Вы здесь

Хроника одного полка. 1916 год. В окопах. III (Е. М. Анташкевич, 2016)

III

Четвертаков проснулся от нарастающего странного звука, он было кинулся вставать, но из-за перегородки появился доктор и сразу направился к нему.

– Ну-с! Показывай, чего тут у тебя за ночь… – начал доктор, но не договорил, потому что над четырьмя накатами лазаретного блиндажа пролетел аэроплан, громко урча мотором так, что захотелось закрыть уши. Доктор на секунду замер, Иннокентий глянул по сторонам, остальные раненые приподнялись на лежаках раскрыв рты. Доктор подумал: «Неужели раздуло туман?» – и пошёл наверх. Через секунду он вернулся, держа в руках листок бумаги. Он ушёл за перегородку, и Иннокентий остался лежать и ждать.

Доктор появился сосредоточенный, уже без листка, и принялся осматривать ногу Четвертакова. Шум аэроплана опять нарастал и приходил ещё два раза, но доктор уже не обращал на это внимания.

– Так! – Доктор наклонился над раной, и Иннокентий почувствовал, что тот щупает его ногу как раз в том месте, где была рана, но Иннокентий не чувствовал боли. Это показалось ему плохим предзнаменованием.

– Чё тама, дохтар?

Курашвили распрямился, сложил руки на груди и долго молчал. Рана превратилась в язву: у язвы округлились края и напухли, стали розовыми, и внутри был гной – вполне себе состоявшаяся и оформившаяся трофическая язва. Ничего в этом особо страшного не было, если бы не место и не сырость.

– Чё тама, дохтар? – ещё раз спросил Иннокентий.

– Ничего хорошего, Четвертаков, – ответил доктор Курашвили. – Придётся тебя отправлять в госпиталь.

Иннокентий тяжело вздохнул, это была самая плохая новость, которую довелось ему услышать за последнее время.

– А без этого никак нельзя? – спросил он, ожидая услышать, что вот сейчас доктор взорвётся и примется на него кричать и ругаться, но доктор спокойно ответил:

– А без этого никак нельзя! Без этого тебе че-ез несколько дней пъ-идётся отъ-езать ногу.

– А чё тама, дохтар, я не дотянусь, мне не видать!

– А чего тебе надо «видать»? У тебя там тъ-афическая язва, если тебе это о чём-то гово-ит?

«Говоит», черт картавый! – подумал про доктора Четвертаков. – А сам-то намекает, что я малограмотный, гиря лысая, верста коломенская! А я ить и правда малограмотный! Но это ничего, это мы ещё поглядим, кто кого!»

– А ты, дохтар, ты када пальцем тыкал, я ничё не чуял! – Иннокентий намеренно назвал доктора на «ты», хотел его разозлить, и у него это получилось, лицо Курашвили налилось краской, но Иннокентий на этом не успокоился: – Ты, дохтар, отрежь её!

– Кого отъ-езать? Ногу? – с угрозой стал говорить доктор.

– Кого ногу резать? Ногу нельзя! А эту, язву, химическую, или как её?

– Тъ-афическую! – автоматически поправил доктор.

– Тебе, дохтар, виднее, какая она там, химическая или трахическая, а только ты мне её вырежи, а ногу оставь! – Кешка повернулся так, что теперь смотрел доктору в глаза, и увидел, что доктор опять стоит спокойный.

– А выде-жишь? – вдруг спросил его Курашвили.

– Чё выдерржишь? – Четвертаков намеренно «ррыкнул», снова увидел спокойствие доктора и понял, что допросился, и даже испугался, но не подал виду. – Што выдержать-то надо, дохтар?

– Больно будет! – ответил доктор, и Кешка узрел, что в глазах доктора блеснула усмешка.

«Ах, ты ещё насмехаешься?» – мелькнуло у него в голове, и он твёрдо сказал:

– Режь, выдержу! Твоё дело резать, а моё терпеть, так уж у нас повелось!

Он оглядел своих раненых товарищей и подмигнул, а Курашвили им скомандовал:

– Поднимайтесь, господа военные, будете его де-ъ жать, этого смельчака, за у-уки и за ноги.


