоей удочке. А вокруг головы у них топорщатся колючие шипы.
Папа сказал, что это ерши, а рыбак добавил, что самая вкусная уха получается из них.
Потом, когда мы вернулись на берег и в котелке над костром приготовили из них уху, я, конечно, всё съел, но не смог разобраться насколько она вкусная – уж больно была горяча.
Рыбаки сказали, что клёва больше ждать нечего и легли поспать под деревьями.
Папа тоже поспал, а когда все проснулись мы потихоньку пошли обратно.
Мы шли уже не через лес, а вдоль его края, по пригоркам и долинам, потому что увольнительная до самого вечера.
В одном месте мы сверху увидели совершенно круглое озерцо, обросшее камышом.
Мы спустились к нему и папа захотел обязательно в нём поплавать.
Один рыбак отговаривал его, потому что это озерцо названо Ведьмин Глаз и тут постоянно кто-нибудь утопает запутавшись в ряске.
Но папа всё равно разделся, ухватился руками за корму маленькой лодки, что была возле берега, а браслет своих часов повесил на гвоздь вбитый в доску кормы, и, взбивая ногами пенные всплески, проплыл к тому берегу и обратно, несмотря на то, что длинные космы озёрной ряски оплетали его за плечи.
Когда он уже выходил на берег мы увидели, что через наклонное поле с криками бежит женщина в длинной деревенской одежде.
Но она ничего нового не сказала, а только повторила слышанное нами от рыбака-попутчика.
На подходе к КПП нас застигло ненастье, мы хорошенько промокли пока дошли домой, но никто потом не заболел.
С велосипедами у меня дружба сызмальства.
Свой первый трёхколёсный я уже и не помню, но фотографии подтверждают – вот он, с педалями на переднем колесе, подо мною, трёхлетним толстячком в тюбетеечке.
Зато помню следующий – красный трёхколёсник с цепным приводом, из-за него приходилось спорить с братом и сестрой чья очередь кататься.
Позднее папа пересобрал его в двухколёсный, но после пятого класса он стал мне слишком мал и пришлось уступить его младшим.
Зато мне папа где-то раздобыл настоящий взрослый велосипед. Да, подержаный, не не дамский и не какой-то там нибудь юношеский «Орлёнок».
В один из вечеров после работы папа даже пробовал научить меня на нём ездить, но без папиной поддержки за седло я заваливался не в одну, так в другую сторону.
Папе это надоело и он сказал «учись сам».
Через пару дней я уже мог ездить, только не в седле, а продев ногу под рамой и стоя на педалях велосипеда.
Но потом мне стало стыдно, что один мальчик, даже младше меня, не боится разбежаться и, стоя одной ногой на педали, перебросить вторую поверх седла и багажника ко второй педали. Ему не хватало длины ног, чтобы из седла доставать до педалей и при езде он сидел на раме то левой, то правой ляжкой, поочерёдно. Рядом с таким малолетним храбрецом кататься «под рамой» просто позор.
И вот, наконец, после многих попыток и падений с ушибами и без, у меня получилось!
Ух ты! Как стремительно несёт меня велосипед над землёй – никто и бегом не догонит.
И главное, до чего легко и просто ездить на велосипеде!
Я гонял по бетонным дорожкам внутри двора вокруг его двух деревянных беседок, как по космической орбите.
Потом этого стало мало и я начал кататься по дороге из бетонных плит окружавшей оба квартала.
На бóльших скоростях началось освоение высшего велосипедного пилотажа – езда «без ручек», когда отнимаешь руки от руля, а велосипедом правишь подаваясь телом в ту, или другую сторону. И он тебя понимает!
А другим достижением того лета стало умение открывать глаза под водой.
Ту дамбу, где когда-то я оступился с плиты, снова отремонтировали и перед ней получился широкий водоём для купания.
Мы с мальчиками играли в воде в «пятнашки», когда водящий должен догнать и прикоснуться к другому игроку. А оттого, что игра происходит в воде, то убегали и догоняли нырянием.
Во время нырка можно ведь и поменять направление и неизвестно где кто вынырнет.
Прежде я всегда нырял крепко зажмурившись, но лишь открытыми глазами могут различить в какой стороне мелькают белые пятки уплывающего.
Под водой, в её желтоватом сумраке видно не очень далеко, а вот звуки слышатся чётче, если, допустим, сесть под водой и двумя камнями постучать друг об друга.
Правда, долго там не усидишь – набранный в лёгкие воздух тащит тебя на поверхность, когда не гребёшь руками и ногами в глубину.
Летом родители ездили в отпуск по очереди.
Сначала папа поехал в свою деревню Канино на Рязанщине.
Он взял меня с собой, только предупредил, чтобы по дороге я никому нигде не говорил, что мы живём на Атомном Объекте.
На вокзале в Бологове нам пришлось долго ждать пересадку на поезд до Москвы.
Папа отошёл компостировать билеты, а я сидел на чемодане в зале ожидания.
Неподалёку какая-то девочка на скамейке для ожидающих читала книгу. Я подошёл и заглянул ей через плечо – это был «Таинственный Остров» Жюль Верна.
Я немного почитал знакомые строки. Она тоже читала и не обращала на меня внимания.
Мне хотелось заговорить с ней, но я не знал что сказать – что это хорошая книжка? что я тоже её читал?
Пока я думал пришли её взрослые, сказали что их поезд прибывает, собрали свои вещи и вышли на посадку.
