Глава 4
Ночью с севера задул ветер.
Здесь, на высоте, дыхание прохлады ощущалось сильнее, чем внизу, но Иегуда знал, что и в лагерях, светившихся кострами и факелами у подножия горы, осаждавшие вздохнули с облегчением. Луна выросла лишь до половины и еще не давала достаточно света, но ее холодные блики уже гуляли по поверхности Асфальтового озера.
Если подойти к южным стенам крепости, то с обрыва можно было бы увидеть, как светятся сторожевые огни на здании порта, а справа мерцают на вершине горы костры римского лагеря, разбитого на господствующем плато. Море плескалось невдалеке от подошвы горы, оставив между густой от соли водой и бурыми, громоздящимися друг на друга камнями узкую полоску суши с пробитой между скалами то ли дорогой, то ли тропой.
От ночного холода заломило спину, заныли суставы, и Иегуда, кряхтя, заковылял по тропинке, ведущей на верхнюю террасу Северного дворца. Когда Ирод Великий строил Мецаду на месте полуразрушенной хасмонейской[28] крепости, его рукой явно водил Бог. Даже по прошествии стольких лет со времени его смерти дворцы твердыни вызывали восхищение красотой планировки и прочностью строения.
Иегуда невольно расправил плечи, представив себе царя Иудеи, так никогда и не ставшего Царем иудейским, идущего той же дорогой, что сейчас шел он. Только Ироду не пришлось бы пробираться к входу в свои покои в неверной полутьме факельного мерцания.
Он шел бы в окружении своей идумейской стражи, молчаливой, суровой и жестокой, как сам царь, и над головами рабов-факельщиков разрывали бы тьму десятки клубков огня. Охрана бы ступала решительно, но мягко – говорили, что Ирод не выносил громких звуков и металлического бряцания, поэтому доспехи идумейцев-телохранителей были подогнаны идеально. Царь шагал бы в окружении живой стены (в последние годы он практически никогда и нигде не передвигался без охраны), мимо входа в Западный дворец и нынешнего здания синагоги, бывшего тогда всего лишь хлевом, поворачивал бы направо, к складам, и офицеры бы расступались перед маленьким отрядом, когда он вступал на территорию гарнизона, превращающую Северный дворец в крепость внутри крепости.
Иегуда ковылял вдоль бывших казарм и складов, промежутки между двойными стенами которых до сих пор были плотно, словно мышиные норы ворованным зерном, забиты припасами: кувшины с пшеницей, чечевицей, завяленными фруктами и овощами, оливковым маслом, туши овец и коров, многие из которых хранились здесь уже не один десяток лет, соль, кадки с медом…
Если что и могло погубить осажденных, то никак не голод и не жажда. Воды в цистернах и еды в кладовых при экономном расходовании хватило бы на много лет.
Путь вел Иегуду мимо здания бань (некогда роскошных, украшенных сложными орнаментами по штукатурке), в которых теперь коптили наскоро сложенные очаги…
Осажденным нужно было готовить себе пищу, и некогда роскошные термы с их двойными полами, выложенными керамической плиткой, как нельзя лучше подходили для устройства кухонь.
Попавших в осаду было много для сравнительно небольшой крепости, возведенной на плоском плато на вершине горы, – раньше гарнизон не превышал двух сотен человек, нынче здесь ютилась целая тысяча. Много для того, чтобы расположиться с комфортом, но слишком мало для того, чтобы выстоять при серьезном штурме. Что значит тысяча человек против многотысячного римского войска, обложившего Мецаду со всех сторон?
Да, будь в крепости тысяча воинов, а так… Не войско, а с миру по нитке! Женщины, дети, жалкие остатки тех, кто оборонял Ершалаим, несколько чудом уцелевших отшельников из Кумрана…[29] Последователи Иегуды Галилеянина – непримиримые сикарии, последователи Иоанна Гискальского и Шимона бен Гиоры,[30] плененных Титом при взятии Ершалаима. Просто пришлый сброд, достойный позорной смерти по любым законам – еврейским ли, римским ли, разницы не было. Убийцы, грабители, беглецы, философы, отшельники – пена, вынесенная войной в Мецаду, сейчас стояли здесь, под снарядами римских баллист, плечом к плечу с ревнителями-зелотами, сикариями и просто теми, кто видел смысл жизни в том, чтобы последний римлянин покинул землю Иудеи или умер.
