Вы здесь

Хроника Лёлькиных аллюзий. I (Вага Вельская)

Корректор Варвара Алексеевна Богородицкая


© Вага Вельская, 2018


ISBN 978-5-4490-5603-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

I

Лёля ещё с молодых лет твёрдо усвоила, что возникающее из ниоткуда предчувствие никогда её не обманывает. И если оно прозвенело отдалённым тонким колокольчиком, то жди его громовые раскаты или в скором времени, или в неведомом будущем. Предчувствие сродни интуиции безраздельно властвовало у неё в каких-то глубоких телесных лабиринтах, на уровне солнечного сплетения, охватывая цепкими острыми коготками внутренности мягкого беззащитного живота, рождая мгновенные неожиданные озарения, толкающие к импульсивным действиям по мимо её воли.

Объяснить вразумительно свои поступки, диктуемые предчувствием, она не могла. Особенно – мужу, который внушал ей смолоду, что она дура, ничего не смыслит в жизни и живёт не по её разумным правилам. Но стоило ей не подчиниться интуиции, приложить умственные усилия: выгадывая, выкраивая, предполагая, вычисляя и слагая свой искусственный алгоритм действий, – как она получала обратный эффект. Безрезультативный тупик неразрешённых проблем приводил к раздражающему бессилию, а главное – со временем первоначальная правота спонтанных установок, диктуемых, возникающей в животе острыми хваткообразными спазмами, интуицией побеждала, но с опозданием.

К этому открытию своего природного дара Лёля пришла не сразу, а обретя счастливый и горький жизненный опыт прожитых лет, давно переваливших за неприличное число, непроизносимое женщинами вслух, а главное – сознательно не замечаемое и не ощущаемое вовсе. Лёля уже не сомневалась, что все события жизни она будто заглатывала в себя, как пищу, которая в зависимости от качества, успокаивала или терзала её изнутри, разъедая нутро стрессовыми ситуациями. И даже выпадавшие на её долю радости, вызывали чувствительные рези в животе и лёгкие головокружения.

Отбросив на время все дела и мысли об окружающих её родных и неродных людях, поняв, что тянуть дальше невозможно и чревато для жизни, она решительно отправилась к врачу, чтобы в кратчайшие сроки определиться с имеющимися в запасе жизненными ресурсами, остановить нарастающие желудочные недомогания, которые измотали её в конец некомфортными унизительными симптомами и растущим тревожным предчувствием.

Лёля сдала анализы и, получив направления от врача на эзофагогастродуоденоскопию и видеоколоноскопию, стала пробиваться на исследования.

В Мариинской больнице, куда её направили, таких женщин, как она, – с полисами обязательного медицинского страхования – оказалось много. Из справочного окошечка ей рявкнули:

– Запись – один раз в месяц и только по телефону, сроки проведения – не ранее шести месяцев, если пройдёте консультацию у нашего врача.

– Зачем консультация, если мой врач уже дал направление? – спросила удивлённая Лёля.

– Не устраивает – платите двадцать тысяч, и возьмём хоть завтра на трое суток, – крикнули из окошечка.

– А зачем на трое суток? Я могу хорошо подготовиться сама, – опешила Лёля.

За спиной послышался недовольный ропот очереди, и она ушла.

В указанный день, просидев на телефоне полдня, она всё же дозвонилась и записалась на предварительную консультацию к хирургу Мариинской больницы. Через месяц, явившись по записи, она увидела толпу из одних женщин бальзаковского возраста, к которым она себя по наивности ещё причисляла с учётом новой трактовки сдвинутого времени двадцать первого века. Глядя на этих, как ей показалось, до боли знакомых городских женщин, она поняла, что не одна она глотала и переваривала преподнесённые судьбой на тарелочке с голубой каёмочкой житейские страсти с разнообразной горько-сладко-ядовитой приправой прожитых дней, испарившихся в никуда, оставивших после себя следы невидимых шрамов, конфигуративные острые эрозии и горделиво возвышающиеся эпителиальные образования различных органов.

Получив медкарты, все гуськом направились в больничный корпус на предварительный приём к самому профессору. Молчаливая толпа собралась перед профессорским кабинетом, поглядывая с благоговением на открывающиеся и закрывающиеся двери, предвкушая долгожданную беседу со светилом медицины, назначение срока важного обследования, после которого будет ясно, куда дальше плыть по жизни.

Больничное отделение с утра гудело, как улей. Из кабинета вывалилась огромная толпа крикливых студентов в белых халатах нараспашку со счастливыми возбуждёнными лицами, которые, видимо, успели отрапортоваться по зачётам. Мобильники звенели на все голоса: назначались встречи, свидания, выяснялись отношения – жизнь кипела, как ей и положено в молодые годы. Рядом в ординаторскую и обратно сновали люди в голубых халатах. По коридору суетливо бегал медперсонал с установками для капельниц, анализами в пластмассовых боксах, кухонными подносами в руках, на которых бренчали опустошённые тарелки, чашки и ложки. Санитарки постоянно тёрли полы влажной шваброй, угрожающе поглядывая на толпу сидящих женщин, заставляя их поджимать и поднимать ноги в бахилах. Под боком гремел пассажирский лифт, на котором люди в защитной солдатской форме частями поднимали разные тяжёлые трубы, шланги и коробы и перетаскивали в конец коридора. Что странно – во всём этом оживлённом автономном больничном мире не было видно ни одного больного. Такое ощущение, что люди в многочисленных палатах замерли, затихли в осторожном ожидании, прислушиваясь к коридорным звукам, прежде чем высунуть нос наружу.

– Боже, это похоже не на больницу, а на какую-то универсальную строительно-аналитическую лабораторию с броуновским движением людей в белых халатах, – прошептала Лёля соседке слева.

– А почему нас не принимают? Время приёма профессора с двенадцати до часа, а уже четырнадцать тридцать, – спросила женщина.

В этот момент в кабинет вошёл высокий вальяжный мужчина с солидным животом не по возрасту и закрылся на ключ.

– Ну вот сейчас начнётся приём, – с надеждой зашептали женщины.

Но профессор вышел в накинутой на плечи куртке и направился, не глядя на ожидающих его пациентов, в ординаторскую, откуда слышались оживлённые мужские голоса, перемежавшиеся со смехом.

– Да что мы тут сидим, как бараны перед убоем! – возмутилась Лёля. – Думаете, что если откроем рот, тогда нас не запишут или порежут на части на столе?

– А вдруг это не профессор? – робко возразила другая женщина. – Вот этот, смотрите, больше похож на профессора.

– Нет, этот похож на санитара из морга. Вон какой гладкий, спокойный, сытый, – ехидно заметила Лёля, вызывая тихий смешок.

– Всё! Это предел! Мы для них со своими ОМС – мусор. Что с нас возьмёшь. Вот если бы за наличные, то двери всех кабинетов давно были бы для нас открыты, – сказала Лёля и решительно направилась в ординаторскую.

Профессор, внушительной арийской внешности, в надетой на голову кепи немецкого покроя, с интересом обсуждал с коллективом сценарий юбилейного застолья в ресторане, на который, как поняла Лёля, собирали деньги.

Ну да, – промелькнула мысль у Лёли, – видимо, юбилей у кого-то свыше, раз такой ажиотаж.

На требовательное замечание Лёли, что приём сорван уже на полтора часа, люди в голубых халатах ответили изумлённым молчанием.

– Профессора вызывают на срочное совещание к руководству. А вы ждите, – ответил другой врач с южным акцентом.

– А мы можем обойтись для формальной записи и без профессора. Вон вас здесь сколько, – парировала Лёля.

Профессор побагровел и, выскочив из кабинета, приказал на ходу своим подчинённым обслужить страждущих. Толпа из усталых и измотанных нездоровых женщин облегчённо вздохнула. Только одна из ожидающих, перепугавшись, что без профессора её проблему никто не разрешит, закричала вслед убегающему медицинскому светилу, что будет ждать его хоть всю жизнь. Женщина хотела немедленно лечь в больницу на обследование и операцию, так как тупая боль в желчном пузыре не отпускала её вот уже вторые сутки. Зря что ли приехала с другого конца города по направлению.

Толпу раскидали по журналу записи на процедуры буквально за пятнадцать минут. Запись проводили молодые люди, с трудом говорящие на русском языке, со лживой приветливостью лукавых и равнодушных глаз, с явным пренебрежением к коренным не состоятельным петербурженкам, имеющим права на всё, но ничего существенного в кошельках. Женщину с приступом выставили из кабинета с отказом положить в больницу, дав ей понять, что и профессор ей не поможет, и посоветовали спокойно вернуться домой и вызвать скорую.

– Как же так, я честно дождалась консультации по направлению, еле-еле приехала, чтобы сразу лечь в больницу, а меня выгоняют? – со слезами вопрошала больная.

– А не надо выстраивать свои планы без них. Смогли добраться – сможете и вернуться домой. Там и вызывайте скорую, если так плохо, – сказал кто-то из толпы.

– А мне сейчас плохо, – растерянно пробурчала больная.

– Тогда вот здесь и сейчас, в этом коридоре, сидя на этом стуле и вызывайте по мобильному скорую у них на глазах по их же адресу. Это ваш последний шанс сразу попасть в их умелые руки, – произнесла Лёля и ушла на запись.

