Вы здесь

Художественный историзм лирики поэтов пушкинской поры. Проблема воплощения исторического материала в поэзии первой трети XIX столетия (Е. М. Жабина, 2013)

Научный редактор

В. И. Коровин, профессор Московского педагогического государственного университета, доктор филологических наук


Рецензенты:

С. В. Сапожков, доцент Московского педагогического государственного университета, доктор филологических наук

Е. Е. Дмитриева, старший научный сотрудник Института мировой литературы им. А. М. Горького РАН, кандидат филологических наук

Проблема воплощения исторического материала в поэзии первой трети XIX столетия

Проблема художественного историзма лирики пушкинской поры имеет большое историко-литературное и теоретическое значение.

Под историзмом в Краткой литературной энциклопедии понимается «художественное освоение конкретно-исторического содержания той или иной эпохи, а также ее неповторимого облика и колорита. Историзм – это способность схватить ведущие тенденции общественного развития, проявляющиеся в общенародных событиях и индивидуальных судьбах»[1].

В исторической науке термин «историзм» определяется следующим образом: «Историзм – это принцип научного мышления, рассматривающий все явления как развивающиеся на основе определенных объективных закономерностей»[2].

Само понятие историзма (нем. Historismus) было впервые введено Ф. Шлегелем в 1797 г. и определялось как принцип мышления, в основе которого лежит представление о постепенном «органическом» развитии любого явления и о каждом этапе в истории как определенном и необходимом звене в историческом процессе.

Историзм предполагает не только достоверность фактов, событий, имен, точность освещения обстоятельств, времени и места. Не только показ явлений, действий в их взаимосвязи и развитии. Это прежде всего глубокое проникновение в эпоху, постижение мировоззрения людей того времени, о котором рассказывает автор, «точное понимание особенностей временной ментальности в сочетании с неизменными чертами человеческого характера»[3]. Историзм заключается и в умении увидеть ведущее, определяющее в историческом процессе, отделяя второстепенное. «Историзм исключает перенос современной планки сознания, психологического уровня в предшествующие времена, но в то же время обязывает автора быть во всеоружии последующего исторического опыта»[4].

Раскрывая понятие историзма, представляется целесообразным рассмотреть значение и смысл самого слова «история». При этом следует иметь в виду, что как значения, так и прежде всего смыслы данного слова существенно менялись на протяжении трех последних тысячелетий.

А. А. Тахо-Годи отмечает[5], что ионийское слово «история» (laxopla) происходит «… от индоевропейского корня vid, значение которого выступает в латинском video русском видеть. Как видно из греческих слов oida «знаю» или eidenai «знать», образованных от того же корня, слова с этим корнем обозначают не просто зрительное восприятие, но и познавательные процессы, что нетрудно заметить также и в русском ведать и немецком wissen, относящихся уже окончательно к сфере мышления»[6].

Лингвист Ж. Ле Гофф также замечает, что «концепция видения как значимого источника знания приводит к идее, что istor, тот, кто видит, одновременно является тем, кто знает; istorein по-древнегречески означает “разузнавать (стараться узнать)”, “информировать кого-либо”. История, таким образом, – это расспрашивание (разузнавание)… Связь между voir и savoir (фр. “видеть” и “знать”), между видением и знанием, является, таким образом, первой проблемой»[7].

Первоначально (судя по дошедшим до нас текстам) возникает не само слово «история», а родственные слова – готсор и готорёсо. Словом «истор» («историк») обозначался человек, собирающий, анализирующий, оценивающий и пересказывающий некие сведения (некую информацию). Таким образом, первоначально «истор» – это, с одной стороны, свидетель, очеемЭец с другой – сведущий, осведомленный человек. Например, у Гомера «истор» (готсор) – это третейский судья, то есть человек, выслушивающий свидетельства, оценивающий их и выносящий суждение об их истинности или ложности[8], у Платона «истор» – это «сведущий», «знающий»[9].

Глагольная форма готорёт означала либо видеть, либо собирать свидетельства или сведения, либо рассказывать об увиденном (свидетельствовать) или пересказывать полученные свидетельства и сведения. Таким образом, это слово имело два основных значения: во-первых, «спрашивать», «допытываться», «искать» и т. д., указывая на «дознавание», то есть на выспрашивание или осведомление на основании того, что другой человек сам видел или испытал, во-вторых, «рассказывать, как очевидец, об увиденном». Такие значения готорёсо встречаются, например, в классической трагедии V в. до н. э., в частности, у Эсхила, Софокла и Еврипида[10].

Сходные значения имели и другие однокоренные слова. Например, в Новом Завете, в Послании к Галатам святого апостола Павла говорится: «… ходил я в Иерусалим видеться с Петром…» (Гал. 1, 18). По мнению Д. Фоакс-Джексона, специалиста по христианской историографии, в данном контексте слово «видеться» (тторг/ггш в греческом оригинале) имеет значение «расспросить, получить свидетельства от очевидца»[11].

