III
Лёлька, испытав волнующее яркое эмоциональное ощущение от короткого наркоза, стремилась задержать его в себе, чтобы вновь и вновь соприкоснуться с прожитыми эпизодами жизни, которые вовсе не потерялись, а, к её удивлению, остались жить в ней вспышками документальных кадров немого кино.
Встрепенувшаяся в глубинных лабиринтах память играла с бессонницей в кошки-мышки, пока короткий ночной покой не придавил к подушке горемычную Лёлькину голову с раскрытой книжкой на носу. Резкие предрассветные телефонные звонки, словно выстрелы, рассекали тишину взрывами острой головной боли. Сначала звонила встревоженная Майка, на глазах которой Сеня с пеной у рта падал два раза навзничь – дома и на вокзале, где полиция его чуть не забрала. В ночной поезд она его всё же запихнула, облегчённо вздохнув. Из поезда ранним утром несколько раз звонил настороженный молодой женский голос, с просьбой встретить Сеню, который, отвечая разумно на её вопросы, производил неадекватные действия – ворошил постоянно свои бумаги в сумке, разбрасывая их по полу, с беспокойством ходил по вагону, разговаривая сам с собой, подтягивая при этом одной рукой сползающие с него брюки, с одышкой декламировал стихи, перемежая их научной информацией о пятнадцатой международной конференции по термическому анализу и калориметрии в России и о вечной неисчерпаемой теме защиты докторской, периодически всплывающей у него в мозгу симптоматическими приступами.
Лёлька поняла, что это очередной конец его неприкаянной маниакальной свободы, и первая ступень к началу длительного излечения разбушевавшейся психической стихии.
– Надо встретить на вокзале, – решила она, – оттуда сразу в больницу. А вдруг опять упрётся? Ну, ладно, тогда по второму плану: везу домой и звоню в психдиспансер начмеду, как договорились. Обещали взять на себя больницу, ведь знают, что рыльце в пуху, совсем не наблюдали за ним. Только бы в своё отделение попал на Пряжке. Надо бы утром на Пряжку позвонить. Сможет ли сын помочь? Не бегать же за такси, его одного уже не оставишь. И почему брюки одной рукой держит? Что-то новенькое, – думала на ходу Лёлька, торопливо одеваясь и морщась от головной боли.
Всё для завтрака она приготавливала с вечера – электрический чайник с водой, рядом чистый заварной, пиалы для каши и творожка с мёдом под сметаной, разложенные в аптечном боксе по времени приёма многочисленные лекарства для мужа, аппарат для давления с подушечкой, салфетки.
– После завтрака сразу накрою обед для мужа. Отнесу ему заранее фрукты, потом звонки и бегом на Московский вокзал. Пашка будет ворчать: «Опять из дома, что там мёдом намазано что ли, лишь бы не дома». Понимаю, Павел привязан болезнями к креслу, телевизору, кровати и горшку. Но всё же, так нельзя. Всё сделано, приготовлено, куплено, разложено, постирано, вымыто – только не угнетал бы брюзжанием, дал бы хоть толику свободы для выпавших на мою долю пусть и ненужных по его мнению для семьи дел. Ничего изменить я не в силах, – возмущалась про себя Лёлька, суетясь на кухне и раздражаясь от частичной правды мужа.
– Почему невозможно жить вместе, не поглощая друг друга, не вламываясь своим я в сокровенное пространство другого. Зачем навязывать свою скуку как нечто достойное внимания, с требованием разделять её и наполнять всё равно чем, а лучше жизнью другого. От праздной скуки возбуждается нездоровое любопытство, подслушивание телефонных разговоров, подозрительность к речам и молчанию, уходам и приходам. Лавина внезапно выплеснутых непонятных обид накрывает как собственные грехи, терзая душу. Ты становишься виноватым за другую, прожитую не тобой жизнь, за то, что по громогласному мнению скучающего у тебя происходит что-то совсем ненужное, наполненное не теми делами, не теми заботами, не теми стремлениями и ценностями.
– Всё же расстояние сближает – физическая близость разобщает, – мелькали по мимо её воли мысли в голове, пока, кряхтя и охая, Паша выбирался из своей берлоги – небольшой комнаты скученного жизненного пространства, где он смотрел каждую ночь свои ностальгические сны о работе, общался часами с широкоэкранным телевизором, из-за плохого зрения практически лишь прослушивая спортивные передачи и, настроив под себя электронную книгу, медленно с вожделением водил одним видящим глазом по укрупнённым строчкам современных романов, прослеживая судьбоносные повороты героев книг, дарящие ему ощущения реальности бытия и притупляющее действительность забвение.
– Доброе утро, мамочка, – произнёс Паша, внимательно заглядывая ей в лицо, пытаясь определить её настроение. – Что ещё не проснулась, молчаливая моя? Чем порадуешь с утра пораньше? Куда намылимся сегодня? Ладно, ладно, шучу. Грех мне жаловаться. Всё равно горбатого могила исправит.
– Руку давай и рот закрой, аппарат чувствительный, сбой будет, – сказала Лёля и стала мерить ему давление.
– Аппарат врёт, не может быть такой разницы в десять— двадцать единиц.
– Нет, не врёт! Просто надо делать три замера, брать среднюю величину и сидеть молча. Все у тебя врут вокруг, правдоносец ты наш неутомимый, – пошутила Лёлька, – Ну вот, всё в пределах твоего подпорченного организма.
– А мне опять чёртова работа снилась, – продолжал говорить муж без остановки, описывая очередной сюжет ностальгического сна в сюрреалистических картинках с безвыходностью тупиковых ситуаций, унижающих его достоинство, незавершённостью увиденных событий, неудовлетворённостью собою, с деньгами, растворяющимися в руках в критические моменты, с вытеснением и выдавливанием из общества, с лишением стула, стола, места за застольем, попытками преодоления ирреальной действительности, с обязательно оборванным муторным неразрешённым концом.
В этот раз во сне его с нетерпением ожидали на работе. Просочившись без пропуска через толстые кирпичные стены проходной, он долго плутал по заводской территории со знакомыми зданиями, закоулочками и поворотами, которые растворялись, как дым, по мере приближения к ним. Всё же он добрался до своего отдела, где его радостно ожидал большой женский коллектив. Женщины подобострастно улыбались и ласкались к нему, прикасаясь мягкими грудями и тёплыми упругими бёдрами к телу, ведя в самый конец большого служебного помещения, где, он знал, должен стоять его кульман и два начальственных стола. Тёплая волна удовлетворения и плотской радости проходила по его обмякшему телу, согревая и раздувая болезненное самолюбие до состояния непоколебимой уверенности в своих достоинствах, главным из которых он считал свою непогрешимую справедливость. Его подвели к рабочему месту, расступились, и он увидел поломанный кульман и одиноко стоявший у стены электрический стул, вокруг которого на полу лежали разбросанные, украденные кем-то во время его отпуска из стола недорогие, но памятные для него вещи – готовальня, скальпель, логарифмическая линейка и дефицитный набор кохиноровских карандашей. Женщины бесстыдно прижимались к нему, подталкивая к электрическому стулу. Одна из них, со знакомым лицом и с сигаретой в руке, протянула ему стакан спирта, сказав с сатанинской улыбкой, что надо выпить. Так положено. Он взял в руки стакан и поднёс к губам. В тот же момент спирт вспыхнул ярким пламенем перед глазами, не обжигая лица. Он не удивился, понял, зачем у неё в руке была зажжённая сигарета. Тут же его обдало ледяным страхом, когда он вспомнил о выданных ему под расписку секретных чертежах с грифом СС из первого отдела. Они были в пропавших столах или, о, ужас, сгорели в этом холодном огне. Ноги подкосились, и он стал медленно опускаться на электрический стул, от соприкосновения с которым у него побежали мурашки по коже, перехватило дыхание, и он проснулся.
– Да, твоя сорокалетняя занятость с грифами СС сильно повлияла на тебя, не оставляет в покое и на покое. Мы теперь, как старые ненужные дрессированные служебные собаки, сидим в своих будках, мучаемся привитыми условными рефлексами, лаем невпопад, мешаемся под ногами, совершая бессознательные телодвижения, имитирующие прежнюю активную жизнь, – произнесла Лёля и для большей убедительности три раза пролаяла ему в ухо.
– Вот дурочка! Тоже мне философ. Хотя есть доля правды в твоих словах, женщина. Да только мы с тобой не жили, как две собаки, скорее, как кошка с собакой, все сорок с лишним лет, – ехидно заметил Паша.
– Ну знаешь, всё относительно. Наши Руса и Гоша спали вместе, хоть собака и кот.
– Они-то спали вместе. А мы до чего дожили. Спим в разных комнатах, не знамо, сколько лет. И мысли у тебя одни – сбежать из дома под разными предлогами хоть куда, лишь бы не сидеть рядом и не слушать умного человека, которому только перечишь, – беззлобно произнёс муж.
– Ладно, ладно! Мы теперь притёрлись с тобой своими изношенными винтиками, шестерёнками, маховиками, и трогать нас опасно, так как развалится весь мучительно собранный воедино скрипучий механизм. Нас можно, как ты часто советуешь, лишь смазывать маслом, подтягивать гайками, заматывать ветошью и держать на определённой дистанции во избежание короткого замыкания.
Переделав все дела, Лёля позвонила сыну, и он неожиданно согласился помочь встретить бедолагу Сеню.
– Надо же, – подумала Лёля, – мне не повезло, а Сеньке повезло, относительно, конечно. Платную стоянку у вокзала обеспечу.
С сыном Костей они встретились на платформе до прихода поезда. Лёля нервничала, так как не могла дозвониться до начмеда психоневрологического диспансера. Зато дозвонилась до лечащего врача Сени с отделения его постоянного больничного пребывания на Пряжке Вадима Игоревича и услышала от него категорический отказ принять его в больницу, так как приступы с пеной у рта обозначают наличие ещё и другого заболевания, связанного, скорее всего, с травмой головы или иными нарушениями неврологического плана. Только после обследования, лечения и заключения невролога можно говорить о приёме Сени по его основному заболеванию.
– Как же так, – растерялась Лёля, – у него явно сильнейшее маниакальное возбуждение, никакая другая больница не сможет нормализовать его состояние. Понятно, что для Вадима Игоревича принять такого больного – это взять на себя дополнительные хлопоты по вызову других специалистов и сопровождению лечения, перемежающегося с основным заболеванием.
Лёля тут же набрала телефон скорой помощи, чтобы вызвать транспорт к приходу поезда и повезти Сеню в любую больницу. Но не тут-то было. В скорой отказали, сказав, что вызов примут тогда, когда больного снимут с поезда.
– Интересно, мы что должны пустой состав держать у платформы, пока они приедут? Будь, что будет, – решила Лёля и в ожидании поезда стала с интересом осматривать Московский вокзал, который возбуждал в ней множество, тревожащих душу, воспоминаний.
На вокзале она бывала, но в суетных заботах, а потому не обращала внимания на особые перемены. Лёля ходила по пустой платформе, пытаясь хоть глазком взглянуть на свой прежний родной сталинский дом, но вся панорама была закрыта выстроенным перед ним современным скучным, протяжённым вдоль всей платформы зданием, за которым пряталось её детство. Появились новые залы, красивые навесы на платформах и всякие современные технические усовершенствования для удобства пассажиров, которые уже не дрались за свободное место вокзальной площади, носясь с тюками и чемоданами, а укрывались в залах ожидания, поглядывая на электронные табло. Вокзальный ритм был упорядочен графиком движений поездов и всевозможными сервисными городскими услугами, предоставляемыми дистанционно.
В центральном Световом зале ожидания вместо метровой алебастровой головы Ленина на чёрном длинном, прямоугольном пьедестале, похожем на немытую вытянутою шею, водрузили туда же бронзовый бюст Петра I, в стиле петровского барокко, который никак не вписывался в упрощённый до нельзя современный интерьер. Ни тот, ни другой, по её мнению, органично не вписывался в стиль сохранённого внешнего фасада вокзала времён Николая I, который императорским Указом положил возведение великодержавной железной дороги от Санкт-Петербурга до Москвы с первыми публичными рождественскими ёлками в России в вокзальных стенах. Она задумалась над этой исторической несправедливостью – так за что же мы, неблагодарные потомки, выкинули бюст Николая I из его детища, которое служит нам до сих пор? Отрекаемся от истории, а потом через века и поколения открываем Эврику прошлых времён через искажённую действительность.
Подходя к вокзалу, Лёля окинула равнодушным взглядом гранитный обелиск в центре площади, напоминавший ей гипертрофированный кладбищенский памятник и вспомнила, как, учась на Гончарной, иногда забегала в разбитый здесь парадный сквер с цветами, декоративно подстриженными кустами, внушительными скамьями, на которых иногда дремал приезжий народ. Она любила вглядываться в открытую линейную перспективу Невского проспекта с потоком гудящих машин, погружаясь в иллюзии большого города, присущие любой юной романтической натуре, настороженно поглядывая на сидевших посетителей сквера.
