~~~письмена по бересте
оно – канешно,
хотя, шо ж,
а чуть шо,
так сразу,
и – ага!..
Владимир Шерудило
Варанда…
Набор звуков…
Да и сама она отсюда только слышится.
Журчит нестройным гулом, бугрится струями, упираясь в тупые лбы, или в макушки валунов и – плещет дальше: из века в век; постукивая – ни в такт, ни в лад – на перекатах галькой…
И давно это с ней?
Для тебя – всегда.
Народы пришли – народы ушли, как говорил своим верблюдам великий и мудрый Абу-Лала, а она всё течёт себе как и текла…
Горные реки не меняют русла, разве что только названия. Охотники каменного века её наверняка иначе звали. Всё течёт, всё изменяется, даже наименования…
А, с учётом текучести забредающих на её берега кадров, ещё вопрос кто круче изменяется.
И я у неё не первый тут, на берегу, и не последний…
Но что оно такое – этот я?
Такая же струя, лишь обезвожено расплющенная о данный миг.
Распят на джойсовой дыре, через которую будущее валом валит в прошлое.
Эстафетный трубопровод от сопливого несмышлёныша к бессильно гневливому старикашке, между которыми общего – всего лишь слово «я».
Ну, и, конечно, в промежутке – я, застигнутый текущим мигом на берегу Варанды.
O, water! We be of one blood – thou and me!..
Ну, и что это вот только что было? Выпендрёж начитанным багажом? Сильно умный, да?
Так сегодня английским лишь ленивый не осилит шпрехать.
Вот и не вымахуйся тут дежурными цитатами – они абсолютно пóфиг времени, застывшему вокруг этой палатки, а сумеркам по ту сторону нейлонотканной стенки ещё ползти и ползти до густой темени ночи.
Так что занялся бы, лучше, делом – всё равно ведь сна ни в одном глазу – возьми-ка да сложи письмо обещанное дочери. Обещал же…
И, пожалуйста, поменьше пустых растеканий мыслию по древу…
( … куда милозвучнее, чем Варанда, а?..
…лучше – заткнись и дело делай …)
Вот и пишу обещанное тебе при нашей встрече письмо.
Зачем? Объяснить – оправдаться?
Объяснить можно что угодно – переделать нельзя.
Но слово дадено, надо исполнять.
Как ни кололо меня твоё «выканье», как ни отхлёстывало величанье по отчеству, я всё терпел и понимал, что невозможно сразу назвать «папой» незнакомца, отысканного в недрах интернета, совсем не похожего на ухаря с фотографии в мамином альбоме.
Непонятный морщинистый мужик с бородой…
Разве о таком папе ты мечтала с самого детства?
Так что и наше прощальное объятие на вокзале стерпела (женщине под тридцать не слишком-то и сложно), но и – только.
Лёд трещины не дал, сады не расцвели и не наполнились весёлыми трелями дроздов, синиц и прочих птичиц под ликующие фанфары хэппи-энда.
А вот мне, как всегда, везёт, ведь тебя в моей жизни куда больше было, чем меня в твоей.
Помню, как ты пнула меня в нос пяткой, проворачиваясь в животе своей матери.
Или, как в плотном стерильном коконе я нёс тебя из роддома.
А в ясельном хороводе вокруг новогодней ёлки ты была самой красивой, в гладкой стрижке пепельных волос, в чёрном жилетике, красных колготках и в маленьких чёрных валеночках.
И помню, что, приезжая на выходные, я водил тебя в безлюдный детсад, кататься на железных качелях и они вскрикивали ржавым надрывающим душу стоном над опавшими листьями игровой площадки.
Потому что я был уик-эндный папа.
Пахал на стройках в соседней области, чтобы получить квартиру от СМП‑615 и зажить своим домком, своим ладком.
А в один из приездов, лёжа в узкой, как коридор, спальне, которую тёща и тесть выделили нашей молодой семье в своей 3-х комнатной квартире, выслушал я рассказ моей любимой молодой жены, как на неделе кто-то из знакомых позвал её кататься на его «волге» и увёз далеко за город, аж в Заячьи Сосны. Откупорил бутылку шампанского под негромкую музычку радио в приборной доске, а она отпила и грустно сказала: «Отвези меня обратно, пожалуйста.»
И он безропотно завёл мотор.
Жена закончила шепотливую повесть о супружеской верности, а я лежал навзничь, придавленный стенами спальни, где в дальнем углу посапывала ты в зарешечённой кроватке, и сердце у меня настолько стиснулось, что обернулось камнем, и я порадовался темноте вокруг, когда холодная слезинка вдруг выкатилась из уголка глаза и молча сползла по виску, и затерялась среди корней волос.