В «Энциклопедии» Дидро и Д’Аламбера приводится следующее определение понятия «история»: «История – это изложение фактов, приведенных в качестве истинных, в противоположность басне, которая является изложением фактов ложных»[12]. В данном случае под басней понимается не литературный жанр, а степень достоверности исторических фактов. История – это память далеко не обо всех вещах и событиях прошлого, но лишь о «действительно полезных исторических фактах»[13], то есть таких, которые имели отношение к важным и коренным моментам развития человеческого рода. Критерии надежности исторических исследований носили отнюдь не только теоретический характер. Дело в том, что в XVIII столетии в обществе были еще живы традиции скепсиса по отношению к истории, утвердившиеся в XVII веке и хорошо выраженные как в известной максиме: «История – всего лишь общепринятая басня», так и в скептицизме французского архитектора Ардуэна, объявившего поддельными все древние и раннесредневековые источники. Дидро понимал басню как нечто выдуманное, то есть то, что никогда не было и не могло быть в реальной истории. Басня в данном случае воспринималась как способ воспроизведения действительности (слух, сплетня, анекдот), а не литературный жанр.

Собрав, проверив и осмыслив факты, историк обязан перейти к их художественному изложению, необходимыми качествами которого являются ясность и простота стиля, краткость, живой язык. Историк пишет не для одних специалистов, но для всей читающей публики и потому обязан обладать также и литературным красноречием. «Историк, извлекший материал из хороших источников, сопоставивший свидетельства и здраво их оценивший, словом, изрядно потрудившийся, является искусным историком. Но если он обладает еще и даром приличествующего красноречивого изложения, он более чем искусен, он – великий историк»[14]. Трудность задачи историка состоит в том, что, принадлежа к типу культуры одного времени, он должен попытаться проникнуть в стиль мышления и поведения людей другой культуры – таково предварительное условие самой возможности общения человека настоящего времени с представителями прошедших времен. Иными словами, «он должен выразить другое время в его реалиях, передавая его на языке понятий своего собственного времени»[15].

В книге «О духе законов» (1748), излагая историю различных государств, Монтескье высказывал мысль о закономерности всего существующего. Кроме законов природы, существуют законы, создаваемые людьми. Эти законы определены условиями жизни людей. В этой связи Монтескье обосновывал огромную роль географического фактора; человеческими действиями управляют климат, религия, законы, правительственные распоряжения, примеры прошлого, нравы и обычаи. Совокупность всех этих обстоятельств и их взаимодействие рождают «дух народа», которому и должны соответствовать устанавливаемые в обществе законы[16].

Просветители сосредотачивали свои взгляды на истории государств, цивилизаций и культур. В таком подходе содержалась возможность сосредоточиваться на выяснении национального своеобразия культур, государственного устройства, быта, нравов отдельных народов. Внимание историков к прошлому данной страны, данного народа, собирание документов, различных материалов неизбежно вело к постановке вопроса о национальном характере, об особенностях и своеобразии культуры, искусства, языка данного народа. Огромная роль в изучении национальной специфики культур принадлежит Гердеру. Принципиально новым «в историческом мировоззрении Гердера было понимание исторического и национального своеобразия “времен и народов”. Национальной культурой данного народа в свою очередь обусловлены его язык, искусство и поэзия как выражение его сознания и национального характера»[17]. Время у Гердера становится исторической категорией. Преодолевая механистическое представление об историческом прогрессе, он показывает движение времени не линейное, а по восходящей, когда настоящее не отменяет прошлого, но обобщает его, вбирает его опыт. На этой основе были сформулированы понятия «дух времени» и «дух народа».

Отметим, что до эпохи Просвещения одним из главных в истории средневековья был вопрос о конечной цели исторического процесса: «Мир начался в акте творения, он не был безначальным, – но он не может быть вечным в том его состоянии, в каком он находится»[18].

Просветительской концепции прогресса в истории как развития по восходящей линии от низшего к высшему в XVIII в. противостояла теория круговорота, выдвинутая итальянским философом и социологом Дж. Вико. В своем сочинении «Основания новой науки об общей природе нации» (1725) он развернул учение о цикличности развития человеческого общества. Согласно Вико, общество проходит стадию детства (период богов), юности (героический период) и зрелости (человеческий период), в котором и живет современное человечество. «Человеческий период» – высший, после него общество начнет разрушаться, и человечество вновь перейдет к первобытному состоянию[19].

