Глава 6
Если бы кто-то спросил меня, пошел бы я за ним снова, зная заранее, чем все кончится, я бы не колебался и не раздумывал ни одного мгновения – конечно же да!
Если бы меня спросили, почему – я ответил бы: «Не знаю». И не солгал бы, потому что я действительно не знаю. Как до сих пор не могу понять, почему рядом с ним оказался Шимон Кананит,[38] которого я знал под прозвищем Зелот? Он и был настоящим зелотом, одним из тех, кто стоял у руля общины ревностных, а такое прозвище нельзя получить, не испачкав руки чужой кровью по самые плечи! И именно он должен был, по идее, первым уйти от Иешуа, поняв, что для того мечта об освобождении народа несовместима с мыслями о кровавом насилии. Но он остался и был с Иешуа до самого конца.
Что побудило мокэса[39] Левия бен Матфея бросить прибыльное дело – сбор податей для Рима – и отправиться собирать души вместе с бродячим проповедником? Что ему быть ловцом человеков, если для евреев он равно как убийца или распутный человек?
У каждого шедшего с ним от первого слова и до самого креста на вершине Лысого черепа были на то свои причины. Но что собрало их вместе до того, как этот парень из Галилеи пообещал им помощь Божью и скорое освобождение? Что привело каждого из Двенадцати в его круг? Не знаю. Не могу сказать. И никогда не узнаю. Даже самый глупый из нас был не настолько прост, чтобы рассказывать о своих тайнах вслух.
Теперь, когда стараниями Мириам, моего доброго друга Иосифа и моего заклятого врага, которого теперь называют только прозвищем, которое дал ему Иешуа, – Петра, имя Га-Ноцри все еще не забыли, я вижу, что не зря умер тогда. Права была Мириам, выбрав между мной и Петром, решение ее было справедливо и выверено. Из нас двоих именно я больше подходил на написанную древними пророками роль. Без тьмы не бывает света. О, она была мудра и смотрела далеко вперед – эта Мириам из Магдалы! По-настоящему мудра, так как бывает мудра глубоко чувствующая, любящая женщина. Когда женщина любит – она может быть слепа глазами, но все видит сердцем! И этот взгляд проникает куда как дальше, чем обычный. Конечно, Иосиф Аримафейский был умен и образован, и без его участия и помощи мы бы не сделали ничего, но без любви, преданности и самоотверженности Мириам, без ее интуиции и дара предвидения усилия Иосифа пропали бы всуе. И эта женщина выбрала меня, потому что к тому времени я уже был мертв дважды и, в общем-то, привык умирать. Выбрала меня – Тринадцатого, чужого, пришлого.
В первый раз я умер для своих родителей, потому что думал, что смогу превратиться в меч Божий и освободить нашу землю от гнета Рима. Клянусь именем Неназываемого – это был мой выбор, и я думал, что готов за него умереть. Он дался мне непросто, и я надеялся, что никогда более не буду его менять.
Как же я ошибался! Только в молодости мы верим в то, что избранный нами путь единственно верный. Стоит нам повзрослеть, и становится очевидным, что перед нами бесконечное количество дорог и перекрестков. Все зависит от тех, кого мы встретим на этих тропах. Кто позовет нас за собой. За кем мы решим следовать по велению сердца или без причины. Или по поводу, который любой здравомыслящий человек посчитает ничтожным…
На втором жизненном перекрестке единственной причиной, заставившей меня бросить все, что я имел, все, во что я верил, была его улыбка.
Я помню день, когда впервые встретил его, так, как будто это было вчера, хотя тому прошло уже без малого сорок пять лет. Стояло жаркое лето, даже по ночам в Ершалаиме стало трудно дышать, и не было никакой надежды на то, что жара сойдет на нет до праздника Кущей.[40] Даже на берегу благословенного озера, далеко на север от пышущей, как раскаленная жаровня, Иудейской пустыни, можно было почувствовать себя цыпленком, которого пекут на угольях.