Теперь она знала про конный памятник императору Александру III, воздвигнутый здесь в сквере благодарным сыном Николаем II. Про то, что Демьян Бедный обозвал его «Пугалом» в стихотворных строках «Торчу здесь пугалом чугунным для страны…», про то, что конную фигуру убрали с глаз долой и знаменательный исторический факт о «Царе-Миротворце» и «Основателе Великаго Сибирскаго пути», в царствование которого Россия не вела ни одной войны. Памятник передавал тяжеловесную поступь и надёжность непоколебимого внушительного монарха, органически вписываясь в архитектурный ансамбль Знаменской площади. За поддержание мира на своей земле он был оплёван своими потомками, но хоть не уничтожен и поставлен у входа в Мраморный дворец, как сторожевой пёс. Члены царской семьи, отдавшие предпочтение итальянскому скульптору Трубецкому, наверняка, неспроста выбрали его проект, который соответствовал их уровню вкуса, как оказалось, неприемлемого сменившимися властями, как флюгер, меняющих свои предпочтения в зависимости от направления и силы эпохальных ветров.
К часам на четырёхугольной башне над главным входом в Московский вокзал Лёлька привыкла с детства, поглядывая на них по пути в школу и домой, постоянно припаздывая на уроки. Она даже помнила звук их мерных колоколов, который, не снижая силы, утопал в городском нарастающем шуме, будто замолкая.
Со старинными вокзальными часами Лёлька сроднилась до такой степени, что, глядя на них, разговаривала с ними, умоляя их не торопиться или замереть, а иногда почаще тикать, мысленно подталкивая вперёд. Мечтала побывать в таинственной башне, в которой дышит живой могучий механизм, мерно отстукивающий секунду за секундой, с огромными скребущимися маховиками, медными шестерёнками, стальными валами, неподъёмными противовесами и гигантским маятником, оглашая всему миру непостижимую в своей бесконечности бесстрастную поступь Вечности.
Ещё одно событие связало её с часами, когда во время ночного пожара на Московском вокзале Санкт-Петербурга горели строительные леса на знаменитой часовой башне. В течение часа пожарные боролись с огнём, и самое главное, что среди спасателей был её сын Костик, профессия которого вызывала у Лёли наряду с беспокойством великую материнскую гордость. Сыну повезло – он воочию увидел старинный механизм знаменитого мастера Фридриха Винтера, к которому не прикасалась рука модернизатора с 1852 года.
В квартире на Стремянной у них висели настенные часы с ручной заводкой, которые Лёлька обожала заводить ключиком и с замиранием слушала их подготовительные вздохи-крёхи и шипения перед боем. Вот на этих часах однажды, наверху, под самым потолком, во время уборки они с мамой обнаружили немалые спрятанные денежные запасы отца, об источнике которых мама сразу догадалась, залившись краской. Несмотря на то, что мама билась за достойную жизнь с трудом сводя концы с концами, они с молчаливой укоризной выложили на столе этот срамной клад перед отцом, на что он спокойно сказал: «Нашли, так и забрали бы. Спросу бы не было. Что с возу упало, то пропало, такова жизнь. Виноват, что плохо спрятал, а вы, дуры, что не взяли то, что само шло вам в руки». Лёлька была поражена откровенным цинизмом отца как представителя правоохранительных органов. Страшно было подумать, что могло происходить в этих органах с таким недвусмысленным воровским подходом.
– Пошли на середину платформы к шестому вагону, – сказал сын, прослушав объявление, и двинулся вперёд. Лёля рядом с собой увидела медицинскую каталку, которую с грохотом вёз мужчина с красным крестом на спецовке.
– Неужели за нашим, – подумала она и забеспокоилась.
Как только проводница вышла из вагона, Лёля подошла к ней с вопросом, здесь ли едет мужчина, которому плохо.
– Что же вы делаете, родственники! Как вы могли отправить больного человека в другой город одного, просто слов не хватает! Безобразие! – стала возмущаться проводница, которой, видимо, досталось лишних хлопот по вызову вокзального дежурного медперсонала.
– Нет у него родственников в городе, кроме больного отца, которому за девяносто. Не кричите, сказала, как можно спокойнее, Лёля.
– А вы кто? – удивилась проводница.
– Никто. Так, знакомые его отца, – сказала Лёля, и они с сыном вошли в общий спальный вагон, обдавший спёртым, пропитавшимся человеческими испарениями, воздухом. Сеню найти было нетрудно – он сидел на самом проходе весь расхристанный, с разобранными вещами, мешая выходящим. Рядом находилась молодая девушка лет двадцати пяти, москвичка, которая и звонила Лёле.
Как только Лёля взглянула на него, у неё заныло под ложечкой. Перед ней сидел постаревший лет на десять за неделю Сеня, с явными симптомами развившегося инсульта помимо психиатрических отклонений. Левая рука бессильно висела вдоль тела, левосторонняя деформация лица сказывалась на нечёткой возбуждённой речи. Большие встревоженные голубые глаза смотрели с детской беззащитной открытостью и искренней радостью при виде Лёли с Костей. Всё его беспокойное подвижное тело перемещалось вдоль скамьи, не находя удобного положения.
– Костя, как здорово, что ты пришёл! Мы с тобой поиграем в шахматы? Помнишь, как мы играли, – радостно воскликнул Сеня.
– Поиграем. А теперь давай одеваться. Нас ждут другие подвиги, – улыбнулся сын.
– Спасибо вам, девушка, поддержали по-настоящему, по-человечески, – благодарила Лёля рядом сидевшую девушку, одевая на Сеню куртку, собирая в один пакет разбросанные книги и бумаги.
– Что вы, он такой интересный эрудированный человек, учёный, столько знает… Я поняла, что он не в себе, что оставлять его нельзя, поэтому и спросила у него телефон, чтобы встретили, – ответила москвичка.
На каталку лечь или сесть Сеня отказался категорически. С висящей левой рукой он бойко зашаркал ногами по платформе, подтягивая за собой слегка волочащуюся левую ногу и не переставая, в сильном возбуждении пересказывал, прыгая от события к событию, о своих проделанных московских делах, умалчивая о том, что могло бы ограничить его свободу передвижения. Лёля знала, что за его наивными глазами скрывается бурная лукавая работа мозга, цепкий внутренний взгляд безошибочно улавливал и просчитывал сложившуюся ситуацию в той или иной мере, позволяющую приближаться к его идеям фикс, неотступно преследующим его во время заболевания. Игра воспалённого мозга пробуждала в нём временами мощную энергетическую силу, за счёт которой он мог не ходить, а летать по всему городу, исступлённо с криком, с небывалым для него натиском, требовать что-то от людей, что в здравом виде ему просто не пришло бы в голову. Он внимательно вглядывался в смотрящие на него глаза, чтобы прочитать по ним о своём состоянии и о том впечатлении, которое он производит, чтобы продумать последующие действия. Всем случайным и неслучайным словам, вылетавшим из уст собеседников, он придавал особое значение, запоминая и складывая их в безмерные ячейки своей тренированной памяти, чтобы напомнить и использовать их в нужных для него ситуациях. Память у него была блистательная, в неё укладывались все полученные знания, имена, фамилии, даты, события международного и личного плана, языкознания, позволяющие переводить почти с лёту без словаря английский текст со словарём немецкий, ориентировался он и в иврите. Уникальная память в периоды маниакальной возбудимости разрывала его на части, вываливая из своих глубин незавершённые честолюбивые замыслы, которые становились единственной и главной целью жизни в этот момент, из-за которых он совершал безрассудные поступки, с убеждённой вседозволенностью непризнанного гения.
Вокзальный дежурный врач в присутствии Лёли с нескрываемой подозрительностью глядел на Сеню, выискивая в его поведении синдромы алкогольно-наркотических препаратов. Непрезентабельный возбуждённый неряшливый вид, пошатывающаяся походка, некая странность в манере поведения наряду с чёткими ответами Сени на его получасовой перекрёстный допрос сбивал его с толку.
– Доктор, он больной другого плана, ему бы давление померить. Вы же видите, что у него с лицом, – говорила Лёля на первых порах спокойно.
– Выйдите из комнаты. Я знаю, что делаю, – раздражался врач, вновь и вновь пытая Сеню, откуда приехал, что ел, что пил, дату рождения, адрес, название лекарств, которые он принимает и всякую отработанную для сомнительных случаев чушь.
Сеня, лелея мысль о сборе материалов для докторской, смотря на него девственно чистыми наивными глазами, поддакивал ему, что чувствует себя неплохо, просто не спал всю ночь в поезде, хочет чаю с пончиками. Его повели всё же померить давление, которое оказалось прекрасным, и посадили на кушетку, вызвав для допроса, иначе не назвать, москвичку из поезда и Лёлю. Девушка подробно и с увлечением рассказывала о поразившем её неадекватном поведении Сени и о его высоком культурном уровне.
– Всё, хватит! – произнесла Лёлька, – если вы сейчас немедленно не вызовите скорую для психиатрического больного, стоящего на учёте, с явными признаками инсульта, то будете отвечать за последствия развития болезни в суде.
– А я не вижу особых признаков на его лице, как вы утверждаете, может быть у него с детства такое асимметричное лицо, – уже тише произнёс вокзальный доктор.
– Поверьте мне, я знаю его лет двадцать, и мы попросту теряем время.
– Ладно. Сейчас сделаю вызов. Куда надо?
– В Мариинскую больницу рядом, в неврологическое отделение с моим сопровождением, ответила Лёля и вышла к Сене.
Сеня не ожидал, что они поедут с Лёлей в больницу, но виду не показал, попросил пончики с чаем. В простых больницах, он знал, долго не держат. Лёлька отпустила сына и москвичку, купила Сене запеченные в тесте сосиски, попросила у доктора чаю. Сеня, сделав несколько глотков, завалился на бочок, дожевывая сосиску, и внезапно захрапел на короткое время. Скорая приехала быстро.
В приёмном покое Мариинской больницы Сеня оживился.
– Нет, вы только посмотрите, в каком мы дворце. Ведь я член Общества друзей Ольденбургских. Старинные своды, широкие коридоры и народу много. Здесь активная жизнь, не то, что на Пряжке за металлическими дверями и за окнами с решёткой, – восторженно говорил Сеня.
– Боже мой, – подумала Лёля, – из всех зашторенных углов приёмного покоя несётся вой, плачь, нытьё, стоны. Люди лежат на медицинских топчанах часами в верхней одежде, вокруг некоторых топчутся родные, в центре сидит молодой парень в белом халате с толстым журналом, похожим на бухучёт, равнодушно вписывает выбиваемые из невменяемых больных болезненные симптомы, суетятся студенты-медики, проводя первичные осмотры «методом тыка», а Сенька восхищается свободой общения и реальными преимуществами этой больницы перед другой, похожей на тюремную.
Несколько раз она снимала и надевала на его чёрные немытые ноги, грязные носки и ботинки для ЭКГ и осмотра, стараясь внушить студентам, что его надо поместить в неврологическое отделение, намекая на травму головы, показывая ссадину на щеке. В результате часового осмотра запись была произведена туда, куда надо и более того, его усадили на инвалидное кресло и покатили делать МРТ головного мозга, оставив Лёлю с вещами в приёмном отделении. Сенька был счастлив от такого внимания к своей персоне.
Потом Лёля, нагруженная тяжеленной сумкой, набитой одними книгами с пакетом разных рукописей, бежала за санитаром, катившим коляску с валившимся на левый бок Сенькой к нужному корпусу, через всю территорию больницы. В отделении его положили в коридоре, но рядом с медицинским постом, как по заказу. Он потребовал обед, который Лёля в последнюю минуту перед закрытием успела схватить в столовой. Он поел и завалился спать. Лёлька сбегала в аптеку за водой и необходимыми туалетными принадлежностями и стала поджидать врачей, чтобы дать всю необходимую информацию о Сене. Подошли врачи, которым Лёля, отведя их в сторону, подробно сообщила про психиатрические заболевания, заставив вписать в карточку название больницы, телефон и фамилию лечащего врача, с которым надо держать связь. Посмотрела на храпящего с открытым ртом Сеню и уже собиралась уйти, как подвезли капельницу, воткнули в правую руку иглу, приказав полусонному Сене не шевелиться.
– Да, как же ему не шевелиться, если он и одной минуты не может тихо полежать, наделает себе ненужных травм, – подумала Лёля и села на стульчик рядом с ним, удерживая его руку с иглой, которая дёргалась у него помимо его воли. Сеня посмотрел на неё блуждающими благодарными глазами и отключился.