В начале XIX столетия историко-критическая школа в лице своих главных представителей, Нибура и затем Ранке, провозгласила, что главная цель истории – отыскать и представить истину. В предисловии к своему первому труду – «Geschichte der romanischen und germanischen Volker (1824) – Ранке писал, что «истории вменяли в обязанность быть судьей прошлого, поучать современников на пользу будущего», однако сам он желает «просто показать, как оно собственно было», «wie es eigentlich gewesen», «ибо, – замечает он в приложении к этому труду, – «Zur Kritik neuer Geschichtschreiber» – «идеал всегда в том, чтобы представить миру историческую правду». Ранке считал, что история по самой своей натуре должна питать отвращение к вымыслам и фантазиям и допускать только то, что верно. «Трудно отличить истинное от ложного и среди различных известий избрать достоверное»[20]. Историко-критическая школа стремилась к точному, по возможности объективному, воссозданию прошлого.

В первой четверти XIX столетия самым крупным программным документом формировавшегося историзма в России стала «История государства Российского» Н. М. Карамзина. В «Предисловии» к этому сочинению Карамзин писал: «Есть три рода Истории: первая современная, например Фукидидова, где очевидный свидетель говорит о происшествиях; вторая, как Тацитова, основывается на свежих словесных преданиях в близкое к описываемым действиям время; третья извлекается только из памятников, как наша до самого XVIII века. В первой и второй блистает ум, воображение Дееписателя, который избирает любопытнейшее, цветит, украшает, иногда творит, не боясь обличения; скажет: Я так видел; так слышал <… > Третий род есть самый ограниченный для таланта; нельзя прибавить ни одной черты к известному; нельзя вопрошать мертвых; говорим, что предали нам современники; молчим, если они умолчали»[21], ибо историк обязан «представлять единственно то, что сохранилось от веков в Летописях, в Архивах»[22]. При этом, говоря о верхнем пределе истории «третьего» рода («как наша до самого XVIII века»), Карамзин дает подстрочное примечание, конкретизирующее намеченную им схему применительно к русскому историческому процессу: «Только с Петра Великого начинаются для нас словесные предания; мы слыхали от своих отцев и дедов об нем, о Екатерине I, Петре II, Анне, Елисавете много, чего нет и в книгах»[23].

В основу своей историографической типологии Карамзин положил степень удаленности историка от прошлого и характер дошедших от него источников (памятников) и четко обособил в этом отношении отдаленное прошлое, недоступное прямому наблюдению историка или его информаторов и фиксируемое, поэтому, только в «мертвых», давно отложившихся памятниках. В рамки этой истории «третьего» рода, – а в России она простиралась до конца XVII – начала XVIII в. – всецело укладывалась и сама его «История государства Российского». История «третьего» рода или Древняя, Допетровская Русь, – это именно тот период, который, согласно господствовавшим в первые десятилетия XIX в. взглядам, был истинным прибежищем исторической науки, только на нем и сосредотачивавшей свое внимание.

В отличие от него, история «первого» («Фукидидова») и «второго» («Тацитова») – родов – это современная или близкая к ней действительность, которая восстанавливается по «живым», «говорящим» источникам (собственным впечатлениям историка и рассказам информаторов – очевидцев) или по «словесным преданиям», записанным очевидцами сразу или вскоре после событий. В России хронологической гранью, отделяющей историю «первого» и «второго» родов (они здесь объединены Карамзиным по сходству способов отображения исторической действительности) от истории «третьего» рода, выступает, по Карамзину, время Петра I.

Английский историк-методолог и философ Р. Коллингвуд, касаясь вслед за Карамзиным исторического метода античных историков, образно выразил его существо: он «держал их на привязи, длина которой определялась непосредственной живой памятью. Единственным источником для критики был очевидец событий» [24]. Или, говоря иначе, «ретроспективные границы поля видения историка определялись границами человеческой памяти»[25].