Потом и папа пришёл.По моей просьбе он купил мне книгу в книжном киоске про венгерского мальчика, который стал юношей и сражался против австрийских захватчиков своей родины.
Когда гулкое эхо репродуктора невнятно объявило прибытие нашего поезда, мы вышли на перрон.
Мимо прошёл мальчик моих, примерно, лет. Папа сказал мне:
– Вот смотри – это называется бедность.
Я снова посмотрел вслед мальчику и увидел то, что вовсе не заметил сразу – грубые заплаты на его брюках.
В Москву мы приехали утром. Я всё время спрашивал когда же она будет и проводник сказал, что вот мы уже в Москве.
Но за окном вагона тянулись такие же развалюшные домики как на станциях Валдая, просто очень много и они никак не кончались. Только когда наш поезд втянулся под крышу вокзала, я поверил, что это Москва.
На другой вокзал мы пошли пешком, он очень близко. Папа там опять компостировал билеты, но на этот раз ждать нужно было до вечера, поэтому он сдал чемодан в камеру хранения и мы поехали в Кремль на экскурсию.
В Кремле нас предупредили, что тут нельзя фотографировать, но папа показал, что у меня через плечо на тонком ремешке висит не фотоаппарат, а его самодельный радиоприёмник в кожаном футляре и мне позволили носить его и дальше.
Там были белые дома и тёмные ёлки, но совсем мало, хотя и густые.
Нам показали Царь-колокол с отбитым краем, который упал с колокольни и с тех пор не звонит. Жалко.
А когда нас подвели к Царь-пушке, я мигом взобрался на кучу больших полированных ядер у неё под носом и сунул голову внутрь жерла. На стенах было много пыли.
– Чей это ребёнок?! Уберите ребёнка! – закричал какой-то дяденька в сером костюме, подбегая от ближней ёлки.
Папа признался что я – его, и дальше, пока мы не покинули Кремль, всё время держал меня за руку.
Когда мы вернулись на вокзал, папа сказал, что ему ещё нужно купить часы, вот только денег маловато.
Мы зашли в магазин где было много разных часов под стеклом и папа спросил у меня какие ему купить.
Я помнил его жалобу про нехватку денег и показал на самые дешёвые – за семь рублей, но папа купил дорогие – за двадцать пять.
В деревне Канино мы жили в избе бабы Марфы, которая состояла из одной большой комнаты и бревенчатого сарая, но вход в него был с обратной стороны избы.
В сарае я нашёл три книги – роман про Багратиона, повесть про установление Советской власти на Чукотке и «Маленького Принца» Экзюпери.
Один раз на обед приходили папины брат с сестрой и баба Марфа приготовила круглый жёлтый омлет, а другие обеды я не помню.
Глубокая ложбина с широким ручьём, разделяет деревню на две части. Берега у него сплошь заросшие ивняком. Ручей неглубокий – чуть выше колен, с приятным песчаным дном. Мне нравилось бродить по нему.
Один раз папа повёл меня на речку Мостью. Идти туда неблизко, зато было где поплавать от одного заросшего дёрном берега до другого. На берегах оказалось немало отдыхающего люда, наверно, из других деревень.
Когда мы возвращались, то увидели комбайн, который убирал хлеб в поле.
Мы остановились на краю поля и, когда комбайн проехал мимо к другому краю, папа сердито сказал «тьфу!»
Оказывается, комбайнёр халтурил и срезал только самый верх колосьев – так быстрее, а когда увидел незнакомого мужчину в белой майке да ещё с мальчиком городского вида, то подумал, будто мой папа отдыхающий начальник из района и, проезжая мимо нас, косил под самый корень.
Рядом с домом бабы Марфы появился большой стог сена, а в самом доме начался небольшой ремонт, поэтому баба Марфа перешла ночевать в сарай, а нам с папой стелила постель на стогу.
Спать было удобно, но оттого, что над тобою всё время звёзды немного непривычно и даже жутковато и петухи кричат ни свет, ни заря, а потом приходится засыпать снова.
Однажды я забрёл вверх по течению ручья так далеко, где была другая деревня и запруда из дёрна, которую сделали тамошние мальчики, чтоб можно было купаться.
Но я после того купания заболел и меня отвели в ту же деревню, потому что только там был лазарет с тремя койками.
На одной из них я проболел почти целую неделю, читая «Знаменосцев» Гончара вперемешку с клубничным вареньем, которое принесла папина сестра, тётя Шура.
Так мы провели папин отпуск и вернулись на Объект.
Вскоре после нашего возвращения мама взяла с собой Сашу и Наташу и поехала в свой отпуск на Украину в город Конотоп.
Мы опять остались с папой одни и на обед он готовил вкусные макароны по-флотски и рассказывал, что на кораблях многие команды подают сигналом трубы.
Сигналы эти не просто «ду-ду-ду-дý ду-ду-ду-дý», как пионерский горн с барабаном, а особые мелодии.
Например, в обед труба поёт: «бери ложку, бери бак и беги на полубак».
Бак – это котелок, куда матросу выдают обед, а полубак – та часть палубы, где кок выдаёт его.
У штатских «кок» это – повар, а клотик на корабле это – самая верхушка мачты.
Когда хотят подшутить над молодым матросом, ему дают чайник и посылают принести чай с клотика, а он не знает что оно такое, ходит по кораблю с чайником и спрашивает где это; бывалые моряки направляют его от одного борта к другому, или в машинное отделение для смеху.
Ещё папа рассказывал, что некоторые зэки до того втягиваются в лагерную жизнь, что уже не могут жить на воле.
