Вы здесь

Хочу – Могу – Должен. Опыт общественной автобиографии личности. Все мы родом из детства… (В. И. Толстых, 2015)

Все мы родом из детства…

Начну воспоминания, как принято, с детства, и сразу признаюсь, что в памяти моей оно выглядит достаточно смутным, отрывочным и неопределенным. Утешаю себя мыслью, что не я один такой «беспамятный». Обрадовался, однажды узнав, что даже Лев Толстой не помнил событий первых пяти лет своей жизни, которые у всех детей, если поверить Корнею Чуковскому, просто гениальные. Чего, правда, никто не сможет доказать и подтвердить. Даже очень памятливый Максим Горький воспоминает свое детство, в основном, за пределами указанного «гениального» периода. Что вполне объяснимо: ведь сама способность помнить или забывать в раннем детстве еще только зарождается и формируется. Причем у всех по-разному, «по-своему». Причем и зрелые люди отличаются друг от друга степенью памятливости: кто-то хорошо запоминает происшедшее с ним когда-то, вплоть до деталей и нюансов, другие, напротив, часто забывают прошлое, притом не мелочи, а нечто важное, путают концы и начала, причины и следствия событий, а есть и совсем беспамятные, «манкурты», как обозвал их Чингиз Айтматов. Помню, в юности я завидовал памяти Горького, с упоением читая его «Детство», «Отрочество», «Мои университеты». Сейчас, на склоне лет, тоже часто и с удовольствием вспоминаю детство, более того, порой нахожу там ответы на совсем недетские вопросы. Корю себя за то, что не могу вспомнить какие-то важные моменты и детали описываемых событий. Однако, в целом к детству как периоду жизни отношусь бережно и уважительно, наверное, потому, что связываю с ним много хорошего в прожитой долгой жизни.

Но из самого раннего детства помню немногое, клочковато и лишь отдельные моменты и эпизоды, «вспышки памяти», в основном по рассказам мамы. Она говорила, что первые два года я был плаксой, и она не могла ничего со мной поделать. Врачи, к которым обращалась, ничего внятного ей не сказали, отклонений в моем здоровье тоже не нашли. Измучил маму своей плаксивостью настолько, что однажды она, по её словам, от бессилия помочь мне разрыдалась и с отчаяния бросила меня на кровать. Мучилась со мною и позднее, что смутно вспоминаю я сам. Она вставала по ночам, чтобы успокоить, «убаюкать» меня в часы лунного свечения, «сноброда» (Вл. Даль), явления, дающего о себе знать порой и сейчас. Помню, как в пять лет очутился в больнице после отравления: лежал в кроватке, мне промывали желудок, пил какие-то лекарства, слушал советы мамы и тёти Поли, нашей родственницы, которая служила там медсестрой. Но, в отличие, скажем, от Толстого, не смог бы передать, какие конкретные чувства я испытал и пережил в те детские годы. Запомнил лишь тактильные ощущения, например радости и удовольствия от купания в домашнем тазу, когда играл мыльной пеной и слушал ласковые слова мамы, особенно эти: «Какой ты у меня хорошенький!..» Но кроме приступов детского лунатизма ничего неприятного и огорчительного в те детские годы не испробовал, не узнал.

Вот что я сказал о месте – городе, где родился, где прошло всё мое детство, представляя в июне 2010 года свой доклад участникам Бакинского форума, посвященного теме и проблеме «Диалог культур в современную эпоху». Составители книги, где помещены материалы состоявшегося диспута, выделили этот фрагмент курсивом.

Я бакинец по рождению. Баку для меня – родной город, оставивший в сердце и памяти немало «зарубок» – не только ярких воспоминаний и глубоких впечатлений, но и уроков – примеров общения с культурой и образом жизни целого народа – азербайджанцев. Здесь я провел детство и юность: сначала в поселке Шаумяна, потом в «Черном городе» и поселке Монтина, где учился в школе № 157. Именно в Баку, среди азербайджанцев, русских и армян получил первую прививку интернационализма (следующую, пожив на Украине, вместе с украинцами и евреями) и приехал в Москву уже сложившимся советским человеком. До сих пор не приемлю любой национализм. На себе испытал живительную и обогащающую силу диалога культур, способного соединить и объединить людей на началах истины, добра и красоты. Помню и многие «детали» бакинского детства – изумительную по чистоте и вкусу «шолларскую воду», замечательный «каспаровский хлеб» и шелковицу, которой мы, мальчишки, объедались, лазая по тутовым деревьям, наконец Каспийское море, подарившее пожизненную страсть к морской стихии.

В школе учил азербайджанский язык (как на Украине – украинский), и мальчишкой, когда «прорезался» голос, полюбил оперу, с удовольствием посещая дневные спектакли – оперы «Кёр-оглы» и «Лейли и Меджнун» Узеира Гаджибекова, в потрясающем исполнении Бюль-Бюля и Шевкет Мамедовой, однажды на фестивале самодеятельности, на той же сцене, сам с успехом спел «Вдоль по улице метелица метет…»; посещал и любил русский «бакинский Рабочий театр» (БРТ), а также оперетту. Навсегда запомнил отдых в пионерских лагерях в Бузовнах и Мардакянах, поселок Зых, где жили бабушка и дедушка, работавший на Кислородном заводеВ годы войны отец, инженер-строитель, строил Сумгаитскую линию обороны, на случай прорыва немецко-фашистских войск, а осенью 1944 года решением ЦК компартии Азербайджана был послан на восстановление освобожденных территорий Украины, в город Николаев, куда на постоянное местожительство переехала вся семья.

Прожив долгую, сложную и в целом очень счастливую жизнь, с благодарностью вспоминаю свой бакинский период, когда складывался мой характер и основы будущего мировоззрения. Рад тому, что, несмотря на всё пережитое в жизни, хорошее и плохое, удалось сохранить веру в человеческое достоинство и не заболеть модной сейчас болезнью беспамятства. Желаю Баку и бакинцам добра, благополучия и процветания.