Когда Четвертаков пришёл в себя, доктор закончил операцию. Иннокентий не потерял сознания, но от боли у него в голове помутилось, и он перестал что-то чувствовать. У Иннокентия онемели руки и другая нога, здоровая, так на неё навалились его раненые товарищи; ещё болели скулы от напряжения, и он еле-еле языком вытолкнул изо рта сложенный в несколько раз сыромятный ремень. Доктор Курашвили собрал инструменты и послал за санитаром, на Четвертакова даже не посмотрел, ушёл за перегородку и вернулся без халата, уже в шинели.

– Всё, Четвеъ-таков, лежи и моли Бога, чтобы всё для тебя обошлось. Завтъ-а я посмотъ-ю, но пъ-едупъ-еждаю, что, если что-то пойдёт не так, отпъ-авлю в Йигу, понял?

Тут Иннокентию уже ничего не оставалось, и он кивнул, нашёл силы, а его товарищи стали собираться на представление.

Алексей Гивиевич поднялся наверх и стал ждать санитара у входа в лазарет, тот должен был прийти и заняться приведением инструментов в порядок, прокипятить и сделать всё необходимое после операции. Доктор полез в карман за папиросами и наткнулся на листок, который поднял, когда над позициями летал германский аэроплан.

Когда неприятельская машина появилась над расположением полка, она вызвала большой переполох. Туман только немного поднялся к тучам от земли, и никто не ждал появления аэроплана с какой бы то ни было стороны, но, видно, среди германских лётчиков были отважные и опытные, и тот, кто прилетел, оказался из их числа. Он летел над самой землёй в чистом и прозрачном тонком слое воздуха под низкими тучами. Все подумали про бомбы и начали палить, а германский лётчик бросил листовки. Это увидели, увидели его руку, которой он размахивал, и пачки листовок, они как бы взрывались, плавно кружили и опускались на землю. Как только драгуны поняли, что это не бомбы, кто-то закричал: «Хорош палить, германец замириться хочет!» Они опустили винтовки и заворожённо смотрели, как, качаясь, медленно падают белые листки, и бросились их поднимать. Написано было на русском языке, просто что германский солдат поздравляет русского солдата с Крещением Господним и сегодня не будет стрелять. Драгуны показывали друг другу, улыбались, обменивались табаком и говорили, что теперь можно идти с позиций в рощу чуть ли не всем полком и смотреть праздничное представление. Офицеры сказали, что этого нельзя, что на представление пойдут только свободные от службы на передовых позициях и аванпостах, но драгуны сомневались, и нашлись горячие головы, которые стали утверждать, что это конец войне, и германец желает замириться, а русским не за что воевать на чужой земле. Но дисциплина в полку была строгая, и только четыре эскадрона: № 1, № 2, № 4 и № 6 – и часть обоза пошли по ходам сообщений на юго-восток в березняк. Они, многие из них, шли мимо доктора, Курашвили смотрел, они ему кланялись, и вдруг Курашвили понял, что и Четвертаков сорвётся туда же.

«Ну и хрен с ним! – подумал доктор. – Если будет хуже, отправлю его в госпиталь, к чертям собачьим, дольше проживет! – Он на секунду задумался. – Вообще-то уже не должно быть заражения, ведь почти до самой кости вычистил!» Он улыбнулся и пошёл по ходу сообщений навстречу драгунам в блиндаж штаба полка – сегодня дежурным был командир № 3 эскадрона штабс-ротмистр Рейнгардт. После возвращения Рейнгардта из отпуска по ранению они, два москвича, стали сближаться.

