IV
Иннокентий прыгал с кочки на кочку, с бугра на другой и думал, что если он выживет на этой войне, то…
Он не понимал, почему ему то жарко, а то холодно, и решил, что это пустое. Он видел, что из двух бурятских мальчиков один Авель, а другой совсем маленький и на Авеля не похож. И он понял, что второй – это родной его сын, который ещё только может родиться, и тогда снова подумал, что ежели он выживет на этой войне, то…
Вахмистр Четвертаков вместе с Кудринским вели команду разведчиков. В глубокий рейд вышел полуэскадрон ротмистра Дрока и разведывательная команда Кудринского.
После обстрела вечером, когда совсем стемнело и бой затих, Кешка взял с собой самого опытного драгуна и с аванпостов пополз вперёд. Вдвоём они ползли долго, прячась за кусты и деревья. Когда германец стал обстреливать полк и все вместо представления побежали с вырубки на позиции, ни у кого не возникло мысли прихватить с собой белую маскировку, поэтому Кешка и его напарник были видны на пятнах льда и снега, поэтому передвигались от одной чёрной лужи к другой. По опыту Кешка знал, что саженей за сто, если германец залёг, а не ушёл, он учует его по запаху. Германец когда оставался на позиции, то выставлял охранение, поэтому он мог и закурить и был слышен со своим каркающим разговором.
Место было открытое, с ямами и низинами, иногда Кешка высовывал голову, и принюхивался, и прислушивался и, когда почти преодолел расстояние, через которое германец должен был лежать, понял, что – нету его там, и стал передвигаться быстрее, напарник не отставал, и они достигли германской лёжки. Германец оставил три роты окурков, и самое главное – следы тянулись туда, где чёрное небо сливалось с чёрным лесом и где-то не сразу стоял германский полк.
Прыгая с кочки на кочку, с бугра на другой, быстро возвратились обратно. Иннокентий явился к штабу, его сразу допустили, и он доложил, что германские роты ушли. И узнал, что его эскадрон и команда Кудринского готовятся к рейду.
Это было здорово – к чёрту Авеля!..
С правого фланга полка полуэскадрон ротмистра Дрока гуськом тянулся на запад. Сейчас все надели на себя белые балахоны, и издалека могло показаться, что двигаются не люди, а волнуется воздух. Ночь была замечательно тёмная, чёрная; где-то клоками свисал до земли туман, может быть, это он двигается, а не люди. У ночных наблюдателей в такую погоду резало глаза, и нельзя было смотреть в одну точку, а только правее или левее и если двигается, то смотреть не на то, что двигается, а дальше или ближе, и тогда начинали стрелять, не по цели, а так, по направлению, для того чтобы разогнать собственный страх, что, вот, мол, я ещё есть. За это наказывали, за то, что охранение выдавало себя, но кто докажет?
Выходя из штабного блиндажа, чтобы переодеться в сухое, Кешка услышал, что фон Мекк и Дрок заспорили. Кешка услышал про «артиллерию» и понял, что фон Мекк хочет устроить отвлекающий обстрел, а Дрок не хочет германца будить, мало ли, задрыхнет, зачем же тогда будить. Чем кончилось, Иннокентий не расслышал, но был на стороне своего командира. Хотя тоже и фон Мекк, глядишь, по-своему прав.
Иннокентий почувствовал, что его пробивает озноб, захотелось вжать голову в плечи и закутаться. Рядом шёл Кудринский. Поручик совсем превратился в охотника и даже, казалось, стал ниже ростом, потому что пригнулся. Разведчики и полуэскадрон двигались от старого лесничества на запад по почти всеми забытой просёлочной дороге. Пройти предстояло несколько вёрст без проводника, так надёжнее, потому что проводники трусили, а дорога разведчиками была уже хоженая. Кудринский шёл легко и дышал почти неслышно, а Иннокентий чувствовал, что ему дышится удивительно плохо, как будто горло сдавили пальцами и воздух еле проходит.
А Кудринскому было хорошо, он шёл и держал в голове маршрут.
«Ещё две версты, – думал Кудринский, – сейчас противник нас не видит, если не выставил охранение на дальних подступах. Но скорее всего не выставил. Они так далеко не любят». Где лежит германское передовое охранение, было известно: в ста – ста пятидесяти шагах от первого ряда проволоки, об этом обменялись сведениями с соседним отрядом атамана Пунина, который за последний месяц, выполняя задачи по XVIII армейскому корпусу, облазил все подступы к противнику и всё зарисовал на схему. Пунинцы даже вступали в перестрелки с ландверными и имели потери.
