Со́бак
Белые хлопья таяли, едва касаясь земли; было промозгло. Перрон словно вымер, лавочки похожи на изогнутые скелеты ископаемых зверюг. Поезд, видимо, не придет никогда, я сдохну в ожидании.
Черт меня дернул пуститься по кочкам да буеракам, по бездорожью и сонным лощинам российской глубинки! Засопленным оборванцем в грязной куртке. Но выбора-то у меня не было.
«Поезда скоро не жди, – сказал путевой обходчик, – сильные заносы».
Ну и заносы. Торчу в этой дыре почти сутки; на тебе – заносы! Вокзальная скамья привыкла к моей спине, досточки, истыканные сигаретами, с вырезанными ножом незатейливыми народными выражениями – как родные.
Деревенька – двадцать дворов, сплошь кулачье, фиг подступишься. И в карманах почти не звенит. Маршрут моих передвижений строго выверен: продуктовый магазин – лавка – туалет. Елки глядят хмуро, настроение – мрак. Вечно бухая Маня из продуктового имеет привычку покидать свой пост до срока; нужно поторопиться, не то останусь не жрамши. Последние бабки я растягивал, как мог, но аскет не аскет, а в желудке урчит. На все свои медяки я мог приобрести лишь полтора пирожка с мясом. Или пирожок и сигарету. Или пирожок и несколько коробок спичек. Хоть и не нужны мне спички.
Снег меж тем повалил стеной. Усталой, пришибленной поступью влачусь к заветному строению. Открыто, слава те…
Лицо продавщицы, опухшее не более, чем всегда, помято и маловыразительно. Подозрительные поросячьи глазки осмотрели меня с раздражением, а мои честные медяки – с откровенным презрением. Ей ли, мымре, презирать меня? Ей ли, свинообразнице местечковой? Ей ли, невыносимо антиженственной даме, закапавшей своими бесчисленными жировыми подбородками сомнительную белизну непрезентабельного халата, меня осуждать?
Да, я осунут, небрит, бледнолиц. Да, я одет весьма неприглядно. И все же… все же… Неужто ей не видна печать благородного страдания на скорбном моем челе? О плебейская душонка…
Я купил-таки пирожок, сигарету, коробок спичек и пакетик сухой вермишели, коей сердобольные китайцы повсеместно осчастливили российский народ. Пакетик устроился за пазухой. Спички и сигарету сунул в карман – курить не хотелось. Хотелось медленно и печально играть ноктюрн на старом пианино, а затем поглубже улечься в кресло, грея ноги у камина, огонь которого отбрасывает волнительные блики на хрустальный бокал с красным вином.
Пирожок, зажав, как пинцетом, двумя пальцами, я держал на почтительном расстоянии от органа обоняния. Пирожок напоминал своей масляной сухостью и несвежим запахом застарелый грех из разряда мелких пакостей, невзначай вспоминающихся на смертном одре, неприятно поражая исповедника своей незначительностью.
В здании вокзала отряхнулся, хотя брюки уже промокли – не тягаться забугорной джинсе с нашенскими зимами. Скорбно сел на лавку, попытался причесать мысли или расслабиться, то бишь – разогнать смурь и неуют хотя бы частично. Пирожок пах вызывающе, накатили голодные спазмы; я поместил его на краешке скамьи и отодвинулся на другой край. Для счастья не хватало слишком многого.
Кто бы мог подумать, что столь благоразумный юноша попадет в такую бяку? Хмельное задиристое настроение толкнуло меня в авантюру – сильные мира сего озлились на мою безыскусную прямоту и вознамерились жестоко наказать.
Проще говоря, моя возлюбленная оказалась также возлюбленной желчного, мелочного, неврастеничного душегуба, старческой, но железной рукой держащего сеть подпольных притонов. Жестокая девчонка вовремя предупредила меня по телефону и испарилась из моей жизни, пока я, смущенно оглядывая разгромленную квартиру, стоял истуканом посреди холла и слышал лишь «пи… пи… пи… пи…» в трубке.
На сборы не было времени. Выбегая из парадного с холщовым рюкзачком, я заметил черную машину, въезжающую в проем дворовой арки. Как и следовало ожидать, оттуда вышли четыре неулыбчивых тролля и направились в мой подъезд. Спрятавшись под лестницей, я переждал, затем дал деру.
Конечно, поезда – дело ненадежное, однако я езжу по малопопулярным веткам, пересаживаясь на разных станциях, пользуюсь добротой дальнобойщиков, а чаще всего полагаюсь на свои ноги. Все то, что некогда изучалось на географическом факультете, предстало ныне воочию.
Как же велика и многообразна ты, Родина!!!
