Вы здесь

Хризантема императрицы. Наследник (Екатерина Лесина, 2009)

Наследник

– Дорогой, как ты думаешь, уместно ли будет сделать подарок? – поинтересовалась Императрица, откладывая в сторону вышивку. Третий месяц закончить не может, а прежде, когда он только-только появился в этом доме, за неделю управлялась. Он еще удивлялся, как это – стежочки махонькие, картины огромные, а она – за неделю. А тут третий месяц... неужели, возраст сказывается? Неужели она, наконец, сдохнет и освободит его?

Страшно надеяться.

– Какой-нибудь милый пустячок...

– Кому?

– Ну ты же слышал, мы с тобой приглашены к ужину, который Лелин супруг устраивает в честь той девочки. А ты не говорил, что у нас новая соседка. Нехорошо...

– Забыл.

Не поверила, что, впрочем, неудивительно – эта старая карга никогда никому не верила, а уж ему-то тем паче.

– Нарушаешь договоренность, – легонько упрекнула она. Неужели отчитывать не станет? Нет, снова к пяльцам потянулась, положив на колени, скользнула сухими пальцами по шелку, отстранилась, удивленно нахмурилась. – Ты нитки не того цвета купил... я красные просила.

– Они красные, – пришлось подойти, а он страшно не любил приближаться к Императрице. Шаг – и тяжелое облако духов, терпких и сладких, окутывает с ног до головы, второй – и в нем прорезаются слабые ноты горечи и страха, третий – остается лишь смрад истлевающей плоти. У императрицы сухие руки с длинными пальцами и вспухшими шариками суставов, коричневая кожа с пигментными пятнами и морщинами, желтые ногти и желтые зубы – вставить протезы она отказалась – а еще удивительно красивое, неправильное, неподходящее этому телу лицо. Оно тоже старое и морщинистое, но...

– Но ты посмотри, посмотри, что наделал! Ты испортил мне работу!

Тонкий нос, четкая линия губ, дуги бровей и серые глаза, потерявшие способность различать цвета. Дракон на шелке был красным, с темно-бордовым хребтом и только намеченным парой стежков брюхом.

– Он должен, должен быть красным! – продолжала причитать императрица. Играет? Или и вправду с глазами проблема? Но вчера еще все нормально было.

– Вон! – она швырнула вышивку в угол и, приложив ладони к вискам, забормотала. – Это она, она подменила нитки... это все она... нарочно... мстит... отравит.

Точно играет, сомнений почти не осталось: старуха, может, и стерва, но не слабоумная.

– Но не отдам, хризантема принадлежит не ей! Она мамина... мамина она!

– Дарья Вацлавовна!

Он растерялся, пожалуй, никогда прежде она не вела себя так не по-императорски.

– О боже! Что со мной? Голова раскалывается. Это все ты, в могилу сводишь, никакого уважения к старому больному человеку, – старуха торопливо смахнула слезы и заныла, уже привычно и притворно, а он обрадовался – значит, приступ настоящий.

Значит, ждать уже недолго. Господи, если б кто знал, как он устал ждать.

* * *

Два дня до похорон Федина пребывала в состоянии, о котором сама себе шепотом твердила – «иное». Или еще «раздвоенное». Одна часть Анжелы, послушная обычаям, нарядившись в черное, повязав голову атласной лентой, хлопотала, изыскивая достойный гроб, венки, машины, автобус для родни и для нее же – места переночевать, продукты на поминки и место на кладбище. Все это, будучи таким разным и одинаково нужным, перемешанным с чужими слезами и стенаниями, отнимало силы и избавляло от необходимости думать о происходящем в пятой квартире.

Впрочем, вторая половина Фединой нашептывала о том, что черные траурные тряпки отвратительны, скулеж Ванькиной родни – не более чем дань обычаям, что им бы радоваться: не погибни Ванька, точно б сел, а кому в анкете уголовник нужен? Та же половина, прежде незнакомая, но уже ставшая привычной и родной, даже более родной, чем первая, потихоньку выстраивала план проникновения к соседям. Она уговаривала подождать, набраться терпения, не срываться на пьяного Ванькиного брата, на его дуру-жену, которая закатила скандал, на перешептывания тетушек, осуждавших ее, Анжелу, за невесть какие грехи.

Но ничего, все это пройдет. Уедет в Псков тетка Фима, укатит в Задольск швагерка, уберется в камору на другом конце города Ванькин брат. Исчезнут они, сначала ненадолго, появившись на девять дней, потом, возможно, соберутся на сорок, потом – на годовщину... А дальше – она, свобода.

Подняться в пятую квартиру Федина решилась на третий день после похорон. Она долго мялась перед дверью, то протягивая руку к кнопке звонка, то одергивая, продлевая ожидание и повторяя заготовленный заранее текст. Но увидев Вацлава Сигизмундовича, растерялась.