А Четвертаков лежал и матерился. Потом сел. Фельдшер всё не шёл. Четвертаков потянулся к ноге, посмотреть, но нога была забинтована и мёрзла голой кожей там, где была задрана штанина. Иннокентий опустил штанину, полез в сидор, достал чистую портянку, намотал, попробовал сунуть ногу в сапог, с трудом, но нога вошла. Он встал и стал слушать – нога не болела, он сделал шаг – нога почти не болела, тогда Иннокентий осмелел и опёрся – нога опять почти совсем не болела. И тогда он подумал: «И чё я тута буду сопли жевать?..» Он по лазарету, не обращая внимания на взгляды копошившихся соседей, пошёл вокруг своего топчана. Раненые драгуны смотрели на вахмистра, каждый по-своему, некоторые осуждающе. Иннокентий читал их мысли: «И куда ж тебя несёт?» – думали одни; «Эка напросишься, – думали другие, – начальство заругается!»; «Давай, давай, – думали третьи, – шибко храбрыя да настырныя долго-т не живуть!» Эти, третьи, а в лазарете раненых было всего-то пятеро, не желали зла Иннокентию, он в полку пользовался заслуженным уважением и как вахмистр, и как охотник, и как просто незлой мужик, а злой только до войны и до дела. Но только война в этих гнилых окопах уже надоела до чертиков, надоела грязь, сырость, надоела неизвестность того, что будет завтра и будет ли завтра, надоело сидение на одном месте. И получалось так, что на самом деле здесь война почти не проявляла себя, не сравнить же с тем, что было прошлой зимой или даже прошлым летом, а уж тем более позапрошлым летом, когда не слезали с сёдел по нескольку суток… И что же? С войной плохо, а без войны ещё хуже?

И Иннокентий решил, что «Ха-рэ́ тута сидеть! Боле ничё не высидишь!» Он подобрал сидор и, ни с кем не прощаясь, вышел на воздух и не слышал, чего ему гуторили в спину. А в спину ему ничего не гуторили, смолчали, сплюнули и, пока не пришёл «фелшэр», стали крутить самокрутки.

На воздухе было хорошо. Так хорошо, что Кешка на секунду забыл, откуда он идёт и почему он там находился, и запнулся за торчащий из земли корень и сразу вспомнил все причины, и откуда он идёт, и почему он там был, и испугался, что потечёт кровь. Тогда ему придётся вернуться и уже точно, что на позор и осмеяние товарищей, и он остановился и стал прислушиваться, что у него происходит в сапоге. Стоял не меньше минуты. Успокоился. Всё было в порядке, но всё же надо быть поосторожнее. И тут на него из-за поворота ближнего окопа налетел фельдшер, они увидали друг друга, и фельдшер уже открыл злой рот. Кешка встал как вкопанный, вылупил на фельдшера глазища и замахнулся рукой со сжатым кулаком, фельдшер аж присел, и Кешка чуть было через него не перешагнул.

Сколько же он думал над тем, что бы ему хотелось представить! На гармониях и балалайках он играть не умел, на кривых, вихляющихся ногах, стуча каблуками в пыльную землю, не отплясывал, если пел, то только в тайге, и никто не сказал ему, каково у него получается. Завидовал эскадронному кузнецу Петрикову, что тот всё умеет, даже свистать в один палец, что уж там говорить об игре на двуручной пиле. И тогда у него созрел план. Года четыре назад они с Мишкой Лапыгой пришли на остров Ольхон, жили там несколько дней среди бурят и оказались на празднике. Охотники подняли из берлоги медведя далеко от острова, где-то на берегу Сармы́, на двух санях привезли огромное чудовище в стойбище и устроили такое, чего Кешка не видал, хотя и слыхивал. Всё стойбище расселось на снегу вокруг большого костра. Кешка поглядывал на Мишку. Михаил помалкивал и на немые вопросы Кешки не отвечал, только показывал пальцем – мол, молчи, и слушай, и смотри. Буряты́ варили в котлах медвежатину, женщины и малые дети держались позади мужчин, мужчины ворчали, но оказалось, что это они так то ли поют, то ли молятся. Потом Михаил рассказал, что они просили прощения у Хозяина, значит, молились. Что-то делал шаман, Кешка тоже не понял, а Мишка нашептал, что шаман испрашивает у Хозяина разрешения, что, когда будет нужда снова отправиться в тайгу, чтобы «все оттудова возвернулися живыми». В руках у шамана дрожал и звенел бубен, и он бил в него заячьей, как показалось Кешке, лапкой, привязанной к палке. Шаман крутился вокруг себя, бил в бубен и что-то резко выкрикивал, а то тихонько подвывал. Кешке сначала было интересно, а потом наскучило, он пялил глаза, смотрел, а сам дергал себя за палец и щипал за щеку, чтобы не уснуть, и Мишка его подталкивал под бок, мол, не спи, а то обидишь Хозяина и обитателей стойбища. Всё это длилось долго, уже почти стемнело, и мороз забрался в заячьи варе́ги и даже в волчьи унты, и Кешка стал шевелить всеми своими двадцатью пальцами. А потом буряты́ стали громко кричать и взмахивать руками, потом замолчали, и перед костром выскочили в обнимку два мальчика и начали прямо на снегу в отсветах костра бороться…