Перед ней лежал человек с измученным многострадальным умным лицом. С открытым большим лбом, испещрённым морщинами, выразительным иудейским профилем, пухлыми капризными мясистыми губами.
– Бедный Сенька, что за судьба! Разве предполагали родные, с малолетства лепя из него гения, заражая отравой исключительности и честолюбия, облизывая его со всех сторон, убирая с его пути все препятствия, выстилая ему мысленно красные ковровые дорожки славы, работая денно и нощно для того, чтобы он не думал о бренном, а стремился к бессмертному, что, лелея и пестуя, сделают его инвалидом, беззащитным перед реалиями жизни, великим мучеником собственного таланта с надорванной душой, – причитала про себя измотанная, не выспавшаяся Лёля, невольно задумавшись о судьбе своего сына, подверженного другим напастям, съедающим его изнутри и отравляющим жизнь близким.
Дома, успокоив мужа, ответив под его чертыхание на массу звонков, она постаралась забыться хоть на короткое время от тревожных и гнетущих проблем, тупо смотря в телевизор. Бесполезно. Сокровенные дневные мысли она безжалостно гнала прочь, запихивала в далёкие ячейки памяти, закрывала на непроницаемую дверь, старалась забыть их, вычеркнуть, удалить, как болезненную коросту, сдавливающую сердце, лишь бы пребывать в ритме времени, бежать, делать, успевать, а главное не думать о них, пытаясь освободиться от съедающей острой потаённой правды.
Но глубокая ночь легко и беззвучно открывала замурованные мысли и выпускала их в болезненный сон, где всё переживалось заново. Она вновь начинала тосковать, любить, терзаться, быть рядом с теми, кому это уже не надо, любить тех, кого уже нет, растворяясь в этой невозвратности, в горьком безвременье, просыпаясь на мокрой от слёз подушке.
– Человек удивительное существо. Вроде бы и разум ему дан, и память. Но всё равно никакие глобальные выводы или накопленный другими опыт не делают его мудрым, не ограждают от повторения тех же ошибок. Вновь и вновь он будет упорно вляпываться в те же истории, конфликты или нежелательные ситуации, постигая лишь на собственной шкуре избитые вековые истины. Всё, что есть в настоящей жизни, что было в прошлой, что будет в будущей описано в древних скрижалях, расшифровано библейскими рукописями и закодировано в нашем подсознании. Но человек не желает это читать, видеть и понимать. Он хочет открывать заново для себя то, что уже открыто и познано. Более того, он с графоманским упоением делится избитыми истинами с другими, ощущая себя первооткрывателем, упиваясь собственной исключительностью. А не глупость ли это, при наличие разума? – вела разговор сама с собой Лёля, подбираясь мысленно к главному событию своей жизни —
К ЗАМУЖЕСТВУ
благодаря которому она приобрела свой первый серьёзный житейский опыт, повзрослев мгновенно в начале совместной жизни с человеком, выпавшим в её судьбе, как перевёрнутая карта, вытянутая из колоды своей же рукой.
̆̆̆
К своему замужеству Лёлька отнеслась с такой же поверхностной легковерностью, как и её мама, которая в упор не замечала многочисленных достойных парней из своего института, добивавшихся её внимания, считая их исключительно своими товарищами, почти родственниками, к которым нет и не могло быть никакого женского интереса.
После окончания мамой Педагогического института, когда её любимые сёстры и подруги повыскакивали замуж, она решительно произнесла: «Всё! Пошли на танцы. За первого козла выйду замуж!» Первым «козлом» оказался Лёлькин отец, тщедушный парень с горящими цыганскими глазами в военной гимнастёрке. Вот так на всю жизнь, безвозвратно, как в омут с головой, нырнула она в бурлящие волны ожидаемого женского счастья, сотканного созревшими инстинктами, жаждой непознанной любви и женским тщеславием – быть не хуже всех – замужем.
«Всё повторяется в конце. Начало – тоже повторенье. Мы в заколдованном кольце. Нас нет – мы только отраженье…», – стучали в Лёлькиной голове родившиеся строки.
А Лёля после окончания школы сразу пошла работать чертёжницей в крупное солидное оборонное КБ под названием «Ящик», где она парила бабочкой, играя, хохоча до слёз, с такими же несовершеннолетними в прятки в набитом до отказа гардеробе, вдохновенно занимаясь общественными делами – подпиской на Всемирную литературу, участвуя в организации вечеров, создании стенгазет с космическими мотивами на все праздники, и, конечно, вычерчивая на огромном кульмане непонятные узлы и детали в разрезе с покоряющей всех удивительной выразительной графичностью.
Одновременно она записалась в театральную студию, которую вёл уже не молодой артист Сергей Боярский на общественных началах, принимая всех желающих, которых накапливалось великое множество в маленькой квартирке на первом этаже на Пушкинской с отдельным входом со ступеньками с улицы. Лёлька жаждала познать актёрское искусство, но чувствовала себя на фоне уверенных и громогласных ребят обездоленной сиротой и гадким утёнком.
Конечно, если бы мама дрогнула и решилась оставить её в детстве в семье младшей сестры, актрисы Натальи во Владивостоке, она бы поднаторела в искусстве лицедейства и развила свои скромные таланты до нужного уровня, но потеряла бы, наверняка, чистоту и искренность, пройдя через руки её многоопытного супруга Натана, через чистилище его тайных любовных изощрений, будоражащих плоть, искромсавших бы душу на мёртвые кусочки. Да только Бог сохранил её, не дав утонуть в потаённом сладострастии, перечеркнув мечту о театральных подмостках.
После рокового поцелуя и вспышки крапивницы во Владивостоке, через несколько лет Лёля по просьбе тётушки и уже больного дяди Натана прибыла в Москву на книжную ярмарку, куда они приехали на операцию. Дядя Натан после их последней встречи пробовал вести переписку с Лёлей, советуя ей читать Грина, Бабеля, Набокова, интересуясь её мнением о прочитанном. Лёлька отвечала ему школьными сочинениями на заданные темы, что его не устраивало. В Москве, как только Лёля приехала к ним, тётушка помчалась на рынок за свежей клубникой и тортом. Поникший дядя Натан, сильно сдавший от болезни, тихо сидел за круглым обеденным столом. Как только Лёлька вышла из ванны в тётушкином лёгком полупрозрачном халатике, он преобразился и с горящими болезненными глазами стал преследовать Лёльку, стыдливо кружившую от него вокруг круглого обеденного стола, за который она и зацепилась халатиком, с треском разорвав его на самом интригующем месте, отчего он просто застонал. Он умолял, просил, клянчил только прикоснуться к ней, припасть к молодому желанному телу, запомнить её напоследок, как уходящую жизнь. Тётушка пришла вовремя. Вручила ей подарок Натана – дорогой комплект импортного белого нежного нижнего белья с пеньюаром, попросив от его имени надеть и продемонстрировать им для удовольствия. Лёльку словно пробило током. Она поняла, что тётушка давно всё замечала, понимала, претерпевала и прощала своего неугомонного Натана, виня себя за бездетность. А теперь, когда он таял на глазах, она откровенно просила подарить ему маленькую радость перед операцией. Лёле стало невыносимо жаль и любимую тётку, и несчастного Натана, со всеми его неконтролируемыми страстями и угасающей жизнью. Показ мод ажурного белья с очаровательным воздушным пеньюаром прошёл на высоте под аплодисменты и сердечные объятия отчаявшегося невольника собственных страстей, со слезами радости прильнувшего к Лёльке, ласково гладившей его курчавую седовласую голову.
Попытка внедрится в театральную сферу закончилась крахом. Ей даже дали почитать роль женщины – комиссара в кожанке с пистолетом из «Оптимистической трагедии». Жалкое впечатление. Просидев в углу серой мышкой несколько занятий среди беззастенчиво орущих голосов, она кинулась на вечерние Рисовальные курсы при Академии художеств, где задержалась уже подольше, недурно рисуя с натуры, но по-своему, по-дилетантски. Один из лучших учеников, молчаливый рыжий конопатый парень, обратил на неё внимание и предложил помочь ей по-дружески с наработкой упущенных азов рисования. Парнишка оценил уровень её подготовки, наличие способностей, тихий нрав и всю её уютную пропорциональную фигурку, годившуюся для постановок, и стал её провожать. Лёлька поняла, что он влюбился, но рыжесть и конопатость была не приемлема ею, так как на этом фоне, как ей мерещилось, она становилась уже просто хромой уточкой. Она бросила курсы, а рыжий-конопатый через много лет стал известным живописцем.
Не уверенная в своих силах, она не совалась на дневное отделение в привлекающие её ВУЗы и легко поступила на вечернее за кампанию с подружками в Горный институт, овеянный романтикой геологических песен, который так же легко бросила после второго курса, приевшись списанными контрольными, сессиями со шпорами, натыканными в разных укромных местах, а главное, почувствовав себя окончательной дурой после того, как на экзамене преподаватель, усатый с жирным брюшком пожилой дядька, услышав в ответ невразумительное мычание, придвинулся к ней поближе и, мерзко засопев, стал гладить Лёльке, замершей от стыда, под столом зажатые коленки. После чего вальяжным росчерком пера поставил в зачётке «хорошо».
– Ниже некуда, – подумала Лёлька и бросила своё тягостное, ненужное ни уму, ни сердцу, обучение.
В КБ не заметить Лёльку было невозможно. В то время у мамы, работавшей как вол на двух ставках, появился блат на складе импортных товаров через преподавательницу, вернее, через её мужа. Лёлька была впервые одета так, как она и мечтала – чёрные высокие замшевые сапожки, джерсовое пальто и костюмчики, импортные туфли на шпильках, разноцветные бадлоны и всегда с модной причёской, закрепленной лаком, на которую отводилось не менее тридцати минут в женском туалете в самом начале рабочего дня. Ей в голову не могло прийти, что так выглядеть в свои восемнадцать лет перед другими женщинами, мечтавшими о том же годами, просто не прилично. И всё же злобы и раздражения к ней они не испытывали. От неё исходила тёплая волна доброжелательности и желания быть нужной для всех, чтобы она ни делала: чертила, если надо, задерживаясь, бегала на телетайп, прижимая к груди секретные телеграммы, разносила по огромным пугающим цехам извещения об изменении, снимала с любопытством копии чертежей в таинственном помещении, пропахнувшим аммиаком, разрисовывала с редколлегией внушительного размера стенгазеты, придумывала с командой активистов программу вечеров, протыкала легко и без последствий прокалённой иглой за кульманом уши женщинам, страждущим надеть серьги или, никому не отказывая, в предпраздничные дни простаивала в женском туалете до обеда, делая взволнованным сотрудницам всех возрастов крутые причёски, на которые у них никогда не оставалось свободного времени вне работы.
Именно здесь, Лёльку постигло радостное увлечение туризмом в сплочённых молодых компаниях, с рюкзаками, палатками, котлами с едой, мытьём посуды в озёрах, с романтическими ночными кострами под звуки гитарных аккордов и поющих голосов, без навязчивых приставаний и алкогольных излишеств. Но особая радость была от путешествий на старой списанной яхте на Петровские форты. Морская команда из отличных надёжных парней допускала немногих девчат до яхты. Лёлькин оптимизм, лёгкий нрав и радостная услужливость в исполнении любых заданий, открыли для неё неведомую морскую свободу с бесстрашием перед любой волной, несмотря на то, что на воде она могла продержаться по-лягушачьи считанные минуты. На работе Лёлька продолжала свои
ДИСТАНЦИОННЫЕ ВЛЮБЛЁННОСТИ
мгновенно влюбляясь и так же молниеносно разочаровываясь в своих объектах внимания, которые её вовсе не замечали. За ней началась охота, она это точно почувствовала, слыша разнообразные сомнительные предложения от мужчин, отторгаемых её интуицией.
Неожиданный интерес проявил к ней и начальник отдела, большой неуклюжий сдержанный холостяк, которого не только она, но и все в отделе побаивались. Однажды Лёлька за спиной услышала, как шеф к кому-то обращался по имени отчеству, повторив несколько раз: «Елена Сергеевна!» Только с третьего раза под тихий смешок сотрудников она повернула голову и потеряла дар речи, увидев, что шеф стоит за её спиной с каменным лицом и улыбающимися глазами. Когда Лёлька узнала, что он круглый сирота и детдомовец, страх улетучился, и к нему родилось какие-то неведомые ей материнские сострадание и теплота, отчего уже не она, а начальник терял перед ней железное самообладание, покрываясь до корней волос краснеющей испариной. Шеф оберегал её от делового общения с сотрудниками мужского пола, стараясь с важным видом давать незначительные задания напрямую.