Они, конечно, были разными по убеждениям и целям, но одинаково жестокими и к своим, и к чужим, – потому что давно уже не видели разницы между своими и чужими. Они настолько привыкли к крови на своих руках, что не существовало в мире миквы,[31] способной очистить их от греха. И свидетелями тому были восемь сотен евреев, жителей Эйн-Геди,[32] павших от рук своих соплеменников.
Иегуда вздохнул.
Нет больше Эйн-Геди, никто не скрылся в благословенных ущельях, никто не спасся от мечей сикариев Мецады, никто не спрятался, как некогда прятался в этих пещерах молодой Давид от царя Саула. Там, где на тысячах дунамов[33] колосились злаки, где многие сотни овец и коз находили себе пропитание, где бальзамовые деревья сочились драгоценным соком, нынче носятся только дикие козлы и газели, да грозно рычат в ночи леопарды и ливийские кошки до сих пор таскают по скалам обглоданные человеческие кости.
И надпись на полу в тамошней синагоге уже никого не испугает:
Если кто раздор меж людьми вызывает, Или ближнего в глазах иноверцев порочит, Или что-либо у него похищает, Или тайны города раскрывает иноверцам… Тот, кто взором Своим объемлет землю, Взыщет Он с такого человека, И с потомства его… Истребит Он его с лица земли, Народ же скажет: Амен и амен! Села!
«Грозен наш Бог, – подумал Иегуда, шагая все размашистее и легче. – Грозен Иегова и никогда не забывает обид. Только слишком часто смотрит в другую сторону, когда одни, восславляющие его имя, творят беззаконие над другими, верующими в него, Единого.
И когда горел Храм – небеса не разверзлись, и с хлябей небесных на пламя не пролился обильный дождь.
И когда римляне тащили из Святая Святых драгоценные занавеси и утварь – он молчал. Может быть, он согласился с тем, что случилось? Наказал нас за то, что мы не нашли согласия меж собою даже перед лицом врага? Ведь стер же он с лица земли Содом и Гоморру? Но неужели в целом Ершалаиме не нашлось двадцати праведников, чтобы заслужить его прощение? Всего лишь двадцати из полумиллиона погибших в его стенах?
Среди женщин и детей, умерших от голода, растерзанных в схватках между защитниками города, павших от римского железа и заживо сгоревших в огне, неужели не было праведников, Господи?
Среди пекарей, ремесленников, ткачей, сапожников, бондарей, гончаров, землепашцев, виноделов, пришедших к Храму на праздник Пейсах с жертвенными агнцами для тебя, Яхве, на плечах – разве среди них не было праведников? Теперь тела их уже сгнили в Геене,[34] и не разберешь, кто из них умер с твоим именем на устах, а кто с проклятиями. Кто защищал твой дом, Господи, а кто просто не успел уйти, пока Тит не замкнул земляной вал? Слышал ли ты, Господи, как кричали верующие в тебя, умирая на крестах под стенами города?»
Он невольно взглянул в высокое прозрачное небо, заполненное светящейся пылью и яркими, как граненые нубийские камни, звездами, испуганно дрожащими под легким прохладным ветерком.
Никого.
Даже след падающей звезды не прочертил неба.
Яхве ничего не слышал.
Как всегда.
Яхве не плакал.
Как всегда.
Но будем надеяться, что он действительно не забывает обид.
Как всегда.
Перед входом в короткую анфиладу караульных помещений, ведущих в Северный дворец, Иегуду остановила стража, но возглавлявший караул бен Канвон узнал старика и не только пропустил, но и вежливо ему кивнул с высоты своего огромного роста.
Бен Канвон был одним из приближенных Элезара, ставший его другом и личным телохранителем задолго до осады Ершалаима. Кроме роста и невероятной физической силы, его отличал скверный характер и зычный, словно иерихонова труба, голос.
Именно его луженая глотка была основным устройством для ведения переговоров с осаждавшими в тех случаях, когда бен Яиру хотелось их позлить. Бен Канвон орал так, что даже римляне, стоявшие лагерем на восточной стороне, у начала Змеиной тропы, слышали его ругательства в адрес Флавия Сильвы, брошенные вниз со стороны западной.
Именно там, на западе, располагался основной лагерь Десятого легиона.