Какое изобилие нетривиальных маршрутов, какие пленительные капризы и сюрпризы неизведанных местностей! Не предполагалось, что я так быстро одичаю и видоизменюсь. То, на что я раньше и не взглянул бы, ныне представлялось донельзя привлекательным. То, что я ел, то, где я спал, то, какими делами я занимался, стремясь к выживанию, – непередаваемо. Об этом не принято рассказывать в модном будуаре. Об этом можно только плакать. Простите за манерность, нервы, знаете…
Пока я жалел сам себя, рука потихоньку тянулась к пирожку – то требовал своего предательский желудок. Однако вместо сухого, жирного, возможно, все еще теплого продукта ладонь уткнулась во что-то мокрое и холодное. Возле лавочки, неслышно подкравшись, стоял со́бак. Беспородный, неприкаянный. Ростом чуть выше лавочки, похож на сеттера, но худышка и трогательно косолап. Светлая, но грязная шерсть с черным пятном на полморды. Пронзительно-детский взгляд карих глаз был мудр и невинен одновременно. Пол животного определению не поддавался – густая мокрая шерсть плотно облепила брюхо и лапы. Мама всегда жалела таких замухрышек и подкармливала, звала ласкательно: «Со́-о-обак… Фи-и-има…» А я тогда был мелкий и не читал ни Ильфа с Петровым, ничего не читал. И учился я в школе так себе…
Господи, осознал я, как же давно не общался я с нормальными людьми (мурло продавщицы не в счет), если даже собачьи глаза способны меня смутить.
Однако со́бак не тронул пирожок. Хотя в его глазах повис недвусмысленный вопрос.
Я, конечно, мог бы сказать: «Пш-ш-шла!» и топнуть ногой, но в таком разе лишился бы общества. Честно! – хочется присутствия кого-то рядом, чтобы сочувствовал и не грузил. Со́бак в данном случае пришелся кстати.
Случайный знакомый отвернулся и начал ожесточенно выкусывать из грязной лапы. Сиротинка, как и я. Чей? Ничей. Вышел из снежной пелены и вернется туда же.
Так вот: облезлые зеленые стены, кое-где с потеками, зарешеченное окошко кассы, лавочка и мы с со́баком.
Окончив туалет, он поднялся и последовал к двери. Зачарован снежнейшей пеленой, остановился, качнул хвостом наискось – рассеянный артистический жест, словно задумавшийся музыкант, уловив чутким ухом отрывок знакомой мелодии, проследил течение нот взмахом тонких пальцев. Я не хотел, чтобы он ушел.
– Кутя! – заискивающе сюсюкнул, – Кутя, на!
Со́бак задумчиво оглянулся через плечо, помедлив, вильнул хвостом из вежливости.
– Иди, на! – я протянул пирожок.
Не спеша, мелкими шагами, пошел – остановился, пошел – остановился, – гордость не позволяла показывать, как он голоден, – приблизился ко мне. Он не смотрел на руку – смотрел мне в глаза, силясь угадать, не сволочь ли, из тех пропивших последний стыд уродов, что подманивают животное, чтобы ударить или плюнуть. «Худо мне, брат», – сказали мои глаза. Со́бак распознал родственную душу, подступил ближе, деликатно, как умная лошадка, охватил зубами пирожок и отделил половину, словно ножом, чисто. Жевал в задумчивости, а не глотнул целиком, что также свидетельствовало о его необычной деликатности.
Хвостом – благодарю! – уселся на задние лапы, продолжая рассматривать снег. Недоеденный пирожок медленно каменел у меня на ладони. Не стал есть все, постыдился. Ну и со́бак! Уникум. Я доел пирожок, вытер руку о штанину. Грязнее она от того все равно не будет.
«Можно почесать вас за ухом?» – протянул руку.
«Да не стоит, пожалуй», – ответили взглядом. Со́бак рассматривал снег внимательно, словно Амундсен, прикидывающий путь для своей экспедиции. Снег все падал, падал; пелена обволакивала мягко, но требовательно – я вроде бы уснул. Лохматый приятель подошел и ткнулся носом.
«Чего тебе, малыш?»
«Пойдем, увидишь».
Забавная игра – вот я, взрослый человек (бомж на самом деле), иду выгуливать свою псюшу (ничью на самом деле). Метель прекратилась. Снег лег глубокий и основательный. Не больно-то хотелось бродить, проваливаясь по щиколотки, но все лучше, чем сидеть сиднем в одиночестве.
Со́бак двигался уверенно, изредка останавливаясь и поджидая меня. Фантазия, единственная верная подружка, рисовала занятные картинки, вроде: Иван-царевич и Серый Волк пробираются сквозь заколдованный лес к прекрасной королевне. Хотя псюш и не дотягивал до волка – коренастый, угловатый, весь какой-то крученый, не то осторожный, не то чересчур воспитанный.