Лёлькина яркая внешность сбивала с толку многих опытных сердцеедов, желавших попользоваться беспечной молодостью, внезапно наткнувшись на невинное природное кокетство абсолютного ребёнка, игравшего во взрослые игры. За три года все подружки повыскакивали замуж, войдя в новый уважаемый статус жены со всеми вытекающими из этого последствиями. Лёлька задумалась. Стало как-то обидно, будто настоящая жизнь, как скорый поезд «Красная стрела», мчалась мимо неё, оставляя одну на пустой платформе.
Однажды вернувшись загорелой с очередного летнего отпуска, проведённого во Владивостоке, когда она шла по длинному служебному коридору, постукивая тонкими шпильками с металлическими набойками, в модном льняном мини-платье, с короткой мальчишеской стрижкой крашеных чёрных волос, ей внезапно преградил дорогу секретарь комсомольской организации КБ. Полушутя, полусерьёзно стал допытываться, почему её нет в списках комсомольской организации. На что она ответила с вызовом, что не доросла до этого почётного звания. После чего и начался этот затяжной роман с уговорами о вступлении в комсомол и почти ежедневными походами в театр, кино и музеи, шаг за шагом приручая её к постоянству нового неожиданного друга. Это был Павел, её будущий муж.
Лёлька не раз видела Павла, который не участвовал в турпоходах, но никогда и не вызывал у неё особого интереса, даже лёгкой влюблённости. Природа молчала, как и её взбудораженная молодостью интуиция. Хотя надо отдать должное его презентабельному виду, эрудиции, баскетбольному росту и вальяжной манере общения с молодыми женщинами. Лёльку покорил изысканный вкус начитанного Павла, его тяга к оперным голосам, понимание балетного искусства, совпадение мнений о просмотренных премьерных фильмах, на которые билеты доставались с боем. В кинотеатре «Ленинград» они смотрели «Братьев Карамазовых». Психологическая драма о судьбе, Боге и любви потрясла Лёльку до такой степени, что она потеряла дар речи, окаменев от сильных впечатлений. В такие моменты слова ей только мешали, требовалось время, чтобы вернуться к действительности. Пик их романа проходил под музыкальную мелодраму «Шербурские зонтики», где композитором был Мишель Легран, да и романтический сюжет доводил Лёльку до сладких слёз, погружая в девичьи грёзы.
Кинотеатры того времени были доступны, переполнены, фильмы выходили один лучше другого – «Воскресение», «Берегись автомобиля», «Вертикаль», «Гори, гори, моя звезда», «Родная кровь», «Баллада о солдате», «Доживём до понедельника»… У Лёльки не было сомнений в том, что и Павел также мыслит и чувствует, так же думает и так же будет поступать, как её любимые герои. Её бурная фантазия лепила образ суженого, оставляя для неё место Золушки, у которой счастье не за горами.
Первый раз за всё время пребывания в КБ Лёлька явственно почувствовала со стороны незамужней женской части коллектива подспудную агрессию на грани ненависти, которой она, сама того не желая, перешла дорогу.
– Почему их так много? – недоумевала она, – Что я сделала им дурного?
Невидимые, но ощутимые подводные помехи, исходящие от неожиданных соперниц, рождали в ней противоречивые чувства – сомнения в друге, протест и решительность для победы в достижении уважаемого женского статуса вопреки преградам. Павел, побывав в родительском доме Лёльки, усилил своё внимание к ней, вырывая её под любым предлогом из круга живого общения с многочисленными друзьями, терпеливо приручая к себе, как несмышлёного щенка, придерживаемого за регулируемый поводок.
ПОБЕДНЫЙ БРАК
состоялся. Регистрация была скромной в районном загсе, где Лёлька весело чудила напропалую в каком-то нервозном угаре, вызывая смех свидетелей и недовольство старшего поколения, призывающего к серьёзности совершаемого акта. Сразу после объявления их мужем и женой ткнула каблуком в ногу Паше, легко ввинтила ему на палец обручальное кольцо и захохотала, когда Павел трясущимися от волнения влажными руками так и не смог окольцевать её с первого раза. Свекровь, поднявшая двух сыновей, потерявшая в войну мужа, отца Павла, сохранившая в эвакуации от холода и голода маленького сына и ещё трёх иждивенцев, хлебнувшая горя с лихвой, скептически поглядывала на Лёльку, оценивая её по-своему, не веря, что этот, второй брак сына, окажется удачным. Ей хотелось видеть невестку равноценную своему сыну, с высшим образованием, серьёзную, хозяйственную, покладистую, а главное заботливую по отношению к её любимому сынку, которого она самоотверженно выпестовала, глотая вдовьи слезы ради грядущего счастья. Но сын уходил жить из плотно набитой людьми коммунальной квартиры на территорию жены в отдельную двухкомнатную квартиру, а это не фунт изюма по нынешним временам. Со временем, она по-своему всё же прикипела к Лёльке, проявляя желание жить в их семье после рождения внука. Но Лёлька, несмотря на внешнюю мягкотелость, после смерти мамы решительно отказалась жить под всепоглощающим чрезмерно заботливым гнётом свекрови, отстраняющей её в тень, и отдала сына на школьную продлёнку, выдержав крики, причитания и рыдания свекрови, приводящие в дикое волнение мужа, полностью подчинённого её воле. Уже потом, во время тяжёлой онкологической болезни, свекровь прониклась к ней с полной искренностью своего многострадального сердца.
После регистрации узким кругом дружно отобедали в доме молодожёнов, а через два дня состоялся большой сбор друзей в ресторане «Нева» на Невском проспекте в банкетном зале с малочисленными родными, среди которых сидели рядом уже после развода взволнованная мама с напряжённым отцом и сосредоточенная свекровь. Там свадьба гремела, как ей и положено: с речами друзей, свидетелей, родных, с танцами под оркестр и общие поздравительные крики и хороводы всего зала и даже с трагикомической короткой дракой, в которой к мужу подключились активисты его комсомольского бюро в пустынном вестибюле, с парнями, посмевшими что-то сказать или не так глянуть на проходящую мимо Лёльку. Паша, ничего не объясняя, бросился с кулаками на парней, к нему подлетели друзья. Схватка была недолгой, инцидент исчерпан, Лёлькино женское достоинство сохранено. В таком угаре она увидела Павла впервые.
Но в любой борьбе или в войне, как известно,
ПОБЕДИТЕЛЕЙ НЕ БЫВАЕТ
Нельзя сказать, что это был брак по расчёту, нельзя назвать его и браком по непреодолимой любви. Проникновение естественных взаимных симпатий, душевные откровения и эстетические вояжи сформировали многообещающую перспективу их будущего гармоничного союза. Но совместная жизнь неискушённой молодости, как известно, состоит из диких взаимных бытовых распрей, болезненных эгоистических противоречий, каменной неуступчивости, острых обид с выяснениями отношений и утешительными ночными примирениями.
Судьба уготовила Лёльке так много: романтические отношения с эмоциональным подъёмом, ожидание неизведанной радости от первой близости с мужчиной и отрезвляющее разочарование, жестокие откровения закрытой от посторонних глаз бытовой жизни и потеря себя самой в ней, где она оказалась преступно неумелой, уничижаемо глупой и беззащитной от падающих будто с неба грозовых раскатов законных нравоучительных требований мужа, шокирующая несдержанность и нервозность которого никак не соответствовала его мужественному виду и крупной комплекции.
Ранимая психика, агрессия, проявлявшаяся с принятием алкоголя, нетерпимость к евреям, граничащая с непонятной ненавистью, возмущавшая Лёльку, проникшуюся маминым интернационализмом, откровенные честолюбивые карьерные замыслы, претившие её натуре, подспудно живущее болезненное самолюбие с необоснованным мнительным страхом всечасного унижения – всё это поразило её.
Проявившиеся принципы домостроя Лёльку застали врасплох и обескуражили. В основном это выражалось в бесправности диаметрально противоположного мнения, иного, чем у мужа, по любым вопросам, что трактовалось им как предательство. Непокорная глупая жена была отнесена ко второму сорту из-за отсутствия высшего образования и не проявленного должного женского умения во всех дневных и ночных делах.
Какая там победа?! Жестокая правда, разверзшейся в ином измерении другой жизни, как бездна.
В первый же месяц совместной жизни, Павел, находясь в горячечном состоянии, получив очередную дозу противоречий, с вызовом покидал в чемодан свои вещи и, хлопнув дверями, ушёл с проклятиями из дома на глазах изумлённой Лёльки и её мамы. Лёлька почувствовала неожиданное облегчение. «Пусть идёт так, как идёт. Ничего нас не связывает: ни ребёнок, ни прописка. А время покажет, быть ли нам вместе», – решили они с мамой и удивились, что судьба приготовила в один момент развод мамы и, похоже, и её. Но Павла напуганная свекровь быстро привела в чувство. Целый месяца он ходил за Лёлькой по пятам, встречая с работы, провожая до дома, вымаливая прощение. Лёлька дрогнула, и совместная жизнь покатилась по своим рельсам. Больше Павел чемоданы не собирал, из дома не убегал и вскоре по своей просьбе легко получил ожидаемую прописку, чтобы чувствовать себя полноценным хозяином для вкладывания своей трудовой лепты в поддержание уже своего дома.
Первая беременность оказалась как бы не ко времени, некстати, обременительной и нежелательной, тормозящей карьеру мужа, а значит и их благополучное обеспеченное будущее, при котором только и целесообразно иметь ребёнка. Лёлька была глупа, наивна и невежественна. Не понимала сути происходящего, на что она обрекала созревавшую в ней новую жизнь, и что стояло за этим официально поддерживаемым массовым иезуитством прерывания беременности. Советские эмансипированные женщины, задыхаясь от равноправного с мужчинами труда и семейного проблемного быта, избавлялись от нежелательного поколения на кровавом поточном конвейере мучительных абортов, зачастую с жестокими осложнениями на всю оставшуюся жизнь, уменьшая показатели рождаемости в стране.
Все эти праведные мысли пришли к ней позже, а тогда никто из родных, ни мама, ни свекровь, ни муж не остановили, не показали, в какой омут безнравственности и бессмысленности окунается она, молодая женщина, начинающая семейную жизнь с убийства плода, а не с главного своего предназначения – его вынашивания и рождения.
Только врачи в женской консультации и в больнице до последнего умоляли Лёльку оставить первенца, так как первый аборт почти всегда приводил к осложнениям, приводящими к бесплодию. Лёльке при попадании в ведомственную невзрачную маленькую, переполненную женщинами, больницу, показалось, что она в морге. По кафельным коридорам, шаркая тапочками, блуждали, как сомнамбулы, расхристанные женщины преимущественно зрелых лет в одинаковых застиранных халатах мышиного цвета. На всех лицах было выражение тупого безразличия к происходящему. У каких-то кабинетов сидели группы женщин с напряжёнными бледными лицами, некоторые крестились, кто-то, заглушая ярость, тихо поругивался, иные плакали. Периодически из этих кабинетов вывозили на каталках молчаливых женщин, прикрытых простынями, с серыми безжизненными лицами. На них смотрели с завистью.
– Отмучились, бедолаги. Теперь могут спокойно поспать, – шептали женщины, ожидая своей очереди добровольных физических пыток, так как наркоз при абортах массово не применялся.
Лёлька, глядя на всё это, почувствовала что-то неладное, какую-то дисгармонию души, раздвоение в мыслях и чувствах, брезгливость к этим обшарпанным стенам и отторжение от лязгающих каталок с безвольными телами, механизированность происходящего чуть ли не на том свете. Она была не далека от истины. Это и был тот свет для выскобленных зародышей, попадающих из материнского защитного чрева прямо в огромные эмалированные тазы смерти.
Когда её ноги и руки закрепили на гинекологическом кресле ремнями, как на кресле для пыток, врач, пожилая женщина, глядя на неё сострадающими глазами, сделала последнюю попытку уговорить её отказаться от аборта.
– Ах, если бы в этот момент кто-нибудь, совершенно её не спрашивая, взял бы и унёс её на руках отсюда, она бы не сопротивлялась, доверилась бы этим рукам и забыла обо всём, – думала Лёлька, представляя с ужасом, что будет, если она не выполнит своего обещания, перечеркнув нарисованное перед ней счастливое будущее.
Говорить она не могла, еле сдерживая судороги в горле, чтобы не зарыдать. Её попросили потерпеть, сунув в зубы свёрнутую плотную салфетку. От салфетки она отказалась. Сильно пахло нашатырём. Боль была сильной, необычной, тянущей и тягучей. Лёлька, изгибаясь телом, молчала, дыша часто и прерывисто. Почему-то вспомнились кадры из какого-то исторического фильма, как юный король, таясь, производил опыты над привязанной обезьянкой, изучая как она молча, учащённо дыша, с человеческими удивлёнными страдальческими глазами корчилась от боли над огнём.