Лёлю приняли с нескрываемым ядовитым раздражением и на её вопрос, почему требуется три дня для этих процедур, нахально ответили, что неизвестно, может быть ей придётся пролежать недели две или месяц. Никаких гарантий. Записали её по срокам даже раньше других. Но, выйдя оплёванной из кабинета, она приняла решение – сюда ни ногой, бежать как можно дальше отсюда, из этого отделения, где когда-то по скорой оперировали её мужа с пребыванием в реанимации более двух недель с тяжёлыми послеоперационными последствиями. Из её памяти до сих пор не мог выветриться тот запах гниющих тел, мочи и хлорки, несмотря на сегодняшний относительно чистый воздух, наполненный вибрациями беспорядочной суеты, внешней деловитости и ледяного равнодушия.

Поискав в Интернете другой вариант, Лёля остановилась на городском клиническом онкологическом диспансере. Направления и кучи анализов, кроме ЭКГ и клинического анализа крови, не требовалось. Цена платных услуг была самая низкая по Петербургу, приём на процедуру буквально через неделю, да и сам многоэтажный грозный центр на проспекте Ветеранов вызывал трепет, уважение и надежду на высокий профессионализм и точность диагностического попадания.

Лёля была довольна, так как не могла оставить дома, больше чем на сутки, своего больного мужа, едва видящего одним глаукомным глазом и перенесшего два инфаркта и микроинсульт. Подготовку проводила серьёзно и тщательно, следуя всем предписаниям, указанным в инструкции к лекарству Фортранс. Очищающее средство оказало на неё удивительное воздействие, подарив давно забытое ощущение лёгкости, устранив постоянно тянущие болезненные симптомы, погрузив её в лёгкую невесомость.

– Как хорошо, – думала Лёля, – когда не заставляешь уставшие органы трудиться, когда внутри всё замирает в покое, как в молодые годы. Недаром во время блокады многим голод излечивал язвы. Нет, нет! Упаси Боже от такого избавления, – рассуждала она сама с собой. Лёля ждала звонка сына, который обещал отвезти её в клинику и затем забрать после процедур под общим наркозом.

Звонка сына она дождалась, но новости были неутешительными:

– Я не могу приехать. Не в форме. Возьми такси.

Такой ответ она слышала от него не раз. Именно в самые экстремальные моменты жизни, хотя она редко обращалась к нему с подобными просьбами. Внутри опять заныло, она сразу почувствовала какую-то ватную тяжесть на плечах и пожирающую силы усталость.

– Только бы не глотать эту обиду натощак, не наносить дополнительные раны, не позволять себе думать об этой мучительной для неё удручающей жизни сына, – дала себе установку Лёля.

До клиники она добралась спокойно в метро в течение часа. Правда ноги передвигались с трудом, слегка звенело в голове и ощущались глухие сердечные удары в ушах. В клинике на пятом этаже перед операционным блоком сидел народ и опять же почти одни женщины. Все они были с сопровождающими. В сторонке сидел одинокий высокий, худой, седой мужчина, всем своим обликом напоминающий образ Дон Кихота. Он обращался ко всем присутствующим, задавал вопросы, не получал ответов, задавал другие вопросы и смотрел на всех будто детским, открытым и встревоженным взглядом, вспоминания прошлые времена, когда эта клиника была ведомственной больницей Кировского завода и всё было справедливо и доступно каждому работающему там. Лёля периодически ему отвечала, давая ему свои немудрёные советы для моральной поддержки, чему он был страшно благодарен.

– Много ли надо человеку в трудный момент. Просто дружеские слова в поддержку, и уже легче. Так почему все закрылись глухой завесой молчания? Каждый ушёл в себя и ковыряется в собственных страданиях и страхах. А всё же легче, когда ты можешь поддержать другого, тогда и своё не кажется таким уж безысходным, – думала Лёля, переговариваясь с воспарившим от внимания Дон Кихотом.

К операционной вне очереди подвозили на каталках лежачих больных. Чувствовался устоявшийся порядок. Медперсонал извинялся за задержку из-за наплыва срочных случаев, и люди благодарно ждали. Всех объединяла общая беда, вызывая чувство доверия друг к другу и располагая к откровенности. Лёля с любопытством слушала впечатления тех, кто уже прошёл через ожидающие её испытания. Стала болеть голова, усилился звон в ушах. Поняв, что после наркоза ей потребуется помощь, она позвонила сыну с настойчивой просьбой, чтобы он приехал за ней на метро, забрал и на такси отвёз домой за её счёт.

Лёлю пригласили в самом конце приёма. Она вошла в операционную, словно в храм, в котором было множество блоков, дверей, закоулков и кабинетов. Её вели по белому кафельному лабиринту, где каждый шаг отзывался звучным эхом, где звук металлических инструментов резонировал с гладкими стенами, мимо бесчисленных непонятных медицинских агрегатов с внушительными рычагами, огромными нависающими светильниками, лежаками и мониторами. Подвели к стульчику за ширму, выдали операционные панталончики с прорехой и попросили раздеться. Лёля осталась в новой белой удлиненной футболке, новых белых носочках, подошла к низкому топчану и бесстрашно легла на него, полностью вверяя себя в руки врачей, без тени сомнения. Увидев над собой, как ей показалось, множество внимательно устремлённых на неё глаз, она ощутила пронзительное чувство великой благодарности к ним, шепча всё тише и тише: Спасибо, спасибо, спасибо… Её маленькое податливое тело обмякло, впустило в себя алчущие глазницы электронных объективов и погрузилось в непостижимые тайны своей вселенской сути. Душа будто открыла врата в новую вневременную реальность плоти и духа на грани сомнамбулистического сна.

ПОД НАРКОЗОМ

Лёля стала невесомой и прозрачной, как воздух. Под шорохи удаляющейся реальности, с безумной скоростью она стала возвращаться в прошлое, будто кто-то крутил плёнку её жизни назад, к детству, к её истокам, а может быть и к спасительной утробе матери.

Под звуки знакомых и давно забытых голосов перед глазами молниеносно сменялись кадры жизни. То ли она пролетала мимо них куда-то вниз с замиранием сердца, то ли память крутила ленту пережитых событий перед её глазами. Множественная речитативность человеческих голосов сливалась в нарастающий, будто птичий гомон.

Промелькнули страницы и названия искусствоведческих статей, которые она торопилась сдать в печать на днях. Пролетали холсты картин, висевших у неё дома на всех стенах, на которых изображался иудейский портретный барельеф мужчины с орлиным носом. Возникли лица чужих людей, смотрящих на неё из залов библиотек и музеев, где она выступала иногда со своими наперсницами по поэзии перед крохотной аудиторией седовласых слушателей. Показались внушительные лица охранников банков, в которых она провела десять тягостных напряжённых лет, познавая запутанную финансовую науку – зыбкую и такую непредсказуемую на поворотах банковской деятельности, так до конца и не понятую ей, пугающую огромными потоками незримых денег, появлявшихся из неоткуда и уходивших в никуда.

Проплыли портреты двух старушек – одна с недоброжелательным злым деревенским лицом, со сверлящими душу, глазами-буравчиками, другая – с восторженными голубыми глазами, смотрящими с молчаливым вызовом.

Замелькали страницы семейной жизни на старой квартире, строгое требовательное лицо мужа, детская фотография маленького бегущего сына на берегу Ладожского озера, свекровь с недоверчивым испытывающим взглядом, брат в морском офицерском мундире с кортиком…

Затем пошла череда давно забытых начальников конструкторского бюро, кабинеты, кульманы, длинные коридоры, в каких-то сумрачных заводских перспективах с устрашающим стуком штамповочных цехов, с лязгом непонятного грохочущего оборудования и едким химическим запахом мерзких гальванических ванн.

Неожиданно ослепило яркое приморское солнце, заблестели морские волны, бархатные разноцветные сопки плавно подкатывались к ладоням, вызывая пронизывающую сердце радость к родине её матери, где проходили её счастливые отроческие года. Только там, на этой дальневосточной земле в летнее каникулярное время, в окружении обожаемых бабули и дедули, многочисленных добрейших тёток и дядек, двоюродных братьев и сестёр она испытывала почти физически, до головокружения несказанную любовь к себе и неисчерпаемую нежность.

Горы, горы, крутые спуски, узкие лесные тропинки с выпученными корнями деревьев. Скатывающийся бег среди этих корней, страх, падение, отчаянье. Откуда-то показалось виноватое лицо лёлиного отца, ухмыляющееся азиатское лицо невестки, из-за которого с любопытством выглядывала маленькая чумазая внучка. А потом – очереди, очереди, очереди, звон бутылок, праздничные застолья в служебных комнатах, крики, протесты, горькая безысходность.

Выплыла внушительная голова оленя с красивыми рогами, на которых лежал восьмимесячный сын. Память о Сестрорецке, когда она рано утром, остолбенев от счастья, увидела огромного оленя в открытом окошке снимаемого на лето хозяйского деревянного домика, а потом, позже с остановившимся сердцем и протянутыми руками бежала к падающему с дивана сыну.

Возникли школьные кабинеты, у солнечного окна – огромные, выше её роста, напольные счёты, за которыми в начальном классе она стояла в слезах, не понимая, куда надо сдвинуть костяшки. Хотелось, чтобы её не мучили и отпустили домой, где можно было от этого спрятаться. Ласковая Лера Михайловна – первая учительница, зооуголок с кроликами, ненавистный дневник, влюблённость в Витьку, хулигана-двоечника, Женьку Комарова, отличника, и стенгазеты, стенгазеты, стенгазеты, разбросанные среди гуаши на полу дома и в школе, дарящие новую, открытую Лёлькой, упоительную радость творческого полёта.