«Какие же они смелые, братцы-пунинцы», – думал про них Кудринский. Он познакомился с их атаманом поручиком Леонидом Пуниным и его младшим братом Львом и немного завидовал им, потому что они называли себя партизанами особого назначения, подражали легендарному Денису Давыдову и готовились к нападению и уничтожению штаба генерала Винекена, но пока не получили одобрения от командующего 12-й армией генерала Горбатовского. Кудринский даже уже хотел подать рапорт и попроситься к атаману, но его сдерживало то, что он никак не мог забыть лейб-кирасира его величества поручика Смолина и своё так и не удовлетворённое прошение о зачислении в полк. Решения не было никакого, ни положительного, ни отрицательного. Он шёл, задумался и услышал тяжёлое дыхание, оглянулся, рядом плёлся Четвертаков. Кудринский остановил группу. Четвертаков благодарно посмотрел на него и тяжело сел на обочине. Кудринский присел рядом.
– Что с вами, Четвертаков?
– Чё-та дышится тяжело, ваше благородие…
– А идти сможете?
– А как же-ш, ваше благородие, ща тока отдышусь…
– Ладно, посидите, отдышитесь, а нам некогда…
– Я догоню, Сергей Алексеич, ваше благородие, я, как только…
Кудринский поднялся.
Четвертаков вынул чистую тряпицу и вытер пот со лба, тряпица стала мокрая. Один раз в жизни с Иннокентием такое уже было, когда давно весной он высадился на восточном берегу Байкала, вытащил лодку на сухое, промочил ноги и ушёл в тайгу, а что было дальше – не помнил, только очнулся снова на берегу Байкала на песчаной отмели Селенги́, а рядом сидел притащивший его из тайги Мишка Гуран и покуривал.
Драгуны-разведчики команды Кудринского шли по одному мимо сидевшего на обочине вахмистра Четвертакова. Шедший последним потрогал его за плечо, и Четвертаков повалился. Вахмистр дышал, и тогда последний остался дожидаться первого из подходившего следом полуэскадрона ротмистра Дрока.
С передовыми постами блокгауза 4-го батальона 57-го ландверного полка разобрались быстро: одного ефрейтора оставили в живых, допросили и отправили в тыл.
Сам же блокгауз, в котором дрыхла полурота, чтобы не шуметь, надёжно подпёрли и дожидались, пока подойдёт Дрок с людьми и коноводы с посёдланными лошадьми. Кудринский пошёл встречать ротмистра.
– А что с Четвертаковым? – спросил подошедший Дрок.
– Я оставил его на обочине, а как он сейчас?
– Без сознания, но дышит…
Кудринский пожал плечами.
– Ладно, – сказал Дрок и осмотрелся. – Разберёмся после, я отправил его в тыл, пускай Курашвили посмотрит, он всё же был ранен. А с этими что будем делать, Сергей Алексеич? – Он кивнул на блокгауз.
Кудринский удивился, потому что они обо всём договорились перед выходом: что оставят четырёх драгун с пулемётом и гранатами и в придачу к ним латыша, знающего немецкий язык, он должен объяснить германцам, чтобы те сидели тихо и не шумели, если хотят жить. Телефонные провода от блокгауза по фронту и в тыл нашли и перерезали, вроде всё сделали как надо.
Кудринскому нечего было ответить, и он оглаживал по шее только что подведённого к нему Битка.
– Хорош ваш гунтер, Сергей Алексеевич, ох хорош! – отвлёкся на Битка Дрок и тоже похлопал коня по шее. Он ещё постоял, сплюнул, взобрался на свою кобылу и тихо скомандовал: – Рысью марш!
Пунинцы сработали славно, кроки были точны на три с половиною версты в тыл 57-го ландверного полка. Эти три с половиною версты с подмотанными копытами прошли за полтора часа, по дороге встретили германский патруль, но те растерялись и были связаны. По обеим сторонам дороги, которая, чем дальше от Тырульского болота, тем становилась лучше, рос густой сосновый лес. Ночь была до того тёмная, что вершины сосен пропадали в непроглядном небе. Теперь уже Дрок уверенно вёл отряд, и лес внезапно кончился. Всем показалось, что и ночь кончилась так же внезапно, так внезапно, что, когда выехали на открытое место, кони отпрянули и попятились. Кони были сама природа и хорошо знали, что если что-то кончается внезапно, то жди беды, и испугались. Отряд втянулся назад в лес, и Дрок с Кудринским полезли на дерево. Дрок потом спрыгнул, на одной сосне чего делать вдвоём. Кудринский вылез на самую высоту и наблюдал в бинокль. Когда слез, стал рисовать схему. Получалось, что в полуверсте у шоссе стоят четыре 15-сантиметровые гаубицы, и ещё он разглядел два аэроплана.