Последняя слеза в моей жизни.
Позднее, намеченным ею путём пролегли морщины, но слёз уже не было никогда, ни в одном глазу, ни в каком направлении. Кроме тех, что выжимаются ветрами, но такие не в счёт.
( … об чём кручинишься, болезный?
Развалились надежды и, рухнув, расплющили бедолагу на наковальне окаменелого сердца?
Простые истины неоспоримы, неизбежны.
Трудовые подвиги и «пахота» на стройке, даже с обморожениями кожного покрова, не снимут неизбежности неотменимого следующего раза, не предотвратят, и она уже не скажет «не надо», а начнёт приспосабливаться к особенностям интерьера в салоне автомобиля.
Верно подмечено: воспоминанье о минувшем счастьи не приносит радости, а вспомнишь горе и – боль тут как тут.
Даже и здесь, на берегу Варанды, за тысячи километров от тесной спальни, за миллионы запечатлённых мигов, передающих друг другу эстафетную палочку – «я»…
И я тебе так скажу, любезный «я», лечиться надо тем же, от чего занемог.
Простая истина тебя пришибла?
Вышиби её не менее простым клином.
Мысли шире. Переходи от «я» к «мы».
Мы кто такие?
Припудренное, подбритое и всячески, под диктовку текущей моды, обухоженное стадо приматов.
А в стаде, как ни крутись, приходится жить по его правилам, неоспоримо непреложным, как закон гравитации.
Незнание закона не освобождает от неизбежности его исполнения.
Теперь утешься этой простой истиной, утрись и жди – авось рассосётся тягостное мозженье в яйцах.
…однако, что-то меня заносит, при дамах об таком не принято…
Начну-ка я, лучше, заново …)
Это тебя наша встреча живьём так и не убедила отбросить корректное «вы», ну, а я всё продолжаю фамильярничать и звать тебя на «ты».
Позавчера, по плану, изложенному в моём к тебе email’е, я, уже далеко зáполдень, поднялся к прославленному долгожителю Карабаха – двухтысячелетнему платану вблизи необитаемой деревни Схторашен.
Жара стояла августовская, подъём – хоть и по уезженной грунтовке – крутёхонек и, ещё на подходе к древо-гиганту, глаз самовольно и несдержанно устремлялся вперёд и вверх – где ж он, родник, обещанный всеми, кто уже посещал это место?
В Карабахе родники обустраиваются на один манер: каменная стенка ограждает длинное корыто из тёсаных плит; в правом конце она сходится, под прямым углом, с короткой – по ширине корыта – стенкой, в которую вмурована округлая каменная чаша для жаждущих людей; струя родниковой воды, из железной трубы в той же стенке, с журчаньем наполняет чашу и через край спадает в глубокое корыто водопоя, чтобы в дальнем его конце вытечь наземь, а там – под уклон, куда придётся.
Но утолить жажду из родника, о котором мечталось по ходу долгого подъёма от придорожной закусочной на повороте шоссе в Кармир-Шуку, мне так и не удалось, потому что я нарвался на матаг.
( … в армянском языке есть два потрясных, по глубине и силе, выражения: «цавыд таним» и «матаг аним».
Первое из них дословно означает: «я понесу твою боль». Ровно два слова, а сколько красоты и философского смысла.
Второе выражение это, типа как, обязательство принести благодарственную жертву – матаг.
Матаг (последняя буква произносится с украинским прононсом, как в слове «годi») есть жертвоприношением по случаю благоприятного исхода.
Например, если кто-то из близких очень болел, но выздоровел, или упал с машиной в пропасть, да жив остался, значит пора делать матаг.
Для матага годится всякая живность, начиная от курицы и до барана, учитывая тяжесть грозившей беды и зажиточность жертвоприносителя.
И мясом жертвы нужно поделиться с родственниками и соседями; иначе это не матаг.
Впрочем, он не обязан быть съедобным, даже и тряпки годятся для матага, когда какому-нибудь нищему даришь поношенную, но ещё пригодную одежду.
В этом суть матага – отдать, принести жертву неведомым силам, что управляют судьбой, случаем, фортуной…
Разумеется, левые жертвоприношения это прямой подрыв авторитета и тень, брошенная на всемогущество богов ведущих мировых религий.
Однако, религии эти на практике убедились, что миссия по искоренению некоторых привычек среди несознательной части верующих неисполнима – хоть ты им кол на голове теши! – вот и приходится закрывать глаза на всякие там «валентинки», прыганье через костёр, масленичные хороводы и матаги в том числе.