– З-здравствуйте, – сказала Федина, чувствуя, как загораются огнем щеки. – Вы... вы извините за беспокойство, но... я ... я Ивана жена. Я хотела спросить...

Запинаясь, заикаясь, она мямлила то ли оправдания, то ли извинения, понимая, что не нужны они, что ничего не изменят, не исправят, и радовалась этому, и боялась – а вдруг Вацлав Сигизмундович захлопнет дверь, навсегда отрезав от нее желанный мирок пятой квартиры. Но нет, он отступил и сухо сказал:

– Проходите.

За порогом не было ни несметных богатств, ни роскоши в привычном ее представлении: обыкновенная прихожая, пожалуй, лишь очень большая и стерильно чистая. Коридор. Запертые двери, которых насчиталось пять. Из-за одной доносилось унылое треньканье пианино, и оно да плюс еще сухой болезненный кашель Вацлава Сигизмундовича оставались единственными звуками. В квартире было пугающе тихо. Пахло еловыми лапками, смолой, чьими-то духами, острыми и неуместно нарядными, канифолью и нафталином. И еще пыльным мехом – Федина заметила курточку с рыжим воротником, брошенную в углу. Наклонилась, подняла, огляделась в поисках стула и только тогда подумала, что нехорошо сразу в чужом доме хозяйничать.

– Это Элечкина, – пробормотал Вацлав Сигизмундович, принимая куртку, прижал, погладил дрожащими пальцами лисий мех. – На той неделе привезли...

– Красивая, – не к месту ответила Федина.

– Элечка любила красивые вещи. Возьмите.

– Нет, что вы...

– Возьмите, – Вацлав Сигизмундович набросил курточку на плечи. Нечаянное прикосновение, холод пальцев, смущение. Неловкость.

– Вам идет. Вы извините, что так... мне тяжело. Вам ведь тоже? Вы его любили? Глупый вопрос, как иначе-то... я Элечку всегда. Без нее пусто и непонятно. Что дальше? Как вы справляетесь? Вы ведь женщина, вам тяжелее...

В тот вечер она задержалась допоздна. Сидели на кухне, пили чай, молчали. Порой Вацлав Сигизмундович, пребывавший в полудремотном состоянии, просыпался, начинал громко и радостно рассказывать об Элечке, о том, как они встретились, как он долго не решался подойти, потому что Элечка всегда красавицей была, а он – наоборот. Как потом все-таки подошел, и оказалось, что он ей тоже нравится... Рассказов было много, и слушала Федина с искренним интересом, потому что история соседа сильно отличалась от привычного ее существования.

Она не заметила, как принялась примерять ту, чужую, уже случившуюся и даже оборвавшуюся жизнь на себя. Как курточку. И точно так же, как подаренная курточка, жизнь пришлась впору. Это она должна была родиться в далекой Варшаве. И учиться в Ленинграде. И там же, по набережной, гулять с русским поляком Вацлавом, который на отцовском языке уже и не говорит, понимает только, да и то через раз. Это она мерзла, попав под дождь и простудилась. Ей в больницу Вацлав таскал тюльпаны и розы, а потом оказалось, что цветы – краденые с клумб, и ей пришлось штраф платить, потому что у него денег не было.

И замуж в Ленинграде тоже она выходила. Белое платье, кружево фаты, накрахмаленной до хруста. И вечер в туалете кафе – токсикоз. Роды.

Карьера. Война и снова карьера.

Холодный чай с мягким запахом бергамота. Пианино замолчало. Шлепанье босых ног по полу, скрип двери, взгляд настороженных детских глаз и шепот:

– Даша, папа занят, пойдем спать.

– А сказку? Сказку хочу!

– Я прочитаю, – пообещала Федина, выныривая из омута своих-чужих воспоминаний. – Тебе про кого? Про Красную шапочку? Или про Золушку?

В детской было много книг, ярких, нарядных, чужих. Английских... французских... а русских нет. Почему?

– Про Орхидею, – потребовала Дашка, забираясь в кровать, Милочка захныкал и сестра, вздохнув совершенно по-взрослому, сказала: – Он на руки хочет. Мама всегда его на руки брала.

Кольнуло ревностью, которая тут же исчезла – нет больше Эльки, но есть она, Анжела.

– Желла, – повторил Милочка, обнимая за шею. – Желла.

– Тетя Желла, так вы знаете про Орхидею?

– Нет.

– А хотите расскажу? Я все помню, правда, Сергей?

– Правда, – не слишком охотно отозвался тот. Он лежал в постели, слишком взрослый для детской комнаты, повернувшись лицом к стене, и заметно было, что Анжелино присутствие ему в тягость.