Ни разу не остановился даже дерево пометить. Задумал что-то лохматый. Сосны застыли в торжественном сне, лапы в голубоватых муфтах. Смеркалось: небо – нахохленный голубь, страдающий несварением желудка; в смысле серые разводы в разваре молочной каши – перед употреблением рис рекомендуется промывать, господа китайцы! Фигово зимой. Сыро, хмуро, голодно. Съежилось все, округлилось, притихло, – а вот прыгнет, вот треснет разкогтенной лапой – жуть!
Подлое время.
Обувка моя промокла, и я злился – на себя в первую очередь. Со́бак периодически исчезал, возникал снова, кружился около, подбадривающе тыкался носом – «Не дрейфь, паря!», растворялся в туманящей снежности, терялся из виду… Я закурил – желудок, обманутый мизерной подачкой, обиженно замычал. А пожалуй, сам я отсюда не выберусь! Елки-палки, лес густой, бродит ежик холостой – все одинаковое, все чужое. Что ж, свернусь калачиком, лягу под кустом (тепло ли тебе, девица?), и – адью. Так жалко стало себя, хоть плачь. Со́бак вынырнул из ниоткуда, удивился – «Ты еще здесь? Ну, тогда поторопись!»
Блин, дурная пса! Блин, дурак я! Какого поперся?
И тут же увидел избушку. Точнее, избу. Бревенчатое строение об одном окошке, но без куриной ножки. Возликовал. «Милей мне домик сей неприхотливый, чем сто домов каких-то там Распони!» Возле дома – густые следы. Эге, еще и сарай рядом приткнулся! Теремок-теремок, кто в тереме живет? – Ни гугу. Дверь подалась с трудом – снежком привалило. Внутри на удивление уютно. Печь. Еще теплая. Лавка. Стол. На столе – казанок. Что в казанке?
Ах ты, Боже мой, прости, пёсынька, – вернулся, приоткрыл дверь. Со́бак исчез. Ну, как знаешь. Что же в казанке? Четыре вареных картошины! Ура!
Простите уж, неведомые хозяева, же не манж па сис жур. Приютите, обогрейте беднягу. Там воздастся. Сжевал картошечку с кожурой – няма! Шмыгая мышкой по углам, обнаружено: полмешка картофеля, древняя берданка, почти новые, неношеные валенки. Кряхтя от волнения, набиваю карманы.
«Фи, какой стыд! Презренный воришка!» – скажете вы и будете правы.
А спать в канавах – не стыд? А побираться – с университетским образованием – не стыд? Увы, замечено и проверено – если полагаться лишь на доброту ближнего своего, долго не протянешь, потому как ближний бывает добр лишь изредка, а кушать хочется постоянно. Это вам не Одиссей с богоугодным свинопасом: «Странник, – сказал, – не угодно ль тебе поросятины, нашей пищи убогой, отведать…» и т. п. Такие персонажи уместны лишь в эпосах и сказках.
Рассчитывая поскорее убраться из домишки, я присел на минуту на лавку, ноги не держали. Лавка была застелена чьей-то звериной шкурой – не разбираюсь в фауне.
Бульк!
Так бывает – глупые трюки вытворяет порою жизнь. Я потерял сознание. Точнее, выпал из настоящего. Отсутствовал где-то. Очнулся – лежу на лавке, укутанный шкурой.
«Момент, – говорю себе, – я ведь не собирался баюшки-баю. Мне бы линять отсюда – вот вернутся семь гномов, забуцают до крови. Как же так вышло – уснул? Чудеса!»
Должно быть, очень давно я не испытывал такого ощущения уюта, что источала избушка всеми своими бревнами. Тепло. Тихо. Голод на время отступил. А где же со́бак, кстати?
Отворил дверь и снова подивился многочисленным следам во дворе. Мохнатая морда выглянула из-за сарая – здрасьте!
Спасибо, дружище, но мне пора.
Хозяева вряд ли мне обрадуются, сердцем чувствую. Псюш кружит поодаль и вновь зовет за собой. Что, лохматый? Наелся я, выспался, небось, и баньку мне теперь предложишь?
Со́бак не унимался, вертелся рядом, вынуждая своими умильными ужимками следовать за ним.
Чудны дела твои, Господи!
Иду к сараю. Снег здесь не такой скрипучий, как в лесу, мягкий, слякотный, но под ним – ледяная корка. Со́бак аккуратно трусит впереди, собираясь, видимо, обойти сарай вокруг. Зачем бы? Поленница дров, присыпанная с краю копенкой сена. Хозяйственные люди тут обитают!
Кто может жить в лесу? Возможно, отшельник. Лесничий. Просто странный одинокий человек.