Бурчат религии, но терпят.
Частое употребление сгладит всё, что угодно, и самонаибесподобнейшие выражения начинают применяться без осознания их смысла, просто как фигуры речи:
– Цавыд таним, ты ж за картошку мне не заплатил.
– Матаг аним, 600 драмов сотенными монетками только что дал. Посмотри в кармане.
– Цавыд таним, я с утра торгую, в кармане этих соток уйма.
– Матаг аним, второй раз платить не буду. Пить надо меньше …)
Так что не удалось мне напиться из приплатанового родника, потому как в тени долгожителя полным ходом шёл широкий матаг в два ряда столов на добрую сотню приглашённых, и оттуда раздался крик:
– Мистер Огольцов!!
А через миг-другой седовласый верзила уже держал меня под руку нежной, но неодолимой хваткой и подводил к молодой располневшей женщине.
– Вы ж нам преподавали! Помните меня? Имя помните?
– Может, Ануш? – наобум попробовал я, к общему восторгу и гордости, что их Ануш и через много лет помнят по имени.
А папа её, устроитель матага, всё так же необоримо нежно уводит меня к месту высвобожденному в конце мужского стола, где тут же сменяют тарелку с вилкой, приносят свежий стакан и непочатую бутылку, а тамада уже подымается с очередным тостом.
Карабахская тутовка (самогон из ягод шелковицы) по убойной силе соседствует в одной линейке с «ершом» и «северным сиянием», но я браво глушил её на каждый тост, а сосед справа – Нельсон Степанян (двойной тёзка аса-истребителя времён Отечественной войны) – исправно подливал в мой стакан и прятал за своей ухмылкой хулиганский прищур небесной сини.
Потом мне было уже не до платана. Подцепив свой вещмешок и ночлежные принадлежности, я отшагал метров за двести вдоль склона и там, пошатываясь, но крепясь, разбил синтетическую палатку китайского производства вместимостью на одну душу.
Остатки самоконтроля ушли на то, чтоб добрести до росшего неподалёку дуба и помочиться по ту сторону его широкого ствола.
Разворот кругом и первый шаг в сторону палатки отшвырнули меня спиной на бугристую кору дуба, по которой я сполз к его корням и там бессильно сник – сумерки сознания сгустились раньше вечерних. Подкатившую волну жестокой рвоты я выблевал поверх корневища слева, и снова втиснулся затылком в твёрдые грани коры.
А рыбы страдают морской болезнью?
Пробудившись среди ночного холода и мрака, одеревенелый, трясущийся в ознобе, я не сразу овладел прямохождением, однако, кое-как дошкандыбал-таки до палатки, вплетая свои истошные стоны в скулящий вой и хохот шакальих стай на ближних склонах.
В ту ночь я впервые всерьёз – без рисовки и позы – почувствовал, что могу и не дожить до утра. Напуганный безжалостной пронзительною болью, я затаился, дожидаясь рассвета, как спасения.
Он наступил, но облегченья не принёс, не помогали и мои жалкие стоны, но сдерживать их не хватало сил – всё отняла тягостная муторность…
Но, раз мне удалось пережить эту ночь – ( нестройно складывалось в сознании ) – выходит, я ещё зачем-то надобен этому космосу. Надо прийти в себя. Собрать себя.
Инвентаризация обнаружила недостачу верхнего протеза.
Я побрёл к дубу. Тупо поколупал палочкой лужицу застылых блёв в развилке корневищ – нету.
Напор той рвоты оказался столь резок, что протез выскочил на полметра дальше, где и переночевал благополучно: шакалам ни к чему – свои зубы имеются, а прочая прожорливая шушера не позарилась на кусок пластмассы за двадцать тысяч драмов.
Последовавший день я провалялся пластом, перемещаясь вместе с тенью ближайшего к палатке – незагаженного – дерева, как стрелка солнечных часов, истёрзанная общей интоксикацией и тотальным обезвоживанием.
Мудрые слова – «надо меньше пить», но я давно предупреждал, что пью без тормозов – сколько нáлито.
А ещё в тот день мне стало ясно, что близость долгожительствующей дендрореликвии не оставляет места для задумчивых отдохновений и мечтательных уединений – матагные компании продолжали сменять друг друга (правда, не каждая привозила с собой столы на КАМАЗе), пробредающие на водопой и обратно коровы, а также охочие до общения отроки, да и просто оглядчивые на лиловатость китайской синтетики прохожие, или проезжие по соседней тропе верховые – плюсуясь с жестоким похмельем,– пробудили во мне бесповоротную решимость сменить место ежегодной отлёжки.