Кешка так живо вспомнил тот вечер с бурята́ми на Ольхоне и борьбу этих самых мальчиков, что опять споткнулся и чертыхнулся, однако споткнулся здоровой ногой, и опять всё обошлось.

Он дошёл до своего эскадрона, его встретил дневальный, привычной скороговоркой отрапортовал, и Кешка полез под свой козырек.

На его законном месте всё сохранилось, как было, когда он ушёл в разведку, даже валежник на земле. Главное, что никто не раздербанил его заветный мешок, сшитый из кож убитых им косуль.

– Господин вахмистр, угольку не жалаите? – буднично спросил его дневальный.

– Давай, а то чё-та зябко, – так же буднично ответил Четвертаков.

В его эскадроне не бытовали настроения, всё было буднично. Прислушиваясь к тому, как и что делает командир эскадрона ротмистр Дрок, Четвертаков сам ни на кого не кричал, мог только поднести кулак под сопатку, но никогда никого не ударил и не оскорбил, поэтому настроения в эскадроне сильно смахивали на обычные часы-кукушку: между деталями ведь не бывало ни ссор, ни свар, а часы были живые, они шли и тикали, только гири заводи, и каждый час кукушка из часов «куку́кала», а в эскадроне просто раздавались обычные военные команды, и эскадрон себе жил, как те часы.

Дневальный притаранил широкую круглую медную жаровню с высокими бортами, взятую из какого-то немецкого имения, похожую на ту, в которых городские хозяйки варят варенье, до середины наполненную углями. Угли дымили, Четвертаков взялся за длинную деревянную ручку и поставил жаровню под дальнюю стенку, и дым стал обволакивать землянку под обшитым досками козырьком. В ногах стало теплеть и пахнуть окопным, уже привычным домом. Это были последние в передовой линии полка траншеи, выкопанные уже в декабре, когда подсушило морозами, и вода ушла. Рыли под руководством саперного поручика Гвоздецкого, как его сразу прозвали драгуны – Гвоздецкого-молодецкого. Рыли по всем правилам фортификации, и драгуны играли на пальцах и проигрывали друг другу табак, кто правильно выговорит это слово, чаще «вничью», потому что мало кому это слово – «фортификация» – давалось. Кешка даже не брался. Кешка, как самый старший из унтер-офицеров в эскадроне, не мог себе позволить пустой, никчёмный проигрыш, а Гвоздецкий предательски поддразнивал копавших, провоцируя как раз-то и произнести.

Траншеи получились будь здоров: изломанные, на каждом плече саженей по пяти, глубокие, в рост среднего драгуна, землю отбрасывали на сторону противника и сделали бруствер, из-за которого не мелькали головы даже самых верзил: что Курашвили, что денщика Клешни или кого другого. Под бруствером построили козырьки и накаты в два бревна и с землёю между ними, а под накатами устроили землянки, то есть под козырьками. Всё обшили досками, кругом росли стройные сосны, и времени было много без больших боёв. Вот только «вша заела», но от этой напасти и раньше было некуда деваться. Тут, правда, Курашвили проявлял строгость, и недалеко от «Клешнёвой ресторации» поставили в березняке паровую вошебойку, благо воды кругом было хоть отбавляй.

От жаровни грело в ноги, Иннокентий снял сапоги, обвязал портянки бечёвкой, чтобы не размотались, и стал разбираться со своими приготовлениями.

Он подтащил мешок, развязал и достал сначала бубен. В этот момент к нему нагнулся дневальный.

– Господин вахмистр, разрешите обратиться! – сказал он.