Картины раннего детства ошпарили острой ностальгической тоской. Дом напротив Московского вокзала, сад с мощными стволами деревьев и под ногами россыпь осенних жёлтых, красных и бурых кленовых листьев. Детский сад: хождение парами длинными колоннами, мучительное глотание рыбьего жира с больших столовых ложек, коллективное сидение на горшках по команде, дневной сон на раскладушках стоящих впритык, чрезмерное любопытство к интимным местам мальчишек и девчонок и необъятное чувство незащищённости и одиночества в этом гудящем, как опасный улей, пространстве. До слуха донеслось поскрипывание новых больших необтёсанных деревянных качелей, на которые в огромном количестве забирались дети, где ей больно прищемило ногу, сорвав кожу до мяса.

Дворовые игры, сараи, страшные тёмные лестницы, странные женщины с вокзала, водящие мужчин в парадные, милиционеры и закрытые чёрные фургоны, машины «Чёрный ворон», мимо которых даже пробегать было страшно. Детство манило всё глубже и глубже к себе, высвечивая до неожиданных мельчайших подробностей давно ушедшие в небытие события.

Стало темнеть, будто в сумерках. Пошла череда знакомых лиц, затерявшихся давно в глубинных лабиринтах памяти. Опять шёпот голосов, окрики, призывы и руки, руки, руки, цепляющиеся за неё из высвечивающихся перед глазами кадров жизни. Сколько чужих лиц, сколько дней, лет просвистело без памятного отпечатка. Ах, как замирает сердце, как умопомрачительно сладко парить в этом спрессованном хаосе прожитых лет!

Скорость полёта затихала. Замедлился ритм сменяемости кадров. Что-то недосказанное, невыраженное повисло в воздухе. А главное, главное-то где? А что главное?! Ощущение прикосновения знакомого, родного и тёплого коснулось щеки. Это была мамина ладонь! От счастья стали наворачиваться блаженные слёзы…


– Вы меня слышите? Просыпайтесь! Просыпайтесь! Всё хорошо, – говорил откуда-то сверху приятный сдержанный мужской голос.

Лёля открыла глаза и почувствовала лёгкое ритмичное постукивание чужой руки на своей щеке, по которой струйкой скатывалась щекочущая слезинка.

– Спасибо, спасибо, спасибо, – неустанно лепетала Лёля всем, кого видела в операционной, с благодарностью поглядывая на умные приборы, которые её уже не пугали.

ПОСЛЕ НАРКОЗА

придя в себя и выйдя из операционной, она увидела сына, активно жующего жвачку, сидящего с непроницаемым лицом в стороне на диване, отрешённо поглядывающего на её шаткую походку в пустынном больничном коридоре. Не спросив ни о чём, он направился к лифту, предполагая её присутствие позади себя. Такси, на котором он приехал, ритмично отсчитывало счётчиком сумму за работающий в простое мотор в течение часа. Они сели в машину и тронулись к её дому. Кабина быстро заполнилась ненавистным запахом многодневного перегара и новыми Лёлькиными мыслями после фантасмагорического полёта, промелькнувших перед глазами сцен прожитой жизни.

Лёля была потрясена собственным открытием – большая часть отмеренного ей времени была потрачена впустую. Всю её жизнь в одно мгновение некая неведомая и всемогущая сила просеяла через огромное космическое сито. Всё, на что уходили многие годы, просеивалось мелким мусором, требухой, пылью в тёмное бездонное безответное пространство, оставляя лишь крохотные драгоценные кристаллы того, что можно было бы отнести к настоящему в её жизни. И этим бесценным настоящим стали – ладонь матери, взгляд отца, боль за сына, жалость к внучке и её запутанная семейная жизнь, полная борьбы и яростного противостояния драматическим поворотам судьбы, с гнетущими сомнениями и неукротимой надеждой. Только теплящаяся с детства тяга к творчеству скрашивала её скачкообразное бытие кратковременными вдохновенными путешествиями в придуманный мир её поэтических образов, прозаических зарисовок, драматургических историй, написанных для своих, таких же замотанных соплеменниц, из последних сил не сдающихся ненавистному городскому быту, надвигающейся старости и тягостным житейским невзгодам.

Если бы кто-нибудь спросил у Лёли, а была ли она счастлива и сколько раз, то, скорее всего, этот вопрос поставил бы её в тупик. Вроде всё, как у людей, – родители, дом, детство, школа, учёба, замужество, сын, внучка, а назвать себя счастливой язык не поворачивался. Да и вспомнить сразу что-то особенно яркое, оставившее неизгладимый след в душе, кардинально изменившей жизнь, потрясшей её, она не могла. Пережитые события жизни были перемешаны светлыми и тёмными оттенками всех существующих в природе красок, а поэтому радость, видимо, подавлялась грустью, печаль разбавлялась надеждой, горе затихало от тепла, любовь приглушалась бытом, быт озарялся удачными поворотами судьбы, а судьба становилась родной и приемлемой благодаря мудрости, взрослеющей день ото дня.

̆̆̆

ИЗ КАКОГО ТЕСТА

была слеплена Лёлька, догадаться было не трудно даже и ей самой. От матери, выросшей на Дальнем Востоке в многодетной семье каменщика в любви и тепле, она получила всё то, что, по мнению людей прагматичных, только мешает правильной жизненной установке. Лёля – наивная доверчивая фантазёрка, готовая открыться первому встречному, считающая за счастье протянуть руку помощи каждому, уверенная в преображении любого человека, если приложить к этому усилие, терпение и любовь.

Истоки этих качеств шли из глубины материнской родословной, хранящей многочисленные легенды, передаваемые родными из поколения в поколение, где каждый персонаж обрастал своей таинственной судьбой, сливавшейся со своей эпохой во всех её непредсказуемых поворотах. Главное – это несгибаемая вера в новую лучшую жизнь, для которой надо потрудиться, и, не пасуя, идти вперёд.

Для того, чтобы понять себя, свою духовную суть, надо соприкоснуться хотя бы с сотой частью того, из чего состоишь, из переданных биологических, физических, генетических незримых молекул и атомов прародителей, проживших свои короткие или длинные жизни, давших тебе эту жизнь, перестрадавших и переживших то, что уже не должно коснуться твоей судьбы, перенёсших земные человеческие страдания, которые трансформировались в тебе спасительной интуицией, защитным страхом и безошибочным чувством своей истины, как бы глубоко она ни была зарыта от глаз, сердца и сознания.

Нереализованные мечты предков переросли в буйное воображение, наивную чистоту помыслов и поэтическое восприятие действительности последующих поколений, что вполне соответствовало природному нраву прародителей по материнской линии, начиная от Лёлиного прадеда Филиппа, сироты, родившегося в латвийской деревне Щедряты, воспитанного тёткой. Прадед Филипп был хорош собой и примечателен в округе. Решительный, властный и прямолинейный, он обладал неуёмным нравом и волевым характером. Считался бобылём – так называли безземельных крестьян. Владел строительным ремеслом, был мостовщиком и каменщиком. Юношей много ездил с артелями строить города, подряжался в строительстве Риги, Варшавы, Петербурга. Когда приезжали за рекрутами, от армии его прятали в дровах. Всё лето трудился на сезонных строительных работах, а на зиму приезжал в деревню, где у него была небольшая хатка, самовар, гармонь да лаковые сапоги. На зиму покупал лошадь и всю зиму охотился. Хорошо знал и любил природу. Умел заговаривать испуг, болезни, змей.

На одну из маслениц Филипп украл из-под венца сироту Пелагею, просватанную за вдовца с коровой, лошадью и домом, без особого сопротивления с её стороны, влюблённую по уши в отчаянного Филиппа. Они прожили счастливую совместную жизнь дружно, нажив семерых детей: четырёх дочек и трёх сыновей. После чего Пелагея занемогла и внезапно скончалась в 45 лет от женских недомоганий. Прадедушка Филипп, помня своё сиротское детство, наотрез отказался жениться, сказав: «Чтобы какая-то кавлинка измывалась над моими детьми – никогда!» И посвятил свою жизнь детям, которых держал в строгости и послушании, презирая людей нерешительных и забитых. Внучки на всю жизнь запомнили его слова: «Что ты ходишь и спишь в шапку на ходу», «Молчи – чертовщина!», «Человеку в глаза гляди, тогда не соврёшь!».

Семья жила в деревне, а Филипп с сыновьями уезжал каждую весну на заработки. Брали работу по постройке домов или мостили улицы в Петербурге и Варшаве. На заработанные деньги покупали хлеб и одежду. Дочки, подрастая, нанимались к помещику на работу: косить, жать хлеб; получали 10—15 копеек в день. За неделю работы, от зари до зари, можно было купить ситца на платье. Зиму мужчины проводили дома, ходили на охоту, били зайцев. Сыновья учились грамоте дома, где за еду и крышу над головой грамотный человек обучал их чтению и арифметике. Дочкам Филипп запрещал учиться: «Зачем вам грамота? Женихам письма писать. Ни к чему. Пусть мальчики учатся, им в солдатах служить». Девочки вели себя строго. Парни не курили. Танцевали зимой на мясоеде – Рождестве, а в пост не разрешалось – «Беса тешить – грех!». На праздничных ярмарках Филипп покупал своим дочерям шубки, ротонды, платки шерстяные, ботинки с галошами и всё, что надо было для жизни и девичьих радостей.

