Часть II
Франсуа
Голд сжал губы и тяжело вздохнул. Казалось, он собирается с силами перед тем, как рассказать нечто очень для него важное.
– Это случилось, – откашлявшись, начал он, – в конце июля 1524 года. Лето стояло жаркое и засушливое, то в одном, то в другом конце города загорались деревянные дома. Помню, я шел домой после собрания цеха. Свернув на маленькую улочку, я внезапно услышал крики и почувствовал запах дыма. Я ускорил шаг и вскоре дошел до дома, объятого пламенем пожара. Вокруг метались люди с ведрами, стоял шум и суета. Но пользы от этого было мало, дом горел так сильно, что потушить его не было никакой возможности. Некоторые смельчаки бросались внутрь дома, но тут же выбегали, задыхаясь и кашляя.
Отойдя на другую сторону улицы, я поднял глаза и с ужасом увидел, что на маленьком балкончике горящего дома стоит девочка лет пяти. На лице ее застыл испуг, она не плакала, не звала на помощь, просто с мольбой смотрела вниз. Люди на улице кричали ей что-то, призывая прыгать, делали какие-то знаки, но малышка не двигалась с места. За ее спиной из открытой двери вырывались клубы черного дыма. Языки пламени лизали внешнюю стену и постепенно подбирались к балкону. Над ним нависал массивный деревянный портик, уже охваченный огнем.
Как завороженный наблюдал я за девочкой, казалось, она смотрит прямо на меня. Мне вдруг почудилось, что снова я, маленький мальчик, стою на Мельничьем мосту и смотрю в глаза маленькому тонущему щенку. И опять отец склоняется надо мной: «Запомни, сынок, ты обязан помочь тому, кто в этом нуждается. Даже если это опасно. Только так ты сможешь стать настоящим мужчиной».
Я стоял неподвижно, уже понимая, что не смогу остаться безучастным или уйти. Малышка словно притягивала меня к себе. Я чувствовал, что должен, обязан ее спасти! Почему? Я не знал. Словно какая-то неведомая сила руководила мною и действовала помимо моей воли.
Я стремглав бросился к дому, выхватил у пробегающего мимо толстяка полное ведро и, сорвав с себя рубаху, намочил ее. Подняв ведро над головой и вылив воду на себя, я кинулся к двери.
В доме я прижал мокрую рубаху к лицу, чтобы легче было дышать. Оглядываясь, я пытался найти лестницу. Вокруг бушевало и гудело пламя, густой дым разъедал глаза и горло, от моего мокрого тела сразу же пошел горячий пар. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем мне удалось разглядеть перила и ступени в дальнем углу комнаты. Я двинулся туда, быстро и осторожно поднялся на второй этаж. Здесь горело меньше, но было нестерпимо жарко. Я ощутил, как закипела вода на коже, задыхаясь, рванулся было обратно, но в эту секунду лестница с грохотом обрушилась, сноп искр разлетелся в разные стороны, на мгновение осветив комнату. Мне ничего не оставалось, как пробираться в непроглядном дыму к балкону. С оглушительным звоном лопнули стеклышки окна, обдав меня колючим ливнем, и стало немного светлее. Рубашка в моей руке загорелась, пришлось ее выбросить. Почти теряя сознание, я чувствовал, как лопается кожа на плечах. Наконец сквозь дым я разглядел белое платье девочки и из последних сил рванулся к ней.
Люди на улице дружно ахнули, когда я, задыхаясь и кашляя, вывалился на горящий балкон. Малышка оглянулась и, увидев меня, с надеждой протянула ручки. Я схватил ребенка и лихорадочно огляделся, ища выход. Не стоило и мечтать о том, чтобы пройти через дом. Вдруг снизу раздались крики, и, взглянув туда, я увидел телегу с сеном, которую приволокли прохожие. Это было спасение. Показав знаком, чтобы телегу подтащили прямо под балкон, я перенес девочку через перила и прохрипел сквозь гул пламени:
– Ничего не бойся, прыгай!
Я уже готов был разжать руки, но в это мгновение балкон со страшным грохотом рухнул вниз. Уже теряя сознание от боли и дыма, я успел увидеть, что горящий портик летит прямо на меня.
Голд в изнеможении откинулся на подушки. Лицо его раскраснелось, было видно, что эти воспоминания причиняют ему боль.
Добросердечный викарий заботливо сказал:
– Отдохните, друг мой, я вижу, как тяжело вам говорить.
Доктор покачал головой:
– Нет, я продолжу. Теперь я подхожу к самому ужасному месту в моей истории.
– Разве может быть что-то страшнее того, что вы рассказали? – спросил священник, в душе не очень веря, что все это правда.
– Может, Джон, может, – горько произнес Майкл Голд. Помолчав пару минут, он снова заговорил: – Я не помню, что было после пожара, каким образом я оказался в своем доме на улице Сен-Поль. Позже я узнал, что был без сознания двое суток. Я лежал в беспамятстве, а в моем воспаленном мозгу проносились жуткие картины. Мне чудился пожар, в дыму и пламени стояла маленькая девочка в белом платье, а я кричал ей: «Я не хочу умирать!»