Дома Капернаума[41] подбирались вплотную к урезу воды, и, обойдя рыбацкие сети, развешенные для сушки, я омыл лицо и ноги в благословенном озере перед тем, как войти в город. Я думал искать нужного мне человека в синагоге, белое здание которой просматривалось среди яркой зелени чуть дальше по берегу, но, подняв голову после умывания, столкнулся с ним взглядом. Сам не знаю почему, но я узнал его сразу, хотя те, кто рассказывал мне о нем, описывали Иешуа по-разному, и каждое из этих описаний не было до конца точным. В нем не было ничего величественного: он не походил на героя ни ростом, ни статью. Скорее уж Га-Ноцри был хрупок сложением, хотя, глядя на него, было трудно усомниться в его силе, но это относилось более к свойствам внутренним, чем к внешним.
Иешуа был молод, пожалуй, что не старше меня, а, может быть, даже на пару лет младше – точнее с первого взгляда я не определил. Длинные волосы и борода, совсем как у ессея,[42] скрывали истинный возраст достаточно надежно, хотя узкий кожаный ремешок, который он носил на голове по греческому обычаю, не давал волосам падать на лицо и открывал лоб. А лоб у Иешуа был высок и чист, как у ребенка, за исключением едва заметного шрама над правой бровью (по-видимому, оставшегося с детских лет) да неглубокой, чуть обозначившейся складки у переносицы. Он улыбался, и глаза у него тоже улыбались – темные, чуть навыкате. Он смешно морщил тонкий с горбинкой нос, и от глаз к вискам разбегались морщинки.
– Ты пришел посмотреть? – спросил он и замолчал в ожидании ответа, чуть склонив голову к плечу.
Потом я узнал, что он всегда так делал, а тогда из-за этой странной детской улыбки и птичьего наклона головы я в первый момент подумал, что передо мной блаженный.
Сопровождающие его люди держались чуть в отдалении, буквально в нескольких шагах за спиной Иешуа, стояли плотной группой, настороженные, чтобы не сказать враждебные по отношению к чужаку. Одним словом – галилеяне.
Пусть от Ершалаима до Галилейского озера[43] дорога неблизкая, но я выглядел свежее, чем спутники Иешуа. Если судить по ногам и сандалиям, то не я, а эти люди совершили многодневный пеший переход. От жары на кетонете[44] здоровенного бородача, стоящего сразу за спиной Иешуа, выступили белые разводы пота.
– Я пришел послушать, – ответил я, чувствуя неловкость оттого, что меня разглядывает столько недружелюбных взглядов.
Мне казалось, что они видят не только спрятанный на поясе и прикрытый симлой[45] кинжал, но слышат мысли, которые роились у меня в голове, подобно встревоженным пчелам.
Я ведь шел сюда не только для того, чтобы услышать, чему учит Га-Ноцри. Я хотел поверить в него. Искренне хотел! Может быть, потому, что устал от собственной веры, которая давно превратилась в неверие. Может быть, потому, что устал жить без веры. Тогда, посередине жизненного пути, мне так хотелось сказать: «Безоговорочно верю в приход машиаха, и хоть он задерживается, я все же каждый день буду ждать его…» Но это было бы ложью. Я не ждал чуда, но в глубине души хотел его…
Разговоры о человеке, проповедующем в синагоге Капернаума, довольно давно велись в Ершалаиме. Среди простых евреев мало мистиков, если не считать нескольких равви, постигших смысл авраамовой «Сефер Йецира»,[46] но зато много тех, кто верует в чудеса. Стоило одному путнику принести весть о чудесных исцелениях, произошедших на берегах Генисарета, и по столице волной покатился шепоток: «Сбывается реченное пророком Исайей, сбывается… Сие прежде испей, – скорей сотвори, страна Завулонова, земля Неффалимова и прочий круг живущих у моря и по ту сторону Иордана, – Галилея род языческий возрадуется. Народ, блуждающий во тьме, увидит свет великий; живущие в стороне и во мраке смертном! – и над вами Свет воссияет!»