Но почему тогда столько следов натоптано? Взгляд скользит вниз, я машинально отщипываю кусок коры и прикусываю, как маленький. И тут я вижу пару сапог, торчащих из-под снега. Носки сапог, черные, подернутые пудрой инея. Тревога колотит во все колокола, мгновенно зажигая огонь внутри моего заторможенного со сна тела.
Первый порыв – смыться! Но любопытство сильнее: как сомнамбула, нагибаюсь, дотрагиваюсь вялой рукой до зарытой в снегу обувки. Рука скользит – сапог остекленел.
Мертвец.
Мертвый человек под поленницей.
«Беги, малый, беги, во что ты вляпался, дурень», – говорю себе, а поджилки-то дрожат. Со́бак просунул морду под локоть, смотрит прямо в глаза, серьезно так: «Видишь теперь?» Значит, ты меня не к домику привел, не в гости зазвал, псинка, ты меня к мертвецу привел, за помощью…
Недооценил я тебя, приятель.
Ноги что-то подкашиваются, отдышаться бы, грузно сел на снег, привалился к дровяной стенке. Мысли вязли, как мошка в киселе. Бежать на станцию, звать людей. А – кто я, что я? Привлекать к себе внимание вовсе мне не с руки, небось, меня и обвинят. Внезапно подумалось: что ж ему, бедняге, так и коченеть в снегу, непогребенным, неоплаканным? А если бы вместо него оказался я, лежал в ледяной корке, равнодушно забытый всеми, а другой испуганный пацан, взглянув на меня, смылся бы отсюда? Стыдоба.
Вечер близок. Свет стал пегим, сгустился, скис.
Живешь ведь себе и живешь, ползаешь кое-как, а чуть припекло – сразу чувствуешь себя развалиной. Сердце, оказывается, колет, и одышка, и ноги не гнутся. Со́бак смотрит на меня, жжет, как паяльной лампой.
«Ну что ты смотришь, а?
Что – я – могу – сделать – а???»
Вдруг насторожился, поднял уши. По-волчьи оскалился. Чу – шум. Невнятно, будто люди идут. Со́бак тихо-тихо отползает, прячется в дрова. Мне бы тоже спрятаться. Дверь сарая слегка приотворена, слава те… – шмыг туда, плашмя животом на пол, лежу тихохонько, глаз – в щелку.
Трое идут. Крепкие, сутулые мужики. Двое волокут на еловых лапах что-то черное, большое. Звериная туша?
Трое. И звериный, дикий оскал моей псины. Ясно – враги. Его враги. Значит, и мои. Черт!!!
Ведь я порядком наследил в избе. И картошку сожрал. Все, кранты. Сейчас примутся меня искать.
В сарае – полок – второй, верхний этаж. Сени, кажется, называется. Лестница прислонена.
Закусив губу, чтобы удержать нервную икоту, вскарабкиваюсь туда, запинаясь, что колченогая белка.
Сушь травы. Мягко. Солома. Кто-то пищит и порскает под руками. Забиваюсь в самую крупную кучу, под угол. Фигушки, не взять меня. Нервно роясь в карманах, достаю нож. Спер его на одной из бесчисленных станций, в столовой, где подработал грузчиком за борщ с котлетой. Нож грубый, кривой, но!..
Острый, зараза.
Был у меня лучше. Фирменный. Перочинный. Финский. Обломал лезвие, когда потрошил ворованного поросенка. Помню, гадство, всю одежду залил кровью, пока кишки вычищал. Еле отполоскал в пруду. И лезвие сломал, о ребра что ли? Хороший был ножик. Не чета этой железяке.
Итак, трое мужиков и труп, цинично заваленный дровами. Что он им сделал? Явилась ли смерть эта следствием давней неприязни, или же попал под горячую руку, по пьяни там, я знаю? Был ли он хозяином избы или непрошеным гостем? Почему они ведут себя столь беззаботно, даже не пытаясь скрыть злодеяние, так уверены в своей безнаказанности? Что за люди такие? И – люди ли вообще эти выродки?
Я устал лежать. Затекли ноги. Секунды больно клацают в ушах: что же, Колобок, и от дедки ушел, и от бабки ушел, а от лиски-то?
Дверь заскрипела. Шаги.
– Э-эй, придурок! (Жирный, насмешливо-барский баритон.) Вылазь, не прячься! Деться тебе некуда.
Полы скрип-скрип. Плохо дело. Кто-то звучно прочищает нос.
– Вилы бери, Мотря! Пощекочи земелю! (Скомороший, змеино-ехидный хрипатый тенор.)
Внезапный удар в пол, на котором лежу. Вздрагиваю – бьют снизу.
– Старый, а мо, спичкой чиркнуть? Согреется наш гостюшка! (Тенор.)