Детство в целом запомнилось как нечто светлое и радостное. Нам с братом было интересно и дома, и в шумном дворе, где детвора почти ежедневно встречалась и играла. И здесь самый раз сказать слово о поселке имени Степана Шаумяна (по имени одного из 26-ти «бакинских комиссаров», расстрелянных эсерами и английскими интервентами в 1918 году), а мы называли его Арменикендом, где на 11-й и 6-й Кантопинской улицах мы несколько лет жили с родителями. Баку достоин внимания не только как биографический факт, ибо здесь я прожил целых пятнадцать лет, город интересен и сам по себе. Верно кем-то сказано, что бывших бакинцев не бывает. Баку остался в памяти не только и не просто как место рождения, с ним связаны впечатления и обретения, значение и ценность которых с годами не угасает, становятся лишь «далеким прошлым». Я имею в виду прежний, «старый» Баку, не сравнивая его с «новым», каким он стал за прошедшие полвека, когда я редко с ним виделся и не вправе его сопоставлять с Баку советским.

Тот, старый Баку, мне нравился уже потому, что мы, тогда дети – русские, азербайджанцы и армяне – жили в нем дружно, мы именно дружили, а не демонстрировали идею «дружбы народов». Играли в самые разные игры, в том числе напоминающую нашу лапту, название которой я забыл, катались на самодельных самокатах (шарикоподшипниках), а велосипед был редкостью, «роскошью», конечно, иногда «обзывались» и дрались, потом мирились. Таким был настрой и уклад всей повседневной жизни. Все оставались самими собой, никто не изображал из себя «главного», а говорили на русском как на языке межнационального общения. То, что взрослые именовали интернационализмом, мы, дети, осваивали и усваивали на бытовом, уличном уровне. Случались и казусы, вроде того, как меня некоторые русские ребята дразнили, называя то «армяшкой», то «еврейчиком», и однажды я спросил маму, является ли мой папа «моим отцом», на что она, всплеснув руками, ответила: «Конечно же, он твой папа, и ты русский. Не слушай эти глупости?!.» В общем и целом не только дети, но и взрослые жили и общались тогда в нормальном цивилизованном ключе, оставаясь самими собой, верными своим национальным традициям и обычаям. Интернационализм выражался и выступал тогда в форме приверженности народов и наций общественным идеалам и целям того времени – социализму и коммунизму.

В повседневности и быту всё было еще проще и понятнее. Запомнились манеры и словесные обороты: например, ударив ладонями, «по рукам», завершали достигнутое соглашение; на базар не «ходили»», «базар делали». При этом у каждого бакинца был свой Баку. Мне, скажем, запали в память такие бытовые черты и детали: живя в армянском поселке, полюбил «мацони», кислое молоко, которое по утрам разносил по дворам разносчик-армянин, выкрикивая «Мацун! Мацун!»; нравилась азербайджанская брынза – «пендир», в сочетании с «каспаровским» хлебом с очень вкусной поджаристой корочкой, которую, не удержавшись от соблазна, наполовину съедал по дороге домой. До сих пор вспоминаю знаменитую бакинскую, «шолларскую», воду, не сравнимую ни с какой другой по чистоте и вкусу, и, конечно, чай в чайхане, в тонких стаканчиках и с сахаром вприкуску, под который мусульмане ведут серьезные беседы, обмениваются новостями, в отличие от русских, предпочитающих в таких посиделках водку и пиво. Правда, меня приобщила к чаю не чайхана, а бабушка Груня (мама моей матери), научив пить его обязательно с добавкой козьего молока, а спустя годы эту любовь укрепили китайцы, объяснив и внушив мне целительную силу зеленого чая. Всё это частности, «мелочи». Но город нравился вообще, как таковой, и таким, каким он исторически сложился, расположившись амфитеатром в Апшеронском заливе. Различали город верхний, с узкими улицами, минаретами, низкими балкончиками, сохранивший архитектуру и уклад прошлых веков, явно мусульманский по духу и обычаям, и город нижний – пестрый и сложный по составу населения, где темп и ритм задавали трамваи, а не фаэтоны, и любимые бакинцами места – приморский бульвар, две главные улицы – модная Торговая с её магазинами и променадом и строгая Коммунистическая (как она тогда называлась) с её официальными учреждениями и конторами. Может быть, я что-то подзабыл или перепутал, но хорошо помню красивый зал филармонии, где впервые подростком проникся мелодикой азербайджанских мугамов, а также оперный театр имени Мирза Фатали Ахундова, где мы с братом побывали на спектаклях-утренниках «Кер-Оглы» и «Лейла и Меджнун». Именно в Баку, в годы войны, я увлекся опереттой и часто посещал переселившийся сюда из Ростова-на-Дону театр музыкальный комедии, посмотрев, наверное, раньше положенного времени классику опереточного жанра – «Сильву», «Марицу», «Холопку», «Свадьбу в Малиновке» и другие.

Читая книги о Баку и бакинцах (в частности, Фархада Агамалиева и Афанасия Мамедова), я заметил, что для них понятие Баку стало символом города-мифа, таким же, как для меня позже станет Одесса, то есть не только любимым местом пребывания, но и целым миром жизненных ценностей, который нет-нет оживает, вспоминается в самые неожиданные моменты. Но я отвлекся от конкретной реальности моего детства, а ведь мне очень повезло с тем, что рядом был Борис, брат, родившийся через полтора года после моего появления на свет, с которым мы неразлучно были, жили и общались до самого отъезда моего на учебу в Киев (1947). Жили так дружно, что не помню случая, когда бы хоть раз в чем-то всерьез разошлись или поссорились. А ведь были очень разными, совсем не похожими друг на друга – и внешне, и по характеру, привычкам и интересам. Скажем, брат больше любил мастерить, а я был книгочеем, но оба с удовольствием играли в «пароходы» и «поезда», прямо на полу устраивая «улицы», «остановки», «милицейские посты». Это когда мама уходила на рынок или в магазин, и мы могли, как сейчас говорят, «оторваться», пожить «самодеятельно», «себе в удовольствие». Игрушки настоящие, покупные, были редкостью (не по карману родителям), и мы с братом создавали свои, например, превращая в средства транспорта, пристани и вокзалы отцовские книги по строительному делу, как и фишки домино и лото, вообще использовали всё, что было дома, под рукой. Любили изображать «джаз-оркестр», как у Леонида Утёсова в «Веселых ребятах»: инструментами становились кухонные предметы – кастрюли, сковородки, ложки, вилки и прочая утварь. Обладая неплохим музыкальным слухом, оба по-своему, конечно, подражали артистам и певцам, исполняли «наизусть» мелодии и песни из популярных фильмов и пластинок. Брали и разыгрывали целые сюжеты и эпизоды из фильмов «Чапаев», «Путевка в жизнь», «Семеро смелых», «Мы из Кронштадта», что называется, «на память», ведь смотрели их не раз и не два, а какие-то истории и сюжеты сами выдумывали и изображали.