У одного рецидивиста закончился срок так он попросил начальника не выпускать его, оставить в лагере. Но тот ответил:
– Закон есть закон – уходи.
Вечером рецидивиста привезли обратно в лагерь, потому что он убил человека в ближней деревне.
И убийца кричал:
– Говорил я тебе, начальник! Из-за тебя душу невинную пришлось загубить!
На этих словах у папы глаза смотрели куда-то вбок и вверх, и даже голос как-то менялся.
Некоторые книги я перечитывал по нескольку раз, не сразу, конечно, а спустя какое-то время. В тот день я перечитывал книгу рассказов про революционера Бабушкина, которую мне подарили в школе в конце учебного года за хорошую учёбу и активную общественную жизнь. Он был простым рабочим и трудился на богатеев заводчиков, пока не стал революционером.
Когда папа позвал меня обедать, я пришёл на кухню, сел за стол и, кушая суп, сказал:
– А ты знаешь, что на Путиловском заводе рабочих один раз заставили трудиться сорок восемь часов подряд?
На что папа ответил:
– А ты знаешь, что твоя мама поехала в Конотоп с другим дядей?
Я поднял голову от тарелки. Папа сидел перед нетронутым супом и смотрел на кухонное окно.
Мне стало страшно, я заплакал и сказал:
– Я убью его!
Но папа всё так же глядя на окно ответил:
– Не-ет, Серёжа, убивать не надо.
Голос у него чуть гнусавил, как у того рецидивиста-душегуба.
Потом папа попал в больницу и на кухню два дня приходила соседка сменившая Зиминых, а на третий вернулась мама и мои брат с сестрой.
Мама пошла навестить папу в больнице и взяла меня с собой.
Папа вышел во двор в больничной пижаме и мне сказали идти поиграть. Я отошёл, но не слишком далеко и слышал, как мама негромко и быстро что-то говорила папе, а он смотрел перед собой и повторял: «дети вырастут – поймут».
( … когда я вырос, то понял, что из Конотопа опять пришло письмо с доносом, но не в Особый отдел, а моему отцу.
Зачем? Ведь это не сулило доносителю расширения жилищных условий, или каких-то других улучшений быта. Или, может, просто по привычке?
А может что и не соседи вовсе.
Просто когда людям плохо, они думают что полегчáет, если сделать плохо кому-то ещё.
Не думаю, что это срабатывает, но знаю, что такие есть.
У брата с сестрой я ни тогда, ни позже, в жизни не спрашивал про дядю, ездившего с ними в Конотоп, хотя теперь знаю, что так оно и было.
Мама оправдывалась непутёвым поведением папы на отдыхе в крымском санатории, куда он предыдущим летом ездил один по профсоюзной путёвке.
Там он повёл себя настолько легкомысленно, что даже не догадался избавиться от улик на своём нижнем белье и маме потом пришлось отстирывать эти улики в машинке «Ока» …)
Потом папа выписался из больницы и мы стали жить дальше…
В школе наш шестой класс перевели обратно в главный корпус на второй этаж.
За чтением книг и телевизором на выполнение домашних заданий почти не оставалось времени, но я оставался хорошистом, просто по инерции.
В общественной жизни я исполнил роль коня в инсценировке приготовленной силами пионерской дружины школы.
Роль мне досталась потому, что папа сделал большую лошадиную голову из картона и я в ней выходил на сцену изображая конский пéред.
Мои руки и плечи скрывала большая цветастая шаль и под ней же прятался второй мальчик, в согнутом виде, который держался сзади за мой пояс и исполнял роль задних ног.
Конь в сценке ничего не говорил и появлялся только с целью напугать лентяя, чтобы тот начал хорошо учиться.
Мы выступили в спортзале школы, в клубе части и даже выезжали на гастроли за Зону – в клуб деревни Пистово.
Появление коня повсюду вызывало оживление среди зрителей.
Помимо кино в клубе части я иногда ходил на фильмы в Доме офицеров – родители давали мне деньги на билет.
Там я впервые посмотрел французскую экранизацию «Трёх Мушкетёров».
Народу собралось как никогда.
В толпе перед зрительным залом ходили нехорошие слухи, будто фильм не привезли и вместо него покажут что-то другое, чтоб не пропадать билетам.
На стене вестибюля висел многометровый портрет маршала Малиновского при всех его орденах и медалях. Их у него столько, что на кителе не осталось свободного места – награды свисали даже ниже пояса, как кольчуга.
Глядя на маршала, я думал, что ни на что другое не пойду, хоть и деньги за билет уже отданы.
Но тревога оказалась ложной и счастье длилось, под звон шпаг, целых две серии в цвете.
Освоение библиотеки части шло весьма успешно.
Мало того, что меня давно перестали пугать картинки в прихожей, так я ещё стал заправским полколазом.
Поскольку шкафы с книгами стояли довольно тесно, я наловчился взбираться на самый верх упираясь ногами в полки по обе стороны от узких проходов. Не могу сказать, что на недосягаемых прежде полках нашлись особые книги, однако, приобретённые навыки альпинизма повышали моё самоуважение.
Как и в том случае, когда Наташа отвлекла меня от диванного чтения известием, что в подвале соседнего дома обнаружена сова.
Конечно, я сразу же выбежал вслед за ней.
Это был подвал углового дома, и тамошний коридор освещала одинокая лампочка, уцелевшая во время шпоночных воен.
В конце коридора под проёмом в приямок на полу сидела крупная птица – куда больше совы. Целый филин. Он покачивал ушастой головой с загнутым клювом.