Блефуют. Загорится ваш сарай – вся округа увидит, чай не свечка. А огласка вам не нужна.
– Лезь, Мотря, не ссы! А зафордыбачит – мы его враз утешим из волына.
Черт. Черт! Явные урки. Уже кто-то взбирается по лестнице, натужно сопя. Влез. Скрипит.
Ш-ш-шух! – мимо уха, в пол. Неужели правда, с вилами? Чертов со́бак! Чтоб ты сдох! Во что ты меня втянул!
После третьего удара мои нервы сдали. Вилы воткнулись совсем рядом, чуть не в лицо, я вскочил, схватившись за древко, и как есть, в сене, в страхе, налетел на противника. Младше меня – совсем пацан – с тупым, одутловатым лицом в прыщах – лет восемнадцать, не больше. Я толк- нул его с налету и падал вместе с ним вниз, но он – спиной, а я успел дрыгнуть ногами и почти обрел равновесие.
Пол встретил меня оглушительным ударом. Копчик огненной спицей отозвался в темени, глаза заволокло сизой мутью, вполуприсядку кинулся в дверь, прочь, – и открыл ее, и успел сделать пару шагов наружу, – но голова взорвалась белым ярким огнищем – гу-у-у!
Черно. Тошнит. Глухо бухает нечто близкое – невнятно – точно плотный мешок с опилками бьет по ушам. Бьет в определенном ритме. Бух…бух… бух. Пытаюсь сглотнуть, а слюны и нет, соображаю, что это ведь мое сердце стучит, бухает, забравшись в самые виски. Живой, слава те…
– Гляди, очухался! – тенор.
– А-а – пидор, а-а – сука, щас на тряпки порву, и-и-и! – злой детский голосок, весь шмыгающий, хлюпающий, как одушевленная сопля.
– Остынь, Мотря! Получил по сопе, так сиди – не пужся. Зёма слабенький еще, вишь – глазки не продерет никак.
Гадская урла. Чего они меня сразу не прикончили? Хотят позабавиться?
– Глазки открой, милый! – тенор. – Мы заждались уже, отчаялись, не емши, не спамши!
– Ответьте нам, молодой человек, – баритон. – Невежливо молчать, когда вас просят.
Героическим усилием поднимаю веки – глазные мышцы скрипят.
Зловещий (при иных обстоятельствах – уютный) полумрак, созданный двумя свечами, сиротливо прилипшими к поверхности стола, и огненной бородой, снующей в печи. Да, их трое.
Приятной внешности мужчина (баритон, догадываюсь, он же – Старый), глядит почти ласково, но что-то в его взгляде заставляет меня внутренне съежиться. Скользящая рассеянная улыбка, словно кровь, запекшаяся под ногтями.
Большие уши, нервно косящие глаза, костистый нос, губы чуть подергиваются – говорят сами с собою. Крысиная неуемность угловатых, жадно-опасливых движений. Это тенор, должно быть.
Прыщавый пэтэушник глядит обиженно, правая рука на перевязи – замусоленная тряпица через плечо – не повезло парнишке, приземление было жестким.
Что-то не так с их одеждой: топорные, грубые фуфайки, слишком мешковатые штаны. И вообще – будто пылью присыпаны, замызганы, насторожены, все время вроде как прислушиваются.
Не – у – же – ли?!
«Определенно, зэки», – шепчет мне неуловимый далекий друг, чей дымящийся хвост всегда предупреждает об опасности, – моя осторожность. И мне становится действительно жутко.
Тенор. Доброе утро, земеля!
Я. Здра-а-асссь…
Баритон. Как себя чувствуем?
Я. Как дерево. (По крайней мере честно.)
Баритон. Не желаете присоединиться к нашей скромной трапезе? (При слове «трапеза» мои ноздри затрепетали под напором жареной волны. Мясо!!!)
Я. Спасибо.
Павший пацан. Куды ж его кормить? Давить его, суку, надо!
Тенор. Цыц.
Баритон (широким жестом). Прошу к столу!
Откуда-то – мне не видно, в глазах еще рябь, – вытаскивает горячую, дымящуюся сковороду. Пацан в возмущении открывает и закрывает рот. Тенор фокусником снует в тенях, вьется и приносит стеклянную посуду, без сомнения, со спиртным.
Я пытаюсь приподняться – опасная затея! – тенор помогает мне, упираясь в спину. Ма-ма! Голова ныряет в прорубь, в сизую муть.
Кто-то. Очнись, слышь! (Толкает.)
В нос бъет резкий спиртовой дух, глазные яблоки куксятся улитками в тщетной попытке спастись, текут ручьями. Стеклянная явь. Кряхтя и содрогаясь, выхожу на орбиту.