Хорошо и многое помню из того, что происходило с пяти-шести лет. Например, мы регулярно ездили в гости к маминым родителям – к деду Митрофану и бабушке Аграфене, жившим в поселок Зых, что на окраине Баку, где дед работал на Кислородном заводе, а тетя Валя и дядя Лёня, младшие сестра и брат мамы, – работали на знаменитом Бакинском пивоваренном заводе. Мы с братом эти поездки и встречи любили. Собиралась многочисленная родня Гавриловых (по материнской линии). Раз или два в год дед с отцом резали свинью, женщины коптили мясо, делали кровяную колбасу, варили холодец, разливая его в огромные тазы, а я пил вкуснейший чай с козьим молоком, взрослые поедали обильную домашнюю еду, запивая её даровым пивом (каждый работающий на пивном заводе ежемесячно получал 13 литров, бочонок, бесплатного пива и барду – корм из пивоваренных отходов для скота). На всю жизнь запомнил, как мы с братом и тамошними «сорванцами» лазали на тутовые деревья и поглощали вкуснейшую шелковицу, популярную там, как в России популярны земляника, черника и грибы. Ягода оставляла несмываемые следы на майках и трусах, за что мы с братом получали нагоняй от мамы. К удовольствию от посещения тутовника надо добавить также будущие «набеги» на виноградники в пионерских лагерях Мардакьян и Бузовны, расположенных в дачных поселках на морских окраинах Баку, куда уже школьником меня ежегодно летом отправляли родители.

Остались в памяти события и приключения с последствиями. Например, первое мое знакомство с морем, как я в отношениях с ним перешел с «вы» на «ты», и море стало для меня страстью на всю жизнь. Произошло это, когда мне исполнилось шесть лет, на морской прогулке в лодке: тетя Валя, сестра мамы, как бы случайно столкнула меня с борта лодки, и я очутился в море, еще не умея плавать. Я барахтался, с испуга что-то кричал, а тётя Валя, протягивая мне руки, не очень торопясь, приближалась со словами – «плыви, плыви, всё хорошо, ты молодец!» Как потом выяснилось, было это задумано заранее, и сделано вполне сознательно, с расчетом помочь мне преодолеть страх перед морем. Маневр и расчет сработали: с того случая и момента я скоро подружился с морем и не расстаюсь с ним всю свою жизнь. Сначала родным стал Каспий, потом украинская река Южный Буг в Николаеве и Черное море – в Одессе, Ялте, Сочи и Пицунде, а в последние годы – Средиземное и Эгейское море (Турция). Для меня морская стихия столь же близкая и родная, как, например, для жены – лес, с его борами, чащами, полянами, грибами и ягодами. Море полюбил сразу и навсегда, притом настолько, что в 15–16 лет, когда семья переехала на постоянное местожительство в Николаев, я тут же явился в городской яхт-клуб (благо, он был недалеко от дома, где мы жили) и под руководством опытных тренеров стал овладевать техникой стильного плавания. Вскоре уже выступал на всеукраинских соревнованиях в команде Николаевской области и дважды завоевал первое место в 1945 году в Днепропетровске (на дистанции 100 метров, «баттерфляй»), а через год – во Львове на дистанции 200 метров, спина-брасс (тогда была такая дистанция).

Еще одно событие или приключение в раннем отрочестве сыграло в моей жизни важную роль. Когда я впервые попал в пионерский лагерь, мне в нем понравилось буквально всё – зарядка, жизнь в палатках, соревнования, игры и розыгрыши, сам пионерский обряд, торжественный, понятный и нарядный, и, конечно, новые друзья и приятели. После возвращения домой я так затосковал по лагерю, что через несколько дней сбежал туда обратно (на электричке) и был там принят, понят и пригрет, став помощником вожатого отряда. От родителей мне тогда сильно «попало», но этот факт или случай стал прологом моей будущей комсомольской юности, которой я многим обязан в своей биографии, о чем еще расскажу. Поступая так, даже не подозревал, что именно в безмятежные детские годы складываются и проявляются, пусть и незаметно для тебя, подростка, характер, привычки, жизненные представления.

Достоинства и значимость моих детских ощущений и впечатлений для всей будущей жизни по-настоящему я понял, пожалуй, только сейчас, когда иду не в гору, а с горы, и многое открывается и видится иначе, чем выглядело или казалось в потоке быстротечной жизни. Вспоминая прошлое, именно сейчас осознал, как повезло мне в детские и юношеские годы, что я жил в простой и дружной семье, где рядом был брат, сначала один, потом, через десять лет, появился второй, Виталий, а еще через пять лет сестра – Людмила. Повезло и в том, что пришлось быть старшим среди них, помогать по хозяйству маме, стать в домашних делах её «правой рукой». Может быть, кому-то из современных детей или родителей эти признания и суждения покажутся выспренними, надуманными, но с высоты прожитой жизни вижу и сознаю, что первое зерно здорового коллективизма как поведенческого чувства заложила во мне именно семья, научив думать о других и отвечать за себя самого. Много лет спустя, встречая на пути, в реальности, немало эгоистов и индивидуалистов самого разного пошиба, понял, как повезло мне с семьей, где сам уклад жизни формировал и воспитывал чувство солидарности и ответственности – буквально с детства.