Именно там вереницы рабов-евреев под руководством римских инженеров и под бичами римских же десятников день и ночь строили насыпь для того, чтобы подвести осадные башни к стене Западного дворца.
В этом месте к Мецаде поднималась похожая на хребет крокодила скала, и именно ее использовали строители, чтобы преодолеть пропасть, ограждавшую Иродово гнездо надежнее, чем рукотворные башни. День за днем, ночь за ночью, укрывая строителей и рабов от стрел навесами из дерева и мокрых шкур, люди Сильвы возводили насыпь. И с каждым часом она становилась все выше, приближая ту минуту, когда воины Десятого хлынут вовнутрь Мецады, не щадя никого.
Восемь тысяч человек.
Восемь лагерей.
Тысячи пленных евреев, бредущих туда и обратно с корзинами, наполненными красноватой сухой землей и камнями. Еще несколько сотен постоянно, с той же насекомой настойчивостью, сновали между подножием горы и источниками Эйн-Геди, таская за спиной объемистые мехи с водой да глиняные кувшины на широких наплечных лямках.
Иегуда часто смотрел сверху на то, как копошится внизу этот огромный, безупречно функционирующий, не знающий отдыха и сна людской муравейник. Он, переживший осаду Иерусалима, знал, что римская армия не дает сбоев, и те победы, которые воодушевили народ Иудеи к войне с Империей, просто подтолкнули страну на край пропасти. Чудовищный механизм, громадная, не знающая устали стенобитная машина Рима пришла в движение в ответ на непокорность евреев. Заскрипели великанские колеса, надетые на оси, вытесанные из цельных стволов кедра и обильно умащенные бараньим жиром. Окованная железом башня Империи качнулась на какой-то миг у своих юго-восточных пределов, но устояла и двинулась на возомнившую о себе Иудею.
И спасения уже не было.
Это была долгая война. Семь долгих, кровавых лет. Сотни тысяч погибших.
Шаг за шагом.
Крепость за крепостью.
Город за городом.
Тех, кто не пал ниц – уничтожали в первую очередь. Тех, кто пал ниц – уничтожали во вторую очередь.
Год за годом.
Лето, осень, зима, снова лето.
Империя вечна. Империи некуда спешить. Она ползла на юг, отвоевывая обратно то, что евреи уже посчитали своим, оставляя за собой сгоревшие города, сожженные сады, вырубленные рощи, тысячи распятых, сотни тысяч убитых.
Шаг за шагом.
Медленно, методично, привычно смакуя собственную мощь, наслаждаясь запахом крови бунтовщиков, их предсмертной агонией. Какая разница, когда закончится этот поход? Пусть он будет долог! Пусть слухи о жестокости Тита Веспасиана достигнут самых дальних пределов тетрархии и, искаженные до неузнаваемости, вернутся обратно! Пусть от рассказов о сваренных заживо бунтовщиках, о расклеванных вороньем распятых стынет кровь матерей и плачут дети в утробах! Пусть! Ведь карая огнем и мечом одних мятежников, ты охлаждаешь горячие головы других и трупами выстилаешь себе путь к новым победам!
Катился к югу кровавый вал. Войска Тита топтали Землю обетованную с наслаждением насильника, сломавшего сопротивление пленницы.
Тит же млел в жарких объятиях Береники[35] и ждал, пока Ершалаим сам падет ему в руки переспелым фиговым плодом. И начал штурм только тогда, когда междоусобицы и голод уже ослабили город. Но даже обескровленный братоубийственной резней, доведенный до людоедства Ершалаим продолжал сопротивляться сыну Веспасиана.
Он продолжал сопротивляться и тогда, когда римские войска вошли в его стены, и тогда, когда запылал Храм. И даже после того, как белые стены, возведенные на века, рухнули, последние из защитников не сложили оружия.
Рим неумолимо заглатывал Иудею, как питон заглатывает добычу – медленно, жадно, неумолимо.
«Питон, притаившийся в зарослях тамариска, чтобы ухватить пришедшего к ручью дамана,[36] – именно тот образ, – подумал Иегуда. – Они обвили нас кольцом, душат и ни на секунду не спускают глаз!»