Понятно, почему малыши не решались подойти.
Я действовал не раздумывая, как будто каждый день сталкивался с филинами – снял свою рубашку и накинул её на птицу, а потом приподнял с пола за когтистые ноги. Филин не сопротивлялся под покровом моей одежды.
Ну, а куда же его ещё, если не к нам домой? Тем более, что я не одет.
Мама не согласилась держать дома такого великана, хотя у соседей Савкиных в квартире жила здоровенная ворона.
Мама сказала, что бабушка Савкиных целый день подтирает вороний помёт. А у нас кто будет, если все на работе и в школе?
Скрепя сердце, я пообещал на следующее утро отнести филина в школьный уголок, где жили белка и ёж в клетках. А пока пусть посидит в ванной.
Чтоб он подкрепился, я отнёс в ванную краюху хлеба и блюдце с молоком.
Он сидел в углу на плиточном полу и даже не взглянул на пищу.
Я выключил свет, надеясь, что он и в темноте найдёт, ведь это ночной хищник.
Утром оказалось, что филин так ни к чему и не притронулся.
Позавтракав, я взял его за ноги и понёс в школу.
Наверно, филинам неудобно висеть вниз головой, поэтому он подворачивал её кверху, насколько пускала шея.
Иногда я отдавал свой портфель брату и нёс птицу двумя руками в нормальном положении.
Когда с пригорка показалась школа, голова филина обвисла вниз и я понял, что он сдох.
Я даже несколько обрадовался, что ему не придётся жить в неволе живого уголка, отнёс его подальше от тропы и спрятал в кустах, потому что однажды видел на Бугорке ястреба повешенного там на толстом суку старого дерева.
Мне не хотелось, чтобы у моего, даже мёртвого, филина выдирали перья или как-то ещё издевались.
Мама потом сказала, что наверное он умер от старости, потому и в подвал залез, но я думаю всё так случилось, чтобы мы с ним встретились – он был посланцем мне, а в чём заключалось послание я пока ещё не разгадал.
( … птицы, они ведь не только птицы, об этом ещё авгуры знали.
Мой дом в Степанакерте расположен на склоне глубокого оврага позади роддома. Самый крайний дом в тупике, практически на отшибе.
Как-то, возвращаясь домой я увидел в траве птицу, чуть больше воробья. Она продиралась сквозь траву нетвёрдыми шагами, словно тяжко раненная, и волочила крылья позади себя.
Я прошёл мимо – слишком много своих проблем.
На следующий день узнал, что в тот же самый момент в овраге зарезали молодого человека. Наркушные разборки.
Та птица была душой убитого и ничто меня в этом не переубедит …)
В осень после раздельных летних отпусков, в нашей семье увлеклись поездками за грибами.
Их, конечно, и вокруг хватало – сверни в любую сторону со школьной тропы и вот тебе сыроежки, моховики, подосиновики, не говоря уж о лисичках с опятами.
Просто прохожим не до них, им некогда.
А тут дают увольнительную для выхода за Зону на целый день – воскресенье, и даже грузовик выделяют, который повезёт грибников в за-Зонный лес.
Возможно, так делалось и раньше, просто без участия моих родителей, а тут они решили покрепче помириться после раскольного лета.
( … тогда я о таких вещах не думал, а просто радовался, что еду с родителями в лес за грибами …)
Папа сделал специальные вёдра из картона, лёгкие, но вместительные.
В лесу грибники разделялись и бродили каждый сам по себе, иногда аукались.
Мне нравилось идти по тихому осеннему лесу, влажному от измороси и туманов и высматривать: где же они прячутся?
Сыроежки мы, конечно же, не брали – слишком уж хрупкие, но моховики, маслята хорошая добыча.
Папа сделал маленький ножик для каждого, чтоб не портить грибницу, да и на срезе лучше видно – червивый гриб или нет.
Самый лучший из грибов – белый, но мне он никак не попадался.
Незнакомцев я относил к папе и он объяснял, что это рыжики, волнушки, грузди или просто поганки.
Дома грибы пересыпали в большой таз и заливали водой.
Потом мама их готовила, или мариновала.
Вкусно, конечно, но ходить за ними по лесу намного вкуснее.
На выходной, когда родители ушли куда-то в гости, мы втроём стали беситься и бегать друг за другом по всей квартире, пока в дверь не постучали новые соседи с первого этажа. Сказали нечего делать тарарам, даже если и родители не дома, а когда придут – узнают, что мы не можем себя вести.
Вечером Наташа прибежала с лестничной площадки с тревожным сообщением, что мама с папой уже идут, а нижние жильцы переняли их внизу и жалуются на нас. Ой, что будет!
Как она оказалась в нужное время в нужном месте?
Да, очень просто, ведь лестничная площадка – это продолжение квартиры, тем более такая широкая, что можно запросто втроём играть в волейбол воздушным шариком.
А мама, например, начала по вечерам после работы выходить на площадку и прыгать со скакалкой, так что и мы, дети, наперебой последовали её примеру.
Когда родители вошли в прихожую у папы было очень злое лицо.
Он, не снимая пальто, прошёл на кухню, принёс оттуда табурет в свою комнату и, сдвинув ковровую дорожку, ударил табуретом об пол.
– Не шуметь?!– прокричал он в пол и снова хлобыстнул табуретом туда же.– А так хорошо?!
Я понял, что нас ругать не будут, но что-то всё равно было как-то не так.