Я ничего не преувеличиваю и мог бы на многих конкретных примерах (скажем, том как сложилась судьба родной сестры) эту мысль обосновать, подтвердить. В детстве и отрочестве, действительно, закладываются вполне серьезные чувства и нормы поведения, причем самыми простыми способами и средствами. Например, привитием привычки к труду и общему делу. Не словесными внушениями, а живой практикой конкретных действий и поступков. Помню, мы с братом, еще отроки, школьники, воскресным утром, два раза в месяц, малые и худенькие, вместе с отцом пилили и рубили дрова во дворе, чтобы было чем протопить дом в конце войны и сразу после её окончания. Уговоры матери, с балкона: мол, «Ваня, хватит», «пора ребятам завтракать», на отца, родом из Тамбовской губернии (деревни Кирсановка Инжавинского уезда) не действовали никак, пока намеченная им горка дров не нарублена. Эта явно крестьянская привычка сообща участвовать и помогать в домашних делах без каких-либо разговоров и уговоров прививалась нам отцом все детские годы, и незаметно, сама собой, вошла и закрепилась в сознании. Кем бы я потом ни был, аспирантом, доцентом или профессором, уже по привычке, всегда активно и конкретно посильно включаюсь в решение сугубо бытовых проблем, никогда не считая это зазорным. Мне, старшему, с малых лет пришлось помогать матери в самых разных «домашних делах». Горжусь, что в шесть-семь лет запросто научился печь оладьи и блины на газовой плите (!), на двух сковородках одновременно; или, по просьбе матери, ежедневно вытирал тряпкой сажу с подоконников в Баку в нашей квартире, в «Черном городе», как назывался район, где мы тогда жили на улице имени Буденного; или тщательно собирать веником пыль и мусор с полов, и сам отец показывал, по воскресеньям, как это делается, чтобы пол стал чистым. Помочь в стирке, погладить белье, приготовить обед мне не трудно и сейчас, если плохо чувствует себя жена или на время я остаюсь один в квартире. Уже аспирантом, на которого я выучился (как объясняла мама соседке мой социальный статус), во время нашей с ней прогулки по Варваровскому мосту в Николаеве, она однажды, вдруг, похвалила меня: «Я, сынок, мало уделяла раньше тебе внимания, меньше, чем другим. Ты был старшим, и с первого класса мне во всем помогал. Меньше всех доставлял мне хлопот, и вот уже стал таким ученым…».

Не собираюсь выводить из фактов повседневной семейной жизни какие-либо общие законы или нормы. Но для меня, человека потертого, проверенного долгой жизнью, любая социально значимая черта или особенность зарождается в человеке уже в детстве, и всем близким и далеким людям остается потом лишь гадать, откуда у них взялась та или иная хорошая (или дурная) привычка. Я не настаиваю на своих наблюдениях и соображениях, однако убежден в том, что хорошее и плохое прививается человеку с самого раннего детства – самим укладом и образом жизни семьи, а не нудными нотациями, прописными истинами, которыми пичкают своё «чадо» родители. Скажу больше: фиксируя и обобщая многие личные наблюдения, давно уже пришел к мысли-выводу, что в семье с одним ребенком неизбежно возникает феномен «центропупизма», и редко кому удается сдержать и предупредить в любимом отпрыске проявления воинствующего эгоизма и индивидуализма. Совсем иная ситуация складывается там, где рядом с тобой живут, растут и взрослеют брат или сестра (хорошо, если есть оба), после матери и отца самые близкие тебе существа. Понимаю, мне могут возразить, мол, тут всякое возможно и бывает. Но с годами понял, что мне в этом отношении повезло, ибо «достались» два хороших брата и сестра, и, полагаю, было бы хуже, живи я в детстве один, в гордом одиночестве, зацикленный на себе, «единственном и неповторимом». Известно, какой тип человека в этом случае формируется и получается, и какие личностные качества выходят тогда на первый план. Видел своими глазами, и убедился в этом на многих примерах. Хотя, конечно, «в семье не без урода», как утверждает народная пословица, и знаю разные случаи проявления этого варианта. От подчеркнутого, но терпимого себялюбия и чувства достоинства до самых наглых форм воинствующего эгоизма и индивидуализма. Надеюсь, читателю они тоже хорошо известны…

В 1941 году, когда началась война, мне исполнилось 12 лет, я вошел в поколение подростков-отроков, еще не взрослых людей, но уже не детей, как правило, не сознающих, что происходит на самом деле. Во мне война пробудила до сих пор неизвестные чувства и желания, совсем не детские, и очень скоро я стал воспринимать реальность иначе, чем раньше. Откуда-то появилось, как у взрослых, желание узнать и понять, что происходит в мире, у нас в стране. Ничего не сочиняю и не преувеличиваю: к тому времени я пристрастился регулярно читать газеты, слушал радиопередачи, даже отец, инженер-строитель, далекий от политики, удивлялся тому, что я задаю ему такие вопросы, как, например, «почему мы заключили с Германией пакт о ненападении, зная, какой Гитлер коварный и жестокий»? А ведь недавно еще сам им восхищался: как лихо он завоёвывает одну страну за другой. Хорошо помню этот день, когда услышал на улице, по радио, сообщение о нападении немецких фашистов на СССР. В моей еще мало что понимающей головке что-то «перевернулось», и я впервые осознал, какая это непростая штука – жизнь, о чем вчера еще и не задумывался. В голове начали возникать совсем не детские вопросы типа «как быть», «что делать», помню, как удивляли меня взрослые дяди и тети, которые не могли дать внятного и понятного мне ответа, когда я их о чем-то спрашивал. Отец с матерью твердили свое, одно и то же – учись, хорошо веди себя в школе и дома.