Шёл 1907 год. Дошли до деревни слухи о Дальнем Востоке. Надо было строить город Владивосток. Давали большие по тем временам переселенческие пособия (подъёмные). И Филипп принял решение везти всю свою уже многочисленную семью с первыми внуками в дальние края – строить Владивосток. От прощания с родиной щемило сердце. Целый месяц ехали в неведомый край в вагонах для перевозки грузов – теплушках через всю Россию. Первые шаги в этом путешествии сделала его внучка Степанида, держась на остановках за колёса вагонов. Всё же добрались без потерь. Объявили заселение Приморского края вдоль побережья Японского моря. Земли можно было брать сколько душе угодно. Кругом леса, тайга, зверя много. Филипп сразу ринулся строить семейные дома в глубине тайги и вырвал из дикой природы своё место под небом. Работал вместе с корейцами, встречался с опасными хунхузами, не пасуя ни перед кем. Его дети с семьями всё же перебрались из тайги строить город, да и внуков надо было обучать школьной грамоте. Именно в это время Лёлькина мама, любимая внучка, была особо близка с дедом Филиппом, который души в ней не чаял, чувствуя в ней задатки своего характера и способности в лечении внушением и травами от всяких болезней.

Много было пережито родными. Сбывались вещие сны. Так старший сын Филиппа Павел, увидев сон, в котором к нему пришёл убийца с ножом, чтобы зарезать его, стал во сне уговаривать убийцу дать ему жизни ещё года три, прибежал к отцу и рассказал об этом, а ровно через три года он был зарезан у дома, не отдав убийце заработанные семьёй сто рублей, спрятанные в сапог. Другой сын Иван, от которого убежала из тайги жена, бросив на него трёх детей, поднял своих детей, взяв в жёны вдову с ребёнком к себе в дом, родившей ему ещё двух близнецов. Младший сын Степан, попал на фронт в 1914 году, пережил немецкий плен, бежал из плена, был травмирован, но прошел ещё одну войну, 1941—1945 годов, долго лечился, но не сдал своих жизненных позиций, с восторгом и верой принял Советскую власть, сулившую братство и справедливость. Младшая дочь Харитина, так похожая нравом на Филиппа, сбежала от запрета отца со своим любимым матросом, чтобы расписаться с ним, а потом покаяться через десять дней, упав в ноги отцу. Прожив недолго в любви и согласии, закончила свою жизнь в сибирских лагерях, осужденная на десять лет без права переписки, как враг народа, попав туда по доносу завидовавшей её счастью подруги. Много, много чего выпало родным, озарённым не смотря ни на что высокими духовными принципами, чувством долга, бесстрашием и самоотверженной любовью. Дочери Филиппа были наделены силой духа и женской покладистостью, пылкой влюбчивостью и верностью до гроба, незлобивым отходчивым нравом и твёрдым упорством, жертвенностью и неисчерпаемой добротой ко всему живому.

Как и мама, Лёля была влюбчивой, не исключая противоположный пол, но до первого неприятного разговора или нежелательного действия со стороны избранного объекта. Разочаровывалась она с такой же стремительностью, как и влюблялась. Спасала от неких нежелательных опасных ситуаций её природная интуиция, которую она беспрекословно слушалась. Но чаще всего её саму никто не замечал из-за её неброского вида и неуверенности в самой себе. Лёлька вдохновлялась своим неуёмным воображением, наделяя объекты внимания недостижимыми для обычного современного человека рыцарскими качествами.

Мама, родившаяся на Дальнем Востоке, обладала даром предвидения, который так ценил в ней дед, передававший маленькой внучке свои знаниями о трактовке вещих снов, учивший заговорам и внушениям, для пользы, как людей, так и животных. Но она воспринимала это как игру. Позже, учась в институте, ей сильно увлёкся женатый преподаватель, она ему отказала, чтобы не разбивать семью. Но однажды она увидела его с женой на улице, поздоровалась с ними и её пронзила внезапная мысль, а как сложилась бы их судьба, если бы жена исчезла. И вот ровно через год на том же самом месте мама встретила преподавателя, который ей сообщил, что жена умерла, и он просит её стать его женой. Её охватил смертельный ужас, как от страшного сна, сбывшегося наяву. Всю жизнь мама старалась гнать от себя внутренний вещий голос, действуя вопреки ему по общепринятым устоям, но в конце концов голос побеждал и разбивал в пух и прах хрупкую конструкцию её выстроенных доводов и аргументов, да только тогда, когда уже ничего нельзя было вернуть и изменить.

Как и её три сестры, она стремилась получить образование, чему способствовали, как могли, простые родители, с трудом читавшие только библию по слогам. Закончив Благовещенский Педагогический институт, стала преподавателем русского языка и литературы с правильными нравственными установками в жизни, с одержимой верой в непогрешимость законодательной власти и уверенностью в целесообразность переделывания людей и всего мирового сообщества к лучшему, в том числе и своего супруга – заблудшую овцу, помогая получить ему заочно после десяти лет супружеской жизни уже в Ленинграде высшее юридическое образование, упорно выкристаллизовывая его моральный облик, борясь с трусливыми мелкими изменами и ресторанными послесудебными заседаниями в ущерб семьи и здоровью.

В первый же месяц после бракосочетания, муж отправил её в дом отдыха одну, где на неё напала смертная тоска по нему, а потому через неделю она неожиданно вернулась домой. Радостно вбежав в комнату, она застала мужа врасплох в постели с пышной блондинкой. Мгновенно поняв, что более от этих семейных уз ничего хорошего ждать не придётся, собрала вещи и ушла к сестрам. Но старшая сестра, только-только пережившая развод, бросившая мужа по той же причине, оставшаяся с двумя маленькими сыновьями, сожалевшая о своём спонтанном поступке из-за трудностей быта, навалившихся на её плечи, уговорила, убедила её не разводиться, рисуя картины полного одиночества, проблем с замужеством, оправдывая мужские измены их физиологией и природными инстинктами. Доконало Лёлину маму и настойчивое слезливое покаяние неотступающего от неё мужа, который понимал её превосходство, догадывался, какую козырную карту случайно вытянул в жизни, и уже нуждался в ней, выстраивая свои честолюбивые замыслы на будущее. Мама переступила через своё уже не предчувствие, а точное видение тягостной женской судьбы, но оптимизм и вера в реальность перевоспитания силой самоотверженной любви затмили внутренний слабеющий интуитивный голос.

Литературные образы мировых классиков ушедших веков и советского периода идеализировали её представление о жизни, ковали высокие нравственные устои, а жизнь беспощадно вносила свои жестокие коррективы, против чего по-своему упорно боролась её сильная натура. Спасал природный оптимизм, низкий прекрасный, выразительный голос и гитара. Ибо только хороший романс и песня могли отчасти восстановить её былое, всё реже и реже присутствовавшее в ней душевное равновесие.

От отца, родившегося десятым по счёту ребёнком в беднейшей семье в деревне Лопуховка под Саратовым, Лёле передалась природная смекалка, выживаемость с врождённой чуткой осторожностью и недоверием к людям, отторгаемым интуицией. Чтобы не умереть с голоду, отец взял справку в сельсовете, что ему исполнилось шестнадцать лет, а ему было всего четырнадцать, и убежал в армию. Посмотрев на его тщедушность, направили на курсы РККА, после чего он попал на срочную службу, исполняя работу кухонного солдата-извозчика, а оттуда, окрепнув, был направлен в школу военных следователей, так как знал грамоту. В двадцать лет, а фактически в восемнадцать, отец был назначен военным прокурором одного из городков Приморского края, за неимением других профессиональных кадров, ликвидированных в пору активных довоенных репрессий.

Страшно подумать, какие решения принимал этот загнанный жизнью юнец, испытавший страх голодной смерти, увеличивший свой возраст в анкете на два года, чтобы сбежать в армию, ближе к котлам с кашей, научиться грамоте, зацепиться за сытую жизнь, встать с четверенек, приблизиться к любой власти, кормящей его, с надеждой и жгучим желанием стать одним из винтиков этого всемогущего механизма.

Отец благополучно отслужил военным прокурором в Приморье, под Москвой, на Заполярном фронте, в Таллинне, воссоединился с семьёй, уволился с военной службы и переехал в Ленинград в начале 50-х годов.

Лёля до сих пор помнила яростные перепалки и ссоры за плотно закрытой дверью между матерью и отцом в Ленинграде, когда он просил маму проверить, исправить и облагородить его юридические опусы. Сначала они вызывали у мамы дикий смех, потом – раздражение от упорного несогласия отца с исправлениями, и, наконец, измучив друг друга, в напряжённой тишине родители приходили к консенсусу, скрипя пером и шелестя бумагой с папиросами в зубах. Но всё же это была их совместная жизнь, несмотря на внешние и внутренние проблемы, на измены отца, изнуряющие вещую раненую душу мамы, на которые она больше не натыкалась в упор, но остро чувствовала. Её деятельная конструктивная критика подспудно бесила, невольно унижала мужское достоинство отца, отдалявшегося от семьи.

Не исключено, что она воспринимала своего мужа трудным, но любимым учеником, незаменимым отцом своих детей. Она была неисправимой идеалисткой, живущей по своим критериям максималистских правил, в которых мораль и нравственные устои, закреплённые великими русскими классиками и отборной советской литературой, были превыше всего. За что и поплатилась, не смирившись с отвоёванной отцом полусвободой, удушающей полуправдой с устоявшимися принципами отрицания недоказанной вины неисправимого грешника. Уже будучи на пенсии в течение пяти лет, мама пережила трагический развод с единственным в жизни мужчиной, что ускорило её раннюю кончину.