– Молодец, девочка моя, молодец, партизанчик ты наш терпеливый. Так бы наши многодетные мамаши терпели. Ничего, ничего. Скоро будет легче. Потерпи, дочурка, я скоро закончу тебя мучить, – мягко приговаривала врач, бросая резким голосом краткие указания медсёстрам.
Что-то мягко шлёпнулось в таз и застыло эхом в кафельной операционной и в Лёлькиной памяти на всю оставшуюся жизнь.
– Убийца, – прошептала она и тут же вздрогнула от пронизывающего запаха нашатыря.
В переполненной послеоперационной шумной палате Лёльку положили на втиснутую между кроватей низкую раскладушку. Лёжа со льдом на животе, суча непрестанно ногами от неотпускающей тягучей боли, она зарылась с головой под одеяло, пытаясь убежать от непонятных, раздирающих душу, мыслей. Она была опустошена, разбита и унижена. Вокруг звенели и щебетали радостные женские голоса. Под одеялом плакалось легко. Хотелось одиночества. Врач подходила к ней чаще, чем к другим, назначая какие-то уколы, что вызывало ревнивую зависть сопалатниц по камере, как определила для себя Лёлька место своего пребывания. Павел забежал на третий день с букетиком ландышей и тремя апельсинами, но его не впустили в отделение. Он уговорил нянечку вывести Лёльку на больничную лестницу. Увидев осунувшуюся повзрослевшую Лёльку, он с виноватым видом первый раз в жизни, не шутя, поцеловал ей руку. Ей показалось, что-то было в этом театральное. Но его влажные руки дрожали, выдавая волнение, и этого было достаточно для того, чтобы растопить возникший в её сердце лёд.
Их брак был схож с самопроизвольно меняющимся физическим явлением, переходом от ламинарных взаимоотношений, протекающих последовательными ожидаемыми слоями условного бытия, к турбуленции, со всеми её завихрениями, беспорядочностью и хаотичностью взрывных процессов, спровоцированных случайно вылетевшими словами, мелкими бытовыми неурядицами и событиями, решение которых требовало единодушного мнения. Фрактальные волны этого непрекращающегося процесса в ту или иную сторону утомляли, разъедали пошатнувшиеся чувства, обессиливая обе стороны.
Только теперь, с высоты своих прожитых лет Лёля поняла, что прелюдия любовных отношений, это игра природы, не более того. А брак – это столкновение двух разных миров, двух семейных укладов, ставших сутью их кровных детей, отчаянно отстаивавших
КАК НА ВОЙНЕ
малую пядь земли своих принципов, не ища компромиссов, не щадя душевные раны, не понимая первоисточников их зарождения, беспощадно уничтожая ответное сопротивление ещё более мощным противостоянием.
Счастливые моменты как-то быстро испарялись из памяти, хотя их было предостаточно. Разнообразные события сыпались, как из рога изобилия, но астральные весы упорно держали чашу невзгод на одном уровне с чашей радости. Жизненный баланс отмерялся Всевышним до миллиграмма – сколько горечи, столько и радости. Горечь больно скребла по живому, долго напоминая о себе, поэтому казалось, что её больше. Радость, как нежный пух и тёплый ветерок мгновенно уходила в никуда, оставляя надежду и силы жить дальше, поэтому казалось, что её меньше. Но Всевышний никогда не ошибается, отмеряя положенное.
После первых двух совместно проведённых по путёвкам отпусков, с изнуряющими требованиями мужа к режиму и нормам поведения, ломающими свободу самовыражения Лёлькиной натуры без оглядки на чужое мнение, с постоянными обидами до горьких слёз, непроизвольно льющихся ручьями часами, от легко слетающих резких слов мужа, после рождения сына они решили отпуска вместе не проводить. Только один совместный отпуск оставил тёплое воспоминание и умиротворённость – дикий отдых на Азовском море в хатке-мазанке, с доброй хозяйкой, не чаявшей в них души, с цветущим плодородным садом, жарким солнцем, с дворовой ласковой собакой Бульбусякой, катанием на стареньком велосипеде, который у них украли около столовой, острым харчо и сказочными для них, доступными фруктами и ягодами.
Как не пыталась Лёлька избежать долгов, но жизнь с неизбежными соблазнами подталкивала её к злосчастным ломбардам, от которых Павла просто трясло. Он шёл на это в редких случаях, а для неё советский ломбард долгое время оставался единственным местом получения небольшого кредита для исполнения преступных замыслов в ущерб семейному бюджету.
Перед ломбардом на Владимирской площади, преграждая пешеходный путь прохожим, ещё до открытия стояла плотная толпа, в которой происходило спонтанное распределение по целевым залам. Кому в хрусталь, кому в меха, кому в золото, кому в технику. Как только со скрипом открывались тяжёлые металлические ворота, люди врывалась в длинный кирпичный коридор под открытым небом, похожий на тюремный двор, и замирали в мёртвом угрюмом молчании. Толпа растекалась на извилистые ручейки, ведущие в разные подъезды номерных залов, у которых важно стояли свои блюстители порядка, отсчитывая по головам впускающую группу. Народ стоял в любую погоду, поначалу тихо и обособленно, но по мере стоического передвижения в залы будто роднился, показывая друг другу вещи, оценивая их по важности и значимости для себя, делясь своими бедами, оправдывая своё случайное присутствие в этом мрачном заведении. Почти половина пришедших приходила без вещей, просто для их перезакладки с оплатой процентов по квитанции. Не было денег для выкупа, и народ перезакладывал и перезакладывал свои неоценённые по достоинству вещи на новые сроки, в лучшем случае выплачивая проценты несколько раз, в худшем – оставляя их ломбарду в собственность. Некоторые боролись до последнего в бесполезных попытках выкупить свои выставленные для продажи вещи в ломбардном магазинчике. Но, увы, они никогда не выставлялись по ценам, по которым были заложены, а если и поступали на прилавки, то по другим высоким ценам. Интересный антиквариат уходил налево, в обход полупустого ломбардного магазинчика, в руки торговых магнатов всесильных комиссионных магазинов или напрямую искусным ювелирам.
КОММУНАЛЬНЫЕ СОВЕТСКИЕ ЛОМБАРДЫ
с затоптанными истёртыми лестницами и залами со стойкими специфическими запахами слежавшихся вещей и скрипучими полусгнившими полами, были насквозь пропитаны людской горемычной безнадёжностью и рисовали в Лёлькином воображении адово чистилище или предбанник фашисткой газовой камеры, где люди складывали одежду горой, оставаясь голыми. В ломбарде её не оставляло ощущение стыда, будто и впрямь она была без одежды. От многочасового стояния люди от нечего делать всматривались друг в друга, рисуя в своих фантазиях чужие беды, затолкавшие их сюда. Главное – это добраться до заветного окошечка, где сидел всесильный эксперт, от которого зависела если не жизнь, то хотя бы её временное существование. Важные эксперты в окошках с серыми нервными усталыми лицами ненамного отличались от закладчиков. Они дорожили своей работой и снижали до минимума оценку вещей, выдерживая скандальные разборки, угрозы, слёзы или молчаливую безысходность клиентов, которая ранила ещё тяжелее. Лёлька, как и мама когда-то, таскала чешский, подаренный на свадьбу, хрусталь или золотые колечки, в том числе и свадебные. Она по справедливости получала нагоняй от мужа, который всё же считался с этим, помогая выкупать заложенное.
Что странно, семейные разлады в семье обострялись под аккомпанемент бытовых квартирных проблем во время нескончаемых потолочных протечек. Все протечки начинаются с точки, с пятнышка, которое расползается водяными щупальцами по потолку и стенам, как раковая опухоль, и пожирает дом, формируя чёрную дыру несчастий. Одну из них, самую горькую, случившуюся в новогоднюю ночь, она запомнила надолго, так как она потащила за собой целую череду воспоминаний.
ПРОТЕЧКА С ДЫРОЙ НА ЧЕРДАК
была огромной. Капли падали всё чаще и чаще в подставленные в разных местах лоханки. Свет был отключён. Лёлька помнила, как убитая очередным праздничным скандалом из-за того, что муж чрезмерно много выпил, она машинально бродила по комнате со свечой, осматривая потолок и стены.
– Господи, за что это наказание? – причитала она. – Вот сколько этих протечек было на мою голову? Одна, две, три, четыре… Во время первой выходила замуж, а мама разводилась с отцом. И это после тридцати лет совместной жизни! Вернее, совместных мучений. Наверное, всё же и счастье было, если так убивалась. Как только мы решили пожениться, мама стала жить в этой тёмной комнате, а нам уступила лучшую, светлую с двумя окнами. И что? У нас праздник, веселье, застолье, крики «Горько! Горько! Горько!…» А за перегороженной шкафом стеной слышны глухие рыдания. Нам было удобно думать, что она плачет из-за протечки. Но это было не так. Она знала, через эту проклятую дыру пришло несчастье – развод. Таких крупных слёз ни у кого за всю жизнь не видела. Одиночество мамы усиливалось нашими радостными воплями. А дыра расширялась, сочилась жёлтыми каплями в маминой комнате. Она не жаловалась, да и не над нашими головами капало. Потом, потом, успеем заделать дыру…. Успели… положить в больницу и… похоронить. У-у-у, дыра проклятая!
А потом шло, как по маслу. Каждую зиму – вояж с мужем по крыше с ломом и лопатой. Вторая протечка также проявилась точкой, из которой вылез чёрный глаз на потолке и… сглазил мужа, ставшего куда-то пропадать. Приходил домой лишь спать. То командировки, то испытания, то полигон. А тут ещё и звоночек сочувственного доброжелателя, как ушат дерьма на голову. Да она и без него всё чуяла, ничего не зная. Всё смотрела на дверь и ждала телефонного звонка. Не заметила, как протечка набрала силу, разлилась морями-океанами по потолку и закапала по полу. Она и поскользнулась. Это закон. Как только она начинала психовать – сразу ошпаривала руки, резала ножом пальцы, спотыкалась… Вот и тогда она лежала после падения на полу, а капли с потолка лились по ней, как горькие слёзы всех обманутых жён. Вдвоём поплакать всегда хорошо, пусть даже и с протечкой. Зато… выплакали с ней своё «счастье» назад. А счастье-то вернулось благодаря всемогущей прописке, держащей в кулаке все браки при любых протечках и… пустых кошельках! Да и маленький сын сыграл не последнюю роль в этом заезженном сюжете. Ничего не хотелось менять, да и страшно остаться одной с ребёнком.
После всего этого стало как-то пусто. А природа, как известно, не терпит пустоты. И она влюбилась. Это был почти телефонный роман. Больше всего она любила говорить с ним по телефону в полном одиночестве. Закрывала глаза, сливалась с телефоном в одно целое, мысленно опутывала себя проводами и принимала треск в телефонной трубке за звуки грозового неба, попадая в пространство сладкой невесомости без горизонта и границ, без рельефа и цвета. С ним она научилась летать, обнаружив два мира – один внутри её, другой вне её. Внутренний мир, где царила только она, был наполнен бесконечными лабиринтами ускользающих мыслей, яркими залами свершившихся побед и тёмными казематами печалей. Через закрытые веки, как сквозь полупрозрачную штору, она могла наблюдать другой мир из суетной и тревожной жизни. А сама она, её тёплое тело с нитями издёрганных нервов, было не что иное, как животрепещущая оболочка, разделяющая эти миры. Её слова летели к нему навстречу через провода прямо в его распахнутое сердце. Слова приобретали смысл, становились реальностью и делали её счастливой. Метаморфоза, передаваемых друг другу чувств, кружила их во Вселенной, останавливая время.
С ней тогда случилось что-то невероятное. Она избегала смотреть мужу в глаза, находится с ним в одной комнате, вместе обедать, завтракать, ужинать. Всё время придумывала причины поздно ложиться спать и рано убегать на работу, где она могла сразу схватить телефон, чтобы услышать дорогой голос, пока никого нет. Это был дурман, наваждение, тоска, а может быть и любовь. Мучительно было скрывать нахлынувшее на неё чувство. И тут пришла очередная обвальная протечка. Нервы звенели как натянутые струны. Не выдержала… и призналась мужу, что любит другого. Было уже всё равно. Будь что будет! Но что удивительно, её признание больше потрясло этого «другого», чем мужа. «Другой» тут же от неё отрёкся. Как оказалось, ему нужна была только её оболочка, без проблем и отростков в виде сына. Муж сделал так, как счёл для себя необходимым, – он никуда не ушёл, скинул с крыши снег, сколол лёд, заделал дыру и мудро переждал, как сам выразился, очередной «бабий бзик».
Ах, какая это была протечка! Она перещеголяла свою протечку количеством источаемой влаги – ревела ещё целый год до новой зимы.