С собою в школу мы несли по бутерброду; мама заворачивала их в газетный лист, чтоб на перемене мы доставали из портфелей и кушали.
Саше с Наташей один свёрток на двоих, потому что они учились в одном классе.
А перед выходом в школу мы ещё и завтракали на кухне.
Но в ту субботу я пошёл в школу без портфеля и один, потому что в школе проводилась военная игра и у младших классов отменили занятия.
Классы постарше были разделены на два отряда: «синих» и «зелёных».
В день игры отряды разойдутся в лес, каждый в свою сторону, чтобы потом выследить друг друга и захватить в плен, и отнять знамя. Игрокам надо пришить себе погоны из бумаги своего цвета и когда в ходе игры сорвёшь с противника его погоны он считается убитым, а если один погон, то он в плену.
На кухню я пришёл завтракать с опозданием.
Во-первых, меня не разбудил подъём младших – им-то не идти; а во-вторых, прошлым вечером я допоздна пришивал на курточку бумажные погоны мелкими и частыми стежками, чтобы плотнее прилегали и не получалось бы враз сорвать.
Мама уже опаздывала на работу и сказала, что есть вчерашние макароны или, если захочу, могу сварить себе яйцо на завтрак.
Я сказал, что не умею, а она ответила, тут и уметь нечего: чтобы было всмятку – варить полторы минуты, а чтоб вкрутую – три.
Она даже принесла будильник из своей комнаты и поставила его на подоконник, рядом с банкой гриба, и быстренько ушла.
Этот гриб не из тех, что собирают в лесу. Такой гриб на Объекте держали почти в каждой кухне.
Он плавал в трёхлитровых банках, похожий на кусок зеленоватой тины.
Вода в тех банках становится приятною на вкус, словно бы квас.
Когда вода выцежена и гриб спустился уже чуть ли не до дна, в банку опять наливают воды и дают ей настояться.
Хозяйки делились друг с дружкой кусочками гриба, потому что он может расти, а когда разрастается слишком толстым слоем – половину приходится выбросить.
Я налил воды в кастрюлю, опустил туда яйцо, поставил на огонь газовой плиты и засёк на будильнике время.
Спустя полторы минуты вода выглядела не слишком горячей и, на всякий случай, я решил – ладно, пусть будет вкрутую.
По истечении трёх минут, от воды начал подыматься парок, а на стенках кастрюли собралось много мелких пузырьков и я выключил газ, потому что у меня были чёткие инструкции по приготовлению варёных яиц.
( … поговорку про то, что «первый блин получается комом», можно смело дополнить, что «первое яйцо жидчее всмятошного»… )
Участники военной игры пришли, в основном, в спортивной форме и никому почему-то не хотелось зайти в здание школы; так все и толпились во дворе среди своих возрастных групп.
В моей все оценили до чего плотно пришиты на мне погоны.
Ну, просто никак не ухватишь, тогда как у некоторых они лишь примётаны парой стежков с двух концов, да ещё и оттопыриваются мостиком – тут и мизинцем оторвёшь.
И вдруг мальчик из параллельного класса – ни с того, ни с сего – налетел на меня, повалил на землю и клочьями выдрал мои погоны.
( … драться я не умел, да и теперь не умею, скорее всего, обозвал его за это «дураком», а потом ушёл в лес – обратно домой …)
В лесу я снял курточку. От погонов осталась только бумажная рамочка под плотными стежками чёрной ниткой.
Я выщипал бумажные обрывки и рассеял по опавшей осенней листве.
Может даже всплакнул от обиды, что меня так не по правилам и преждевременно убили, не дожидаясь начала военных действий, а ведь я мечтал взять в плен штаб противника…
Иногда на уроках в школе я рисовал схемы своего тайного жилья-убежища.
Конечно, оно находилось в пещере внутри непробиваемой скалы, как у тех людей заброшенных на «Таинственный остров» у Жуль Верна.
Но в мою пещеру можно зайти лишь по подземному ходу, что начинался далеко от скалы, среди густого леса.
Ну, а в самой пещере есть ещё ход наверх, в пещеру поменьше, где были узкие расселины – посмотреть, как из окошка, что там вокруг делается.
Рисовал я карандашом, обратный конец которого украшала маска наподобие каменных идолов на острове Пасхи.
Делать такую резьбу на карандаше я тоже научился в школе.
Ничего сложного, просто нужно опасное лезвие для бритья; стёсываешь два продольных углубления по бокам будущего носа, поперечным надрезом заканчиваешь его; теперь, чуть отступив, широкий срез-углубление туда же, засечка поперёк среза – это рот, а короткие прорези в продольных углублениях вдоль носа, по одной на каждое – это глаза.
Идол с острова Пасхи – готов, но поосторожней с опасным лезвием, больно уж оно острое и может порезать пальцы.
Такие лезвия можно взять из папиной коробочки в ванной.
Синяя маленькая коробочка с надписью «Нева», а на ней чёрный кораблик парусник; и каждое лезвие в отдельном конвертике с такой же надписью и рисунком.
В начале зимы у меня почему-то стала отшелушиваться кожа на кистях рук. В одном месте взбугриться – потянешь и снимается целый клочок. Я никому не рассказывал и за пару дней снял всю, как перчатки, а внизу оказалась новая.
( … не знаю какое есть научное объяснение такому явлению, но по-моему всё из-за книги, которую я видел на полках в библиотеке части.
Она называлась «Человек меняет кожу». Я не брал её читать, но название запомнилось и, будучи впечатлительным ребёнком, проверил на себе возможность такого обмена …)
У меня всегда были две ахиллесовых пяты – наивность и впечатлительность.