– Обращайтесь! – сказал Иннокентий.

– Осталося час с половиною до службы, какие на то будут ваши приказания?

Кешка выглянул к нему.

– Какие приказания? – переспросил он. – А какие приказания были от господина ротмистра?

– Никаких, оне только сказали, что от кажного взвода остаётся по два человека…

– Значит, так тому и быть, по дежурному и отделённому, или кого отделённый сам себе изберёт, или кто своей охотой останется…

– А вы?

– Я не задержусь!

Дневальный ушёл, а Иннокентий стал вздыхать. Он осматривал бубен. Бубен был целый и даже, когда Иннокентий ударил по нему согнутым пальцем, зазвучал. Он ни разу не держал в руках настоящего бубна, но приметил, как этот инструмент был сделан у шамана. Они с кузнецом Петриковым взяли тонкую дранку, вымочили, согнули в кольцо и скрепили, как делают решета для кухонных нужд. Кешка выбрал с брюха косули кусок кожи, высолил и отмездрил и, пока была сырою, натянул. Сейчас кожа подсохла и побелела. В мешке были ещё выделанные кожи, он намеревался их сшить и сделать удивительный костюм для борьбы бурятских мальчиков. Однако Иннокентий уже осознал, что ничего этого он никак не успеет.

Он перебирал в руках свои заготовки, переживал и, не высовываясь из-под козырька, смотрел, как перед ним движутся драгуны, – они шли в одном направлении слева направо. Они шли до ближайшего хода сообщений двадцать шагов, потом поворачивали налево, и уходили в тыл полка, и вытягивались на тропинке к березняку.

До торжественного молебна по случаю праздника Крещения Господня оставался ещё почти час, и надо скоро вылезать отсюда и тоже идти. Он самовольно покинул лазарет и должен за это быть наказан, он самовольно вернулся в эскадрон, и за это тоже должен быть наказан. Идти никуда уже не хотелось, здесь он дома, но и быть наказанным не хотелось, и он, размышляя обо всём этом, вспомнил, как несколько месяцев назад так же не хотел, чтобы поезд довёз его до дома, потому что перед ним бы предстала Марья с дитём на руках, но так не оказалось. Значит, надо идти на молебен и праздничную службу, раз эскадрон будет там, а вот оставаться ли на представление-концерт, это уж он сам решит.

Драгуны шли толпой, запинаясь и останавливаясь, мелькали перед глазами сапогами, и Иннокентий глядел на них не мигая.

Он уже почти простил Марью, он каким-то образом отделил её от того злого события, только всё зло этого события ещё олицетворял для него крошечный человечек, мальчик по имени Авель, и имя-то ему какое решил дать отец Василий. Что-то в этом имени для Иннокентия было – или отгадка, или загадка, он не мог пока понять. Это было мучение, но только уже как затухающая боль, как боль в прооперированной ноге. Иннокентий закурил и затянулся так глубоко, что чуть не задохнулся, и закашлялся. И подумал про письмо от отца Василия, что, может, старик прав и Марья зачала. А мальчишка, Авель, чужой, как есть чужой. И пусть его воспитывает отец Василий, только пусть Марья из его аттестата чуток отдает. Денег не жалко. А если она зачала, то родить должна в сентябре. В сентябре 1916 года от Рождества Христова.

Вот такие дела.

Это Иннокентий понял только что, осознал. Он даже вздрогнул и повёл плечами. И принялся натягивать сапоги. Идти было пора.

Хотя нет. Ещё есть время.

А представление должно было получиться знатным.