Вспоминать сейчас те времена и события, признаюсь, совсем непросто: многое в памяти стерлось, пожухло, заслонилось более яркими или значимыми событиями и проблемами уже других времен и боязно было услышать в ответ на свой вопрос «А что тут непонятного?» Между тем в душе надолго задержалось и осталось непонятым многое из того, что случилось и произошло и как мы будем жить дальше, совсем не пустяшное, не мелкое, а нечто такое, что повлияет на характер и мою судьбу, хотя тогда я, разумеется, так не думал и столь высокими словами не пользовался. Помню, годы спустя, я не согласился с Юрием Левитанским, хорошим поэтом-фронтовиком: «Ну, что с того, что я там был. Я был давно, я всё забыл». Да, верно, многое перешло в забвение, но не всё, и не совсем забылось, и подтвердит это, кстати, сам поэт своими стихами, которые он, вдруг, начал писать в 50-летнем возрасте, как я потом узнал. Признаюсь, лично мне вспоминать войну не хочется по простому мотиву: какие-то вещи и события того времени себя изжили, просто забыты, а какие-то, даже важные, и вспоминать не хочется. Как, к примеру, не любит вспоминать и рассказывать моя жена об испытанных ею страхах во время паники в Москве в середине октября 1941 года, свидетелем которой она стала. Для меня война, все четыре тысячи с лишним дней и ночей, запомнилась ежедневным голодом, который длился после её окончания еще полтора года, уже в Николаеве, куда осенью 1944 года семья переехала в связи с назначением отца на новое место работы. Об этом жутком голоде вспоминаю лишь тогда, когда в сытые годы слышу или читаю рассуждения «заевшихся» людей, озабоченных тем, какую диету выбрать, дабы не потолстеть, «сохранить фигуру».

Забыть войну, конечно, нельзя, да и грешно, аморально, ведь она унесла с собой почти три десятка миллионов жизней, в основном молодых, тех, кому не дали состояться, прожить свой, полагающийся им срок. Вы только вдумайтесь в этот факт и цифры – из 100 ушедших на войну по призыву 1919–1923 годов в живых остались лишь трое! А еще и потому, что война стала испытанием самого строя и идеи социализма, подарив нам великий праздник – День Победы, который и сейчас, накануне семидесятилетия победоносного окончания войны, является самой значимой и мощной по своей объединяющей силе датой – событием для всех поколений, для подавляющего большинства народа. Знаю, есть люди, в основном из поколений, не испытавших тягот и ужасов войны, кто не способен даже мысленно представить себе судьбу мира и собственной страны, если бы этой Победы не было. Тех, кто поддался демагогии обличения и глумления над подвигом страны и народа, спасших и себя, и будущее мира, вообще человеческую цивилизацию.

Вспоминая собственные ощущения и мысли начального, трагического периода войны, могу понять настроение и сомнения людей, испытавших чувство обманутого доверия, сродни тогдашним моим юношеским недоумениям. Читая газеты и слушая радио, я искренне верил официальной пропаганде и всем её уверениям – если завтра война, если завтра в поход, то все советские люди готовы встать на защиту любимой Родины, первой страны социализма, и у нас есть всё для того, чтобы разгромить и победить наглого врага. Так можно обозначить собирательный образ-лозунг царившего тогда в обществе и стране умонастроения и убеждения. Потому, наверное, и обескуражило всех начало войны – разгром аэродромов, гибель самолетов, стремительное продвижение врага в глубь страны, окружение («котлы») и пленение, как оказалось, не готовых к отпору больших масс людей. Да, были очаги отчаянного сопротивления вероломному врагу, вроде Брестской крепости. Но куда делись слова клятвы – бить врага на его территории? Почему почти не скрываемая подготовка агрессии, как выяснилось позднее, известная нашим разведчикам, была проигнорирована правителями? Отчего уже который день молчит дорогой товарищ Сталин? И так далее… Да, могу и сейчас подтвердить, подобные мысли и сомнения возникали тогда у многих, но в целом в стране и обществе царили не паника, не сомнения и отчаяние, а настоящая злость и сознание ответственности за судьбу родины, объединившие все поколения, «от мала до велика». Кто-то, может быть, и радовался нацистскому нашествию, уклонялся от воинского призыва, но массовым порывом стало желание пойти на фронт, выраженная в самых разных формах готовность людей отстоять нашу независимость и свободу, что и выразил Сталин в своем знаменитом Обращении к народу 3 июля 1941 года (правда, после двухнедельного молчания).[1]

Отец, тогда ответственный работник треста Азнефтезаводы, имея бронь (освобождение от призыва), был мобилизован строить Сумгаитскую линию обороны – от приближающегося к Баку, нефтяной столице страны, врага. Мы лишь изредка виделись с ним, мама возилась сразу с тремя сыновьями, больше всего с часто болеющим Виталием, которому исполнилось всего два годика. Мы с Борисом учились в школе, познав нечто небывалое – настоящий каждодневный голод, без единого исключения – все четыре тысячи с лишним дней войны, остро ощутимый и невыносимый для подростков, молодых растущих организмов. Голод был настолько сильным, что мама отпустила меня с крестной тётей Соней в поездку в Кировобад (ныне Гянджу), чтобы обменять там вещи на продукты. Не буду описывать саму поездку, совсем не простую и не безопасную в то время: в набитых битком вагонах, где не то что спать, а и присесть было трудно. На всю жизнь запомнил, как, возвращаясь, уже на вокзале в Баку, надорвал («хрустнул») от тяжести позвоночник, с каковым и пришлось жить-выживать до сих пор.

Учился я в средней школе № 157 поселка имени Монтина, где в то время мы жили, часто выступал в госпиталях перед ранеными, которых мы, школьники, регулярно посещали и опекали. Пел песни, обладая хорошим голосом, как считали специалисты, которым родители меня «показали». Они-то и сказали, что после мутации, переходного периода, возможно, появится баритон, предупредили родителей и меня, что надо беречь голосовые связки. Перед войной, еще мальчишкой, я на городской олимпиаде завоевал право выступить на заключительном концерте в театре оперы и балета им. Мирза Фатали Ахундова. Дуэтом, вместе с Валей Скопиной, тоже лауреаткой олимпиады, спели русскую народную песню «Вдоль по улице метелица метёт…», и с этой песней должны были выступить в Москве летом на Всесоюзном смотре удожественной самодеятельности. Но началась война.