Но сегодня поутру, набирая запас воды в дорогу, я рассмотрел дерево для отчёта тебе.
Действительно, чтобы так разрастись тысячелетия мало. У него даже нижние ветви размером с вековые деревья.
Ствол, несущий всю эту махину, имеет в обхвате не один десяток метров и расщеплён у основания, образуя проход.
В расселину ствола впадает ручей, сбегая от родника (не в нём ли разгадка долголетия?) и туда же, если пригнётся, может въехать всадник на коне.
Я тоже зашёл внутрь дерева и оказался в сумеречном гроте, куда свет проникает лишь от входа и противуположного выхода.
Неуютно и сыро. На полу кое-где положены плоские камни для опоры ногам в пропитанном водою грунте.
В центре стоит железный ящик-мангал на ножках из арматуры, сплошь покрытый многослойными потёками воска от сгоревших в нём свечечек.
Захотелось обратно в ясное утро.
И я пошёл своей дорогой, а когда прощально оглянулся на исполинский платан, то ещё раз поморщился на множество ножевых пометин от любителей увековечиться увеча творения природы и людей своими именами, датами и всяческой символикой.
Самые древние из шрамов-меток всползли, вместе с корой, метров на шесть от земли. Возможно, их вырезáли ещё в позапрошлом веке, но под неслышным течением времени они расплылись в смутные пятна непригодных для чтения контуров по неровной ряби серой коры.
Я пошёл не тем путём, что два дня назад привёл меня к знаменитому дереву, а свернул на тропку забиравшую правее и вверх, поскольку решил обогнуть глубокую долину Кармир-Шуки по кряжу ближних «тумбов» (так в Карабахе именуют поросшие травою и лесами округло волнистые цепи гор – в отличие от великанов «леров», вздымающих в небо угловато каменные вершины) с тем, чтобы у деревни Сарушен спуститься с тумбов на шоссе.
Насколько исполнимо такое намерение я не знал, но раз есть тропка, то зачем-то же она есть.
Вот я и шёл по ней, вдыхая бесподобные запахи горного разнотравья, любуясь зеленью волнистых склонов, предвкушая невообразимо захватывающий вид, что откроется, когда взойду наверх гряды.
Таким он и оказался – за пределами самотончайших тургене-бунинских эпитетов и наиизощрённейших сарьяно-айвазовских мазков, а на его необъятном фоне тропка вливалась в неширокую дорогу, подымавшуюся неизвестно откуда к следующему, поросшему лесом, тумбу.
От леса спускались крохотные на таком расстоянии фигурки пары коней, двух человек и собаки.
Мы сошлись минут через десять. Кони волокли под гору некрупные стволы деревьев, увязанные толстыми концами им на спину; очищенные от веток хлысты верхушек скребли дорогу.
Двое пацанов и собака сопровождали заготавливаемые на зиму дрова.
Углубившись в лес, я встретил ещё одну партию лесорубов. На этот раз из трёх лошадей с тремя же мужиками и без собаки.
Мы поздоровались и я спросил смогу ли пройти по тумбам к Сарушену.
Порубщик с иссушённым до костей черепа лицом над выгоревшей красной рубахой сказал, что про такую дорогу он слыхал, но с ней не знаком, и что метров через триста я увижу одноглазого старика – он там дрова рубит, – который хорошо знает этот лес.
Я прошёл и триста метров, и пятьсот – топора не слышно было, должно быть старик устроил перекур с дремотой, или обедал.
Не достигая вершины, дорога раздесятерилась на мелкие тропы.
Я пошёл по той, что забирала круче, но скоро и она пропала; начался просто горный лес на крутом склоне, где местами уже не идёшь, а карабкаешься, цепляясь за стволы деревьев.
Утомительное это занятие, и я двинул в обход вершины, надеясь не пропустить место, где гряду продолжит переход на следующий тумб.
И вдруг почувствовалась какая-то перемена.
Словно бы тише стало. Странно померк свет.
И без того нечастые блики солнца исчезли вовсе. Облака там, что ль, сошлись над лесом?
Оглядевшись, я понял причину: поменялся сам лес – меня окружали уже не великаны вперемешку с разнокалиберной порослью, а частые стволы ровесников, чьи кроны смыкались на высоте четырёх-пяти метров в непроницаемую для солнечных лучей массу, наполняя воздух оттенком потусторонней сумеречности.
Что-то заставило меня оглянуться и я встретился с внимательным взглядом зверя.
Шакал? Собака?
Ах, нет. Посмотри на этот хвост: конечно же, лиса. Возможно – лис, но молодой, не натыкался ещё на охотников.