Тогда около шаманского костра двое мальчишек небольшого роста выскочили вместе, да так крепко вцепились, что не могли расцепиться до самого конца. Они валили друг друга, делали подножки, катались по снегу, бросали друг друга, но не разнимали рук, а буряты́ ахали и охали, а Мишка, который сидел рядом, только покрякивал и прятал в бороде улыбку, будто знал какой-то секрет, и помалкивал. Кешка-то Мишку хорошо знал. Сам же не отрывался и смотрел на борьбу восхищенным взглядом и обалдел, когда один мальчишка поднял другого ногами вверх, и Кешка подумал, что вот он грянет того спиной о набитый ногами плотный снег и, не приведи Господь, убьёт до смерти! Но получилось удивительно, аж Кешка ахнул, когда – тут даже помутилось в глазах, – когда два бурятских мальчика оказались одним человеком, надевшим на себя сшитый из шкур мешок с пришитыми руками и ногами, с пришитыми к мешку двумя, наверное, сухой травой набитыми головами, с нарисованными лицами, глазами, щеками и ртами, а носов бурята́м Бог не отпустил. Человек, мужчина, распрямился, что-то такое сделал руками, и шкуры с него упали на снег. Мужчина их подобрал и исчез между галдевшими бурята́ми. Кешка глядел на это открыв рот и не сразу почувствовал, что Мишка толкает его локтем.

– Пойдём, што ли? А то дюже холодно! Адали ног не чую!

Они поднялись и, никем не замеченные, – бурята́м было не до них, – пошли к чу́му. Там Мишка достал настойку на травах и кореньях, они выпили, закусили вяленым мясом и стали спать, а Кешке снились эти самые мальчики, только они разделились, и среди них павой ходила какая-то очень красивая черноволосая девица, которую Кешка никак не мог вспомнить, но точно, что не его Марья и не бурятка.

Кешка вздохнул, стукнул пальцем по бубну, послушал, потом затолкал свои приготовления обратно в мешок и со всеми потянулся в рощу. Драгуны ещё шли густо.


Отец Илларион закончил службу. Вся вырубка была занята драгунами. Они стояли без шапок, поэскадронно, но не рядами, вырубка была не плац, а кучами. Под ногами торчали пни и лежали срубленные, сложенные, но не унесённые пока стволы берёз и елей, что-то на растопку, а что-то для обустройства в траншеях. Эскадронные церковники наливали из котлов драгунам во фляжки святую воду. Кешка, став вахмистром, уступил своё место эскадронного церковника младшему унтер-офицеру Доброконю. Доброконя из вестовых повысили до командира отделения № 1 эскадрона, и теперь он, вместо Четвертакова, и полковой писарь Гошка Притыкин по прозвищу Притыка наполняли драгунские фляжки.

По пол-эскадрона уже прошли, получившие свою меру нижние чины крестились, отходили от котлов и выбирали места смотреть представление. Все были весёлые, драгуны в шутку бранились, подначивали друг друга. Кешка увидел, как несколько тайком уходили в рощу за спины командиров, окруживших отца Иллариона. Он понял, что это те, кто будут представлять: свистать на свистульках, плясать под гармошку, петь частушки, в общем… Кешка приметил и кузнеца Петрикова, тот шёл в заросли, оглядывался, но Кешка увидел, что из-под полы шинели у Петрикова торчит ручка двуручной пилы. Ещё Кешка увидел, что металлическое полотно пилы кузнец очистил от ржавчины, и полотно чернело матово и свежо. Кешка с сожалением хмыкнул, но и улыбнулся. Ещё неизвестно, как бы у него у самого получилась борьба бурятских мальчиков, даже если бы он успел сшить из шкур всё, что надо было в его представлении, а нужны были и руки, и ноги, и головы с нарисованными лицами, без носов… вот такой бурята́м достался Бог!

Он медленно продвигался в очереди, держа в руке фляжку, а папаху под мышкой, драгуны было расступились перед ним, но он даже не увидел этого и двигался между ними. До чана оставалось человек пять-шесть, Четвертаков глянул на Доброконя, и ему в глаза блеснули две Георгиевске медали и серебряный крест, что торжественно, по случаю праздника висели на шинели бывшего вестового. А он свои три медали и два креста даже и вынуть из сидора забыл. И за это он тоже должен быть наказан. Про стоявшего рядом с Доброконем Притыку говорили, что, мол, на груди его могучей одна медаль болталась кучей. Притыкин получил медаль «За усердие» на красной ленте, за образцовое содержание штабного хозяйства, и ту несколько месяцев выпрашивал для писаря адъютант полка поручик Щербаков.