Стол крепкий, дубовый (еловый, сосновый). Приятно на него опереться, налечь всем колеблющимся весом.
Баритон. Угощайся, горемыка.
Я. Мугу. (Чавкаю, тщательно пережевывая.)
Тенор (наливая в единственный стакан и протягивая Старому). Грянем!
Обжигаясь, ем руками. Мясо сочится. Сыроватое, но горячее. Длинные темные ломти отправляются в рот, торопливо сглатываю. Колеблясь от сквозняка, свечи отбрасывают тонкие косые тени – пальцы, указывающие на меня.
В тропических реках водятся мрачные рыбы, что всегда плавают против течения, пробираясь по дну своими тайными тропами; в компьютерных играх водятся не менее мрачные монстры, в которых стреляй не стреляй – пройдут по тебе каменным шагом и не обратят внимания; шкворчит раскаленное масло на коже экстатирующих йогов, безучастных ко всему… Подобные создания разделили со мной трапезу, чтобы потом сделать мое существование чрезвычайно болезненным.
Стакан меж тем двинулся по кругу, и я тоже опалил гортань. Опустошенную сковороду унес расторопный Мертвяк (так я обозвал обладателя тенора за его постоянное брезгливое подергивание всем телом – точно труп под током). Сидели молча. Сложилось впечатление, что действие пьесы приостановилось, зависло: все ждут реплики суфлера.
«Ну, давай, рассказывай», – шепнул мне в ухо воображаемый суфлер.
– Ну, давай, что ли, рассказывай, – нарочито дружелюбно осклабился Старый. – Кто ты, чей, откуда и куда идешь.
Зал неприязненно смотрел на меня, молодого бесталанного актера, откровенно презирая, грыз семечки и шуршал обертками от конфет. Зрители с нетерпением ждали моего провала.
– Прохожий, так… – неопределенно пробормотал я, – застрял вот на станции, заносы, говорят…
– Заносы, – внятно, чуть в нос, повторил Мертвяк, таким тоном, будто «го-о-онишь!».
– Погода нынче тяжелая, неустойчивая, – кивнул Старый. – И куда путь держишь?
– В Сибирь, – твердо ответствовал я, честно глядя ему в глаза, – там можно заработать хорошие деньги. Я у местного одного остановился, пока заминка с поездом. Жду.
– А в лесу ты что делал? – не сдержался пэтэушник. – Гулял? Турист, а?
Старый тепло улыбнулся пацану, тот сразу завял и сделался незаметен.
Веретено моей судьбы раскручивалось все быстрее, а нить – я чувствовал – становилась все тоньше, все ненадежней. Это как на льду – скользит под ногами, не можешь остановиться; я понимал, что начинаю завираться, но иного выхода, чем продолжать врать, у меня не было.
– Глупо, – говорю, – получилось. Заблудился. Вижу – заяц, да жирный такой, килограммов на пять, и весь бок в крови. Думал: сдохнет, подранок. Пошел по следам. Может, то был ваш заяц? Я выстрелов не слышал, правда… Ну. Иду, и снег начался, запорошило! Заяц, гад, делся куда-то, сиганул в ельник, и нате вам! Повернулся домой идти – да все занесло кругом. Ходил, ходил… Заплутал, одним словом. Вижу – изба, как в сказке, – повезло! Постучал – хозяев нет. Я и прикорнул слегка на лавочке – умаялся бродить.
– Прятался от нас зачем? – перебил Мертвяк.
Старый закрыл глаза и чуть покачивал головой по ходу моего рассказа: не то соглашался, не то злорадствовал.
– Забоялся, – пожал я плечами. – Стыдно стало. Я у вас картошку из казанка доел, и стыдно стало.
– Оголодал, бедный?
– Холодно. Брюхо подвело.
Тишина и за окном совсем темно. Пацан встал, чтобы подбросить дров в огонь.
– Мне очень жаль, молодой человек, – молвил Старый и открыл глаза, из которых на меня дохнуло могилой. – Но вранье никому еще не приносило пользы. Так же, как и чрезмерное любопытство.
В это время Мертвяк встал за моей спиной, обойдя сзади. Старый неспешно поднимался с места, стул скрипуче елозил по полу. Этот момент я запомнил навсегда, потому что – верите? – понял, что за этим последует – удар ножа. Оставались доли секунды до черноты колодца, в котором, подобно брошенному камню, лететь мне вечно.
И тут в дверь кто-то постучал.
Старый весь сжался, становясь вдруг словно меньше ростом. Пэтэушник сдавленно охнул у печки. Мертвяк за моею спиной натужно засопел.
– Открой! – одними губами приказал Старый, мотнув головой пацану.