– Расскажи, – Анжела погладила девочку по голове. Нет, нету любви, нету к ней нежности, чужая… а Милочка, сопящий Милочка – свой, кровный.

– В одной далекой-далекой стране, которая отгородилась от всего мира стеной, и жители думали, что под небом есть только их страна, а других нету совсем...

– В Китае, – бросил Сергей.

– ...жила-была девочка, которую звали Орхидея. А еще у нее сестра была по имени Лотос. Смешно, правда?

– Правда, милая.

– Орхидея очень хорошо умела две вещи: петь и притворяться. Только про то, что она притворяется, никто-никто не знал. Это была тайна, понимаете?

– Понимаю.

– И вот однажды, когда она гуляла и пела, очень-очень красиво пела, ее услышал король той страны.

– В Китае император был.

– Сергей, не мешай!

– Я не мешаю, только ты неправильно все рассказываешь. Дело было в Китае, до революции, в период правления императрицы Цыси.

– Которая Орхидея! – не выдержала Дашка. От обиды и нетерпения она подпрыгивала на кровати, неугомонная девчонка, а вот Милочка сидел спокойно, слушал сказку-историю.

– Ее первое имя переводилось, как Орхидея, но став Великой Императрицей Западного дворца, она решила, что будет зваться Цыси.

Надо же, какой умненький мальчик, но все равно несимпатичен.

– Цы-си, Цы-си, – захихикала Дашка. И Милочка разулыбался, подхватил:

– Цы-си!

– Тихо, – рявкнул Сергей, садясь на кровати. – А то дальше рассказывать не буду.

Дети послушно примолкли, только Дашка из вредности высунула язык.

– После смерти супруга, Цыси удалось стать единовластной правительницей Китая. Она была глупой и жестокой. Она тратила деньги, а народ голодал. Случались войны и восстания, но Цыси ничего не замечала, ей главное, чтобы ей хорошо было. Она жила, спрятавшись от мира в Запретном городе, устраивала развлечения и предавалась разврату.

Федина, не выдержав, хихикнула, до того нелепо звучала фраза из уст этого пацаненка. Он, наверное, и понятия не имеет, что за этим словом стоит... разврат...

– А еще она очень любила драгоценности, всякие и разные, чем причудливее, тем лучше. Во дворце у нее имелась специальная комната, где хранились украшения.

– Их было много-много, – помогла Дашка.

– Черные лаковые коробки, пронумерованные для удобства. И когда императрица наряжалась, она приказывала принести коробку с таким-то номером.

До чего странная все-таки сказка. И даже не сказка, а история... или придумка? Опасная какая-то придумка, неправильная.

* * *

Почему-то никто не пытался остановить Анжелу, запретить ей появляться либо же наоборот, упорядочить ее визиты, очертив их рамками службы, чего она втайне опасалось. Но нет, Вацлав был задумчиво-рассеян, погружен то в работу, то в горе, которое с течением времени не спешило слабеть, напротив, день ото дня оно становилось глубже, заполоняя собою замкнутый мирок квартиры, гримасами лиц отражаясь в темных зеркалах, угрюмо взирая с портретов, растекаясь запахом духов, разлитых Дашей.

Это чужое горе коснулось и Фединой – молчаливое сочувствие Клавки и Маньки, неожиданный визит почти трезвой, но жаждущей «посидеть за упокой» Васиной, и ставшие почти ежевечерними разговоры с Вацлавом.

Они были нужны, они позволяли заглянуть в окошко прошлой жизни, снова узнать себя, снова украсть кусочек чего-то, чем она, Анжела, несправедливо обделена с рождения.

Незаметно минули памятные даты смерти, оставившие горьковатый привкус раздражения, горы немытой посуды да ломаные гвоздики в мусорном ведре, которые она так и не отнесла на кладбище.

На сорок дней Федина даже напилась, в одиночку, перед зеркалом, разглядывая себя и сравнивая с Элькой, фотография которой, украденная из альбома, стояла тут же, рядом.

– Я буду такой, как ты. – Анжела налила первую стопку. – Я буду лучше тебя.

Узкое лицо, тонкий нос с горбинкой не в меру длиннен, подбородок остренький, а губы пухлые, бантиком. Некрасива Элька. Броская собой, но некрасивая. Просто повезло.

Вторая стопка за упокой души, обеих душ. Пусть уходят, пусть оставят в покое.

И чудится упрек в узких Элькиных глазах, и насмешка в уголках губ, и презрение.

– Ты ушла. Нет тебя! Нет! А я – есть! Понятно?

Третья стопка за удачу, чтоб вышло все по желанию... по щучьему хотению, по моему велению... шепот дымом по стеклу, тени по углам, подслушали загаданное и теперь не сбудется.

Четвертая стопка.

Свадьба.