«Машиах![47] – шептали на базарах. И молодые девушки, и беззубые старухи уносили добрую весть домой, спрятанную в плетенных из лозы корзинах – между ароматными травами, зрелыми смоквами и влажноватым козьим сыром. – Машиах – спаситель!»
Слух полз по улицам, рынкам, площадям, плескался в купальнях и банях, проникал в богатые кварталы, шуршал по углам в домах бедняков…
«Машиах… Маших… Радуйся, Израиль!»
Из уст в уста, по большому секрету… Но так, что знают все – даже римская стража, которой дела нет до еврейских дел – лишь бы не бунтовали да не дрались! Знает и тайная служба первосвященников, шпионы которых были за каждым углом. Знает и тайная служба прокуратора, возглавляемая бессменным и бессмертным Афранием.
«Спаситель! Царь Иудейский! Он лечит расслабленных! Он судит по чести! Лепра боится рук его!»
«Рожденный от девы, в хлеву, вместе с ягненком, теленком и козленком! Хвостатая звезда возвестила его приход! Волхвы пришли поприветствовать его!»
Я помню мягкую усмешку матери Иешуа, прекрасноголосой Мириам, когда она слышала эту легенду.
«Он высок, как ливанский кедр! Он могуч, как царь Давид, и похож на него лицом!»
А ведь никто из ныне живущих не знает, каким был Давид. Мы ведь не рисуем портретов своих царей и героев, не создаем им статуй и барельефов, как греки, римляне или египтяне. Наша вера не дает нам изображать людей и животных – только орнаменты, чередование геометрических фигур и цветных полос.
Говорят, что когда римляне пришли в Иудею, то спросили у евреев: «Кого вы чтите более всего?» Евреи не назвали врагам имени Бога.
«Мы чтим Моисея и его Закон», – ответили они.
«Хорошо! – сказали римляне. – Пусть будет Моисей!» И поставили в Пантеоне статую Моисея.
Весть о том, что в Риме среди языческих идолов появилась статуя самого Моисея, всколыхнула страну и едва не привела к бунту, и тогда римляне сами ее убрали подальше от греха. Только в недоумении пожали плечами: «Странный народ эти иудеи!»
Им никогда не понять нас.
Когда Пилат внес в Ершалаим щиты и орлы легионов, многие десятки людей умерли, а тысячи были готовы умереть от римского железа, чтобы город не был осквернен. Мы не могли смириться с тем, что на наших стенах будут висеть лики чужого императора, но готовы были смириться с его владычеством – только бы не нарушали наш Закон. С нами можно делать все – распинать, бичевать, жечь живьем, топить в море, но мы не перестанем ждать машиаха. Без него мы не мыслим освобождения! И мы истово верим, что он придет и все сделает для нас. Эта вера рождается вместе с нами и вместе с нами умирает. Ведь почти семьсот лет эта земля, некогда полная мудрецов и чудес, не дарила нам пророка!
Исайя, Захария, Даниил… Три пророка, три пророчества, через столетия вылепившие судьбу моего народа, как гончар лепит кувшин. Но печь оказалась слишком горяча, и сосуд лопнул, вместо того чтобы стать твердым, как камень. Даже сейчас, когда моя память смотрит в ту осень через пропасть глубиной почти в полусотню лет, я помню, КАК хотел в него поверить! И все сбылось, как было предсказано. Нет ни Ершалаима, ни Храма, ни Капернаума. Я пишу эти строки среди осколков царства, которые уже не склеить воедино. Мы рассеяны, побеждены, отовсюду изгнаны. Нас почти нет, но все-таки мы есть, и я знаю, что рано или поздно мы вернемся на эту землю, чтобы снова построить Храм.