Тот бочком-бочком подкрался к двери, Мертвяк нагнулся и пф-ф-ф! – задул свечи; Старый уже держал в руках ружье, довольно-таки впечатляющую винтовку, целя в дверь. Вильнув к окну, Мертвяк вытянул цыплячью шею, да где уж там разглядеть! Ночь. Я привстал от любопытства. Всхрапнув жеребенком, пэтэушник отворил дверь и, юрко отпрыгнув в сторону, присел на корточки. За дверью никого не было. Луна несмело выглянула из-за туч, и дальние сосны казались сейчас опушенными бледным сиянием по верхушкам, будто рой светляков устроился на привале.
– Поди проверь! – рыкнул пацану Старый.
Испуганно покосившись на него, пацан выглянул на улицу – выкатился бледный стриженый затылок, затем вышел, похрустел валенками, поколебавшись, пошел направо.
Скрип-поскрип-скрип: шаги удалялись. Мертвяк дышал глухо, с присвистом, а Старый безмолвно набухал черной злобой.
– А-аак! И-и-и!!! – придушенный дальний вскрик, затем визгливый, срывающийся вопль, и – стихло.
Старый нетопырем пронесся мимо меня, в ярости оттолкнув вбок, – я плюхнулся на лавку, скрипнув зубами, в голове отозвалось золотом искр, бокальным звоном, – выбежал на улицу.
Рука сама потянулась к чугунку, сиротливо забытому на краю стола; Мертвяк оглянулся и тут же получил прямой удар в нос; кисть заныла; хрустнула кость – второй и третий удары нанес по голове. Мертвяк рухнул, осел расслабленным кулем вниз и рассыпался по полу, гремя суставами, как будто состоял из одних костей. Нож – аккуратная узколезвенная заточка с фигурной рукояткой – выпал из пальцев и воткнулся в дос- ки. Поверженный кощей. Из тьмы послышался выстрел, потом отчаянная ругань, потом еще выстрел. Печь не очень-то светила, в потемках я заметался по избе, лихорадочно искал чего-нибудь поувесистей. На стене среди пегих звериных шкурок висела винтовка – старого образца, двустволка. Вряд ли она заряжена, нет времени проверять, – сдернул с гвоздя, кинулся в ночь.
Бежал налево, к сараю, зажав оружие под мышкой.
– Стой, – слышу сзади, – стой, твою душу!..
Куда там стой. Поворот, поленница, плечом с разбега вышиб дверь, как фигурист на льду, въехал на коленях на середину. Развернулся, вскочил, схватился за ствол обеими руками, поднял «дубину», монументально замер.
«Но у него-то, – думаю, – заряжено».
Адреналин – чертовски замечательная штука. И думать забыл о головной боли, о вывихнутом плече… Дыхание кукушонком ворошится в горле, лицо застыло маской. Не думаю, не двигаюсь, струной натянут.
Он уже здесь – Старый.
– Выходи! Выходи, говнюк! – орет. – Спалю тебя вместе с сараем к чертям! – орет.
Гонишь, дядя. Слабо тебе сарай поджечь и чесать ночью через лес; вас, урок, небось, хватились, ищут вовсю. Не в масть вам светиться. На слабачка давишь? Не пройдет.
– Бах! – влепил пулю в бревна сарая.
Нервишки, дядя?
Интересно, пойдет ли в избу за огнем или так ворвется?
– Я тя дождусь, сучонок! – орет.
Жди, дядя.
Руки дрожат, устал держать над головой ружбайку, а опустить боязно.
Скрип-скрип-поскрип. Учесал-таки, за светом. Неужто правда подожжет сарай?
«Вряд ли», – успокаиваю себя, а сердце ёкает.
Серый волк под горой
Не пускает нас домой.
Оставаться здесь далее опасно, кроме того, понятия не имею, что случилось с другими. Мертвяк мог очухаться, да и пэтэушник, волчонок, где-то неподалеку. Надо было бы обойти дом с тыла, но тогда придется бежать в неизвестном направлении, явно удаляясь от станции. К тому же до леса со стороны сарая казалось не меньше пятидесяти метров открытого пространства – далеко, можно схлопотать пулю в спину; гораздо ближе сосны подступали к дверям избы. «А вдруг, – подумалось мне, – они в это время обходят дом с двух сторон, чтобы зажать в клещи?» Между сараем и поленницей было узкое пространство, открытое только со стороны сарая, не со стороны избы. Я с трудом втиснулся в этот закуток, с дрожью представив, что, может быть, топчусь сейчас по лицу мертвого человека.
Показался отблеск огня. Отдуваясь, как ломовая лошадь, пропыхтел мимо Старый, сжимая в одной руке топор, а другую – с горящей веткой – вытянул далеко вперед, подобно бегуну- марафонцу с факелом.