– Один точно наш! – осклабился он.
– Откуда знаете? – удивился Дрок. – Ещё совсем темно! Что вы там могли разглядеть?
Кудринский поджал губы, молчал и улыбался.
– Что делать будем?
– Как договаривались, Евгений Ильич!
Германские гаубицы, накрывшие вчера их полк, были на расстоянии около шести вёрст, в пределах досягаемости от тяжёлой артиллерии XLIII армейского корпуса генерала Новикова.
– Хорошо! Что вы?
– Я останусь.
– Сколько вам оставить людей? Отделения достаточно?
– Отделения много, человека три, я думаю, и коновода…
– Пулемёт?
– Мадсена…
– Хорошо, тогда с Богом!
– С Богом, Евгений Ильич!
Кудринский не стал смотреть, как полуэскадрон Дрока и большая часть его разведывательной команды стала разворачиваться. Он снял с седла вьюк с английской винтовкой, передал одному из оставшихся, взял у него верёвку и снова полез на сосну. Сосна была высокая, старая, толстые горизонтальные ветки начинались низко, за них можно было ухватиться. Он залез на самую макушку, скинул верёвочный конец, внизу к верёвке привязали винтовку и подсумок с патронами. Кудринский всё поднял, расположился и обнаружил, что ветра нет, и стал тревожиться, потому что время было предрассветное, а после ветер или даже ветерок может подняться, и тогда будет трудно целиться. Он стал смотреть в бинокль. Впереди, куда он смотрел, находилась германская позиция. В прицел было бы видно хуже, и поручик разглядел гаубицы, прислуга вокруг них двигалась, позади гаубиц стоял снарядный парк, накрытые брезентом ящики, это было обычно, и Кудринский знал, куда стрелять. Чуть дальше было интереснее – шагах в ста позади гаубиц расположились два аэроплана и вокруг них тоже угадывалось движение. Было понятно, что торопиться некуда и ещё темно – что стрелять, что летать. И Кудринский подумал, что сидеть ему на этой сосне не меньше часа. Он посмотрел вниз, его люди расположились по обочинам дороги и изготовились, их было не видно.
«Только бы не заснули, дьяволы! – подумал он и пожалел, что рядом нет Четвертакова. – Сейчас бы как пригодился! Что с ним такое приключилось?»
Четвертаков был какой-то странный. Кудринский уже через несколько месяцев после начала службы в полку понял, что Четвертаков не очень-то похож на своих однополчан. Кто бы ещё сказал самому Кудринскому, а похож ли он сам на своих однополчан-офицеров? Четвертаков был сибиряк, даже ещё подале, почти что с края русской земли, с Байкала, а Кудринский именно что сибиряк, из самого сердца Сибири. Соответственно, оба не ведали, что такое «барин». Как зеркало, в котором эта «соответственность» проявилась, был поручик Смолин. И именно после того примечательного знакомства со Смолиным и после того, что Четвертаков спас Кудринского в первом его конном бою, Кудринский стал себя чувствовать относительно вахмистра неловко, неуютно и не мог себе этого объяснить – с одной стороны, именно с Четвертаковым он ощущал себя как надо: охотником, таёжником, лесовиком… чёрт побери! А напротив, презрительно щурясь, ухмылялся поручик Смолин, жёлтый лейб-кирасир его величества. Кудринский, конечно, отблагодарил вахмистра Четвертакова, как мог, дал денег, отбил телеграмму дядьке, но Четвертаков сам всё испортил, деньги почти не истратил и пытался вернуть и с дядькой не встретился. Кудринский сделал вид, что обиделся на Четвертакова. Он стал с ним по-городскому вежлив, эту вежливость его дядька называл «холодной», но тут же увидел, что Четвертакову это всё равно! «Ну и хрен с ним!» – подумал тогда Кудринский, а сейчас, сидя на сосне, понимал, что ох как не хватает ему Четвертакова! Сейчас бы Четвертаков подобрался к германцу близко-близко, и они… одновременно… ух и задали бы они жару!
Кудринский проморгал слезу и посмотрел в прицел. Смотреть в бинокль уже было нельзя, бинокль сильнее, и после него к прицелу надо привыкать.