Если бы пророком был я, то сказал бы, что началось время скитаний. Это надолго, но не навсегда. Но я не пророк, я сын александрийского еврея-банкира, я бывший сикарий, бывший моряк, бывший торговец, бывший казначей бродячего проповедника, который все-таки оказался машиахом, просто не совсем таким, какого все эти годы ждали. Он не скакал на белом коне, не разил врагов сталью. Думаю, он никого за всю свою жизнь не убил. Его оружием было слово и вера в то, что одной веры достаточно для победы.
Но он ошибся.
Я пишу эту рукопись для себя, не для потомков: кто поверит мертвому предателю? Пишу не на хибру, не на арамейском – на греческом, чтобы никто не смог прочесть ни строчки через мое плечо. И свиток этот ляжет в могилу вместе со мной, чтобы люди, о которых я вспомнил, скрасили мое одиночество. Во мне нет страха смерти – я просто вернусь домой. А вот одиночество меня пугает, как никогда не пугало при жизни. Но довольно писать о небытие – оно неизбежно и пусть с ним!
А в тот день, когда я впервые увидел его – худого, нескладного, с лучистыми радостными глазами и этой открытой детской улыбкой, думать о смерти было бы смертным грехом. Он шагнул ко мне, и я понял, почему на его проповеди собираются тысячи народа. Есть люди, которых можно или любить, или ненавидеть, но нельзя было оставаться к ним равнодушным.
Га-Ноцри был из таких.
– Если пришел слушать – слушай, – произнес он. – Меня зовут Иешуа, и я рад всем приходящим. Как твое имя?
– Иегуда.
– Кто твой отец?
Я пожал плечами.
– А твой?
Он снова улыбнулся.
– Моего отца звали Иосиф. Это не секрет. Он был немолод, когда я родился, и уже умер, но я любил его и помню о нем, да будет ему земля пухом!
– А я ушел из дома своего отца, когда он сказал, что не хочет знать меня…
– Но он остался твоим отцом, – возразил Иешуа мягко и сделал шаг в моем направлении. – Ведь так? И несмотря на обиду, ты о нем помнишь! Это не я тебе говорю, это кровь твоя говорит… Каким бы сыном ты ни был, твоя кровь не даст тебе забыть тех, кто дал тебе жизнь. Так почему ты стесняешься назвать имя?
Он сделал шаг, и, хоть я оставался неподвижен, люди, стоявшие за его спиной, качнулись вслед, а здоровяк в пропотевшем хитоне и вовсе оказался рядом, пытаясь заступить Иешуа путь. Рука его скользнула по выгоревшей ткани жестом, который я не мог спутать ни с чем – так опытный в обращении с оружием человек нащупывает рукоять спрятанного ножа. Мне стоило огромного труда не обнажить клинок в ответ – есть вещи, которые ты делаешь вне твоего желания, потому что привык выживать. Например – отвечаешь ударом на удар. Или наносишь его первым – так проще и надежнее.
Но Иешуа стоял передо мной такой спокойный, доброжелательный и сильный именно этим своим доброжелательством, что рука моя, едва вздрогнув, осталась неподвижной.
– Мне нечего стесняться! – Я пожал плечами и, только начав говорить, понял, что впервые за очень долгое время (за очень долгое время, прости меня, мама!) называю родительское имя. – Родители мои были достойные люди! Мою мать звали Сарра, отца – Шимон. Я не видел их тринадцать лет… Отец был богатым человеком и владел частью большого торгового предприятия в Александрии. Но с тех пор, как я ушел, мне ничего о них неизвестно.
Это было правдой, но не совсем… Много раз, когда извилистые дорожки моей жизни направляли меня в сторону Александрии Египетской, я нарочно уходил в другую сторону. Много раз, когда мне встречались люди, которые могли бы принести весть о родителях, я специально избегал их общества, чтобы не задать вопросов и не получить ответов.
Конец ознакомительного фрагмента.