Один раз меня до того впечатлила песня с пластинки на 33 оборота, что я захотел непременно переписать её слова, хотя она была на иностранном языке. К сожалению, дальше начальной строки дело не пошло, да и та никак не поддавалась. Один раз крутишь пластинку – слышится «эссо лацмадэри», второй раз – «эссо дазмадери». Но ведь так не бывает, чтобы пластинка меняла слова. Так и остался проект незавершённым.
( … спустя годы я снова встретил и узнал эту песню, когда Луи Армстронг запел:
> -Yes, sir, that’s my lady …)
Каток через дорогу с самого начала предназначался для игры в хоккей, поэтому его окружал борт из плотно сбитых досок, а по концам поля поставили хоккейные ворота.
После снегопадов поле расчищали парой широких металлических щитов, которые в одиночку и не потолкаешь.
Снег сдвигали к противоположному от раздевалки борту, а там уже шли в ход большие снеговые лопаты из фанеры, чтоб выбросить его с катка.
Поэтому за дальним бортом получились снеговые залежи вдвое выше него самого. И в тех снеговых горах дети прорыли длинные туннели с разветвлениями, как на моих схемах тайного убежища.
По вечерам мы там играли в прятки в чернильной темноте, потому что освещение направлялось только на каток.
А если в тоннеле посветить фонариком, проступали белые оледенелые стены с искорками.
Школьная четверть заканчивалась и год тоже кончался.
На отрывном календаре рядом с кухонным окном почти не осталось листиков под его чёрным блестящим корешком.
В отрывном календаре столько листков, сколько дней в году. Листки небольшие – размером с ладонь, но в начале года их много и календарь такой пухлый, солидненький.
Каждый день из него отрывают один листок, где написано какое это число и какой день недели, а также в котором часу встаёт и заходит солнце и какая идёт фаза луны.
В центре листка портрет кого-нибудь из членов Политбюро ЦК КПСС, у которого день рождения в этот день, или кого-нибудь из героев Гражданской и Отечественной войны.
На оборотной стороне ихние биографии, но коротко, потому что листок-то маленький.
Иногда бывает кроссворд или число красного цвета, значит этот день праздник – Первомай, годовщина Октябрьской революции или день Конституции.
Но потом мама стала покупать женские отрывные календари, там вместо портретов картинки берёзок, а на обороте швейные выкройки, рецепты пирогов и всякие полезные советы.
В одном из них я вычитал как отучить вашего мужа от склонности к выпивке.
Надо подсыпать в вино жжёную пробку и угостить его перед приходом гостей. Когда гости соберутся, пробка начнёт оказывать своё действие и пьяница не сможет удерживать газы в животе. Он будет пукать, ему станет стыдно перед гостями и он отучится от своей привычки к спиртному.
Я поделился этим способом с мамой, потому что она иногда ругалась с папой, что он много выпивает. Однако, мама отказалась использовать этот совет.
( … тогда я не понял – вроде, жаловалась, а не хочет избавиться от причины раздоров.
Когда я вырос, то понял маму, но теперь уже не понимаю: как можно печатать такой идиотизм?
Видно моё понимание – как тот журавль на топком болоте: шею вытащит – крыло увязло, крыло вызволит, ан – нога застряла …)
За неделю до каникул классная руководительница объявила, что на школьном Новогоднем вечере состоится конкурс на лучший маскарадный костюм, нам нужно постараться и победить в нём.
Конечно же, меня воспламенила поставленная задача и тут же осенила идея неотразимого костюма – никаких медведей или роботов, я переоденусь цыганкой!
Мама засмеялась услышав мои планы, но пообещала помочь с костюмом, у неё ведь есть связи в танцевальной самодеятельности.
На мои осторожные расспросы в классе кто что готовит для конкурса, друзья одинаково отвечали, что никаких маскарадных костюмов никто не приготовит, все придут в обычном виде.
Меня такая перспектива подавляла – ведь на Новый год всё должно быть как в кино «Карнавальная ночь», чтоб серпантин летал и конфетти кружилось.
А может это просто ненужная паника, как перед сеансом «Трёх Мушкетёров», который всё же состоялся?
Ну, а если приятели придут в своих, а не маскарадных костюмах, то есть же и другие ребята, особенно старшеклассники, на которых можно надеяться.
Мама сделала мне маску как у Мистера Икс, только бархатную и с чёрной же сеточкой до середины лица.
Теперь меня никто не узнает, потому что из самодеятельности она принесла настоящий парик с длинной чёрной косой до пояса, красную юбку, блузку и шаль.
Когда я переоделся в комнате родителей, она со своей новой подругой, что въехала на место Зиминых через площадку, хохотали до упаду.
Потом они сказали, а вдруг меня кто-то пригласит на танец? Надо потренироваться.
По их совету, я взял в руки стул и немного покружился с ним под пластинку с вальсом.
Отсмеявшись, они сказали, что нужны женские туфли – мои не годятся.
Туфли тоже нашлись, но на каблуке, ведь босоножки не зимняя обувь.
Ходить на каблуках было очень неудобно, но мама сказала – терпи, казак, и тренируйся пока есть время.
За час до Новогоднего вечера мой карнавальный костюм был уложен в большую сумку и я пошёл в школу через тёмный, почти ночной лес.
В школе я поднялся на второй этаж, где даже и свет не включали, и в одном из тёмных классов переоделся в свой маскарадный костюм.