В бреду я не понимал, ребенок это или ангел. Все мое тело болело, я чувствовал запах своей горящей кожи. И вдруг малышка протянула мне руку, как бы успокаивая, и произнесла: «Ты не умрешь. Я открою тебе секрет».
Она коснулась моего плеча, и мгновенно боль моя утихла, стало вдруг хорошо и спокойно. Девочка наклонилась ко мне и прошептала: «Когда придет твой смертный час, возьми кого-нибудь за руку и произнеси: «Твоя душа во мне, моя душа в тебе». И ты останешься жить. И даже если тебе не грозит опасность, ты можешь использовать это заклятие, когда только пожелаешь. Оно твое».
Сказав это, девочка-ангел исчезла и больше уже не появлялась. А мне все чудились разные картины из моей жизни. То видел я отца, которого топчет толпа, то Филиппа, зовущего меня в монастырь Сен-Дени, то войну, то пожар. Потом видения кончились, и я впал в беспамятство.
Очнулся я от какого-то монотонного звука. С трудом открыв глаза, я понял, что это священник читает надо мною слова последнего причастия. Никто не сомневался, что я умираю. Да я и сам это чувствовал, жизни во мне оставалась лишь одна, последняя капля. Я мало что понимал, и все виделось мне в каком-то тумане. Священник исчез, видимо, сознание снова оставило меня. Когда я в последний раз пришел в себя, у постели моей стояла заплаканная Женевьева, к ней жался Франсуа, несчастный и испуганный. Я понял: жена привела сына, чтобы попрощаться со мной. С трудом пошевелившись (а каждое движение причиняло мне немыслимую боль), я взял его за руку.
«Не плачь, сынок», – пытался сказать я, но из груди моей вырвался лишь слабый хрип.
Не могу передать вам, Джон, как ужасно я себя чувствовал. Все мое тело горело и болело, мысли путались, глаза слезились от света. Я практически ничего не соображал, но вдруг мне пришла в голову мысль, за которую я себя проклинаю все четыреста лет моей дальнейшей жизни. Я взглянул на ручонку сына в своей руке и вдруг подумал: «Как было бы просто, если б можно было сделать, как учила девочка-ангел, всего лишь сказать – твоя душа во мне, моя душа в тебе».
То, что произошло потом, не поддается пониманию. Перед глазами моими появилась белая пелена, боль мгновенно ушла, голова закружилась. Когда пелена спала, я увидел, что стою рядом с кроватью, на которой лежит замотанная фигура. Тогда не было бинтов, и раны перевязывали небеленым полотном, разрезанным на полосы и пропитанным маслом. Вот в такое-то полотно и был замотан лежащий на постели человек. Мне понадобилось некоторое время, чтобы сообразить, что этот мужчина – я, Рене Легран. Еще не поняв, в чем дело, я опустил глаза и увидел на своих ногах маленькие башмачки Франсуа. И тут наконец я осознал, что произошло: заклинание сработало и моя душа переселилась в сына. А душа Франсуа… Она перешла в это умирающее тело, которое минуту назад было моим.
Не могу передать, что со мной сделалось, когда я ощутил весь ужас произошедшего. Из глаз моих хлынули слезы, я рванулся к кровати, чтобы повторно произнести заклинание и вернуть душу Франсуа в его тело. Но Женевьева, по-своему истолковав мои эмоции, потянула меня к выходу. Она подумала, что сын расстроился у постели умирающего отца, и решила оградить малыша от тяжелого зрелища. Я упирался, но силы были неравны, ведь я был в теле семилетнего ребенка.
– Не упрямься, милый, пойдем, – говорила она, таща меня к двери.
Но все же мне удалось вырваться, я бросился к постели, схватил за руку лежащего человека и лихорадочно прошептал:
– Твоя душа во мне, моя душа в тебе!
Но ничего не произошло. Я по-прежнему был маленьким ребенком, а мой сын, заточенный в это обгоревшее тело, лежал неподвижно. Он умер!
Боль и тяжесть содеянного обрушились на меня с невыносимой силой. Я убил собственного сына! Я забрал себе его тело, я пожертвовал им, чтобы спастись самому! Как это могло произойти? Проклятая девчонка не предупредила, что слова заклинания можно не только произнести, но и подумать! Мой сын стал жертвой моих же мыслей!
Помню, я выбежал из дома да так и застыл в растерянности посреди улицы, не зная, что мне делать и как жить дальше. Обуревавшие меня чувства искали и не находили выхода. Клянусь вам, Джон, сам не понимаю, как я тогда не умер от ужаса и горя.
Я забился в чулан и просидел там много часов, стараясь справиться со свалившейся на меня бедой. Нет смысла рассказывать, что мне пришлось пережить. Думаю, вы и сами можете представить весь ужас моего положения, Джон. Я, взрослый мужчина, оказался в теле семилетнего ребенка, моя жена стала моей матерью, но самое главное – я был убийцей своего собственного малыша, которого безмерно любил. Я ненавидел и презирал себя, меня терзал жгучий стыд, боль потери давила тяжелым гнетом. Если бы не страх перед Господом, я немедленно бы покончил с собой. Впрочем, еще одно удерживало меня от самоубийства – я не хотел, чтобы погибло тело моего сына. Пока я был жив, он хотя бы частично оставался со мной, стоило мне посмотреть в зеркало.