– Hi, Fox. I’m not a prince. I am not young. Go your way.
Я двинулся дальше, уворачиваясь от нитей паутины, обходя, а иногда и продираясь сквозь колючие кусты, а лис шёл следом.
Кто сказал, что животные отводят глаза?
Так мы и шли, порой я что-то говорил ему, но он отмалчивался.
В какой-то момент я снял вещмешок, отломил и бросил ему кусок хлеба.
Сперва, он словно и не знал как подступиться, но потом съел, держа меня под неослабным контролем.
Может, рассматривает как потенциальную добычу? Рановато.
И лишь когда впереди завиднелись наполненные солнцем просветы между деревьев, он начал озираться, а вскоре и вовсе пропал.
Прощай, молодой лис из молодого леса.
Я вышел на поляну и понял, что дал почти полный круг, но так и не нашёл переход на следующий тумб.
Неподалёку, под крутыми скалами, различались несколько ветхих крыш, которые я приметил когда ещё подходил к этому лесу.
Блуждать в поисках тропы к Сарушену мне уже перехотелось и вместо этого я начал высматривать спуск в покинутую деревню Схторашен.
Спуск вскоре обнаружился и крутая стёжка привела меня в заброшенный сад тутовых деревьев, откуда я вышел к деревенскому роднику с до невозможности вкусной водой – куда тому приплатановому – миновал метров тридцать мощёной булыжником улицы из двух или трёх домов, обросших мошем по самые крыши и, по чуть приметной колее начал спускаться по обращённому к Кармир-Шуке склону.
( … деревня Схторашен опустела ещё до войны, потому и крыши в ней уцелели, и нет следов пожара.
Она стала жертвой маразматического решения руководства Советского Союза, когда тому перевалило за семьдесят, о переселении жителей высокогорных сёл на более равнинные места.
Тогдашние кормчие НКАО верноподданно исполнили директиву верхов и прикончили не одну лишь Схторашен …)
На пути вниз, ещё пара моих попыток срезать, ну, хоть малость, и выйти к шоссе повыше, упёрлись в глубокие ущелья с отвесными стенами, так что на шоссе я вышел там же, где и оставил его два дня назад – у павильона-закусочной «Тнчрени» .
( … покладистого судьба ведёт под белы рученьки, брыкливого же волочит за волосья, но исход один – оказываешься там, где предначертано …)
После пары поворотов плавного серпантина, асфальт взял прямой курс к перевалу из просторной долины Кармир-Шуки.
Я топал по кромке размягчённого жарой покрытия, задыхаясь, потея, не находя мест куда бы сдвинуть лямки самодельного вещмешка, чтоб не так сильно резало плечи заспинной кладью.
Соль пота ела глаза, которые уже не прядали по окрестным красотам, а понуро глядели под ноги в обшарпанных солдатских ботинках, на шершавый асфальт и на мою тень, начинавшую тихо-тихо удлиняться; но порой, таки, вскидывались, порываясь высмотреть тенистое дерево у обочины, хоть я и знал, что таковых до самого перевала не предвидится.
Раза два я уклонялся в сторону – полакомиться чёрными ягодами придорожного моша, но он в этом году не уродился, или место было бесплодное – и снова ботинки топали по непреклонно устремлённому вверх шоссе.
Горы – лучший учитель предвидения будущего: когда у шоссе бесконечный прямой подъём сменился на горизонтальные извивы, продиктованные рельефом чередующихся тумбов, я уже мог прозорливо вычислить, что через полчаса буду во-о-он на том дальнем повороте, а за ним, минут через десять, от шоссе ответвится влево грунтовка и полого пойдёт вдоль склона до самого дна тамошней долины, прорезанной речкой Варанда, и там будет хорошо – деревья и тень, и вода из прибрежного источника…
Так всё и вышло, и в том месте, где грунтовка пересекает каменное ложе русла реки, чтобы начать подъём к Саркисашену, я с ней расстался и пошёл по левому берегу, через тоннель в густом орешнике, пока не оказался на открытом – и на удивление ровном – поле, протянувшемся напротив подножия тумба-великана на том берегу.
Представь себе почти отвесно вздымающееся футбольное поле, поросшее лиственным лесом до самого верха.
Из-за крутизны склона кроны деревьев не прячут, а лишь сменяют друг друга, взбираясь всё выше, переливаясь каждая своим из двухсот с чем-то оттенков зелёного. Представляешь?
А я на этом берегу под кряжистым чугупуром (это на котором грецкие орехи растут), растянулся на подстилке из трухи от прошлогодней листвы и озираю весь этот зелёный беспредел, и синее небо – сколько его заглядывает вглубь здешней долины – и колыханье пронизанных солнцем листьев над головой.