Эти чёртовы протечки грубо рассекали Лелькину жизнь на этапы, оставляющие в памяти свои кровавые насечки или замурованные в её недрах жемчужинки счастья. Праздники, сопровождающиеся выпивкой и домашней деспотией, потеряли для неё былое очарование. Она полюбила ритм будней, ветреную погоду, дожди и солнце сквозь тучи. Предпочитала ожидание праздника, чем праздник как таковой. Одиночество и искусственная бессмысленность происходящего особо остро чувствуется в шумящей, воспалённой от принятых градусов, суетной толпе. Хотелось закрыться на звуконепроницаемые двери, забыться в тишине, отдавшись говорящему безмолвию мыслей, незримо наполняющих пространство комнаты.
Самую тяжёлую протечку с потолочным обвалом Лёля назвала «Гибелью Помпеи». Звук капель перемежался с настороженной тишиной, после чего с потолка падали куски штукатурки, открывая чёрный чердачный зев. Она не верила наступившей тишине, так как знала, что чёрная дыра раздора пробивается своими щупальцами к новым щелям. Впервые по всему её телу блуждал невыносимый зуд, который созревал под левой грудью, забирался под мышки, спускался гусиной кожей по спине, пояснице и, пробегая по бедрам, замирал под коленками. Ах, как хотелось содрать вместе с кожей этот проклятый зуд.
Она помнила, как проснувшись, тут же поняла – день дурной. За окном было серо и мрачно. Разлад прямо висел в воздухе, как дамоклов меч. Завтрак вдвоём проскочил почти удачно. Что я сделала? Лишь случайно задела его длинные ноги под маленьким кухонным столом и тут же – поток проклятий и чертыханий: «Немедленно проси прощения!» Внутри у неё будто что-то щёлкнуло и замкнуло язык на замок. Она дожевала завтрак, поджав ноги под табуретку, как испуганная собака хвост.
Что потом? Потом побежала в метро на встречу с прошлым, где ей передали весточку из Германии, куда переметнулся её бывший коллега, кстати еврей, выручавший её не раз в трудные времена с трудоустройством в банки. После – биржа труда с толпой безработных с третьего этажа до самого Литейного проспекта. Многие стеснялись, делали вид, что случайно здесь оказались. Да что там говорить, там не было случайных, там были все отверженные, знающие, что такое беда. Не отметишься – не получишь подачку от властей. Стыдно быть бедным и безработным. Не всякий согласится махать метлой, плескаться с грязной посудой или таскать тяжести. Вспоминали свои служебные комнаты и кабинеты как рай небесный, который раньше проклинали. Лёлька поднималась, притиснутая к перилам, по лестнице с плотной угрюмой толпой к желанным кабинетам, чувствуя, что она – уже не она, а частичка одного живого шевелящегося организма, куда он, туда и она. И породил этого монстра огромный город, равнодушно взирающий на ползучее серое существо. Такую отчаянную толпу она видела только в Пассаже во времена страшного дефицита импортных товаров, сводящих с ума всех женщин, от мала до велика. И здесь, на бирже, были почти одни женщины. Для мужчин вывешивали отдельные объявления с требующимися рабочими специальностями, которые сразу срывались.
Лёлька, стиснутая толпой, вытащила клочок бумаги и карандаш и потихоньку, приноровившись к чьей-то спине, стала торопливо записывать стучащие в голове, не дающие покоя, стихотворные строчки:
Я – женщина города мёртвых царей,
Гранита и мраморных ног.
Я – женщина города дикарей,
Революционных сапог…
С каждой ступенькой у неё рождалась новая строка, за которой тянулись другие:
Я – женщина хмурых домов взаперти,
Дворов проходных в никуда.
Я – женщина сумок и толчеи
С мозолью больной навсегда.
Я – женщина ржавых трамвайных карет,
Кирпичных отравленных труб.
Я – женщина женщин, встающих чуть свет,
И недоцелованных губ…
Ей стало легко и комфортно в этой толпе, хотелось продлить это внезапное удивительное состояние отрешённости и полёта:
Я – женщина всех заблуждений в пути,
Обманутых снов, острых слов.
Я – женщина с диким упорством в груди
И взглядом полуночных сов.
Я – женщина чада кухонной плиты,
Смердящей, как старый завод.
Я – женщина вовсе не вашей мечты,
Изнанка я – наоборот.
Подняв глаза на рядом стоящих женщин, она почувствовала к ним пронзительную любовь, неразрывность их судеб со своей судьбой и судьбой всей страны, несгибаемость перед свалившимися на них бедами, и написала:
Я – женщина женщин с лицом изнутри,
С тенями прилипших забот.
Я – женщина женщин горящей души.
Мы – звёзды, а всё – небосвод!
Стояли эти «звёзды» и думали, как бы хоть какую достойную работку получить. А в уборщицы, грузчики, сантехники и дворники никто не рвался. А напрасно, думала Лёля. Когда надежда вернуться на свою прежнюю работу умрёт, то и этого не предложат, молодые займут и эти места. И правильно. Лёлька стояла и нервничала, что не успеет добежать до галереи на переговоры о продаже картины. Мысли скакали, как строчки в мониторе. И к дому пора было двигать. Жалобу насчёт недельной протечки не успела отнести в жилконтору. Хоть это и бесполезно, но муж велел. С обедом явно запоздала – жди выговор.
Наконец дома. Муж пришёл с работы. Сели обедать. Лёлька поджала ноги, как трусливый пёс хвост, и замерла в ожидании грозы. Молчание густело, наполняясь электрическими разрядами, отразившимися на Лельке страшным кожным зудом в тех же местах, будто начертанных чьей-то недоброй рукой.
– Сорвала обед на целый час, неблагодарное отродье! – смачно произнёс муж и пошёл отдыхать.
Лёлька опешила. У неё отнялся от обиды язык, и похолодело нутро, с возникшими внезапно коликами в животе.
– Отродье – это я?! – стала судорожно мыслить Лёлька. – Почему неблагодарное? – она стала загибать пальцы. – А потому что не работаешь – раз! Стоишь на бирже труда – два! Перечишь – три! Смеешь выказывать свой нрав – четыре! Знал, чем бить, чтобы погасить своё раздражение от этой протечной жизни. Недаром всю ночь выл ветер.
Слово «отродье» пронзило грудь, как отравленная стрела, и застряло там на всю оставшуюся жизнь.
Как она выбежала из дома и очутилась на Гороховой, сама не поняла. Ноги несли к галерее помимо её воли. Знала, что зря, всё пустое, не продать картину, но остановиться было невозможно. Бежать, бежать… Куда, зачем? Один Бог знает. Ветер хлестал мокрым снегом в лицо, смывая горькие слёзы.
– «Неблагодарное отродье, неблагодарное отродье…» – слышала она за своей спиной не отстающие от неё слова.
– Нет, это не муж сказал «неблагодарное отродье», это сказали мне мои отравленные годы, – стала говорить вслух сама себе Лёлька. – Я им не знала цены, не отвечала щедростью за щедрость, заполняла пустотой, дразнила надеждой, ломала их въедливой жалостью, нерешительностью, подстраиваясь к чужеродной жизни. Я убила их своими неблагодарными руками. Вот этими руками… – почти кричала она, нелепо размахивая перед собой руками, не обращая внимания на случайные любопытствующие взгляды прохожих.
– Нет, дорогой, ничего у тебя в этот раз не выйдет, – продолжала она свой монолог, обращаясь к молчаливым поникшим петербургским домам. – Никаких выяснений отношений, никаких дежурных извинений! На-до-ело! Сначала отравим, потом живительной водичкой побрызгаем, как в сказке. А ты должна восстать из пепла, возродиться, всё забыть и жить дальше… Подумаешь, говорит, сказал что-то в сердцах, даже не помню, что. Ты – жена, женщина, должна понимать, прощать, забывать… Слова – это не дела. Это мелочи!
ВСЯ ЖИЗНЬ СОСТОИТ ИЗ МЕЛОЧЕЙ!
Из этих мелочей, как из кирпичиков, складывается дом. Тёплые кирпичики – тёплый дом. Ледяные – ледяной. Говорит, что я злопамятная. А я не злопамятная. Мне больно от слов, как от розог. Словами можно убить. Я уже давно полуживая… – твердила Лёля.
И сейчас ей было больно вспоминать об этом, хоть и прошла целая вечность, забравшая с собой пережитые страсти, горькие обиды, сладкие примирения, оставившая приобретённую мудрость, нерасторжимость страдальческих уз, скреплённых искренней привязанностью двух таких разных, но породнившихся людей, у которых в главном-то и не было серьёзных разногласий. Долговременный брак, измучил обоих супругов нервозностью отношений с мучительным притяжением, болезненной зависимостью друг от друга и бесполезными попытками разорвать непреодолимые узы, на что не решалась ни одна, ни другая сторона. Не изменяя своим принципам, они со временем слились в единое целое, научившись щадить друг друга от стычек и яростных сопротивлений, сберегая покоем остатки здоровья. Да чтобы дойти до этого, надо пуд соли съесть вместе.
По сей день нерадостные события она предчувствовала нутром. А когда они, родимые, входили в дом, начинала судорожно от них отбиваться, метаться, делать много лишних движений, лишь бы что-то делать, делать, делать… Тёмная сила, насосавшись отчаяньем, отпускала её душу на покой на пару дней, не более, за которые Лёля успевала выстроить в мозгу свой карточный домик счастья, безжалостно сдуваемый этой силой на третий день. Всё повторялось. Лёлькино упорство её забавляло. Она, эта сила, вроде как хочет её переделать, чтобы вместо тёплой плоти и трепетной души ощутить в своих когтях лёд эгоизма и равнодушия, а ещё лучше, чтобы она стала такой же – толстокожей, хитроумной, жестокосердной и рациональной. Такой же, как некоторые, оставляющие на земле след устрашающими мраморными и гранитными кладбищенскими плитами с увесистыми памятниками, уподобляя себя фараонам, замурованным в пирамидах. Вот дерево живёт на земле не для себя – для всех: птиц, зверей, людей. А потому и после смерти оно сохраняет тепло – пнём, сухим стволом, срубом для дома или поленом.
Несмотря на глубокие и мелкие трещины не разбитого в пух и прах брака, жизнь продолжалась в естественном русле судьбоносной реки.
– Господи, сколько во мне живых, терзающих душу, воспоминаний! – думала Лёля. – Когда же они, наконец, растворятся, сотрутся сами по себе из памяти?
Протечки сопровождали её при замужестве, как ниспосланные свыше испытания. Что-то, как ей казалось, после свадьбы, мешало её счастью. Потому она после бракосочетания, потрясшего многих в КБ, в том числе и её шефа, сразу уволилась, вернее, сбежала от многочисленных любопытных, порой сочувствующих и даже недоброжелательных глаз. Но спокойнее не стало.
Лёля окунулась в новую сферу советской богемы.
РАДИОКОМИТЕТ
где она проработала пять беспокойных, интригующих лет фонотекарем, приблизил её к интеллектуальной творческой элите, необычайно раскованной и свободомыслящей при неформальном общении и абсолютно диаметрально противоположной, молчаливо-равнодушной, колеблющейся и амбициозной в официальной публичности. Ребёнка в браке Павел не планировал, попросил обождать до лучших времён. А потому Лёлька погрузилась с головой в новую работу, приобретая опыт общения с непредсказуемыми яркими творческими людьми, поражавшими её эрудицией, манерой поведения, неординарностью мышления и стилем жизни. Лёлька просто очумела от близости и полусветского общения со шлягерными гениями. Её непосредственность и миловидность была замечена экзальтированными мужчинами и принята ревнивым женским сообществом, не видящим в ней опасности, более того – выгодно смотрящимся на её фоне. Молодой, серьёзный, невзрачный на вид звукооператор в огромных тяжёлых очках, с маленькими глазками-буравчиками, уменьшенными мощными линзами до серых острых точек, настойчиво крутился вокруг Лёльки, предлагая ей пройти курс обучения с ним для переквалификации на звукооператора, чтобы работать на пару в студии звукозаписи, в связи с дефицитом специалистов в Радиокомитете. Лёлька была на седьмом небе от счастья до той поры, пока не открылся его истинный интерес, вернее, условие переквалификации. Без лишних слов он внезапно закрыл дверь маленькой душной фонотеки, выключил свет и схватил стоящую на стремянке Лёльку сильными цепкими руками, и она чуть не грохнулась от испуга на пол. Руки оператора, как ей показалось, были сильны и точны, как у опытного насильника. Лёлька, сгорая от стыда и боясь, что их услышат и подумают чёрт-те что, потеряла дар речи. Её твёрдый молчаливый отпор резко охладил пыл потенциального учителя. На этом карьера звукооператора закончилась. Творческая атмосфера свободомыслящих людей искусства стала приобретать в глазах Лёльки новые оттенки сомнительных полутонов, к красивым речам и заманчивым предложениям она стала относиться настороженно.