Увы, голос я «сорвал», и это была первая настоящая драма, пережитая мною в жизни, уже в отрочестве. Хотя, кажется, всё понятно: идет война, при чем тут «голосовые связки», о них не думали ни родители, ни я, «не до жира, быть бы живу». В том, что касалось общения с искусством, родители были к нам, детям, очень внимательны. Скажем, мы с братом посещали оперные спектакли-утренники, и нам нравилась восточная мелодика и музыка. До сих пор не забыл, могу напеть мелодии из оперы «Шахсенем» Глиэра, почти безошибочно воспроизведу увертюру к «Кёр-Оглы» Узеира Гаджибекова, не говоря уже об «Аршин мал алане», мелодии которой после войны стали широко известны русскому слушателю благодаря Рашиду Бейбутову. Остались в памяти прекрасные оперные голоса солистов – Шевкет Мамедовой и Бюль-Бюль оглы. Музыку в нашей семье вообще любили: отец, проходя службу в армии, играл на флейте в воинском оркестре, и дома были ноты; мама хорошо пела, и по сей день помню её любимую «Иссушила меня моя зазнобушка, подколодная змея…», которую она напевала, стирая бельё. Братья мои, Борис, затем и Виталий, без посторонней помощи научились играть на баяне и модном тогда аккордеоне, и он же закончит позднее Одесскую консерваторию, станет певцом-солистом в знаменитом оркестре Анатолия Кролла.

Не посчастливилось мне стать певцом, что я остро переживал, было по-настоящему обидно и горько. Долго не мог забыть. От рождения я не завистливый, но, признаюсь, всю жизнь завидовал певцам, обладателям хорошего голоса: в детстве Лемешеву, потом Муслиму Магомаеву, в эти годы – Хворостовскому. Говорят, однажды пробудившееся творческое «эго» человека просто потерять нельзя, раньше или позже оно еще проявит себя как-то и в чем-то другом. Так, взамен утраченного голоса пришло новое чувство – увлечение поэзией, которую знал и любил, но теперь, на фоне жуткой прозы войны и потери певческого дара, интерес к поэзии усилился, получил мощный толчок. Люди, не забывшие те военные времена, согласятся со мной, что горести, страдания и героические деяния той эпохи породили великую поэзию и пробудили талант у многих поэтов. Не стану их называть и перечислять, их так много, что не хочется ненароком кого-то обидеть. Тех, кто оказался близок мне и повлиял непосредственно на меня, я назову чуть позже, когда зайдет речь о моих поэтических пристрастиях и встречах.

Первым назову не Владимира Маяковского, ставшего моим кумиром чуть позже, а Константина Симонова, автора прекрасных стихов военного времени, которому я обязан и благодарен за то, что именно он помог мне выйти из пережитого душевного кризиса, в связи с утратой «голоса». Его военные стихи нравились многим: брали за живое своей искренностью, редкой для той поры мужской лиричностью. Поэт говорил и писал о том, чем жили тогда все обычные, нормальные люди, умеющие воевать, страдать, любить, ждать, надеяться на лучшее будущее.

Лично меня его поэзия поразила полным совпадением и созвучием с тем, что и как хотелось бы сказать мне самому, и Симонов эти нужные всем слова находил, и они были поэтичными. Надо быть не просто хорошим поэтом, но и настоящим человеком-мужчиной, чтобы сказать любимой женщине такие простые и пронзительные слова: «Как я выжил, будем знать только мы с тобой. Просто ты умела ждать, как никто другой».

Из всех стихов Симонова того времени особенно тронуло и захватило меня «Убей его». Хотя война шла уже два года, мне захотелось читать в госпиталях выздоравливающим воинам именно это стихотворение. И вот почему. Вчитываясь в хорошо знакомые поэтические строки, я ощутил какое-то странное и смутное для меня чувство, необычное, и в первый раз – уже не подростка, а скорее вдруг повзрослевшего человека. Которого надо было убедить и уговорить убить живого немца. Это чувство-мысль заложена в самом симоновском стихотворении. Оно начинается словами: «Если дорог тебе твой дом…», перечисляя всё, что в этом доме кровно, близко и дорого каждому человеку, переживающему ужасы и беды наглого вторжения пришельца-чужака. Тут одной эмоцией и наказом «аз воздам» не обойдешься, предстоит осознать священное право хозяина дома покарать незваного пришельца не только за вторжение в дом, но и попранное человеческое достоинство. Тут уже не «око за око, зуб за зуб», а и чувство справедливого возмездия повелевает – убей его. Ибо не может быть иной кары для того, кто вторгся в родной тебе дом и от кого надо спасти близких тебе людей. Это тот случай, когда справедлива сама твоя решимость и жестокость. После Сталинграда, битвы на Курской дуге, а затем уничтожения врага на его собственной территории неизмеримо возросла значимость идеи собственной ответственности и правоты человека, вынужденного навязанными ему обстоятельствами убивать и быть жестоким. Эту мысль подсказал мне актёр БРТ (Бакинского рабочего театра), фамилию которого, увы, я уже не помню. Подсказку я воспринял и долго раздумывал, как выразить саму мысль о том, что и в ситуации смертельной опасности, когда на кону судьба страны и собственная жизнь, надо оставаться человеком в самом высоком смысле этого понятия. Судя по реакции тех, кто слушал меня в течение почти двух лет, мое понимание и прочтение стиха было воспринято и понято, и оно оказалось понятнее и убедительнее пафоса голой ненависти к врагу.

Понравилось, видимо, и жюри Всеукраинского смотра художественной самодеятельности в Киеве (я выступал от Николаевской области), присудившего мне высокую премию. Произошло это 18 февраля 1945 года, за десять дней до моего 16-летия: война еще шла, но Украина уже была полностью освобождена, и смотр происходил в разбомбленном немцами центре столицы, рядом с Крещатиком, чуть ли не в единственно уцелевшем здании театра им. Ивана Франко. В качестве материального подарка к премии получил шевиотовый отрез на костюм, который подарил отцу. Тогда я еще не понимал настоящей цены этой премии: её присудили за мое скромное выступление такие мастера искусства, члены жюри, как драматург Александр Корнейчук, поэтесса Ванда Василевская и Народная артистка СССР Наталия Ужвий.