Хорошо вот так валяться и думать ни о чём и обо всём; жаль только, что не с кем поделиться всей этой красотищей.
Ну, да я уже привык, что самые захватывающие моменты случаются в одиночестве.
Главное не скатиться в мегаломанию – чем больше, мол, пространства на отдельно взятую душу, тем выше ранг носителя данной души.
Однажды я листал лощёный журнал на немецком.
Самой длинной оказалась статья про какого-то Херцога, владельца крупного химического концерна. Вобщем, представитель той элиты, что не опускается до мелкой политической грызни, оставляя это занятие президентам, премьерам и партиям, но их повороты руля в личных вотчинах, хотя бы на полградуса, становятся определяющими для всего государственного курса Германии.
Статья перемежалась красочными снимками, и на одном из них его портрет в своём персональном приусадебном парке, на фоне внуков-херцогенят – белокурых купидончиков с луками.
Его праотцы – бродячие евреи-челноки, притаскивали ширпотреб аж из Китая на продажу феодальным бандюгам-герцогам, а неблагодарные варвары чинили пейсоносцам всяческие измывательства.
А нынче он банкует. Пахан по полной.
А вот счастлив ли?
Не верю, с оглядкой на выражение его лица в том выхоленном парке.
Ну, а я?
Счастлив ли я, валяясь здесь, в древесной сени, обвеваемый легчайшим ветерком от недалёкой речки, где мне – безраздельно одному – отмеряно пространства в полфутбольного поля, заросшего травою по колено, вперемешку с шипастыми шарами колючек синевато-сизого отлива, а вместо противоположных трибун – круто вздыбленный ввысь тумб-курган, ростом с многоэтажки, что вырастают вдоль дороги из Борисполя в Киев?
Что ещё нужно для счастья?
Вопрос, конечно, интересный…
Жаль нету зеркала – поставить себе диагноз по выражению лица.
Местечко это открылось мне шесть лет назад.
В то лето образовательные власти Степанакерта устроили тут палаточный лагерь для городских школьников, и Сатэник работала в нём несколько смен подряд.
Моё предложение вверить её кровинушек моей отеческой заботе и опеке было моментально отфыркнуто и Ашоту с Эмкой пришлось отдыхать рядом с ней такое же количество смен, в отрядах сообразно их возрасту и полу; а Рузанна, только что сдавшая университетские экзамены за второй курс, трудилась рядом с мамой на должности неоплачиваемой пионервожатой.
На второй неделе бессемейной жизни я заскучал и однажды под вечер покинул город в направлении Сарушена, купив в окраинном магазинчике пачку печенья и кулёк конфет (на тот период жизни мне уже дошло, что радость от лицезрения отца желательно закреплять гостинцем).
В лагерь я попал уже затемно.
Примерно там, где я сейчас лежу, стоял раздвижной холщовый табурет директора лагеря, Шаварша, на который кроме него никто не смел садиться – прям тебе коронационный валун шотландских королей.
На обращённой к полю стороне вот этого же широкого, и уже тогда расщéпленного молнией, чугупура висела одинокая, но мощная лампа, питаемая почти бесшумным генератором.
Два длиннючих стола из листового железа, с узкими лавками по бокам, протянулись, один за другим, вдоль кромки примыкающего поля, в котором силуэтились две приземистые пирамиды армейских брезентовых палаток, вместимостью на взвод каждая – одна девочкóвая, другая для мальчиков и физрука.
Чуть в стороне стояла шестиместная палатка воспитательниц и ещё одна, совсем маленькая, для директора Шаварша и его жены, а по совместительству фельдшерицы-поварихи лагеря.
Правее палаток, метров за тридцать от столов, в ночном поле разложен был огонь, лизавший тихими языками конец древесного комля изредка, по мере сгорания, продвигаемого в костёр.
Меня опознали в свете лампы и кликнули Сатэник, а с ней прибежала Рузанна.
Обе обрадовались, но Сатэник внутренне напряглась – а ну, как отколю какую-то сентиментально-романтическую дурость вразрез с вековыми устоями местных нравов?
Но я вёл себя смирно, и послушно уселся с краю стола, где начинался лагерный ужин и где мне тоже выделили тарелку каши, ложку и кусочек хлеба.
После пары попыток хоть что-то откусить, мне стало ясно – этот хлеб не для пластмассовых зубов и я неприметно отложил его в сторонку, переключившись на кашу.
( … как удалось устроить этот слепок советских пионерлагерей в стране, министр образования которой, в приливе откровенности, признался, что министерство не в состоянии купить даже футбольный мяч для школы номер восемь?