Н. М. Карамзиным в «Истории государства Российского» была поставлена проблема художественного воплощения истории страны. «Художественность изложения как непременный закон исторического повествования была сознательно прокламирована историком, считавшим, что “видеть действия и действующих”, стремиться к тому, чтобы исторические лица жили в памяти “не одним сухим именем, но с некоторою нравственною физиогномиею” – это значит знать и чувствовать историю…»[26]. А. С. Пушкин увидел в «Истории…» Карамзина реализованную возможность повествования, при котором субъективные убеждения и пристрастия автора (его «любимые парадоксы»[27]) не исключает иных суждений, необходимо вытекающих из «верного (то есть полного, не урезанного и не искаженного в пользу собственной концепции) рассказа событий»[28]. Не случайно, поэтому, что главный недостаток первых томов «Истории русского народа» Н. А. Полевого Пушкин усмотрел в тенденциозности, в легкомысленном и мелочном желание поминутно противоречить Карамзину, в «излишней самонадеянности»[29]: «Уважение к именам, освященным славою <… > первый признак ума просвещенного. Позорить их дозволяется токмо ветреному невежеству…»[30]. Пушкин замечает, что в своем труде Полевой руководствовался соображениями французских историков: «Г-н Полевой сильно почувствовал достоинства Баранта и Тьерри и принял их образ мнений с неограниченным энтузиазмом молодого неофита»[31]. Однако эти достоинства требовали критического взгляда: они явились на почве осмысления фактов чужой истории, а вместе с тем и на почве всеобщего увлечения романами Вальтера Скотта с их поэтическими вымыслами и той вольностью обращения с материалом, которая недопустима в исторической науке: «Действие В. Скотта ощутительно во всех отраслях современной ему словесности. Новая школа французских историков образовалась под влиянием шотландского романиста»[32]. Своевольная трактовка исторических лиц и событий, «насильственное направление повествования в какой-нибудь известной цели»[33] в виде собственной или заимствованной любимой идеи сообщают истории характер романа, тогда как самый роман на современном этапе развития литературы (точно так же, как любая другая форма эпоса или драмы) должен иметь, по мысли Пушкина, все достоинства реальной истории – правдивого, беспристрастного рассказа о прошлом и настоящем.

Что же нужно драматическому писателю? Таким вопросом задавался Пушкин, разбирая драму М. П. Погодина «Марфа Посадница»[34]. На что сам и отвечал: философия, беспристрастие, государственные мысли историка, догадливость, живость воображения, никакого предрассудка любимой мысли и свобода. То же самое необходимо и прозаику, и поэту. Говоря о свободе, Пушкин имел в виду свободу от любимых мыслей и симпатий, но эта свобода предполагала полную зависимость от исторической правды. «Драматический поэт, беспристрастный, как судьба, – писал Пушкин в том же разборе драмы Погодина, – должен был изобразить столь же искренно<… >. Не он, не его политический образ мнений, не его тайное или явное пристрастие должно было говорить в трагедии, но люди минувших дней, их умы и предрассудки. Не его дело оправдывать или обвинять, подсказывать речи. Его дело воскресить минувший век во всей его истине»[35]. Именно потому, что эта истина ни в прошлом, ни в настоящем в точности неизвестна, она и «требует добросовестного исследования». Пушкин не отрицал ни субъективной, нравственной оценки, ни пристрастий личных чувств и убеждений, а стремился заострить мысль, чтобы подчеркнуть главное: важнее, чем пристрастия, важнее, чем добродетель и порок, была историческая правда. Писателю, так же, как и историку, нужно вглядываться в факты, правильно их сопоставлять, отыскивая внутреннюю связь, отделяя главное от второстепенного, и делать лишь те выводы, которые подсказывает логика исторических ситуаций, их видоизменений, их взаимной обусловленности.

Возражая Н. Полевому по поводу его рассуждений о средневековой Руси, Пушкин писал: «Вы поняли великое достоинство французского историка (Гизо. – Е. Ж.). Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада»[36]. Пушкин полагал, что в России не было феодализма. Ее путь развития отличается от западного: в России «существование народа не отделилось вечною чертою от существования дворян», как это было в истории Франции. Далее Пушкин поясняет причину исторического несходства различных народов, чьи пути не укладываются в жесткое ложе одной формулы: «Не говорите: иначе нельзя было быть. Коли было бы это правда, то историк был бы астроном и события жизни человечества были бы предсказаны в календарях, как и затмения солнечные. Но провидение не алгебра. Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая – мощного, мгновенного орудия провидения»[37]. Отметим также, что, характеризуя систему Гизо, Пушкин писал о том, что, отбрасывая все «случайное», Гизо стремился выявить в истории закономерный процесс развития. Именно Г изо показал, что история – это не хаотическое нагромождение случайностей, но торжество необходимости. В этом, по мнению Пушкина, и состоит «великое достоинство французского историка»[38]. «Разделяя в целом подобные взгляды на исторический процесс, Пушкин вместе с тем решительно отвергает представление об исторической необходимости как фатальной предопределенности, при которой случайности совершенно исключаются и от воли человека ничего не зависит»[39]. Он подчеркивал, что в истории можно определить лишь «общий ход вещей», общее направление событий, но невозможно «предвидеть случая – мощного, мгновенного орудия провидения»[40]. Эту мысль Пушкин аргументирует тем, что в то время как оказывалось возможным, например, предсказать «Камеру французских депутатов и могущественное развитие России»[41], никто не был в состоянии предсказать «ни Наполеона, ни Полиньяка»[42]. «В представлении Пушкина признание исторической необходимости отнюдь не исключает ни значения личной воли, ни роли случая. Он рассматривает их во взаимосвязи, не отрывая метафизически одного от другого»[43].