Надо вам сказать, что в то время зеркал в нашем понимании еще не было. Незадолго до этих событий мастера придумали окунать плоское стекло в ртуть, и на его поверхности образовывалась тонкая пленка в виде фольги. Такой прообраз современного зеркала изготавливался в Венеции и стоил довольно дорого. Как раз на Рождество я подарил Женевьеве такое стеклышко. И теперь я не отходил от него, любуясь чертами ушедшего от нас сына.
Мое горе усугублялось тем, что я вынужден был переживать его в одиночку. Я ничего не мог рассказать Женевьеве: помня, как тяжело ей далась смерть Катрин, я понимал, что она не пережила бы потери еще одного ребенка. Да и не смел я ей признаться, что явился причиной его смерти. Вот так и сбылось предсказание старухи Дюшон – я лишил Женевьеву самого дорогого.
Спустя два дня состоялись похороны, тело, еще недавно мое, было погребено. Хотя отчаяние по-прежнему обуревало меня, мне поневоле пришлось привыкать к своему новому положению. Прошло время, и я постепенно смирился с тем, что стал Франсуа Леграном.
Горе обрушилось на Женевьеву внезапно и буквально раздавило ее. Рене был частью ее жизни, частью ее естества. Боль душила ее, и она не могла ни на секунду от нее избавиться. Ей казалось, что жизнь навсегда потеряла смысл.
Но, помня о том, как она чуть было не потеряла Франсуа после смерти Катрин, Женевьева не позволяла горю поглотить себя и с удвоенным вниманием присматривала за мальчиком. Рене больше нет, но остался его сын, и она будет беречь его изо всех сил.
К собственной боли примешивалось беспокойство за сына. Франсуа очень переменился после смерти отца, словно в одно мгновение стал старше на много лет. Женевьева кляла себя за то, что повела малыша прощаться с умирающим Рене. Отец умер прямо на глазах у Франсуа, и малыш не желал выходить из комнаты, как безумный, бросался к постели отца, а потом несколько часов просидел в маленьком чуланчике. Когда он вышел оттуда, мать с трудом его узнала, столько боли было в глазах ребенка. А еще, словно переданная по наследству, у малыша появилась горькая усмешка, нередко мелькавшая на лице его отца. Но на этом изменения не закончились. Франсуа категорически отказывался рисовать, и это, пожалуй, больше всего беспокоило Женевьеву. Словно после смерти отца он начисто потерял интерес к живописи. Но зато он стал не по-детски чутким и внимательным, поддерживал мать в ее горе и иногда говорил фразы, немыслимые в устах семилетнего малыша. Женевьева не переставала поражаться своему внезапно повзрослевшему сыну.
Рене потихоньку обживался в обличии Франсуа. Поначалу ему было непривычно ощущать себя ребенком, в этом маленьком теле он чувствовал себя неловким и неуклюжим. Все вокруг вдруг стало большим, а сам он – крошечным и слабым. Привычные предметы стали намного тяжелее, ступени в доме доставали до колена, а дотянуться до ручки двери было целой проблемой. Но постепенно он привык и к своему новому росту, и к тому, что к нему обращаются «Франсуа», смотрят как на ребенка, и изо всех сил старался соответствовать образу семилетнего мальчика. Иногда, забывшись, он мог сказать что-нибудь, больше свойственное взрослому, и тогда ловил на себе удивленный взгляд Женевьевы. Ему нелегко было научиться называть ее мамой, но он привык и к этому. Сердце его разрывалось, когда он видел, как она горюет по усопшему супругу, однажды он едва сдержался, чтоб не открыть ей правду. Но со временем боль притупилась, и он перестал слышать за стеной ее плач по ночам.
Франсуа отчаянно скучал. Детские игры не были ему интересны, а любовь к живописи, которой раньше малыш отдавал все свободное время, ушла вместе с его душой. В надежде уговорить его вернуться в мастерскую три раза приходил маэстро Гетти и дважды – Франческо Мельци, но мальчик был непреклонен. Он смотрел на итальянцев серьезными взрослыми глазами и повторял одно и то же:
– Спасибо, сударь, но рисовать я больше не буду.
Однако со временем Франсуа начал осознавать открывающиеся перед ним возможности. Судьба подарила ему еще одну жизнь, при этом разум его был взрослым, и он мог здраво обдумать, чему эту жизнь посвятить. Поняв всю выгоду своего положения, Франсуа задумался, кем бы ему стать. Перчаточное дело порядком надоело. Думая о прошлой жизни, прожитой в теле Рене, он понимал, как мало успел узнать и увидеть. «Раз уж судьба дала мне возможность снова стать юным, – думал он, – я должен использовать этот шанс, чтобы научиться чему-нибудь стоящему, интересному и важному. Но что же выбрать? Вернуться в ордонансную роту? Нет, это уже было». Он решил посоветоваться с Женевьевой.
Конец ознакомительного фрагмента.