Наверное, диаспора выделила целевой грант и в конце лета заграничные благотворители получат отчёт:
– На выделенные вами $ 40 000, дети столицы Арцаха получили возможность …)
Составление реляции гипотетическим добродетелям от непойманных грантокрадов прервал восторженный писк притиснувшейся ко мне сбоку Эмки.
Я погладил её волосы и узкую спинку дошкольницы; о чём-то спрашивал, она отвечала и тоже спрашивала меня о чём-то.
– А где Ашот? Ты видела его?
Она указала на дальний край соседнего стола, где свет от лампы мешался с ночным мраком; он сидел там, забыв про ужин на тарелке, восхищённо таращась на высящихся вокруг него старшеклассных недорослей с их неумолчным гоготом и ржаньем.
Я достал из кармана летней куртки печенье с конфетами и дал Эмке, чтобы та поделилась с братом. Она тихо отошла.
Потом была трапеза для взрослых.
Воспитательницы чинно пили вино; директор, физрук, участковый милиционер из соседней деревни и я – тутовую водку.
Закусывали мелкой рыбёшкой, которую милиционер днём глушанул в речке электрическим разрядом от одолжённого в лагере генератора, и которую потом приготовила медсестра-повариха-жена директора.
Группа старшеклассников подошла к Шаваршу с челобитьем, чтобы позволил устроить танцы и тот милостиво дал указ отодвинуть отбой на полчаса.
Я улучил момент спросить Рузанну где Ашот, она ответила, что тот уже спит в палатке и вызвалась пойти разбудить, но я сказал, что не надо.
Старшеклассники отошли к костру – вытанцовывать под музыку из колонки на соседнем с лампой дереве.
Мне поначалу показалось странным, что те, как один, танцуют спиной к руководству, но затем догадался – каждый танцует с собственной тенью, отбрасываемой в поле светом лампы.
Потом директор повелел выключить генератор и удалился опочивать
К тлеющему в костре бревну мелкими группами просочились отдыхающие старшеклассники, чтобы, под присмотром негласно сменяющихся воспитательниц, стращать друг дружку жуткими рóссказнями и ухохатываться над извечными анекдотами до часу или двух по полуночи.
В час ночи я согласился уйти спать на свободную раскладушку в мальчукóвой палатке, поскольку, чтобы успеть на проходящий через Сарушен автобус до Степанакерта, выходить нужно в шесть утра…
Через много лет – совсем недавно – я спросил Ашота почему он так и не подошёл ко мне в тот вечер. Он ответил, что о моём приезде узнал лишь на следующий день, когда меня уже не было в лагере.
На мой вопрос о печеньи с конфетами он недоумённо покачал головой.
Эмку я не виню: в шесть лет слопать пачку подвернувшегося на фоне лагерного пайка печенья – это нормальное проявление здорового эгоизма.
Бедняга Ашот. Каково вырастать с мыслью – которую давно похоронил и не помнишь, но которая всегда с тобой – мысль, что отец не захотел к тебе подойти?..
К тебе – единственному из всей семьи – отец подойти не захотел.
Но, как говорится, дело прошлое или, повторяя мудрое изречение моей последней тёщи, Эммы Аршаковны:
– Кьянгя ли!
Что-то малость меня припечалило это уединённо роскошное местечко. Ладно, хватит тоску нагонять.
Повалялись, а теперь пособираем венвильно дозволяемый сушняк и валежник.
Не углубляясь в крутосклонные заросли, я прочёсываю кусты и деревья вдоль кромки поля, вытаскиваю на утоптанную тропу здесь сломленный сук, там сухостой.
Метров через триста я разворачиваюсь, чтобы вернуться, и по ходу подбираю в охапку набросанное на тропу топливо. Сколько получится уволочь за раз.
Следующие ходки получаются уже короче, и ещё короче.
Теперь остаётся наломать дров для костра, где буду печь «пионеров идеал-ал-ал…»
Делать это приходится голыми руками, поскольку из оружия при мне и ножа даже нет.
Иногда люди изумляются и стращают меня дикими зверями или разбойниками, но за всю историю моих ежегодных уходов на волю я видал лишь лисиц и оленей, да пару раз медвежьи следы, а разбойники вообще не показывались.
Впрочем, без нападения не обошлось.
При ночёвке в окрестностях деревни Мекдишен я лёг спать под кустом, укутавшись поверх спального мешка синей искусственной рогожкой (совершенно непрактичная хрень – в дождь секундально промокает, но в ту пору у меня ещё не было палатки), и где-то к полуночи на мой ночлег наткнулись два волкодава – охрана возвращающегося в деревню всадника.