А тут ещё перед Новым годом уговорили её поездить на машине в образе Снегурочки с Дедом Морозом, басистом из хора радио, по адресам сотрудников. Целую неделю каждый вечер она пропадала вне дома, разъезжая с шальным, поддавшим коллегой, который говорил смачным низким клокочущим басом, врывался в дома с грохотом, пугавшим малышей, прятавшихся от него по углам, под кроватями или за спинами родных. Лёлька предложила поменять план сценария – первая заходила в дом Снегурочка, общалась с детьми, настраивая их на волшебную встречу с Дедом Морозом, которого при встрече держала на определённой дистанции от малышей. И только благодаря Лёлькиному чуткому общению с детьми на интуитивном уровне, её неожиданным психологическим приёмам и знакам, отвлекающим внимание, у них получалось выполнить свою основную задачу – вручить детворе долгожданные подарки, судорожно всунутые родителями в «волшебный» мешок в прихожей. После чего распаренный горячительными напитками, по-настоящему тающий, со стекающими по загримированному лицу каплями пота, Дед Мороз, выпивал свои очередные сто грамм за закрытыми дверями кухни. Заваливаясь в автомобиль, с каждым разом ненароком он садился всё ближе и ближе к напряжённой Снегурочке, дыша на неё омерзительным многодневным перегаром. Посетив последний адрес недельного вояжа, он скинул своё морозовское обличье перед машиной, запел на всю ивановскую густым басом арию Мефистофеля «Люди гибнут за металл…» и с трудом засунул своё, переполненное алкоголем, тело в автомобиль, при этом зачем-то сняв сапоги. Пыхтя как паровоз и источая вонь от потных ног, он, как само собой разумеющееся, подмял под себя Снегурку, уже ожидавшую нечто подобное и приготовившуюся дать достойный отпор. Лёлька уткнулась руками в его мокрую физиономию, сорвав при этом приклеенные усы, и залепила неожиданную громкую пощёчину, после которой он мгновенно обмяк и захрапел у неё на плече. Водитель хохотал, вызвав и у неё спасительный смех и мгновенно улучшив настроение.
Через какое-то время ей неожиданно предложили стать участницей делегации из директоров заводов и партийных работников от Ленинграда, направленных для нормализации отношений с Чехословакией после событий «Пражской весны» 1968 года. Для членов делегации поездка была бесплатной. От радиокомитета, как оказалось, требовалось дать пару молоденьких симпатичных девушек невызывающего вида, для разбавления светлыми оттенками легкокрылой молодости мрачноватой группы солидных в чёрных костюмах руководителей-хозяйственников небольших заводов и фабрик Ленинграда и области. Претендентки рассматривались в кабинете председателя Комитета Лапина при закрытых дверях. Лёлька, не разбирающаяся в политике и не читающая газет, узнающая случайные официальные известия о событиях в стране, мгновенно улетающие из её памяти, по радио и телевидению, была удивлена. Но на таких условиях, при мизерных семейных доходах, отказаться от путешествия, манящего неоновым сиянием фильма «Огни большого города», было невозможно. Лёльку причислили к скромным и невызывающим молодым особам, на фоне тех, кто порой вульгарно сверкал яркими красками в коридорах Радиокомитета. Она часто слышала в буфете и кулуарах возмущённые голоса актрис, певцов, актёров и режиссёров. Многие готовящиеся передачи отменялись, подвергались тщательной проверке на предмет идеологической чистоты. В прямом эфире был прекращён показ Клуба весёлых и находчивых, снята с эфира популярнейшая программа «Кинопанорама» с ведущим Алексеем Каплером.
Лапин ввёл систему запретов. К примеру, не разрешалось появляться на экране телевизора людям с бородами. Мужчинам-ведущим было запрещено выходить в эфир без галстука и пиджака. Женщинам не разрешалось носить брюки. Лапин запретил показывать по ТВ крупным планом певицу Аллу Пугачёву, поющую в микрофон, так как счёл это напоминающим оральный секс. Интересно, где он мог это видеть. Однажды на Лёлиных глазах при входе в Радиокомитет постовые милиционеры не впускала певицу, опаздывающую на запись в студию, так как она была одета в брючный кримпленовый костюм, мечту всех женщин страны. Разгневанная певица была в отчаянии: «А без брюк меня пропустите?!» – с вызовом спросила она. «Пропустим. Без брюк можно», – дружно ответили они. Она тут же сняла с себя брюки, перекинула через плечо и гордо прошла в Комитет в пиджаке еле-еле прикрывающим её обворожительные бедра, выставив на обозрение стройные женские ноги в безупречных импортных колготках. Милиционеры не могли оторваться от её ног, пока они не исчезли из их поля зрения. Лёлька шла за ней, с восторгом наблюдая, как она проходила по коридору, размахивая брюками словно флагом, повторяя каждому встречному: «В штанах входить нельзя, а без штанов – пожалуйста! Да здравствует советская демократия!» Годы «оттепели» растворялись в новом времени жёсткой цензуры, запретов, пахнущих самодурством и двуличием непотопляемой номенклатуры.
В Чехословакию Лёльку собирали всем немногочисленным женским коллективом фонотеки вскладчину. Подобрали достойный деловой костюмчик от одной коллеги, вечернее платье – от другой, сумочку – от третьей, не позабыв всучить складной нарядный японский зонтик. Продумали шарфики, аксессуары, косметику. Дали советы на все случаи жизни. Дома особых восторгов со стороны Павла не наблюдалось, более того, он будто задумался о чём-то, осторожно поглядывая на порхающую от радости Лёльку.
Все мужчины делегации были на одно лицо, с одинаковыми хмурыми выражениями, одного солидного возраста и разъевшегося телосложения, в одинаковых чёрных костюмах и плащах, с отпечатками несмываемого достоинства бессменных руководителей. Две молоденькие особы, побаивающиеся рот открыть в их присутствии, при всём желании не могли смягчить своим щебетанием такую тяжёлую артиллерию, не замечавшую их в упор.
Зато при приезде в Чехословакию, при встрече делегации основное внимание почему-то уделялось им, девчонкам, которые искренне восторгались всему и удивлялись, как дети, новой жизни, представшей перед ними волшебным сном. Каждый рабочий день, начинающийся в шесть утра, они посещали фабрику или завод. Это было непривычно и утомляло сонных русских. Зато работники во второй половине дня были свободны. Все магазины работали до шести вечера, а с девяти вечера жизнь в городах погружалась в сон. Только будучи в Чехословакии, Лёля невольно начала вникать в царившую тогда, сложную политическую обстановку, открывала для себя тайные завесы истинных событий.
Побывав на приёме в одном из небольших заводиков, на утро им сообщили, что в качестве протеста против приёма русских там подожгли административный корпус с вывешенным красным флагом. На другой фабрике во время торжественного обеда в фабричной столовой, кто-то бросил в окно камнем, и их срочно вывезли в гостиницу. Вечерние прогулки по городу были не рекомендованы, более того предупредили, чтобы никто не говорил на улицах по-русски. За это могли побить и даже убить. Лёльку эти опасности только притягивали, маня острыми ощущениями. Как только по вечерам солидные директора после деловых встреч группой отъезжали на культурный отдых – в основном в бары со стриптизом, Лёля с подружкой тихо выходили из гостиницы и, очарованные красотой знаменитого средневекового Карлова моста через реку Влтаву с освещённой в ночи скульптурной галереей из тридцати статуй чешских святых, отправлялись по нему на пешую прогулку по Праге. Бродили по ярким проспектам, запоминая дорогу обратно, молча взирали на волшебные витрины, над которыми взмывала в небо подсвеченная готика, от которой кружилась голова. Обратно шли так же по мосту, стараясь незаметно прикасаться к освещённым скульптурам руками, считая каждый шаг здесь подарком судьбы. Несколько лет Лёле снилась Прага со святыми на Карловом мосту.
Отношение старого поколения к русским, как к спасителям, было понятно. А вот злобная ненависть и агрессия, исходящая от молодёжи, не укладывалась в голове и пугала. И это несмотря на то, что русские вместе с чехословацкими войсками бились против гитлеровцев. Одного Лёлька не понимала – зачем русские вводили свои войска, хоть и с мирными целями. Зачем пришли, зачем разбрасывали с самолёта листовки с разъяснениями о мирных намерениях. Ведь русские были непрошенными гостями, которые стали распоряжаться в чужом доме. А кому это понравится?
При встречах большая часть людей вспоминала, как хорошо жилось при социализме. Приводили свои аргументы: всё было дешевле – масло можно было купить за десять чехословацких крон, литр бензина – за восемь, пиво – за две с половиной кроны; у всех всё было одинаково, никто никому не завидовал, все получали по три тысячи крон на фабрике; у каждого была работа и уверенность, что не уволят; еда была отличной; дороги были безопаснее; не было бедствий; пенсии были больше и вообще всё было лучше – были молодыми.
Что на это скажешь? Хорошо быть молодым и здоровым при любом режиме. Но так ли это было на самом деле, простому человеку не узнать и не осознать, ему бы успеть приспособиться к той жизни, какая есть. Это уже немало.
Это потом она прочитала о «Варшавском договоре», об активности правых сил в Чехословакии, о борьбе за свой оборонительный пояс, о вводе войск стран-участниц Варшавского договора, в том числе Советского Союза и ГДР, и много чего о том, чего она не видела, что укладывалось в её мозгах отстранённо на уровне школьного курса истории древнего мира.
После возвращения Лёльки из Чехословакии, Павел, обмозговав легковесную Лёлькину жизнь с западным уклоном, понял, что пора, пока не поздно, приземлить Лёльку, вернуть в настоящую действительность, сделать матерью, привязать к дому, и после декретного отпуска выдрать её с потрохами из этой творческой разлагающей клоаки Радиокомитета, ломающей психику наивной восприимчивой душе. Это и произошло.
После рождения сына для получения достойного заработка по настоянию отца – кадровика со сталинской закалкой и тюремной осторожностью – она пришла на крохотный заводик местной промышленности, где он и работал. Её знания чертёжницы оборонного предприятия были оценены на уровне инженера III категории конструкторского отдела нестандартного оборудования, как потом поняла Лёлька, оснастки для отливки пластмассовых изделий народного пользования. Там она прошла теневую школу карьерного роста брежневских времён: с откровенными пороками, возведёнными до негласных норм, с унизительными подачками, взятками, лицемерной преданностью, враньём и подтасовками, общепринятым пьянством и завуалированным литьевым участком для подпольной продукции, на который она случайно наткнулась, организуя социалистическое соревнование. Отец всё знал и хотел научить Лёльку правильно жить, вернее, выживать в этой прикормленной хозяином, директором завода, затравленной стае, где по его указанию могли загрызть сворой любого. Хозяин кормил все близлежащие контролирующие органы, включая партийные. Его боялись, лакействовали, задабривали и давали взятки своими «борзыми щенками». После ссоры отца с директором, бывшим другом, Лёлька подверглась всевозможным публичным репрессиям на общественном поприще, принимая на себя гнев за уволившегося вовремя отца от разъярённого плутоватого директора с бегающими холодными глазами. Но свора к ней благоволила и потому не загрызла. А главный инженер, умный, но спившийся человек, сочувствуя ей, не афишируя, в период замещения директора тихо перевёл её в вышестоящую контору, в головное КБ.
А в той конторе, как позже выяснилось, работала дочь этого пресловутого директора – хрупкая женщина-подросток, с затравленными испуганными глазами, похожими на отцовские, но только несчастными. У нее была тихая неприметная семенящая походка восточной женщины с опущенной головой, смотрящей в пол. Что-то болезненное таилось в ней. Оказалось, она пила. Лёлька, уже вершившая общественные перевороты, стояла за неё стеной, не давая сокращать и увольнять. Она её жалела, представляя, как отец ломал её душу, боялась обидеть её, чтобы не выглядеть мстителем за своё унижение, брала на общественные поруки, чувствуя, что она гибнет, продлевая насколько возможно период до её духовного угасания. Через несколько лет на Невском проспекте к ней подошёл состарившийся директор заводика с большой благодарностью за дочь и нескрываемой ненавистью к Лёлькиному отцу, который доносами снял его с работы.
Именно на этом заводике Лёлька ближе узнала отца, который открылся ей во всей своей неподдельной исковерканной сути, в своём, оставшимся в нём на всю жизнь, голодном унизительном страхе, перемолотом страшной действительностью советских тюрем и лагерей, близость к которым даже со стороны обвинения, изломала его психику.