Таким образом, историзм начинается с преодоления (в той или иной степени) такого взгляда на историю, при котором отдельное событие рассматривается обособленно, вне связи с другими, вне процесса и развития, как проявление случайности и т. д. Историзм означает рождение нового взгляда на события прошлого. Он отстаивает принцип постоянного изменения развития и совершенствования общества. Историзм делает возможным понимание места каждого народа в прошлом человечества, своеобразия культуры каждой нации, он приоткрывает будущее, устанавливает связь современности с прошлым, которое ее подготавливало.

В одном из историко-методологических трактатов середины 1830-х гг. история определялась, как «то, что беспрерывно изменяется и принимает, смотря по действию обстоятельств, различные виды»[44].

В «Обозрении русской словесности» И. В. Киреевский писал: «История в наше время <… > есть условие всякого развития»[45]. Эта «формула», и явилось своего рода несомненным признанием идеи историзма. В это же время в русской философско-научной лексике появляется и сам термин «историзм», употребляемый, правда, еще не совсем в том значении, в каком понимает его современная историософская мысль.

Следует отметить, что теоретическое обоснование историзма «в соответствующих понятиях происходит гораздо позже, чем осознание, например, реализма, тоже не сразу получившего терминологическое… обоснование. Пушкин вводил в литературу историзм, не зная такого слова. Не было оно употребительно и у его последователей в XIX веке. Вообще в лексиконе дореволюционных авторов это слово, встречавшееся отнюдь не часто, обозначало, в сущности, любое качество, имеющее какое-либо отношение к истории.

В первые послереволюционные годы слово “историзм” означало обращенность к прошлому.

Вместе с тем уже в 20-е годы фигурировало другое понимание историзма – как признание соотнесенности разных эпох и, далее, той или иной философии истории»[46].

Б. М. Энгельгардт определял «историзм» как «особенно живое чувство действительности»[47].

Б. В. Томашевским было концептуально обозначено само понятие «художественного историзма» как «определенного творческого качества, которое не следует смешивать ни с объективным фактом обращения к исторической теме, ни с интересом к прошлому. «Историзм предполагает понимание исторической изменяемости действительности, поступательного хода развития общественного уклада, причиной обусловленности в смене общественных форм»[48].

Р. Вейман понимал под «историзмом литературы» ее (литературы) историческое бытие, существование произведений во времени со всеми основами их генезиса и стадиально изменяющегося восприятия читателями[49].

«Под историзмом понимаются не «надтекстовые» образования и не разновидности содержания, а некие качества произведения. Историзм – не «вещь», не сторона, не элемент чего-то, но именно качество неких элементов. Время не может не быть предметом художественного отображения: оно отображается всегда, каковы бы ни были свойства произведения, личность автора, требования его эпохи. Но отображаться оно может как исторически, так и не исторически. Значит в вопросе об историзме существенно не то, что изображается, а то, как изображается», – отмечает С. И. Кормилов[50].

В статье Е. В. Кардаш «Критерий подлинности исторического знания в романтической культуре» под историзмом понимается «воскрешение действительности», то есть непредвзятое, достоверное описание событий, идей и нравов ушедшей действительности[51].

В книге «Оды “На Новый год”, или открытие времени. Становление художественного историзма в русской поэзии XVIII века» А. В Петров выделяет две основные характеристики художественного историзма: историзация и индивидуализация. Ссылаясь на определение историзма С. И. Кормилова («историзм… качество идейно-образного строя художественного произведения, которое выражает образно-эстетическое освоение общества и человека в нем как закономерно, самоценно и в принципе поступательно-развивающегося единства, всемирно-исторической связи всех факторов и явлений, а также активную их оценку художником, предполагающую раздельность и в то же время единство прошлого, настоящего и будущего в каждом предмете»[52]), исследователь отмечает, что в данном определении «на первый план выдвинута идея развития. Постепенное осознание писателями XVIII века того, что все в мире, в том числе человек и общество, являются становящимся во времени и испытывающим при этом воздействие самых разнообразных факторов, включая иррациональные и непознаваемые, и составляет суть процесса историзации художественного сознания»[53]. Суть индивидуализации явления (события, характера, отношения, природного и «вещного» мира) заключается «в поиске неповторимого, самобытного, особенного, экзотического, исторически конкретного, иногда случайного»[54] в этом явлении (событии, характере и т. д.). На основе приведенных характеристик А. В. Петров дает следующее определение художественного историзма: «Художественный историзм – это, во-первых, свойство художественного сознания, позволяющее увидеть и познать явление в его индивидуальном развитии и в многообразии его связей с окружающей действительностью, также находящейся в постоянном становлении; а, во-вторых, совокупность индивидуально-авторских, по возможности не клишированных средств художественной изобразительности и выразительности, с помощью которых писатель отображает данное явление в идейно-образном строе произведения»[55].