По лестнице я спускался держась за перила, потому что туфли на каблуках почти такая же мýка, как коньки.
В вестибюле и коридорах первого этажа света тоже было маловато, но достаточно, чтобы увидеть – все ребята, даже старшеклассники пришли хоть не в школьной форме, но и не в карнавальном.
Они стояли группками, или бегали туда-сюда и замолкали, когда я цокал каблуками мимо них по паркету, по плиткам вестибюля и снова по паркету.
А где же праздник-то? Где серпантин и конфетти?
Пара старшеклассников пошушукались и подошли ко мне. Один сказал:
– Погадаешь, цыганка?
Но тут появилась школьная пионервожатая и позвала меня с собой в спортзал, потому что сейчас начнётся спектакль.
Зал оказался заставленным рядами сидений до самой ёлки и по сторонам от неё.
Зря я кружил тот стул – танцев не будет.
Она усадила меня посреди первого ряда перед сценой, отошла ненадолго и привела какую-то девочку в костюме Арлекино и в маске – такую же, как и я, дуру несчастную.
Её посадили рядом со мной; больше ряженых не было.
Занавес распахнулся и ученики девятого класса представили свою постановку Золушки.
У них были хорошие костюмы, особенно мне понравился Шут в клетчатом колпаке.
Спектакль закончился, все стали хлопать, а я понял, что сейчас даже Шут переоденется в пиджак и брюки.
Я вышел из спортзала, поднялся в тёмный класс, где оставлял свою одежду, переоделся и сменил мучительные туфли на долгожданные валенки. Какое блаженное удобство!
На выходе из школы я столкнулся с мамой и Наташей – они пришли полюбоваться моим маскарадным триумфом.
Я коротко объяснил, что никакого карнавала нет и мы пошли домой всё тем же лесом.
( … главное – не оглядываться и память быстренько сделает своё дело – забудет и затрёт твои промахи, горести и боли.
Главное – смотреть вперёд, навстречу удовольствиям, удачам и праздникам …)
А впереди ждали каникулы и целых семнадцать серий «Капитана Тэнкеша» по телевизору.
В комнате родителей, как всегда, стояла ёлка под потолок, а на ней, среди блестящих игрушек, конфеты «Батончики» и даже «Мишка в Лесу».
После провального карнавала жизнь снова улыбалась.
В Новогоднюю ночь папа работал в третью смену, чтобы на Объекте не гасли огоньки на ёлках, а утром на работу ушла мама, чтобы из кухонных кранов текла вода.
В наступившем году я проснулся поздно, когда папа уже пришёл с работы.
Он спросил кто вчера приходил и я сказал, что мамина новая подруга из квартиры наискосок.
Потом я читал, сходил на каток, поиграть в хоккей в валенках; и как раз смотрел концерт певицы Майи Кристалинской, как всегда в её широкой косынке на шее – скрыть следы жизненной драмы, когда с работы вернулась мама.
Я выбежал от телевизора из комнаты родителей в прихожую, куда, оказывается, пришёл и папа с кухни; он стоял перед мамой, которая не успела ещё снять пальто.
Дальше произошло что-то непонятное – они всё так и стояли, не двигаясь, и только папина ладонь, как-то сама по себе, без размаха, ударили маму по щекам.
Мама проговорила:
– Коля, ты что?!– и заплакала слезами, которых я никогда у неё не видел.
Папа стал кричать и показывать блюдце с папиросными и сигаретными окурками, которое он нашёл за занавесочкой на подоконнике кухонного окна.
Мама говорила что-то про соседку, но папа отвечал, что та папирос не курит.
Он резко оделся и, перед тем как выйти, крикнул:
– Ты ж клялась, что с ним и срать на одном гектаре не сядешь!
Мама ушла на кухню, а потом к новой подруге в бывшей квартире Зиминых.
Я оделся и опять пошёл на каток и по дороге встретил возвращавшихся оттуда брата с сестрой, но ничего им не стал говорить.
На катке я пропадал до темна.
Играть мне не хотелось, но и домой идти тоже; так и бродил вокруг поля или сидел в раздевалке возле печки.
Когда совсем уже стемнело, ко мне подошла Наташа и сказала, что мама и брат ждут меня на дороге и что дома папа повалил на пол ёлку и пнул Саньку ногой, а сейчас мы пойдём ночевать к знакомым.
Под фонарями над пустой объездной дорогой мы вчетвером прошли к пятиэтажке и мама постучала в дверь квартиры на первом этаже.
Там жила семья офицера с двумя детьми. Мальчика я знал по школе, но его сестра была из слишком старшего класса.
Мама принесла с собой бутерброды, но есть мне не хотелось.
Она и брат с сестрой легли спать на раздвижном диване, а мне постелили на ковре рядом с книжным шкафом.
Через его стеклянные дверцы и я высмотрел книгу «Капитан Сорви-Голова» Луи Буссенара и попросил разрешения почитать пока до ковра доходит свет из кухни.
Утром мы ушли оттуда и пересекли двор Квартала к дальнему угловому зданию.
Я знал, что это общежитие офицеров, но никогда туда не заходил.
На втором этаже в длинном коридоре мама сказала нам подождать, потому что ей надо поговорить с дядей, имени которого я совершенно не помню.
Мы втроём молча подождали пока она не вернулась и не повела нас домой.
Она открыла запертую дверь. Из прихожей через распахнутую дверь в комнату родителей виднелась ёлка в игрушках, что валялась на боку перед балконной дверью.
Шкаф стоял нараспашку, а перед ним мягкий холмик из маминых одежд, разодранных от верха до низа.