̆̆̆

ЛЁЛЬКИНО ДЕТСТВО

проходило в солидном ведомственном доме напротив Московского вокзала в Ленинграде, где отец получил гражданскую должность прокурора Московской железной дороги. Кабинет отца находился на первом этаже старинного вокзального помещения с внушительными тяжёлыми дубовыми дверями, с трудом открываемыми Лёлькой с братом, прибегавшими иногда к нему на работу.

Вокзал притягивал их к себе бесконечной, как тогда казалось, радостной суетой, наполненной свистящими и гудящими звуками подвижных составов, кричащими женскими голосами из стальных серых динамиков-колокольчиков. Были там и латки для мороженого и газированной воды, бегающие с тележками носильщики в больших холщёвых фартуках, на которых были обозначены красивые номера, инвалиды с красными обветренными лицами на костылях и мужчины-калеки с папиросами во рту на маленьких тележках с колёсиками, с морщинистыми и возбужденным лицами, цыганские шумные семьи, врезающиеся клином в пассажирскую толпу, странные неторопливые мужики в ватниках и шныряющая в залах ожидания, подозрительная милиция. Женские крики, детский плачь, резкие мужские голоса со смачными выражениями сливались с шипящими паровозными звуками и каркающими объявлениями в единый монолитный гул, который можно распознать с закрытыми глазами, как по звуку, так и по запаху, источаемому вокзалом и пропитанному человеческими тревогами, страстями, надеждами, пороками и неприкаянной свободой.

Путь к ведомственному дому в стиле внушительного сталинского ампира, где жила Лёлька, проходил мимо пикета милиции. Там стояли многочисленные тёмные закрытые фургоны, которые назывались «Чёрными воронами». Дети с любопытством подсматривали через щели высокого деревянного забора, кого привозили, куда вели и что говорили при этом. Пробегая мимо этого мрачного пикета, Лёлька замедляла темп, невольно старалась показать всем своим видом, что она хорошая, не такая, как эти крашеные тётки, пьяные дядьки и сердитые мужики, и честно пялила свои округлившиеся от страха глазёнки на ближайшего милиционера.

От Московского вокзала дом отделял небольшой сад с высокими породистыми деревьями. Вот этот сад с осенними листьями и скрипучими деревянными качелями видела Лёля иногда в своих ностальгических снах. Память высвечивает первую квартиру на третьем этаже, где соседями была семья полковника с тремя дочерями. Жена полковника, строгого и тихого человека, сделала из кухни художественную мастерскую, где периодически копировала маслом известные картины и писала портреты с фотографий. Кухня была для Лёльки святилищем. Она забивалась в уголок, нюхала с вожделением масляные краски и рисовала цветными карандашами всё, что ей взбредёт в голову. Соседка настойчиво советовала родителям отдать Лёльку в художественную школу, в СХШ на Васильевском острове. Но к ней не прислушивались, так как она была неизлечима больна шизофренией, и её советы могли быть даже опасны. Приступы, неожиданные и страшные, повторялись регулярно. Однажды во время приступа, Лёлька с младшей дочкой художницы не успели спрятаться в другой комнате и залезли от страха под стол. Женщина закрыла комнату на ключ, разделась до нага, открыла настежь окно, встала на самый край широкого оконного выступа и, подняв руки к небу, стала ловить какие-то невидимые лучи и сигналы из Америки. Так впервые Лёлька узнала про эту далёкую часть света и запомнила её название на всю жизнь. Девочки сидели под столом и ныли, что хотят писать. Она дала им баночку. Через какое-то время дверь бесшумно открылась, тихо, будто на цыпочках, вошли три огромных санитара, бросились к женщине, закатали в огромный белый балахон и унесли.

Лёльке было грустно без неё, так как мастерская быстро превратилась в обыкновенную кухню. Уже позже, через много лет, она узнала страшную весть – у всех трёх дочерей после сорока лет проявилась шизофрения, что приводило в отчаянье их любящего отца. Видимо, по этой причине, отец поменял жильё в этом же доме с третьего этажа на первый, менее престижный, но с тем же метражом из двух комнат.

Лёльке запомнилась внутренняя широкая мраморная лестница в один пролёт, закрытая деревянной расхлябанной дверью с огромным кованым крюком. По краям лестницы стояли велосипеды, вёдра, тазы, кипы старых газет, всё, что хранили только в сараях, потом шла вторая дверь, общая большая прихожая с разными входами для двух семей, набитая многочисленной пыльной обувью и висящей на крючках круглый год одеждой под тряпичными старыми занавесками, похожими на застывших горбатых гигантов. После жилых комнат шла проходная с четырьмя дверями, ведущая в кухню, где рядом с тюками для грязного белья спали молоденькие деревенские домработницы, и сама кухня, с незагороженной ванной и окном, выходящим на задний двор, где под самым окном в изолированном от глаз месте находились мусорные бачки в окружении человеческих экскрементов. У каждой семьи в разных половинах квартиры было по две большие сквозные комнаты.

Кухня кишела бесчисленными крупными тараканами, которые стаями шуршали под шевелящимися клеёнками кухонных столов. Чтобы войти на кухню, Лелька от страха сначала включала свет, потом топала ногами и стучала чем-нибудь твёрдым по столам. Однажды братик от любопытства решил приподнять клеёнку и посмотреть на них. Тараканы плотными рядами побежали по его руке к шее, вызвав жуткое отвращение, брезгливость и страх. В туалет по ночам, как на водопой, прибегали крысы, которые однажды сорвались с высокого бачка, упав на спину соседской старенькой няни. У Лёли было ощущение, что эта

КВАРТИРА – ЖИВОЕ СУЩЕСТВО

которое дышит, охает, ахает, шуршит, скрипит, ноет и угрожает. Квартира была выложена паркетом, который в полной тишине разговаривал скрипучим голосом, имитируя чьи-то вкрадчивые, приближающиеся к детской комнате, шаги, пугая Лёльку до немоты и сильного сердцебиения. В незашторенной ванне на кухне, заранее грея в вёдрах воду на керосинках и газовой плите, её мыли одновременно с братом, посадив валетом, что вызывало у Лёльки мучительное чувство стыда и неловкости, усиливающееся от любопытных, как бы случайных забегов на кухню соседского мальчишки, который не раз, когда не было родителей, звал её к себе в гости поиграть в папу и маму.

У соседей жила их старенькая няня, а для Лёли с братом постоянно нанимались домработницы, простые деревенские девушки, с которыми у отцов двух семейств происходили непонятные для детей истории, после чего девушки пропадали, и появлялись новые. Мама ценила одну домработницу, которая ничего толком делать не умела, зато часами читала вслух детям толстые книги без картинок, как оказалось – Мопассана, Куприна, Тургенева и Гюго. Они питали её девичье сердечко романтическими мечтами. Лёльку завораживало непривычное и порой непонятное «окающее» произношение слов, характерное для деревень. На брата чтение наводило смертную скуку, он с тоской поглядывал в окно, за которым шла настоящая дворовая жизнь: с играми в лапту, войнушку, прятки, считалки, пятнашки, Али-Бабу и во всё, что только знает детвора, исчертившая весь доступный асфальт в клеточки, кружочки, пятиконечные звёзды и ненавистный фашистский символ – свастику – рядом с матерными словами.

Лёльку приучали к хозяйству и частенько заставляли мыть жирную послеобеденную посуду на кухне в алюминиевом тазике, поставленном на широкий низкий подоконник окна, за которым на плотно прилегающей крыше сарая стаями дежурили голуби, кормившиеся из мусорных бачков. Лёлька в полном одиночестве, тревожно прислушиваясь к звукам за спиной, рвала мокрые тряпочки на кусочки, завязывала на одной из сторон узелки и представляла, что это принцы и принцессы, королевы и феи, злые волшебники и черти. Она могла часами стоять и играть с ними, сажая на край тазика, водя их по остывшей жирной воде, делая из скользкой посуды дворцы, тайники и экипажи, лишь бы не поворачиваться к шуршащим столам и тёмной булькающей уборной.

Среди дворовой ребятни был один мальчик, который передвигался на костылях. Он, как мог, старался участвовать во всех ребячьих затеях и был обязательным членом единого дворового братства. Никому в голову не приходила мысль выразить явную жалость или пренебрежение. Однажды Лёлька подошла к окну комнаты, выходящей во двор, и увидела, как мальчик на костылях идет один. Она смотрела на него, и он это заметил. Лёлька даже хотела открыть форточку, чтобы крикнуть ему что-нибудь хорошее. В этот момент он неожиданно упал, костыли разлетелись в разные стороны, и он стал беспомощно подползать к ним, пытаясь приподняться. Лёлька окаменела от увиденного, так как не могла представить себе, насколько он беспомощен без костылей. Время будто остановилось. Мальчик со слезами, не отрываясь от Лёлькиных глаз, боролся с немощью. А Лёлька в оцепенении стояла и стояла у окна, глядя на его жалкие попытки встать на ноги. Душа её давно уже оторвалась от тела, выбежала из квартиры на первом этаже, подхватила костыли и подала их мальчику, который сгорал от стыда перед ней. Но её ноги будто приросли к полу, налившись свинцовой тяжестью. Она поняла, что поступила так дурно, что он ей этого никогда не простит. Жгучий стыд и по прошествии долгих лет разъедал её душу при воспоминании об этом.