Немного рассвело, добавляли видимости на открытом пространстве пятна снега, шевелений вокруг гаубиц, снарядных ящиков и аэропланов прибавилось. Он увидел, что солдаты тащат по земле брезент от артиллерийского парка.
«Сняли чехол? Значит, собираются грузить? – гадал он. – Уходить? Или стрелять?»
И то и другое было плохо. Он стал смотреть ещё, медленно переводя прицел от орудия к орудию и за орудиями в тыл. Он разглядел несколько запряжек, которые выстроились к снарядным ящикам.
«Грузят!»
Это подтвердило первую догадку, что гаубичную батарею собираются передислоцировать. Это значило, что германцы отстрелялись, испортили праздник, а теперь уйдут на другое место и испортят кому-нибудь чего-нибудь ещё. Кудринский посмотрел на часы, через час, если ротмистр Дрок доставит схему расположения германцев, наша артиллерия должна расстрелять батарею вместе со всем, что тут находится. А вдруг не успеет? Орудия отводить, думал Кудринский, можно начать минут через тридцать – сорок: перекидать ящики на подводы и отойти хотя бы на полверсты, и всё – вся сила артиллерийской атаки придётся по пустому месту. И аэропланы улетят. А куда? Куда улетят аэропланы и куда уйдёт артиллерия?
Кудринский слез с дерева. Драгуна с автоматом Мадсена оставил с коноводом, и с двумя своими разведчиками подался в сторону батареи.
В утренних сумерках не долго пробирались через высокие и не слишком густые заросли, кусты заканчивались шагах в ста от батареи, и Кудринский залёг. Идея была простая – если обстрел будет опаздывать, то взять языка и узнать от него, куда передислоцируют батарею. Сначала Кудринскому хотелось наказать обманувшего их лётчика, но сейчас было не до него.
Работа вокруг гаубиц велась бодро. Ездовые подводили запряжённые передки, продолжалась погрузка снарядных ящиков, люди в серой форме мелькали, а из-за гаубиц не было видно, что происходит с аэропланами, однако Кудринский слышал чихание моторов. Чихание то кончалось, то становилось слышно вновь, значит, моторы заводили. И тут поручик понял, что он всё сделал не так, что нельзя было слезать с сосны. Надо было хорошенько прицелиться и стрелять по снарядным ящикам, авось какая-нибудь пуля правильно попала бы, и стало бы жарко. А здесь мог бы посидеть и Четвертаков, чёрт бы его побрал, и прихватить какого-нибудь убегающего от взрывов германца. А тогда зачем? Прихватывать зачем?.. – сам себя перебил Кудринский. Если пуля попадёт, тогда зачем нужен пленный? Только возни с ним…
«Чёрт побери, запутался… С Четвертаковым можно было бы хотя бы посоветоваться…» – мысль вперемешку с сомнениями получилась такая горячая, что Кудринский вспотел и вдруг почувствовал, что его толкают в локоть. Он глянул, драгун из его команды показывал за куст вправо, там лицом к кустам стоял германец в кожаном шлеме и куртке, он зажал под мышкой наручные краги и готовился справить малую нужду.
Кудринский забыл про все свои мысли.
До германца добежали в четыре прыжка. Он уже сделал дело и стал поворачиваться, его оглушили и утащили в кусты.
– Хорошо, хоть опростался, немчура, ща тащили бы его мокрого, воняло бы прямо в сопатку… – услышал Кудринский за спиной. Это радовался драгун, который держал под мышками ноги германского пилота. Кудринский и другой разведчик ухватили пилота за руки под плечи и бежали с ним к коноводу. У коней положили германского лётчика на землю, связали, спутали, заткнули рот кляпом, как куль перебросили через лошадиную холку, выехали на до рогу в сторону Тырульского болота и дали плёток. Минут через семь-восемь услышали сначала далёкие выстрелы своей артиллерии, а потом грохот взрывов, и в спины так ударило и надавило, что лошади по прямой и узкой в высоком лесу дороге полверсты скакали быстрее, чем могли.
Мимо германского блокгауза проскочили не оглядываясь, он был тёмен, внутри пуст и скрипел отвисшими на петлях дверями.
Иннокентий очнулся, ощутил в пальцах жёсткую материю и сразу понял, что он на этом свете.
Воюя, он думал о смерти. И в тайге, бывало, думал о смерти. И все эти мысли привели его к тому, что он понял, что на том свете ничего нельзя будет пощупать, то есть пощупать можно, а вот нащупать нельзя. Ни материи, из которой скроены штаны, ни бабы, как она ни повернись, ни винтовочного курка. Всё должно быть духом. Поэтому сейчас, нащупав в пальцах жёсткую материю, он сразу понял, что он на этом свете, и открыл глаза.