Вдруг Четвертаков увидел, как, расталкивая в спины драгун, к офицерам пробирается вестовой с повязкой штабного дежурного на рукаве. Проталкивается грубо и настырно и получает в спину такие же грубые тычки́ и шутки. Вестовой протолкался к ближнему, к ротмистру Дроку, и что-то стал ему громко докладывать, Кешка не слышал, было далеко, но видел, как у вестового от напряжения голоса поднимались плечи и вздрагивала спина. Кешка увидел, что у Дрока сначала округлились глаза, а потом он махнул вестовому, чтобы тот не кричал, и отвел его на шаг в сторону. Когда вестовой закончил, Дрок вернулся к Вяземскому и что-то стал говорить тому в ухо. Дальше Кешка увидел, что у Вяземского на лице серьёзно сошлись брови, и он отдал приказ ротмистру, и в этот момент Четвертаков почувствовал ногами, что земля задрожала, а Дрок повернулся к полку и прокричал команду:

– По-о-олк! Отставить раздачу! Накро-ойсь! На позиции кру-го-о-м ма-а-арш!!! Да бегом, бегом, мать вашу!!!

Драгуны на секунду замерли, в этот момент они тоже почувствовали, что земля под ногами дрожит, и заметались. Кешка увидел, что офицеры плотным кольцом окружили отца Иллариона и все направились в сторону позиций. В этот момент закричали эскадронные командиры и эскадроны стали разбегаться в разные стороны, на глазах очищая вырубку.

«Вот тебе германец и замирился! – подумал Четвертаков и ещё увидел, что между ним и чаном, рядом с которым оставался стоять писарь Притыкин, стало свободно. – Чемоданы!» – подумал он, глянул на небо и шагнул к чану.

– Лей! – скомандовал он Притыкину.

У Притыкина бегали глаза и подрагивали пальцы.

– Лей, не боись! – снова скомандовал Четвертаков.

Притыкин взял его фляжку и стал лить, много лил мимо, а сам поглядывал то на вахмистра, то на небо.

«Ничё! – подумал про писаря Четвертаков. – В штаны не наложишь, буду просить тебе Егория».

Он стоял против писаря, Доброконь ушёл, ему надо было командовать отделением, и Четвертаков и Притыкин остались на всю поляну одни. Предчувствие летящих тяжёлых снарядов нарастало.

«Ещё неизвестно куды… можа, оно и мимо!» – подумал Четвертаков, посмотрел на Притыкина и увидел, что тот пытается справиться со страхом.

– Давай я подержу флягу, а ты лей двумями руками и не дрефь!

– А я и не дрефлю, – вдруг услышал он от Притыкина, посмотрел ему в глаза и увидел, что тот справился со страхом. В этот момент снаряды упали и взорвались на дальнем крае вырубки, там, где минуту назад стояли офицеры и отец Илларион.

– Вот и молодец! Себе-т налил? – спросил Четвертаков Притыкина, тот мотнул головой. – Ну, тады плесни и пошли со мной, догоняй!

Относительно Четвертакова германец дал перелёт.

Кешка уже бежал в сторону позиций и вдруг вспомнил, что там, где сейчас упали первые снаряды, как раз готовились к представлению свистуны, плясуны, песельники и кузнец Петриков.

– Дуй до штаба! – крикнул он Притыке, а сам повернул назад. «Точно надо испросить ему Егория, проявил-таки писарь бравость», – подумал он про Притыкина и увидел продырявленный осколками чан, из которого на перетоптанный с песком снег выливалась святая вода.

«Их-ху, с-суки! – подумал он про германцев. – Обмануть захотели, на мякине провести! Ну, я вам! Вот только Петрикова найду, без него кто чаны залатает?»

До следующего залпа оставалось ещё шагов сто. Четвертаков обнаружил Петрикова через пятьдесят. Тот сидел на земле в одном исподнем, в сапогах и держался за уши, из-под ладоней кузнеца сочилась кровь.

«Прибило, но живой, – подумал Четвертаков, подбежал и взвалил кузнеца на плечи. Петриков замычал и стал водить глазами вокруг. – Пилу ищет! От чёрт, хозяйственный!»