Думаю, читатель поймет меня и эту мою радость, испытанную накануне совершеннолетия. Конечно, наградой был потрясен, даже не веря, что произошло это именно со мной. Но война войной, а жизнь продолжалась, переживания и страсти не остывали даже на голодный желудок. Впереди забрезжила мирная, послевоенная жизнь, полная неизвестности, и ясно было то, что надо завершить школу, получить аттестат зрелости, войти в мир взрослых людей и проблем. Мы, дети военных лет, взрослели тогда не по дням, а по часам, познавая и принимая жизнь такой, какой она реально складывалась. Да, жизнь не игрушка, а трудное дело, как понял это еще в детстве Лев Толстой, и нам, детям совсем другой эпохи, иной жизненной ситуации, пришлось иначе эту мысль-истину постигать и осваивать. Для меня конец войны и первые послевоенные годы были концом детства и отрочества, вхождением в неведомую пору юности, которую я встретил и ощутил по-своему. Например, еще не решив, как сделали многие другие, проблему кем быть, какую выбрать профессию, не говоря уже о том, каким быть, что еще сложнее. Это две стороны одной и той же ипостаси и проблемы, которую на выходе из детства решать приходится каждому, и дается она нелегко очень многим.

Чего человек хочет, что его влечет и к чему он устремлен – не сразу понятно и ему самому, и его близким и друзьям. Скажем, одноклассники, кто всерьез принимал мое увлечение плаванием, полагали, что прямая дорога мне – «в спортсмены» (кто-то при этом меня предупреждал: «Это, мол, не профессия»); другие, в том числе некоторые учителя, пророчили актерскую или чтецкую судьбу. Меня же не волновало ни то, ни другое, ни третье, и я на своей шкуре прочувствовал, как не просто решается проблема так называемой «профориентации». Дело тут не в одном лишь твоем «хотении» или «предрасположенности», и существует целый букет факторов и обстоятельств, с которыми приходится считаться и разбираться. Хорошо, если ты сам, без подсказки «со стороны», способен решить, куда идти, «на кого учиться» и чем в жизни вообще стоит заняться, чтобы потом вся жизнь не стала маетой, мукой мученической от неправильно выбранной профессии. Лично мне это далось не сразу, и я это запомнил, вспомнив много лет спустя, когда перед такой проблемой оказался Алёша, сын Киры и мой пасынок. Наблюдая и понимая его мучения, я ему посоветовал: «Не слушай меня, маму и бабушку, посоветуйся сам с собой, подумай и реши, чем бы тебе хотелось заниматься всю жизнь, притом с удовольствием ожидая понедельник, когда надо будет идти на работу после выходного дня». И он меня понял, сказав через день, что подумал и выбрал биологию. Жизнь потом подтвердила правильность его выбора. В смутные 90-е годы он «соблазнился» предложением швейцарской фирмы, стал «менеджером», выполняющим чисто контрольные функции по проверке качества выпускаемой ею продукции, получая за это хорошую (!) зарплату. Пожив в этой роли около года, он вскоре охладел к ней, и, несмотря на материальные выгоды, вернулся к любимой иммунологии, к своей сугубо научной деятельности, родной, хотя и скромно оплачиваемой. В подобной ситуации я в своей жизни бывал не раз и не два, и еще поделюсь своим скромным опытом верности избранной профессии и «стезе жизни».

А сейчас вернусь к теме детства и отрочества, чтобы подвести некоторые итоги, которые кому-то, может быть, покажутся интересными, а то и полезными. При этом я особо выделю период или пору отрочества, когда ты уже не ребенок, но всего лишь подросток. В просторечии детство делят на две ступени – дошкольную и школьную (первая – до 6–7 лет, вторая – до 15–16 лет). В своей книге Саша уделяет особое внимание этому трудному возрасту, как принято его считать и понимать. Мне понравилось, что смысл этой особой поры человеческого взросления он не свел к крайностям её самовыражения – склонной к безрассудности и вспыльчивости подростковой натуры, зачастую ничем не мотивированной «дикости» и «сумасшествия» своих выходок и поступков. Хотя в пользу такого понимания подростковой природы накопилось множество всевозможных «фактов» и «примеров», мне понравилось, что в его книге сделана серьезная попытка выйти за пределы столь упрощенной трактовки весьма непростого явления. Опираясь на работы советских ученых (Л.С. Выготского, П.П. Блонского и др.), он противопоставил этому модному взгляду более спокойный и взвешенный культурно-исторический подход к феномену, столь же неизбежному, как и детство. Речь шла о том, чтобы не упустить из виду и не отдать на откуп шарлатанам от науки такую особую и важную стадию человеческого взросления, как юность. У которой свои права и особенности, свои заблуждения и прозрения. Читая книгу уже более чем взрослым человеком и вспоминая свои подростковые блуждания и искания, я был согласен с её автором в том, что в хитросплетениях отрочества есть своя логика, неизбежность и жесткая закономерность. Хорошо помню, как я метался в своих предпочтениях, вкусах и симпатиях, мысленно перепробовал множество занятий и профессий, которые мне чем-то понравились, «пришлись по душе», и как легко я расставался с тем, чему мысленно еще вчера поклонялся. И никакого «сумасшествия» я в этом метании не видел, быстро находя объяснение и оправдание любому повороту в сознании и поведении.

Так выглядело начало моего взросления как отрока, еще «не имеющего права говорить», как повелось считать и толковать его в Древней Руси, но уже начинающего размышлять и в какой-то, пусть еще малой степени, отвечающего за свои действия и поступки, в согласии или разногласии с действующими нормами и правилами общежития – можно-нельзя, хорошо-плохо. Помимо освоения общепринятых правил морального поведения, многие отроки хотят получить ответы на интересующие, мучающие их вопросы, которыми полна детская голова, и она по-своему силится понять, что к чему и для чего. Да, в цивилизованном мире ответы получить помогают школа и родители, но многим подросткам хочется самим определиться с выбором жизненного занятия и пути. Это важный момент в личностном развитии подростка, когда он пытается заглянуть внутрь себя и разобраться – чего сам хочешь, а это совсем не просто и не у всякого сразу получается.