Детский сад был в том же доме. Лёльке там было невыразимо плохо – строевая дисциплина, гнёт команд, унижение от громогласных замечаний, коллективное сидение на горшках, всё тяготило её, вызывая острое желание стать незаметной, просочится сквозь стены и убежать домой.

Лёлька постоянно приносила домой бездомных котят, взрослых кошек и подбитых птиц. Мама молча брала большую старую простыню, густо посыпала котов дустом, туго их пеленала, оставляя лишь мордочку, на которую кучей сбегались блохи. Лёлька с воодушевлением вылавливала и выщёлкивала насекомых, после чего они с мамой мыли котов хозяйственным мылом и кормили. Животных из дома не выгоняли, они сами убегали спустя несколько дней через форточки на свои крыши, подвалы и сараи к привычной свободе заманчивых городских трущоб.

СТАЛИНСКИЙ ДОМ

был окружён другой неведомой и опасной жизнью, исходившей извне и непреодолимо манившей к себе, несмотря ни на какие родительские запреты. Цыганские таборы гнездились за заборами в сломанных старых вагонах, рядом с которыми по вечерам виднелись силуэты людей на фоне небольших ярких костров. Часто были слышны крикливые голоса, а временами и таборные песни, исполняемые вполголоса под гитарный аккомпанемент. Небольшими угрюмыми группками осторожно бродили странного вида подростки, в основном мальчишки, они жались к товарным вагонам, избегая блюстителей порядка. Во двор эта непонятная жизнь не просачивалась, выдерживала определённую неким негласным законом дистанцию, но хлеб, сахар, да и любые продукты выпрашивали у любопытных детей, а кто был побойчее, из цыган и подростков, то ходили по квартирам с протянутой рукой. И им подавали, правда, не все. За забором дома можно было найти множество пустых кошельков и сумок, брошенных на землю. В сумерках таинственная жизнь вокруг дома словно оживала, в воздухе витала тревожность, слышались торопливые шаги, визги, вскрики и приглушённая брань.

Лёля помнила, как однажды, когда они с подружкой играли на пустыре в сарае, куда им запрещено было ходить, подошёл долговязый парень и, ласково улыбаясь, стал им подыгрывать и тренировать на их придуманном турничке. Она даже не заметила, когда и куда пропала подружка. В памяти сохранился эпизод, как парень нёс на руках Лёлю без трусиков в разрушенные проёмы кирпичного сарая, потом долго держал притиснутой к стене, прикасаясь чем-то упругим и судорожно вздыхая, но не делая ей больно. Лёльке не было страшно, было неловко, стыдно и любопытно. Только дома она впала в дикую панику, зажимая под одеялом рыдания и вопли и холодея от одной мысли, что кто-нибудь узнает об этой дурной тайне. К тому же, уже зная, что от чего-то похожего рождаются дети и как выглядят беременные цыганки, она в отсутствии родителей и брата снимала с себя одежду, осматривала перед зеркалом свой живот, чтобы проверить, не увеличился ли он, нет ли там маленького человечка, мучаясь от вопросов, что она скажет родителям, если он появится, и представляя, как будет над ней надсмехаться весь двор. Несмотря на страх перед уборной, она стала часто забегать туда, чтобы ощупывать живот.

Братик, старше её на три года, слыша, как она часто приглушённо рыдала в подушку, пожалел её и однажды, натянув белую простынь между двух ширмой и шкафом, включил позади себя настольную лампу и стал показывать руками, фигурками и предметами свой театр теней. Он говорил разными голосами до тех пор, пока она не рассмеялась.

Сейчас Лёля понимала, что тогда творилось вокруг её дома, как и во всей стране. Вскоре после смерти Сталина, 28 марта 1953 года в газете «Правда» было объявлено об амнистии. Её называли «Ворошиловской». В считанные недели лагеря и тюрьмы покинули один миллион двести тысяч заключённых, или около половины всех заключённых лагерей и исправительных колоний. Большинство из них были либо мелкими правонарушителями, осуждёнными за незначительные кражи, либо рядовыми гражданами, оказавшимися жертвами одного из бесчисленных репрессивных законов, которые предусматривали наказания практически в любой сфере деятельности, начиная с «самовольного ухода с рабочего места», заканчивая «нарушением паспортного режима». Амнистии не подлежали «политические» заключённые, а также бандиты, убийцы и крупные воры, которые довольно легко и часто сами сбегали на волю.

Среди амнистированных оказалось большое число воров и грабителей – крупные города захлестнула волна преступности. Эта волна не обошла стороной и Ленинград. Ходить по улицам стало невозможно, из рук женщин вырывали сумочки, срывали головные уборы. Карманники промышляли в трамваях, автобусах, троллейбусах, просто на улице в толпе и на вокзалах. Всё это делалось на глазах у людей, нагло, при свете дня. Квартиры обворовывались и днём, и ночью. Поножовщина и грабёж стали обычными явлениями. Милиция явно не справлялась с таким невообразимым потоком преступлений.

Лёлька помнила, как они гордились с братом, что их отца встречают и провожают от дома до работы и обратно, как важную персону, два милиционера.

В СЕМЬЕ БЫЛА ПАНИКА

Отец сильно нервничал, так как однажды, как ему показалось, увидел около своего кабинета бывшего заключённого, который грозился когда-то ему отомстить, выйдя на свободу. Лёльку с братом держали дома под присмотром домработницы.

Именно в это время отец возил семью на свою родину в деревню Лопуховка, на которой даже не было железнодорожной станции. Лёлька помнила, как, видимо, по предварительной договорённости отца с машинистом, поезд со скрежетом и свистом резко затормозил у пустого поля, и вся семья, выбросив мешки и чемоданы, буквально вывалилась из открытых дверей мягкого спального вагона в руки какого-то огромного шумного старика с чёрной вьющейся шевелюрой и дикими усами, поодаль от которого стояла лошадь с телегой. Поразил залитый солнцем, обожжённый простор пустых полей, скособоченный домик с низенькими открытыми окошками, куда заглядывали покачивающиеся цветущие ветви яблонь, и редкие маленькие домики вдали. Всё было настолько игрушечное, что когда огромный дед подбрасывал мощными руками визжавшую от восторга и страха Лёльку к потолку, ей казалось, что там она и останется среди здоровенных, прилипших к потолку, мух. Она помнила жужжание пчёл в доме и много-много жидкого ароматного мёда янтарного цвета, разлитого в мисках, кружках и бидонах, который можно было просто пить и облизывать сладкие пальцы. На всю жизнь осталось в ней ощущение замирающего сердца от радостного страха во время бешеной скачки на коне навстречу яркому закатному солнцу по бескрайней пыльной сельской дороге с кем-то, сидевшим сзади и крепко державшим её перед собой. Это было новое неизведанное ощущение полёта и сумасшедшей нереальной свободы, захватывающий дух. Потом была шумная суета, поющий ор, качающиеся и падающие люди, которых складывали на телегу и развозили по домам. Только баба Матрёна с большими натруженными руками была тиха и незаметна, благодарно и как-то печально-затравленно глядела слезящимися от счастья глазами на любимого сыночка и его семью.

В городе детвора сходила с ума от индийских фильмов «Бродяга» и «Господин 420» с Раджем Капуром. Во дворе, в саду на садовых деревьях, на заборах, отовсюду дети орали песню бродяги «Авара Гу, Авара Гу…» Романтика свободы, легковерность в счастливую бродячую жизнь вдохновляла и радовала, особенно мальчишек. А с выходом голливудского «Тарзана» песня бродяги дополнялась дикими тарзанскими воплями на деревьях, прыжками и подскоками, пугающими не только девчонок, но и проходящих жильцов дома.

В это же время Лёлька, как и все девчонки страны, влюбилась по уши в аргентинскую актрису и певицу Лолиту Торрес, посмотрев с родителями фильм «Возраст любви». Песни Лолиты звучали из всех радиоприёмников и проигрывались на пластинках. Она была потрясена, поражена и даже шокирована красотой Лолиты Торрес, её чёрными горящими очами, осиной талией, манерой двигаться, волшебными нарядами, красотой чувств и страстным пением. Лёлька с нетерпением ждала, когда все уйдут из дома, вставала перед зеркалом с перетянутой до невозможности ремешком талией, намазывала яркой маминой помадой губы, и подбоченясь, встав вполоборота, громко кричала: «Сердцу больно, уходи, довольно. Мы чужие, обо мне забудь. Я не знала, что тебе мешала, что тобою избран другой в жизни путь…» Песня про чудесную Коимбру давалась ей, по её мнению, хуже.

Позже такое же по силе шоковое ощущение она получила от фильма «Карнавальная ночь», который смотрела, затаив дыхание, в кинотеатре «Художественный» на Невском. Но оно было более пронзительное и глубокое, в нём она впервые почувствовала вместе с восторгом необъяснимую вселенскую печаль от недостижимости мечты, смешавшуюся с предчувствием нарастающего желания таинственной любви во всех её наивных подростковых романтических проявлениях. Но одно с ней осталось на всю жизнь – при соприкосновении с чем-то пронзительно-прекрасным она моментально погружалась в непонятное для окружающих оцепенение, еще немного и выступят слёзы, замыкалась в этом новом для неё чувстве, дорожа каждым его мгновением, боясь нарушить его ненужными для неё разговорами. И никто, с кем она была рядом в этот момент, не мог понять, почему в моменты всеобщего веселья или лирических сцен любви, Лёлька начинает плакать. Остановить лавину раздирающих её чувств она была не в состоянии, особенно, когда сцены сопровождались волнующей музыкой. А потому уже позже, когда она стала ходить в филармонию, прослушав музыку, она не могла легко перейти от эмоционального потрясения к грохоту аплодисментов, что трактовалось знакомыми не в её пользу.