– Ничего, завтра найдёшь! – прокричал ему изо всей силы Четвертаков и упал вместе с кузнецом, опрокинутый следующим взрывом. На них комьями полетела сверху земля, но через несколько секунд он почувствовал, что его тянут за плечо, он поднял голову и увидел, что это его за плечо шинели ухватил Притыка.

– Вставай, бежим, – услышал он писаря.

Теперь кузнеца на плечи взвалил Притыка и поковылял в сторону позиций. Четвертаков метнулся к деревьям, увидел, подобрал пилу и стал догонять Притыку. Про свистунов и плясунов не вспомнил. Он обогнал писаря, оглянулся, понял, что теперь на плечах у здоровенного Притыкина кузнец, считай, спасён, и побежал в окопы.

Теперь германец стрелял уверенно и по окопам, и по вырубке, видимо, лётчик, который сбросил листовки, всё же не зря несколько раз пролетел над расположением.

После пятого залпа рядом с санитарным блиндажом, лазаретом, появился закопчённый, в лохмотьях шинели злой Сашка Павлинов и обозные повара.

– Конец ресторации, ваше благородие! Разбонбили! – выдохнул он Курашвили и поплёлся в сторону штаба полка.


Когда Четвертаков прибежал в свои окопы, в них никого не было, и он стал по ходам сообщений пробираться на аванпосты. По дороге ему встретился поручик Кудринский и махнул рукой вперёд.

Эскадрон залёг на аванпостах повзводно и поотделённо, с ними был ротмистр Дрок. Как всегда, он прохаживался позади передовых неглубоких окопов и давал указания. Увидев опоздавшего Четвертакова, показал кулак и пошёл вперёд к пулемётным гнёздам.

На восьмом залпе германец перенёс огонь на аванпосты, и Дрок снял эскадрон и увёл в траншеи второй линии. Командовать пулемётами оставил Четвертакова.

Германец стрелял тяжёлыми снарядами-«чемоданами», разметал на стороны засеки из стволов и сучьев с натянутой колючкой, изрыл всё пространство воронками, перемешал с землёй, песком и льдом и превратил всё в грязь.

Артналёт продолжался два часа, и, когда Четвертаков отвёл пулемётчиков на вторую линию и пристроился к биноклю, то увидел, что к аванпостам приближаются роты три германской пехоты. В это время он краем глаза заметил, как от воронки к воронке перебегают из тыла трое незнакомых, два нижних чина с катушкой телефонного провода и один офицер. Кешка высунулся и махнул им рукой, это оказались наводчики артдивизиона, вставшего у драгун в тылу. Наводчики обосновались в одной из воронок на дюне, и через несколько минут наступавшего противника точно накрыла русская артиллерия. В бинокль Кешка видел, как взрывы поднимают на воздух лёд и грязь, а германец сначала залёг, а потом стал отступать, но не побежал. И тогда германцы перенесли тяжёлый огонь в тыл по артдивизиону. Наводчики развели руками – достойных калибров и дальнобойной артиллерии у них не было, чтобы достать германскую батарею, и они подались к своим. К этому времени опустились сумерки, сгустился туман, и бой затих.

* * *

Вяземский собрал офицеров.

– Потери? – Вяземский задал первый вопрос, и командиры эскадронов по одному, начиная с ротмистра Дрока, стали докладывать.

Потери были невелики, в основном раненые и контуженые, несколько пропавших без вести.

– Пропавшие без вести… – задумчиво произнёс Вяземский. – Как же это? Не в наступлении же и не отступали! – Он обвёл взглядом офицеров.

– Надо бы вырубку осмотреть, может, там кого накрыло… – сказал ротмистр фон Мекк. – Налёт начался неожиданно, они же листовки разбросали…

– Разрешите? – Ротмистр Дрок обратился к командиру, Вяземский кивнул. – Этого германцу нельзя спустить, это не по-рыцарски они сделали, чистой воды обман, хорошо…

– Что вы предлагаете?

– Я предлагаю… – И Дрок указал на карту. – Вот в этом месте между их четырнадцатой и шестнадцатой ротами четвёртого батальона большой, никем не занятый промежуток, здесь они на дороге выставляют передовое охранение и блокгауз с полуротой, видимо, думают, что между ними и нами совсем уж непролазное болото…