Однажды на работе он тихо сунул ей в руки какой-то пакетик, с просьбой унести домой. Развернув пакетик дома, она увидела женские часики на золотом браслете. Отец просил только об одном – не надевать их на работу. Лёля вспомнила его принципы – брать, что плохо лежит, и испугалась. Он явно нервничал, говорил, что нашёл и просил её оставить себе. Часы отравляли её настроение, и она отдала их в комиссионку. «Скорее всего, кто-то из пожилых женщин надомного ручного труда обронил и не заметил сразу. Отец не мог устоять перед таким соблазном, подобрал и промолчал», – думала Лёля. Много лет она сожалела о том, что не помогла ему советом и делом вернуть чужую вещь и снять тяжесть с его души. Она жалела его до слёз, простила за развод с мамой, приняла его второй брак, не отходила во всех больницах и похоронила рядом с мамой по его же желанию через десять лет после её смерти. Двадцать пять лет Лёля заботилась о его второй бездетной жене, претившей ей своим вздорным характером, мещанским куцым осуждением всего белого света, злобной агрессивностью и болезненной беспочвенной подозрительностью к окружающим её людям.
Лёлька, отсидев положенный государством срок дома с Костиком, уже приступив к работе, благодаря поддержке и заботе Павла о сыне, вырвала себе право на вечернее обучение сначала в Индустриальном техникуме, потом в двух Финансовых институтах, что позволило ей иметь достойную работу, с вечными общественными нагрузками в придачу, что серьёзно злило мужа. Несмотря на его сопротивление, в доме постоянно жили кот и собака, которую ему приходилось выгуливать после работы.
ОБИДЫ СМЫВАЛИСЬ
бурлящей жизнью каждого из них, закрытой друг от друга непроницаемыми дверями. Любимый сын был основным стержнем их совместного существования, приносящим им гордость, понимание смысла и важности семейной жизни.
В период перестройки Лёлька прошла огонь, воду и медные трубы, возглавляя без освобождения от основной работы профсоюз головной конторы местной промышленности, своего рода её мозгового центра, где зарождались новые идеи, разрабатывалась техническая документация и даже имелось своё экспериментальное производство. Она играла с полной верой и самоотдачей в дикую демократизацию выборности руководителей, коллективно снимая и выбирая директоров, похожих друг на друга, как братья-близнецы, подпадая за это под незаконные сокращения, райкомовские и обкомовские проверки с представителями фискальных органов, вскрывавших профсоюзную казну, безрезультатно выискивая криминальные расхождения с отчётами и протоколами. Народ ей доверял до такой степени, что все члены её выбранного профкома, выбирались безусловным голосованием и в партбюро, секретарь которого просто поплыл от нахлынувших чувств к ней после рокового танго на одном из вечеров. Все были молоды, на подъёме и влюблённости летали в служебных комнатах, пробивая своими электрическими зарядами толстые стены и седые головы. Лёльку боялись все директора. Её дёргали, терзали, выказывали недоверие, таили ненависть, что только поднимало её авторитет. Она стала уставать от всей этой нездоровой жизни, а главное стала жалеть этих директоров, живых людей, попавших в жернова перестройки, смена которых не приносила ни качественного прорыва в пополнении заказов, ни новых контрактов, ни прогрессивного технического обеспечения. Всё как-то само по себе разрушалось, расползалось, утрачивало стабильность без надежд на будущие перспективы.
Бедные директора стали ей даже сниться:
Большой директорский кабинет в новом не обжитом холодном производственном корпусе. Перед ней внушительный полированный стол с приставкой для канючащих посетителей, трусливых докладчиков и угодливых доносителей. Начальственный стол выглядел как устрашающее лобное место для кары за ненадлежащие деяния, неосторожные слова и протестные мысли.
Слева от стола – огромное окно, а впереди в капитальной наружной стене выше человеческого роста выдолблено нелепое узкое и длинное окошко, похожее на щель огромной амбразуры, в которой виднеется полоска неба, с характерным для Петербурга изменчивым цветом, отражающим состояние хозяина кабинета, её шефа.
Шеф… небольшого хрупкого телосложения. Чуть сутуловат. Средних лет. Слабые с постоянно влажными ладонями безвольно висящие вдоль тела руки. Карие подозрительные и настороженные глаза. Узкие, мокрые губы с блуждающей полуулыбкой над тяжёлым квадратным скошенным подбородком. Попал он к ним, как кур в ощип, в самом начале яростной дикой перестройки. Повеяло ветром звериных надежд. Пелена затмила глаза и умы. Люди шептались по углам, группировались и кричали на бесчисленных собраниях. Вот он, кровный враг, – блатной перепуганный директор. И она, как обманутая Жанна, под профсоюзным знамением справедливости и защиты, возбуждаясь воплями своего доверчивого народа, под слабым щитом обезволенной павшей партии, возглавляет законное возмездие для тайного свержения и показной казни.
Теперь она здесь, в пустом многострадальном кабинете. Шеф переизбран. Странная безрадостная пустота разрастается бессмысленностью от содеянного. Тупо смотрит на чистый стол, за которым незримо витает его тень, отделившаяся от него после публичной казни. Ощущение, что он только-только вышел из кабинета. Случайно поднимает глаза от стола к узкому длинному окну и видит удручённую согнутую в нестерпимом горе фигуру шефа, медленно проходящую вдоль окна. Ног не видно, голова опущена, руки как плети болтаются на плечах. Под левой рукой знакомая чёрная министерская кожаная папка с хаотично набитыми деловыми бумагами, которые выпадают из неё, разлетаясь по ветру. Вдруг её пронзило, он идёт по воздуху, ведь кабинет находится на четвёртом этаже. Он стал лёгким и невесомым, или это они отяжелели и вдавили здание в землю, так, что четвёртый этаж стал первым. Ещё немного, и он уйдёт в бесконечность, оставив за собой щемящую пустоту, наполненную печалью запоздалой человеческой мудрости.
В скором времени наступил полный крах. Государственная система местной промышленности со всеми специалистами, заводиками, цехами и надомниками-инвалидами была ликвидирована, как больной нарост, последовала судорожная приватизация всех объектов ловкачами и передача изготовления товаров народного потребления в загнивающие оборонные предприятия. Местная промышленность повсеместно стала раздробленным и спонтанным частным сектором, теряющим рыночные ориентиры и спасающимся сдачей в аренду опустошённых производственных площадей.
Чем и воспользовалась Лёля, получив для нуворишей из Тюмени помещение в аренду под крышей последнего этажа на Невском проспекте для создания маленькой страховой компании. За это в трудные безработные времена ей предложили должность заместителя директора, позволив набрать своих профессиональных людей и поставив цель – с нуля организовать страховую компанию. При этом в курс всех финансовых дел, связанных с сомнительными активами, Лёлю не ввели. Она умела убеждать и привлекла к работе настоящих бескомпромиссных профессионалов старой закалки, благо знакомств было много. Но, как открылось позднее, никаких активов привлечено не было, наработанные с трудом скромные средства уходили в карман ненасытного юного директора с авантюрными наклонностями и тягой к сладкой столичной жизни.
Весь крохотный женский коллектив носился по городу, как угорелый, чтобы хоть как-то свести концы с концами, застраховать предприятия, которые никак не могли понять, зачем им это надо. Всё же некоторые из них поддавались и страховались, надеясь, что богатая тюменская нефтяная земля поддержит их в трудную минуту. Сотрудники и Лёля жили от зарплаты до зарплаты на нервах, радуясь и этому, так как в годы кризисной перестройки на больших предприятиях народ месяцами был на голодном пайке. Лёльке повезло – на последнем вираже существования этой компании её случайно пригласили самостоятельно создать вторую новую страховую компанию со своими реальными денежными активами, хоть и сомнительного происхождения. Она согласилась. Надо было выживать.
Работа, постоянное вечернее обучение, общественная занятость поглощали её с головой в ущерб семейным интересам. Хотя Лёлька носилась с набитыми продуктовыми сумками с работы в институт, а потом домой, чтобы ночами что-то приготовить, она понимала, что этого было недостаточно. Павел, бурно выражая недовольство, всё-таки не подводил её в главном, а главным был сын Костик. Надо отдать мужу Лёли должное, он мог быть уступчивым и мягким, если его погладить, как маленького по головке, представив убедительную доказательную базу для своих просьб. Он, как многие мужчины, нуждался в похвале и женской лести. Но основное, что она поняла гораздо позже, он добивался от неё той материнской опеки, которой лишился, уйдя из-под крыла властной матери.
– Вот так с годами выкристаллизовывается то основное, что было размыто волнами бурлящего времени, развеяно по ветру эгоистичной молодостью, летящей семимильными шагами к манящему свету честолюбивых замыслов над привычными мирными днями жизни, которые и есть счастье, – задумывалась Лёля, смотря на свою жизнь с высоты достигнутой мудрости.
Ей везло на хороших людей, благодаря которым она прошла отличную коммерческую школу, работая в трёх питерских банках. Привлечённая своими вузовскими преподавателями к кредитной работе, она с трудом постигала непостижимое для неё банковское дело, из-за которого у неё выработалась стойкая оскомина от денег. За каждый просроченный и невозвратный кредит, выданный Кредитным комитетом, она переживала, как за свой. Деньги стали для неё ненавистными холодными цифрами, теми страшными костяшками напольных счетов начального класса, перед которыми плача она стояла в детстве. Зато её интуиция не ошибалась в прогнозах по выдаче и возврату кредитов организациям, с представителями которых она впервые встречалась. К ней прислушивались, если клиент приходил с улицы. Но игнорировали её отрицательные прогнозы, если клиента спускали от руководства. На то, видимо, были свои причины. За правильные прогнозы она с улыбкой просила компенсацию от руководства – направлять небольшие средства из прибыли на благотворительные пожертвования в приюты для бездомных животных, подшучивая: «Хорошо, что собаки и кошки не приходят за кредитами, а то бы я им всё отдала…» И ей не отказывали.
Пребывание в банке стало для неё мучительным испытанием и проверкой на прочность. Чтобы снять с себя этот груз, она стала выплёскивать на бумагу короткие рифмы своих состояний, освобождаясь от них. Так родились её банковские записи, в которых наряду с датами, цифрами и делами вклинивались ежедневные спонтанные строки: «Стиснув зубы, сжав кулак, я иду в родной гулаг», «Город тихий, снег и слякоть. Путь всё тот же – мутный, в мякоть», «Сегодня было, как вчера, – людей томила череда, уныло сердце билось, и всё из рук валилось», «Всё нереальное возможно, когда внутри тревожно», «Канал Обводный – брат мой сводный, с душою чистых вод средь бурых нечистот», «Слабеет плоть. Желанья тают. Понятней вороны вещают», «Просочились через кожу мысли грешные прохожих», «Оборванные сны – разорванные нити», «Деньги делают из пота, из отравы и крови, из стяжательства до рвоты, от безумной пустоты», «Я подаю за боль, враньё. Мне Бог – за веру в вороньё», «Я живу не с человеком – с ощетинившимся веком», «Город – мясорубка душ. Зона. Каменная глушь», «Раздетый город сер и мрачен под небом цвета неудачи», «Тикают часы как счёты – вечность сводит со мной счёты»…
В снах к ней приходила другая,
СОКРОВЕННАЯ РЕАЛЬНОСТЬ
скрываемая от чужих глаз, неразрывная с действительностью, в которую она целиком была погружена.
Так во сне она увидела в воскресный день старый дворик своего дома, а рядом, в соседней парадной, неожиданно обнаружила свой маленький банк, в котором работала. «Теперь можно просто перебегать на работу из парадной в парадную без верхней зимней одежды», – радовалась она. Как ей надоело незаметно входить и уходить из банка, чтобы важные дамы, вплывающие и выплывающие из банка в шубах, не видели её одежды. Обидно, что в воскресный день назначили совещание, на котором она опять будет находиться в напряжении, как в школе, дрожа на уроке с неприготовленным домашним заданием. Пора идти в банк. В голове настойчиво вертятся придуманные начальные строчки стихотворения: «Бесконечно долгожданный первый чистый робкий снег…» Ах, не забыть бы их до первой выпавшей свободной минуты.
Прибежала на совещание. Все, как всегда, торжественно прекрасны. И тут она посмотрела на свои ноги и ахнула, на них были надеты старенькие истрёпанные летние чёрные мокасины. Ей стало неловко, и она отпросилась сбегать домой переобуться, хотя знала, что дом пуст и надеть ей будет нечего.
Вот она подходит к своей парадной и видит перед собой на огромной крутой гранитной ступеньке лестницы в платьице её внучки маленькую девочку лет пяти, которая тихонько плачет. Хрупкая фигурка беззащитно вздрагивает от рыданий и жалобно хлюпает сопливым носиком. Она бережно подняла девочку на руки, со щемящей в сердце нежностью прижала её маленькое тельце к груди и стала гладить её по спинке, со словами утешения, слетающими с уст и звучащими, как знакомый до боли родной голос её матери. Девочка притихла и успокоилась. Подошла молодая мама, которой Лёля передала ребёнка и взволнованно наговорила тысячу полезных советов. Они ушли.
Конец ознакомительного фрагмента.