«Патрончики-то тю-тю! – порадовался я, – но топор… хм…»
Тишком-тишком выглянул из-за угла и припустил к дому. Обежать поленницу – три секунды, повернуть, пробежать шагов двадцать, повернуть еще – к лесу, и что есть сил!!!
Нога неловко подвернулась, и я зарылся носом в снег, что меня и спасло. Приподняв голову, увидел, что впереди, в снегу, лежит топор. Не успев еще оценить ситуацию, я потянулся рукой, приподнимаясь из сугроба, дикий яростный зверь налетел сзади, сбил, прижал горячей тушей. Отчаянно выворачиваясь, увидел запрокинутое оскалившееся лицо с выкаченными белками глаз; кулак впечатал меня в сугроб. Зыбко балансируя на краешке обморока, я увидел, как зэк тянется за топором, внутренне охнул, заерзал слабо, с намерением рвануться, и вновь был вдавлен, вжат в снежную кашу – на спину убийце вскочил лохматый грязный клубок – со́бак!! – вцепился в ухо, в щеку, повалил на бок. Нога зэка мешала мне встать, прижала шею, валенок елозил возле самого лица. Зверь рычал, яростно вздымался; человек, задыхаясь, полз, откашливаясь ржавой пеной.
Я откатился вбок, нетвердо встал на четвереньки, зачерпнул в ладонь ледяной колкий пух, отирал лицо, пытаясь промыть глаза, – а темнота наступала, издеваясь, зацеловывала. Зрение проявлялось как бракованная фотопленка – кадрами, выхватывая из ничего: бревна, сосны, зарево за поленницей (сарай горел?). Растерзанный Старый дотянулся-таки до топора, пока я пытался встать на ноги, шатаясь и пыхтя, ударил псюшу раз, другой… Он не мог далеко замахиваться – отважный пушистик почти растерзал его левое плечо, не желал отцепляться, вис, впившись намертво.
Когда я подковылял, все было кончено. Зверь лежал ничком, человек надрывно хрипел, вяло ерзал в снегу. Зыркнул на меня, не узнавая.
Я вырвал топор из слабой, когтисто сведенной руки и глухо опустил на затылок, хрупнувший спелым арбузом. Он упал. Я ударил еще раз. И еще. И еще.
Со́бак умирал. Стекленели гранатово-жаркие глазёны, язык вывалился блеклой тряпкой. На коленях – колотила дрожь – пытался погладить его, но огонь, разраставшийся за поленницей, осветил мою руку, в крови, в грязи, и я не посмел его тронуть. Огонь уже лизал верхний слой дров, а мне становилось все холодней – одному в черном, равнодушном лесу. Чтобы знать наверняка, я должен был зайти в избу, но для начала оттащил тело собаки и ее хозяина подальше от жара; труп примерз, отдирать его от земли пришлось с помощью топора.
За углом лежал пацан с разорванной глоткой, широко распахнутый рот вечно говорил: «о». В избе стояла тишина. Мертвяк негромко сипел. Увидев меня, заскреб по полу, забулькал. Я снова вырубил его. Обухом.
Кстати, рядом с убитым хозяином избы я выронил, наклонившись над ним, картошину – ел торопливо, не заметил, как юркнула за пазуху, – так они меня и вычислили.
Огонь гудел рассерженным шмелем. Пламя растекалось по небу, отражаясь в тяжелых тучах, пугая луну нездоровым багрянцем. Сарай выгорел за полчаса и, когда заполыхала изба, почти погас. Лопаты я не нашел, зато отыскал в золе свой нож, страшнючий, покореженный, который и использовал в нужном качестве. Теплая закопченная земля с трудом, но поддавалась. Яма не получилась большой, скорее широкой; и усталости почти не ощущал – потому что твердо задал себе программу, как автоматическому устройству.
В избе я подобрал сумку с документами на имя Афоньева Петра Сергеевича, 1932 года рождения, справку-разрешение на ношение оружия, карту лесничества. Другие трупы оттащил в избу, вывернув им карманы, нашарил около двух тысяч рублей и подобрал с пола самодельную заточку Мертвяка.
Со́бак покоился сверху тела хозяина, так что лапы упирались ему в плечо, а заострившаяся морда прильнула к сердцу. Сомнений не возникло – никто до утра не хватится, не придет на помощь, а под открытым небом они могут стать добычей хищников. Что еще я мог сделать для них, сам беглец? Присыпав яму землей, выбрался из леса – шел по карте. Спустя три часа уже ехал на поезде, стук колес убаюкивал, уносил все мысли, все печали. Опять падал снег, я задремал.
У Старого в кармане была ружейная пуля. Интересно, почему он ею не воспользовался? Теперь она лежит в моем кармане – в качестве талисмана.