Ух, и взлаяли ж они у меня над головой!
Подъехавший с фонариком хозяин тоже изумился такому явлению в родных местах, но синий куль ему проорал, что он турист из Степанакерта, и поскорей отзови своих гампров.
Мужик завёл было знакомую байду про волков, но я не церемонясь заявил, что после его псов мне вообще никто не страшен.
А при посещении Дизапайта – это третья по высоте гора Карабаха – туда же через полчаса поднялась группа ребят из Хало Траста – есть такая международная организация с британской пропиской, что финансирует и обучает местное население горячих точек планеты проводить расчистку минных полей, которые в ходе военных действий противники наставляют друг другу.
Ветродуйная вершина Дизапайта считается лучшим местом для просьбенного матага, поскольку там с незапамятных времён стоит каменная часовня и её надо трижды обойти кругом для исполнения твоей просьбы.
Халотрастовцы притащили с собой жертвенного петуха, а нож прихватить забыли и очень разочаровались, что я ничем не могу им помочь.
Однако-таки, исхитрились и оттяпали жертве голову осколком горлышка от водочной бутылки, что попался в мусоре от предыдущих матагистов.
И только лишь в том году, когда я ходил на Кирс (вторую по высоте вершину) при мне была имитация швейцарского армейского ножа – подарок Ника Вагнера – там в ручке много всяких чепуховин, типа вилки, штопора и даже пилочки для ногтей. Не помню куда я его потом задевал.
Но, сколько б я перед тобой не хвастался, вершины номер один в павлиньем хвосте моих бродяжных достижений нет.
По ней проходит линия фронта недоконченной войны между армянами и азербайджанцами. Так что не одни, так другие меня туда не пропустят, а может и с обеих сторон шмальнут синхронно.
Короче говоря, ломка высохших веток не Бог весть какая проблема и скоро я заготовил две достаточные кучи дров и палок для костра – когда первая прогорит, я закопаю в её жар и пепел нечищенную картошку, а сверху дожгу остачу, чтоб картофан дошёл до кондиции.
Но это чуть потом, а пока что установлю палатку, а то, вон, солнце уже зашло за крутой тумб и от речки потянуло сумерками.
( … любой из нас, хоть на сколько-нибудь, да пироман.
Пировали пироманы пирогами с Пиросмани…
По-первах, смахивает на недошлифованную скороговорку, но следом исподволь закрадывается разделительный вопрос: тут Пиросмани в роли сотрапезника, или пирожной начинки?..)
Чтобы пламя не расползлось по полю, я обхожу костёр кругами, пресекая поползновения длинным дрыном, который не сумел переломить при дровозаготовке.
Когда костёр взят в чёрную кайму выгоревшей травы, дозор сменяется смиренным созерцанием хлопотливо деловитых языков пламени, а дрын превращается в посох для подтыка моего опорно-двигательного аппарата.
А что тебе видится в открытом огне, или в трепетном мерцании чёрно-седых головешек распадающихся в угольки?
( … мы были семенем, ростком, почками, ветвями …)
Теперь, превратив посох в кочергу, я ворошу их тлеющие реминисценции, расталкиваю, чтоб получилась ямка на дюжину картошек: завтрак и ужин – два в одной.
Огонь ест дерево, я ем картошку, меня едят мошки…
( … кто не ест, тот не живёт.
Даже такие тихони как кристаллы, или, там, сталактиты-сталагмиты, по ходу своего безубойного роста пожирают пространство.
А вот время сожрать невозможно, поскольку его вовсе нет.
Время – ржавая селёдка для сбивки с толку простофиль.
На самом деле есть только разные состояния пространства: пространство освещаемое слева – утро, пространство освещённое справа – вечер.
День единица измерения времени? Чушь собачья!
День – это разность между двумя состояниями пространства.
Три яблока минус два яблока будет одно яблоко, а не единица времени.
Вобщем, ты особо не пугайся – это у меня давний сдвиг по фазе на тему времени с пространством.
Едва взбредёт на ум эта сладкая парочка: враз короткое замыкание, взъерепенюсь весь и – пошёл взахлёб лепетать не понятно о чём!
Начинаю Чёрт знает какую чушь городить, или такую несу околёсицу, что бог ногу сломит.
Ни дать, не взять – Василий Блаженный, просто по другой тематике.
Однако, не буйствую ничуть, вот уж чёрта с два и Боже упаси.
Всё по тихому: сам наплету, да сам же и запутаюсь – тут и бзику конец, а потом опять хоть воду на мне вози …)
~ ~ ~