На него очень близко смотрели красивые, широко распахнутые глаза.
– Я ждала, я ждала, миленький, что вы очнётесь, я же видела, как у вас стали подрагивать пальцы и веки…
– Ты хто? – спросил Иннокентий.
– Я Елена Павловна, я ваша сестра милосердия…
«Елена Павловна… баба… – оценивающе подумал Иннокентий, – а ежели на том свете, значит, оне чей-нибудь ангел… на этом свете таких красивых глаз не бывает. А вот, я… пощупаю…»
Он сощурился, стал искать пальцами, что-то нащупал и успокоился: «Не, всё ж на этом!»
Но что-то случилось: глаза сузились, остались такими же красивыми, но стали удивлёнными и тогда нарисовалось всё лицо, тоже очень красивое. Кешка удовлетворённо закрыл глаза.
«Точно на этом! Не зря я чего-то нащупал!»
Елена Павловна молчала на вдохе, но через мгновение Кешка услышал шорох платья и скрип стула или табурета.
– Позовите Петра Петровича!
Голос на высокой ноте, тот, что Кешка только что услышал, был точно голосом, которому принадлежали красивые глаза земного ангела по имени Елена Павловна. От успокоения Кешка глубоко вздохнул, но не выдохнул, воздух застрял на выходе из груди, и казалось, что сейчас взорвёт грудь, воздух стал давить изнутри так, что выдавил наружу Кешкины глаза, и тогда Кешка начал кашлять.
– Позовите Петра Петровича! – услышал Кешка через кашель, и ему показалось, что сквозь слёзы он видит, что всё вокруг стало красным и что голос Елены Павловны тоже стал красным и был такой же отчаянный, как положение с тем, что Кешка задыхается.
Он уже не мог ни выдохнуть, ни вздохнуть.
– Задыхается! Он задыхается!
– Что вы? Что вы, голубушка, Елена Павловна! – услышал Кешка. – Щас мы его!
И Кешка почувствовал, что сильные руки подняли его с обеих сторон за плечи и в кровати посадили.
– Ты, голубчик, дыши, только медленно, не старайся всё разом выдохнуть, а медленно… Задержи дыхание и выдыхай… А мы тебе микстурки, она сладенькая…
Это был доктор, потому что у него на лице было пенсне. Кешка задержал воздух, медленно выдохнул и так же медленно, жмурясь проморгался. Слёзы потекли по щекам.
– У вас, молодой человек, крупозное воспаление лёгких…
Иннокентий услышал это, но не понял, к кому было такое городское обращение «молодой человек». Между кашлем он поднёс ладонь вытереть рот и нащупал, что он гладко бритый, вытер со лба пот, и голова была бритой.
«Как коленка я, што ли?»
Своё новое положение Иннокентий принял, он уже понял, что лежит в лазарете, и надо было бы этому удивиться, потому что он не помнил, как сюда попал, но удивляться было нечем, потому что кашель был такой тяжёлый, что отнимал все силы. Сначала Иннокентий сидел, а потом устал и стал давить плечами назад, чтобы державшие его руки отпустили и он улёгся бы. Он улёгся, но стал кашлять ещё хуже, его снова посадили и поднесли столовую ложку с какой-то вязкой коричневой жижей, от которой приятно пахло городским спиртным, и Кешка всю ложку вылизал, как медведь вылизывает из колоды мёд. Кешке даже показалось, что у него, как у медведя, в трубочку вытягиваются губы, а язык совсем не красный, а сине-зелёный, и он даже хихикнул.
– Ну, ты, братец, силён, мы думали, ты помрёшь, а ты хихикаешь! – Это сказал доктор Пётр Петрович. Кешка это видел через щёлочки глаз. Доктор это сказал и сам хихикнул. – Сила духа, это вам не сила ху́да!
Кешка задерживал воздух, воздух внутри взрывался, но Кешка сдерживался и постепенно стал успокаиваться.
– Вот вам ещё микстура, – это сказала Елена Павловна и поднесла ложку ко рту.
Кешка, памятуя о первой ложке, с наслаждением вытянул губы и обжёгся, такая микстура оказалась горькая. Он её продавил, проглотил и дал мысль: «А нельзя было, мать вашу, наоборот, сначала горькую, а потом сладкую?» Однако кашлять стало легче, и через несколько минут потянуло на сон.