Сохранились в памяти шумные весёлые застолья в доме по всем праздникам, где родители собирали большие компании, приглашая соседей и друзей и встречали их с распростёртыми объятьями. Стол ломился от яств, которые собирались вскладчину всем миром, играл патефон, выкрикивались под общий хохот тосты, пелись разбитными голосами русские застольные песни, азартно танцевались вальсы, цыганочка, роковые танго, танцующие спотыкались о немногочисленную мебель, с хохотом падая друг на друга. У детей наступал праздник – они получали от отца кругленькую сумму на мороженое и длительную свободу вне дома.

Иногда родители ходили с друзьями в ресторан. Как в ресторан, так и в театр мама надевала своё длинное атласное платье со шлейфом, туфли и брала маленькую сумочку, оставляя детей с домработницей, которая тут же убегала из дома. Братишка, подхватывал в руки разобранный старенький приёмник, тихо вышмыгивал к приятелю, чтобы с ним углубится в мужское дело, паяя проводки и перебирая важные детали. Лёлька в эти часы лежала с бьющимся сердечком, чуть дыша под одеялом, слушая, как кто-то осторожно ходит туда-сюда по скрипучему паркету в разных концах родительской комнаты, то ближе к детской, то дальше к запертым дверям, ища свою жертву, то есть её.

Когда Лёльку перевели из начальной школы с Полтавской в среднюю на Гончарной, отец поменял две большие комнаты в сталинском доме на первом этаже на маленькую отдельную двухкомнатную квартиру на Стремянной улице на четвёртом последнем этаже, подальше от Московского вокзала, где он завершал свою непростую деятельность прокурора Московской железной дороги и готовился к свободному плаванию, планируя начать с адвокатуры. Отец обладал звериным чутьём в предвидении опасности. Суровая сталинская школа и близость к тюрьмам, лагерям и органам вышколили голодного деревенского мальчишку, сделав его недоверчивым к людям, послушным властям, уверенным во вседозволенности в пределах своих полномочий, следующим особому укладу своей «тайной канцелярии». Сокрытая от миллионов глаз оборотная трагическая жизнь народа была ему известна не понаслышке.

ЖИЗНЬ НА СТРЕМЯННОЙ

Лёлька помнила отлично. В семье вроде бы ничего не менялось. Но холод отношений между родителями становился всё сильнее и сильнее. Квартира на последнем этаже, упиравшаяся в тёмный чердак, с входной дверью, вокруг замка грубо обитой толстым куском железа, с внушительным амбарным крюком на ней, показалась ей крошечной. Двор – глухой колодец, с окнами, смотрящими в упор друг на друга, с дворовой акустикой, усиливающей любой чих и слово во сто крат. Одна комната формально считалась нежилой, так как единственное окно упиралось в толстую кочегарную трубу в тупике двора. Вторая была в двумя окнами, откровенно смотрящими на соседские. Коридора в квартире не было. Вход через крошечную прихожую вёл прямо на кухню без окна. Отец привёл работяг с вокзала, установил ванну с газовой колонкой и скользящей по металлическим полозьям списанной вагонной дверью, как в купе. Но всё же это была отдельная квартира, в которой прошло отрочество, молодые годы и замужество Лёли, где мама дожила свой век.

Никаких скандальных сцен между отцом и матерью на глазах детей не происходило. Яростные споры по поводу служебных бумаг, тезисов выступлений, описаний преступлений, изложений аргументов в пользу или против обвиняемого и других бумаг, значительно усилились. Хохот мамы сменялся гневными речами, уговорами и призывом к справедливости. Отец, скрипя зубами и пером всё же вносил поправки. Все ли?

Мама работала в вечерней школе рабочей молодёжи. Утром школа – у детей, а вечером – у мамы. Виделись поздним вечером. Отец приходил ближе к ночи домой, сытый и молчаливый. Никаких домработниц уже не было. Лёлька с братом плыли по своей управляемой извне стезе, самообразовываясь в том, что было интересно, избегая того, что было непонятно, приглядываясь к жизни других людей взрослеющими глазами, без всякого родительского давления, контроля, навязчивой опеки и выкручивания рук. Вся семья была при деле, у каждого – своё. Жили вместе, но как-то порознь.

Мама была прекрасным преподавателем, взрослые ученики очень её любили. Когда Лёлька подросла, мама стала брать её на свои школьные вечера-встречи, в которых она увидела маму другими глазами. Её поразило, с какой теплотой и слезами благодарности подходили к маме молодые девушки и ребята. Все делились событиями личной жизни, кто – радостью, кто – бедой, кто просил совета. Мама менялась на глазах, будто оттаивала, светясь изнутри. Был у неё класс милиционеров. Это были уроки взаимного обогащения знаниями и опытом. Милиционеры души не чаяли в своём классном руководителе и преподавателе литературы. Однажды они решили сделать ей подарок от класса на 8 марта. Преподнесли огромный букет цветов и вручили какой-то объёмный пакет. Когда она, придя домой, развернула его, то они с Лёлькой обомлели, там лежала дюжина плотных шёлковых фильдекосовых чулок. Этой заботой мама была смущена и тронута до слёз. Да, от зорких глаз молодых милиционеров не могла скрыться штопка на её чулках, как и вся её трудовая и горемычная личная жизнь. Так могли посочувствовать только те, кто сами пробивались через тернии к звёздам.

В основном рабочая молодёжь дарила своим учителям на праздники хрустальные вазы. За два года этих ваз скапливалось достаточно. И когда мама раз в два года собиралась с детьми на летние каникулы в поездку во Владивосток, то эти вазы летели в комиссионки за милую душу. Бюджет семьи с годами формировался очень странно. Отец выдавал денег столько, сколько считал необходимым на своё содержание. Мама работала на двух ставках. Дети взрослели, требовалось многое. Но Владивосток этого стоил. Он напитал Лёлькино благодарное сердечко неисчерпаемой добротой, нежностью и любовью к приморскому краю, родным лицам и ко всему белому свету, олицетворением которого стал для неё Дальний Восток. Домик бабушки и дедушки, овечьи тулупы на деревянном крашеном полу, густой насыщенный сад с колким крыжовником, сказочная клубника на грядках, походы за грибами, шипящие гуси, ласковые дворовые псы и кошки, тайное крещение в бочке, бабушкины домашние молитвенные ночные службы, позолоченные иконы и толстые старинные библии, воскресные сборища родни с гитарой и песнями, смехом и юмором, город на сопках, прогулки по набережной, походы в театр, влюблённости в двоюродных братьев, дядей и сопки, море, солнце – весь этот прекрасный мир остался в ней навсегда.

Свои путешествия на поезде во Владик с мамой и братом Лёлька ожидала с нетерпением. Периодичность была связана со льготами отцу, работавшему прокурором на Московской железной дороге. Купе с мягкими диванами, ковровыми дорожками превращались почти на неделю в родной дом на стучащих колёсах с ожившими окнами, за которыми мелькали кадры городских, сельских и деревенских пейзажей, сменяющихся продолжительными калейдоскопическими картинками лесных просторов и полей с изменчивым говорящим небом, которого было так много, что у маленькой Лельки кружилась голова.

Двери всех купе всегда были доброжелательно открыты для детей. Ей казалось, что именно в этом вагоне жило счастье, и происходила настоящая жизнь. Мама была удивительно спокойна, умиротворена и внутренне наполнена радостным волнением, которое передавалось детям. Лёлька с братом прилипали носиками к стеклу и смотрели долго-долго на летевшие мимо них деревья, просёлочные дороги, густые тёмные леса, уходящие за горизонт поля под огромным манящим к себе небом с ослепительным солнцем или низкими тучами. Лёльку особенно притягивал алый закат, при котором с одной стороны вагона ложились длинные подвижные тени, а другая сторона, сливаясь с тенью, приближалась лесным монолитом к убегающему от неё вагону. Она обожала ритмичный стук колёс. Вагон казался надёжным укрытием от всего тревожного, защитой от преследовавших её страхов, неуязвимой опорой и просто самым лучшим местом ожидания счастья.

Короткие остановки где-нибудь в небольших посёлках нравились больше, чем в крупных городах, так как к вагону бежали бабы и мужики в простой одежде, держа в руках дымящуюся горячую картошку, отварные крупные яйца, крынки с молоком, ряженкой, сметаной, блины, пироги, мочёные яблоки, солёные огурцы, запеченную в русских печах куру и даже клубнику. Вместе с ними к вагонам рысью бежали дворовые псы, радуясь неизвестно чему, виляя хвостами и улыбаясь приоткрытой пастью с высунутыми языками. Для этого случая Лёлька с мамой приберегали косточки и всякие съестные отходы, в том числе и хлебные. А на заборах и деревьях сидело множество птиц, привычно наблюдая с высоты за тем, что происходит, дожидаясь своего часа, когда с гудком паровоза отъедет состав и схлынет толпа от рельсов, чтобы прочесать песчаную утоптанную платформу своими ненасытными клювами, не оставляя ни крошки от этого спонтанного крикливого торопливого рынка.