Он невольно поежился, словно плечей его коснулся чужой, враждебный взгляд – хотя во тьме ночи наблюдатели, расположившиеся на юге, на возвышавшемся над Мецадой горном плато, не могли видеть ничего, кроме мельтешащих факельных огней бдящей стражи да тусклого мерцания догорающих в очагах углей. А уж тем более не заметили бы его, шагнувшего меж двух колонн, обозначивших вход в Северный дворец. Он знал, где найти Элезара. Последний из вождей восстания любил сидеть на террасе, у самого края площадки, под которой на расстоянии более семидесяти локтей простирались строения второго яруса дворца, а еще на сорок локтей ниже – галереи последнего третьего яруса.
Прислушиваясь к раздававшемуся в полумраке дыханию спящих (здесь, в четырех комнатах бывших Иродовых покоев, спали несколько семей верхушки восставших и сменная стража самого бен Яира), Иегуда пересек зал, стараясь осторожно ступать по вымощенному черно-белой мозаикой полу, чтобы никого не разбудить, и вышел на воздух.
Увидев старика, выскользнувшего из темноты призраком, бен Яир молча кивнул и взмахнул рукой, предлагая Иегуде присесть. Нагретый за день камень медленно отдавал тепло, и Иегуда с удовольствием устроился на полу, опершись спиной на покрытую сгукко[37] колонну. Пока он садился, натруженные стариковские суставы трещали сломанными ветками – холод последнего часа и усталость сделали свое дело, превратив конечности в негнущиеся колоды.
«Что ж, – подумал Иегуда, – вскоре старость доест меня до костей. Проклятая обглодает проклятого. Но, видит Бог, я долго сопротивлялся ее хватке. Очень долго. Настолько долго, что мне некому и пожаловаться на одиночество…»
Перед ним простиралась пустыня. Но не темная и сонная, а шевелящаяся, ворочающаяся на жестком каменном ложе, наполненная светом более ярким, чем свет луны. Костры, костры, костры… Сотни костров. Повсюду костры и факелы. На каждой сторожевой башне – стражник с мечом или луком в руке.
Интересно, что бы сказал Ирод, увидев все это? Ирод, который всю жизнь лавировал между иудеями и Римом, делая все, чтобы не допустить бунта и неизбежной кары за бунт? Мудрый и предусмотрительный Ирод, бывший другом Марка Антония и ставший верным слугой великому Августу? Жесточайший из правителей Иудеи, человек, боявшийся собственной тени, но давший евреям самый длительный в истории мир и разительное благополучие? Что бы он сказал, видя, как гибнет его страна? Как рассыпаются в прах построенные им крепости и города? Как рушатся стены великого Храма? Как сажа очагов пачкает фрески его личного убежища, его детища – Мецады. Крепости, возведенной для царской семьи, ныне последнего оплота некогда великой страны, погубленной жаждой власти, заигрыванием с чернью, показным патриотизмом и внутренней враждой…
Иегуда поймал себя на том, что думает о поражении и смерти так холодно, будто бы все уже кончено, и кровь вытекла из его жил, густея в сухом воздухе Иудейской пустыни. Это был холод опыта, холод давно обретенного знания, а старое знание вызывает в душе равнодушие – так ветер вызывает шелест листвы. Ему ли, уже умершему для всего мира в далекие весенние дни, бояться новой кончины? Право же, смешно! Разве страшно мертвецу умереть?
«А ведь я знаю, когда все произойдет, – подумал старик отстраненно. – Знаю наверняка. Даже день знаю. Роковой день, правда, друг мой? Неужто осталось так мало времени?»
Но тот, кто умер в этот ненавистный день много весен назад, молчал. Потому что мертвецы молчат, какие бы сказки не рассказывали бродячие волхвы да вечно голодные проповедники и актеры для развлечения народа.
Над Асфальтовым озером висел наполовину съеденный сыр луны, холодные белые блики скользили по темной воде, гонимые легким бризом, и на востоке, во мраке, вздымались вверх невидимые во тьме громады далеких гор.
Иегуда закрыл глаза, погружаясь в старческую полудрему, полную теней и голосов давно ушедших людей, истлевших запахов, стершихся чувств…
Хотя нет, по ту сторону реальности чувства не стерлись, и даже запахи…
Он чувствовал запах сырой рыбы, воды, подгнивших на солнце водорослей, как будто бы не балансировал между бытием и небытием в поднебесье на краю Иудейской пустыни семидесятипятилетний дряхлеющий старик, а шел по берегу Галилейского озера пружинистой легкой походкой молодой тридцатилетний человек, темнобородый и рыжеволосый…