В литературоведении наиболее подробно изучен историзм А. С. Пушкина.

С. М. Петров в книге «Исторический роман Пушкина» проводит параллель между поэтами 20-30-х гг. и декабристами, анализируя сходство и различие в их подходе к изображению истории. В главе «Проблема историзма в мировоззрении и творчестве Пушкина» критиком приводится общая характеристика пушкинской философии истории[56].

Б. В. Томашевский в статье «Историзм Пушкина» утверждает, что историзм не был свойствен Пушкину до 1823 г., аргументируя это следующим образом: «Историзм предполагает понимание исторической изменяемости действительности, поступательного хода развития общественного уклада, причинной обусловленности, смене общественных форм»[57]. Исследователь понимает под историзмом Пушкина «только эту форму историзма, которая стала складываться в воззрениях Пушкина с 1823 г.»[58].

По мнению М. И. Гиллельсона, «именно просветительский историзм, который объяснял изменяемость действительности и смену общественных форм непрерывной борьбой просвещения с невежеством, помог впоследствии Пушкину перейти к более высокой форме историзма. Иная постановка вопроса нарушает последовательный ход развития мировоззрения Пушкина, искусственно изолирует его мировоззрение от общественных взглядов его учителей, сверстников и друзей»[59].

Б. С. Мейлах, разбирая содержание курса «Право государственное», которое читал в Лицее А. П. Куницын, пришел к выводу, что в этом курсе «сквозь идеалистическое понимание общества и государства видны проблески трезвого историзма»[60]. Проанализировав всю систему лицейского воспитания, Б. С. Мейлах пишет: «Каковы бы ни были различия во взглядах Куницына и Кайданова, Кошанского и Георгиевского, их лекции, читанные в Лицее Пушкину и его сверстникам, отражали многие существенные стороны русского просветительства и передовой русской общественной мысли той поры»[61]. И Мейлах, и Гиллельсон, таким образом, считают, что уже в творчестве Пушкина 20-х годов можно говорить о проявлении историзма.

Б. В. Томашевский основными чертами пушкинского реализма называет «гуманистические идеи, народность и историзм»[62]. По мнению литературоведа, темы античной древности не всегда свидетельствуют об истории, так как под историческим сюжетом может скрываться «обработка интересной для автора психологической ситуации, безотносительно к тому, в какую эпоху и в какой исторической среде эта ситуация возникла»[63].

Работы Г. А. Гуковского[64] освещают вопрос о роли историзма в становлении реалистического метода Пушкина. На материале исследования показано, что историзм явился одной из основ пушкинской реалистической системы, что с ним связано воспроизведение действительности в ее закономерном движении, в процессе развития, понимание личности в ее исторической обусловленности. В книге «Пушкин и русские романтики» исследователь подробно останавливается на особенностях пушкинского историзма, его отличии от историзма поэтов-декабристов. В отличие от Пушкина они не стремились к соблюдению исторических характеров. «Пушкин показывает мир Востока или древности, увиденный как бы вне субъективности поэта. При этом он воссоздает не только внешний, но и внутренний мир человека другой культуры. Он создает стихи – как бы не от своего лица, а от лица араба («Подражание Корану»); при этом он остается Пушкиным, человеком XIX века»[65].

Высказывая мнение о том, что «историзм предполагает рассмотрение явлений в их развитии, в процессе становления, с исторической точки зрения»[66], И. М. Тойбин считает, что «решить проблему историзма пушкинского творчества можно при условии, если будет учитываться природа самого искусства, лишь в свете соотношения литературы и истории, художественного и научного мышления»[67]. В связи с этим в работе уделяется большое внимание проникновению истории в духовную жизнь общества. Проблема историзма в мировоззрении и творчестве Пушкина рассматривается в неразрывной связи с проблемой гуманизма и проблемой народности, «в связи с вопросом понимания поэтом роли народа в историческом развитии и его способности к историческому творчеству»[68].

В. Д. Сквозников считает, что «характеризовать историческую мысль Пушкина – это не значит извлекать «исторические взгляды» и во что бы то ни стало пытаться реконструировать «систему»… У Пушкина в интересующем нас смысле при всей его устремленности к порядку и гармонии такой системы… не было»[69]. В своей работе на примере прозаико-публицистических произведений поэта исследователь описывает «именно историческую мысль в ее ведущей живой тенденции»[70].

Понятие «художественного историзма» наиболее полно раскрыто В. И. Коровиным в работах, посвященных творчеству А. С. Пушкина[71].

В отличие от историзма Пушкина, историзм поэтов пушкинской поры изучен в меньшей степени. Литературоведами рассматривается реализация исторической темы в творчестве того или иного поэта[72].