Папы дома не было целую неделю.
Потом Наташа сказала, что завтра он придёт – так и случилось.
И мы стали жить дальше…
Когда настало время снова ходить в школу, оказалось, что перед каникулами я забыл в портфеле газетный свёрток с несъеденным бутербродом.
Ветчина испортилась и провоняла весь портфель.
Мама помыла его изнутри с мылом, но запах так до конца и не ушёл.
В школе объявили сбор макулатуры и мы, пионеры, после занятий ходили по домам кварталов и пятиэтажек, стучали в двери и спрашивали нет ли у них макулатуры.
Иногда нам давали кипы газет и журналов, но в угловое общежитие Квартала я не пошёл.
Зато в библиотеке части нам отдали несколько стопок книг.
Некоторые совсем целые, у других чуть надорванные обложки, как у «Последнего из Могикан» с гравюрами-картинками.
Однажды вечером, когда мы играли в прятки в снеговых туннелях вдоль бортов катка, один мальчик постарше сказал, будто он сможет поднять пять человек за раз. Запросто.
Я начал говорить, что это невозможно и мы с ним поспорили на что-то.
Он сказал, что эти пять человек должны улечься поплотнее, чтобы удобней ухватить.
Мы с ним, как спорщики, и ещё несколько мальчиков отошли к Бугорку, куда не падал свет от фонарей над катком, зато было ровное место.
Я лёг на снег и раскинул руки и ноги, как он объяснял и на них навалилось по мальчику – всех вместе пять.
Только он не стал подымать. Я почувствовал, как чужие пальцы расстёгивают мне штаны и лезут в трусы. Но сбросить четверых мальчиков мне было не под силу и я только орал не помню что.
Потом вдруг я оказался на свободе, потому что они все убежали.
Я застегнулся и пошёл домой злясь на себя, что так запросто купился на дурацкую шутку. Опять ходил с чайником на клотик.
( … и лишь совсем недавно мне вдруг дошло, что это была не злая шутка типа «показать Москву», а проверка подозрений вызванных моим маскарадным костюмом на Новый год.
Смешно сказать – почти целая жизнь прошла пока догадался.
И это уже третья, но, пожалуй, главная из моих ахиллесовых пяток – тугодумство …)
По дороге из школы, мой друг Юра Николаенко рассказал мне новость, что на стенде возле Дома офицеров нарисовали карикатуру на мою маму.
Она там задаёт себе вопрос – пойти к любовнику, или к мужу?
Я ничего ему не ответил, но больше месяца и близко не проходил мимо Дома офицеров.
Потом, конечно же, пришлось, потому что там показывали «Железную Маску» с Жаном Марэ в роли Д‘Aртаньяна.
Перед сеансом, как-то весь внутренне сжимаясь, я подошёл к стенду, но там уже висела новая карикатура на пьяного водителя в зелёной телогрейке, а его жена и дети плачут синими слезами.
( … мне полегчало, но почему-то я до сих пор вижу ту карикатуру на мою маму, которую никогда и в глаза не видел: там у мамы острый нос и она гадает на пальцах с красными от маникюра ногтями – туда, или сюда?
Нет, Юра Николаенко мне не описывал картинку, а только передал какая подпись …)
Весной у папы на работе состоялось собрание и он вернулся оттуда расстроенный, потому что опять начались сокращения и там сказали – если сокращать, то кого же как не его?
Так мы начали упаковывать вещи для погрузки их в железный контейнер. Но грузить их остался папа, а мы вчетвером выехали на пару недель раньше.
Вечером накануне отъезда я был в комнате у маминой подруги наискосок через площадку, сидел там на диване с толстой книгой, где описывалась биография какого-то дореволюционного писателя.
Это я отдал ей книгу, принесённую из библиотечной макулатуры.
Я раскрыл её где-то посредине и вписал на полях «мы уезжаем».
Потом мне вспомнился принцип создания мультфильмов – если на нескольких страницах написать по одной букве слова, а потом согнуть их и отпускать по одной, чтоб они быстро и поочерёдно пролистались, то буквы пробегут, сменяя друг друга и складываясь в это слово.
Тогда я побуквенно вписал на уголках страниц «я-С-е-р-г-е-й-О-г-о-л-ь-ц-ов-у-е-з-ж-а-ю».
Но мультфильма не получилось, да и ладно, не очень-то и хотелось.
Я захлопнул книгу, оставил её на диване и ушёл.
Рано утром из Квартала отправился автобус до станции Валдай.
Кроме нас четверых ехали ещё какие-то отпускники.
Когда автобус спускался по дороге из бетонных плит, мама вдруг спросила меня – с кем нам лучше жить дальше: с папой или дядей, имя которого я совершенно не помню.
Я сказал «мама! не надо нам никого! я работать пойду, буду тебе помогать», но она промолчала.
Это были не просто слова – я верил в то, что говорю, но мама лучше меня знала трудовое законодательство.
Когда спуск кончился то, на повороте к насосной и КПП, автобус остановился и в него зашёл дядя, про которого спрашивала мама.
Он подошёл к ней, взял её за руку и что-то говорил.
Я отвернулся и стал смотреть в окно.
Он вышел, автобус захлопнул двери и поехал дальше.
Мы подъехали к белым воротам КПП, часовые проверили нас и отпускников и открыли ворота, чтобы выпустить автобус за Зону.
Мне было совершенно ясно, что никогда уж не вернусь сюда, просто пока ещё не знал, что это я покидаю детство.