Перед глазами у Лёльки до сих пор стояли эти лица, полные надежд и просьб купить именно у них что-либо. Люди перекрикивали друг друга, толкались, оттесняли от вагонов молчаливых и стеснительных. Тянулись руками с мисками и пакетами к открытым стёклам вагонов к тем, кто не выходил, настырно протягивая свой немудрёный товар в руки городских женщин в ярких шёлковых халатах и мужчин, все, как один, одетых в ненавистные для Лёльки полосатые домашние пижамы, из-под которых виднелся волосяной покров. Мама выбирала самых тихих, кто стоял в сторонке и никогда не прогадывала с качеством, вкусом и ценой, давая без сдачи с лихвой. Лёлька с братом высматривали мужиков, продающих детские поделки, глиняные свистульки, соломенные мячики на резинках, даже маленькие тряпичные куклы. Увидев их издали, они верещали, стоя около проводника на ступеньке своего вагона, показывая маме, куда бежать. Это было счастьем и настоящим раем для их детских душ.

С возрастом эти детские ощущения её не покидали. Те же открытия мира, та же загадочность пути, те же станции с продавцами. Только попутчики стали разными, не единой семьёй, а раздробленными ячейками, как в беспокойной коммунальной квартире. Лёлька пристрастилась во время пути рисовать карандашом с натуры спящих соседей, интерьер вагона, оконные пейзажи, предметы быта. Сходство было явное. Она не понимала, как это у неё так получалось. Мама гордилась, а ей было интересно вот так жить, на колёсах, мчась в неизвестное будущее, мечтая о любви.

Красивая семейная пара из соседнего купе частенько просила Лёльку посидеть у них с полугодовалым сыночком, пока они ходили в вагон-ресторан обедать или ужинать. Она с радостью соглашалась, играя роль опытной мамаши перед младенцем, который никогда при ней не плакал. В вагон-ресторан они ходили с мамой очень редко, в основном на завтраки. К этому походу готовились, как в театр. Там было шикарно, дорого и любопытно, так как люди из доступных превращались в чопорных, так казалось Лёльке в непривычной обстановке.

Некоторые названия станций она помнила до сих пор, так как они вызывали у неё своеобразную ассоциацию. Подъезжая к станции «Тайга» маленькая Лёлька с удивлением замечала отсутствие непроходимых лесов, а на остановке с любопытством и уверенностью ожидала увидеть большого медведя у вокзала. На станции продавали много орехов. Однажды поднесли клетку с белочкой, и Лёлька от жалости к зверьку заплакала.

Станция «Зима» радовала бурной жизнью. Но Лёльке почему-то казалось, что её обманули. Зимы на этой станции никогда не было и не будет. Как под таким ярким жарким солнцем могла жить зима? В её воображении такое название предназначено для злой Снежной королевы из сказки Андерсена. А себя с братом она представляла Гердой и Каем. В её головке под стук колёс рождались красивые истории спасения друг друга на станции «Зима», вечно погружённой в снега.

Название городской станции «Чита» смешило маленькую Лёльку, так как её частенько называли мартышкой и читой. Только никаких мартышек и обезьянок там она не видела. А речек под названием Зима и Чита, как объясняла ей мама, она не видела, сохраняя свои версии.

Разве можно забыть название станции «Ерофей Павлович». И никакие мамины объяснения, что в этой местности проживал русский землепроходец Ерофей Павлович Хабаров, открывший эти земли, не помогали. Лёлька называла Ерофея Павловича своим дедом морозом, так как рядом поселилась зима.

Запомнились названия таких станций, как «Ледяная», «Завитая», которые она связывала со Снежной королевой.

Ну, а станция «Хор», конечно, не от реки несёт своё название, а от того, что все поют там хором: и люди, и птицы, и звери, – упрямо думала Лёлька.

Большую остановку в течение часа в городе Хабаровск Лёлька помнила отлично. Маму там ожидали её студенческие подруги. Каждый раз это был настоящий обвал радостных слёз, судорожных со всхлипами объятий, восторгов, счастливых сумбурных речей, обмен подарками и тисканье Лёльки с братом до изнеможения. Мама молодела на глазах, но почему-то, улыбаясь, всё время плакала. Поезд отходил под печальное прощание подруг, которые не могли отпустить друг друга с последним звонком.

Станция «Угольная» с пятиминутной остановкой сильно волновала маму, так как именно на ней частенько встречала их дальневосточная родня, как потом узнала Лёля от мамы, когда они не успевали делать пропуска в Большом Доме для въезда в закрытый город Владивосток.

Старинный Владивостокский вокзал Лёлька знала хорошо. Ей не раз показывали выложенный камнем старый титан для воды, который сделал её дедушка. С этого вокзала она ездили на 28 километр в домик дедушки и бабушки с густым садом, небольшим огородом, домашними птицами и животными, от которых Лёльку было трудно оторвать.

Волшебные путешествия становились всё реже и реже, а потом и вовсе прекратились, когда отец ушёл со своего поста.

В Ленинграде мама подружилась с преподавательницей музыки, которая стала давать ей уроки вокала, аккомпанируя на пианино. Лёлька в этой квартире впервые услышала и ощутила, какой силы и глубокого звучания был мамин голос – меццо-сопрано, несмотря на непрекращающееся нервное курение. Сведущие люди говорили, что погиб большой талант. Мама воспарила, загорелась покупкой пианино для себя и для детей. Лёлька помнила, как они с мамой бегали отмечаться в очереди на пианино «Красный Октябрь» в садике на углу Стремянной и Дмитровской улицы ещё задолго до переезда на Стремянную. Когда привезли инструмент, радости не было предела.

ЧЁРНОЕ СВЕРКАЮЩЕЕ ПИАНИНО

привнесло в их жизнь непередаваемые ощущения открытия и постижения чего-то важного, высшего, наполняющего смыслом будничную жизнь. К маме пришла вторая молодость. А Лёлька стала постигать азы музыкального искусства с самозабвением и восторгом у частного преподавателя. Серьёзно учиться музыке ей не пришлось, несмотря на страстное желание. Музыкальную школу переросла, а до уровня училища ей было не подняться. Время ушло. Так и осталась дилетантом, преклоняющимся перед божественной музыкой, разрывающей её душу на части непостижимым для неё гармоническим звучанием. Оказалось, что у неё был музыкальный слух и даже голосок, которым она иногда подпевала маме. Брат категорически отказался брать уроки. Мама не настаивала. А отец, скептически поглядывая на маму, советовал сыну: «Учись играть на гармошке, и все девки будут твои!»

В её дилетантской игре на пианино на уровне начальных классов музыкальной школы появились нотки душевных переживаний и музыкальных прочувствований несложных классических произведений, несущихся с её раскрытого на четвёртом этаже окна в переполненный звуками двор. Иногда, услышав льющуюся из квартиры мелодию, робко звонили в дверь соседи – брат с сестрой, оба дауны – с мольбой в глазах просились посидеть рядом с играющей Лёлькой. И она им никогда не отказывала, сажала своих единственных слушателей на диван, вдохновляясь их благодарным вниманием.

Когда у Лёльки было плохое настроение или она заболевала своими частыми ангинами, то мама клала её голову к себе на колени, накрывала сверху подушкой, на подушку клала гитару и начинала тихо петь, перебирая мелодичные струны. Невыразимое счастье ощущала Лёлька в эти минуты, утопая в бархатных звуках семиструнной гитары, слыша откуда-то с небес мягкий, ласковый, добрый и звучный мамин голос. Хотелось плакать и раствориться в этих волшебных аккордах. И ничего не было слаще этих мгновений единения с мамой и далёкой музыкой, проникающей с небес.

Лёлька любила слушать мамины романсы: «Зачем, зачем любить, зачем, зачем страдать. Хочу я вольной быть и песни распевать. Пусть в шутках и цветах сон жизни пролетит, и песня на устах свободною звучит. Не надо, не надо, не надо, не надо так крепко любить. Не надо, не надо, не надо – он может тебе изменить…» Или: «Всё, как прежде, всё та же гитара шаг за шагом плетётся за мной…», «Позарастали стёжки, дорожки, где проходили милого ножки…», «Тоска по Родине», «Доченька», «Дивные очи», «Осенние листья» и много-много другого, живущего в ней до сих пор.

С годами, соприкасаясь с классическими произведениями, она всё более утверждалась в мысли, что всё же прекраснее всего на земле – музыка. Велика её магия, язык её понятен всем живым существам. Её многоликость потрясает – она необъятна, беспредельно расточительна и великодушна. Её поражало – откуда в человеке таится такая гармония звуков, каким образом зарождается божественная мелодия в нём?! Это тайна. А слова – вторичны. Словами воздействуют, играют, любят и убивают, запутывают и обвиняют, возвеличивают и уничтожают. Слова неразрывно связаны с противоречивым мозгом – источником слов праведных и неправедных. Никто не знает, слушая слова, где правда, а где ложь, и где их золотая середина. И всё же прекраснее всего на земле – музыка!

Свои школьные годы Лёлька переносила, как неизбежное мучительное испытание, оставившее двойственное противоречивое чувство умственной закомплексованности и духовной раскрепощённости. После окончания школы она чувствовала себя подобно заклёванной птице, прожившей в неволе, долго стоящей перед открытой клеткой, не решающейся вылететь из неё в пугающую неизвестную свободу.