Во вступительной статье к Полному собранию сочинений А. А. Дельвига И. В. Виноградов отмечает, что «в идиллиях Дельвига наблюдается стремление приблизиться к античности», но «антична по своему устремлению их метрическая форма – гекзаметр»[73].

В. И. Коровин в книге «Поэты пушкинской поры» замечает, что «античность Дельвига – не достоверная копия древнего мира. Он смотрел на античность глазами русского человека… Дельвиговская античность – это романтический идеал, мечта о гармоническом обществе, но мечта недостижимая, хотя и прекрасная»[74].

«Достоянием романтиков становится чувство историзма, поэтому и поэты пушкинского круга, в отличие от классицистов, используя античный материал, осознают временную дистанцию и стараются смягчить условность шуткой, – пишет Л. И. Савельева. – Только у Дельвига иная задача – попытка воссоздать колорит античной поэзии, что приводит к стилизации под античность, иногда искусной, а подчас весьма искусственной»[75].

Т. Г. Мальчуковой в книге «Античное наследие и современная литература» высказана следующая мысль: «… присутствие античных элементов в поэзии определяет не только сознательная ориентация поэта на античность, но и преемственная связь с национальной культурой, для которого в течение долгого времени античные памятники играли формирующую роль “нормы и образца”»[76]. Например, В. К. Кюхельбекер на материале греческой истории пишет трагедию «Аргивяне», в которой пытается воссоздать образ великого сатирика древности и вместе с тем форму его хороводной комедии.

И. М. Тойбин отмечает, что «римская тема в сознании и творчестве Шевырева, в его политических и философско-исторических взглядах не существовала оторвано от проблемы судеб России и русской культуры. Не сам по себе Рим интересует Шевырева, а прежде всего – аналогии и сближения его с Россией, с Петербургом как столицей империи»[77].

В книге Д. В. Абашевой «Поэзия Языкова и проблемы фольклоризма» также проводится мысль о том, что «старина Языкову нужна для идеализации прошлого и для того, чтобы провести параллель с современностью»[78]. Как и в поэзии декабристов, в лирике Языкова встречаются образы древности, а «города Новгород и Псков выступают у него символами политической свободы»[79].

«Историзм в лирике представляет собой обобщенное эмоциональное содержание целых эпох в развитии мировой культуры: «дух» Древней Греции, рыцарского средневековья, Древней Руси. – пишет С. А. Кибальник. – При этом прошлое обыкновенно смыкается с современностью, существуя лишь как дополнительный план или элемент формы»[80].

В книге «Русская античность» Г. С. Кнабе отмечается, что «как идеал и норма античное начало не могло и не должно было слиться с эмпирической действительностью, раствориться в ней; оно противостояло ей как эталон и корректив, как ее возвышенно героизированный и требовательный лик. Но в то же время именно в силу своей функции назидания античные мотивы и образы были призваны воздействовать на действительность, следовательно, и взаимодействовать с ней…»[81]. Кнабе подразделяет античность на так называемую «мягкую» (выражала себя в «легкой», «анакреонтической» поэзии в таких жанрах, как элегия, идиллия или «подражание древним») и героико-назидательную («реализовывалась прежде всего в теориях и художественной практике классицизма – как государственного, имперского, так и революционного, декабристского»[82]).

Культурно-исторический материал прошлого, воплощенный в поэтических текстах, рассматривается исследователями по степени приближенности к той или иной эпохе по своей форме (стилизация под жанровую форму, стихотворный размер и т. д.) и содержанию, то есть насколько исторически верно отражено событие, каковы идеи, заложенные писателем, цель произведения в целом – назидание для современников, пример, достойный подражания, или, напротив, приспособление ко вкусам своего времени и др.

Художественный историзм не обязательно может быть связан с непосредственным отображением исторических и культурных реалий той или иной эпохи или же стилизацией под них. Например, изменениям в истории человеческой культуры подвержены осмысления темы любви, природы и т. д. Но в основе нашей работы рассматривается только исторический материал.

Научное понимание историзма отличается от историзма в художественном осмыслении. Художественному историзму, как правило, свойственен вымысел, то есть то, что создано самим воображением писателя. Сюжет произведения может быть и не доподлинно исторически верным, а вымышленным на основе реальных исторических событий. Однако даже подобный вымысел должен основываться на психологической точности воспроизведения характера человека, его речи, манере общения, характеризующего стиль определенной эпохи. Например, Н. М. Карамзин отвергал вымысел как приукрашивание истории. Он «выработал основу своего исторического метода как синтез логики факта и эмоционального образа “минувших столетий”»[83]. Одним из первых Карамзин пытался передать и общий колорит эпохи, найти связующую нить событий прошлого и в то же время «изъяснить» характеры людей. Его «увлекала эта возможность уже не просто констатировать поступки исторических героев, но психологически обосновывать те или иные их действия»[84].

Отметим, что у Пушкина исторические реалии органически и естественно сливаются с художественным вымыслом. Именно Пушкин доказал право писателя на вымысел. «Но он же… показал, что вымысел вымыслу рознь. Есть вымысел… порожденный авторским воображением без участия Господина факта, и есть вымысел исторически обоснованный»[85]. Иными словами, у каждого писателя, обращающегося к историческому сюжету, могут быть свои вымышленные герои. Но эти герои обязаны мыслить и действовать, как герои подлинные. У каждого писателя реальные исторические фигуры могут произносить монологи и совершать поступки, не отраженные ни в одном историческом документе. Но эти монологи и поступки должны находиться в соответствии с известными событиями и характерами. Пушкин, широко используя художественный вымысел, как правило, опирался на известные исторические документы и факты. Все его произведения, написанные на исторические сюжеты и так или иначе связанные с историей, отмечены печатью историзма, все обстоятельства достоверны, все характеры несут черты своего времени. Например: «Характер Пимена не есть мое изобретение. В нем собрал я черты, пленившие меня в наших старых летописях: простодушие, умилительная кротость, нечто младенческое и вместе мудрое, усердие, можно сказать, набожное к власти, данной ему Богом»[86]. Или такое высказывание поэта: Карамзин в летописях «старался угадать образ мыслей и язык тогдашнего времени: «Мазепа действует в моей поэме точь-в-точь, как в истории, а речи его объясняют исторический характер»[87].

Для художественного историзма также характерно использование в изложении конкретных деталей, присущих определенной эпохе. Конечно, детали в историческом труде не могут играть определяющую роль. Но «без деталей историческое повествование превращается в голую схему, концепционное дерево, лишенное листвы»[88]. Трудность заключается не в том, чтобы пересказать те или иные детали. Надо найти не просто достоверную, но и типическую деталь, не просто яркую, запоминающуюся, но и подтверждающую, подкрепляющую авторскую мысль, авторский вывод. Надо, чтобы эта деталь органически вписалась в текст, стала его неотъемлемой составляющей.

Например, Пушкин не только использует детали, но и обращает внимание на их достоверность. Поэтому он упрекает К. Рылеева по поводу его «Дум» за то, что там во времена Олега упоминается герб России. «Без деталей нет живой истории, есть, может быть, верная, но лишенная души схема. Созданные Пушкиным детали, персонажи, мизансцены – верны, правдивы, историчны»[89]. В статье Ю. Полякова приводится пример из «Евгения Онегина», наглядно подтверждающий эту мысль. Ленский вспоминает отца сестер Лариных, как в детстве он «играл его очаковской медалью». «Два слова, сказанные между прочим, но за ними – целая эпоха. Мы узнаем, в каком столетии происходят события, что Дмитрий Ларин был не только бригадиром, как написано в другом месте, но, оказывается, – и героем Очакова»[90]. Иными словами, детали, выражая общечеловеческие, как бы внеисторические черты, отражают приметы времени. Отметим, что в целом анахронизм не влияет на общую систему миросозерцания описываемой эпохи. Она все равно показывается в правдивом виде. По мнению Вальтера Скотта, анахронизм оправдан, если придает роману живописность и вместе с тем правдивость[91].

Таким образом, под художественным историзмом[92] понимается не столько точное следование историческим фактам, сколько вымысел, основанный, по словам В. Скотта[93], на угадывании примет исторической действительности. Художественный историзм предполагает конкретно-психологическую мотивировку того или иного поступка, характеризующего поведение героя, в духе атмосферы, которая определяет выбранную писателем историческую эпоху. При этом особое внимание уделяется психологической точности в описании миросозерцания и мировосприятия лиц того времени, а также его речевому выражению.

Мы обращаемся к поэтическому переложению истории античности и истории древнерусского государства и России поэтами пушкинской поры. Воплощение библейской истории в поэзии этого периода мы не рассматриваем по нескольким причинам. Проблема библейских мотивов подробно разработана в современных литературоведческих работах[94]. Поэтические переложения книг Ветхого Завета в 20-30-х годах XIX века были насыщены свободолюбивыми мотивами, «постижение внутренних смыслов ветхозаветного текста не входило в область авторских интенций, и религиозно-мистические смыслы, в частности, например, псалма угасли»[95]. Правда, обращение поэтов к библейской истории могло быть связано не только с исторической обстановкой, но и глубоко личными переживаниями. Например, М. А. Дмитриев писал о том, что он обратился к поэтическому переложению псалмов «вскоре после кончины жены, когда все земные утешения были чужды сердцу! В духовных песнях я нашел если не утешение, то, по крайней мере, отраду, заключавшуюся в каком-то живом чувстве другого мира, в чувстве, как будто соединявшем меня с нею»[96].