Философы давно задаются вопросом: обладает ли человек от рождения своим внутренним бытием, или оно целиком и полностью порождается и определяется обществом и средой, которым индивид принадлежит. Не буду спорить с Фёдором Гиренком (профессором МГУ), размышляющим о месте и роли коммуникации в человеческой родословной, в рамках которой, по его мнению, человек вообще лишен возможности «говорить от своего имени», ибо, думая вслух, «невозможно быть искренним». Конечно, он прав, считая, что истина рождается не в спорах, как принято считать, и мышление представляет собой разговор человека с самим собой, ибо оставаясь существом общественным, он мыслит в одиночестве. Оставим пока в стороне вопрос о роли социальной среды и пользе коммуникации: в глазах отрока диалог выглядит сплошным назиданием, родительским или учительским. Заметим и отметим при этом, что именно в отроческом возрасте и сознании явственно проявляют себя первые встречи и стычки детского мышления с взрослым миром, признаки и черты зарождающейся индивидуальности, самости будущей человеческой личности. В такие моменты вдруг выясняется, что у каждого, кто явился на «свет божий», есть свое иное, или другое, и оно выступает не только в отношениях с обществом, но и с самим собою. Более того, оказывается, чаще всего монолог лучше (и труднее!) любого диалога, поскольку предполагает серьезный разговор человека с самим собой, а тут уж болтовней, коей грешат многие диалоги даже в профессиональной среде, не обойдешься. Понятно, что учитывается то немаловажное обстоятельство, что в эпоху господства всевозможных коммуникаций и некритического отношения к себе и реальности возможен и самообман, подмен истины демагогией словесных вывертов. Правда, отроку подобные «махинации с коммуникациями и их вариациями» не под силу, и потому он способен признать и сказать то, что взрослым сделать невозможно («устами младенца глаголет истина»). Это если не брать в расчет задержки в развитии отрока на «детской» стадии развития, а в школе – имитацию учебы, способную порождать и формировать лишь «юбразованцев»…

Поясняя последнюю оговорку, сошлюсь на яркий пример – известный телесериал «Школа», где довольно точно и зло воспроизведены многие приметы и детали нынешнего школьного бытия – и портретные, и поведенческие. Но после просмотра остаётся неясным главное: чему и как в этой самой школе учат и учат ли вообще в общепринятом толковании этого слова? Ведь обязывает само заглавие фильма. Может быть, я что-то проглядел, не заметил, но действительно не ясно, ради чего эти юнцы и девицы вообще ходят в школу, каково назначение самого их места пребывания?! Здесь нет школы как таковой – как общественного и гражданского института. Есть учителя, ученики, учительская комната, уроки и т. д., но непонятно, ради чего все это существует, зачем в «школе» все эти люди собираются и так бездарно расходуют драгоценное время. И эти ученики, вроде бы все разные – лицом, повадками, но в сути своей, в мышлении, поведении и образе жизни ничем друг от друга не отличающиеся. Как и педагоги, менее всего занятые образованием, тем более – воспитанием, более всего заняты обсуждением, разборкой разного рода недоразумений и скандальных случаев. Что их, педагогов, здесь собирает и объединяет, не ясно, и что представляет собой школа как некий институт – тоже не ясно.

Чтобы разобраться во всем этом, приходится пользоваться сведениями, которые поступают извне. Скажем, обратившись к психиатрам, можно узнать такие любопытные вещи: оказывается, психически нездоровыми в школу приходят около 30 % детей, а на выходе из её стен таковыми становятся уже 80 %. С учетом той разницы, что расстройства у входящих в школу – врожденные, а у выпускников – приобретенные. Появилось понятие «школьный невроз» и даже школы для детей с девиантным, «проблемным», поведением, каковым в большей или меньшей степени заражены почти все персонажи фильма. Посмотрев его, начинаешь понимать, почему учителя и ученики взаимно не любят друг друга. Многие московские педагоги жалуются, что работать в школе стало неимоверно сложно и тяжело. Увы, при этом мало кто сознает, что является глубинной причиной и кто виноват в сложившейся ныне «школьной ситуации». Причину и виновных следует искать не среди самих учеников и учителей, а в самой системе школьного образования. Школа утратила свои исконные цели – обучать, давать необходимую сумму современных знаний, одновременно воспитывая сознательных граждан общества, пробудив и развив дремлющее в них некое личностное начало. Не знаю, как преуспевает современное молодое поколение в обретении знаний, но налицо явно «недобор» собственно личностных качеств и достоинств, место которых заняли нахрапистое самолюбие и гламурные побрякушки. Недавно спросил Льва Голованова, давнего моего друга, выдающегося танцора прославленного ансамбля Игоря Моисеева, чем отличаются нынешние молодые солисты от прошлых поколений, и он сказал: «В техническом отношении они на голову выше нас, прежних, но в личностном самовыражении явно уступают своим предшественникам». Это точное наблюдение можно отнести к современной школе, нацеливающей всех учеников на соревнование и победу в «эго», менее всего выражая заботу и свою ответственность за развитие их личностного потенциала, формирование моральных и гражданских качеств.

Впрочем, я учился в школе раздельного обучения. Был период во время и после войны, когда мальчики и девочки, юноши и девушки учились в «мужской» и «женской» школах, встречались друг с другом лишь во дворах или на вечерах, которые регулярно устраивались – с танцами, играми, соревнованиями. В военные и первые послевоенные годы против этой системы обучения никто не возражал, и под рукой была ссылка на историю – былые, еще досоветские «институты девиц» и «кадетские училища». Так что послевоенные и современные школьные порядки и устройство вряд ли можно сопоставлять и сравнивать. Разночтения тут большие и принципиальные. Сама прежняя школа была иной – как в идеологической сути и направленности, так и в понимании задач обучения-воспитания нового поколения. В советской школе обучение и воспитание сливались в одно целое, были подчинены идее формирования всесторонне развитой личности, подразумевающей единство и гармонию духовного богатства, моральной чистоты и физического совершенства человека. Можно как угодно критично и иронично трактовать сейчас эту цель и формулу, но коммунисты следовали этой установке на практике достаточно последовательно, разумеется, согласно своим реальным возможностям. Впрочем, следовали ей не только школа, но и другие средства познания и воспитания: литература, искусство, печать и телевидение. Можно, конечно, иронизировать и считать «утопизмом» провозглашенную Советами цель, но, думаю, честнее и справедливее заметить и отметить основательность и широту подхода коммунистов к формулированию смысла и задач духовно-практического развития и воспитания человека. Могу засвидетельствовать не «вообче», а конкретно и лично, ибо сам без ограничений и привилегий широко и без преград использовал предоставленные самой реальной действительностью возможности и что-то важное узнать, познать и что-то впитать, полюбить на всю жизнь.

Учесть надо и то важное обстоятельство, что мое детство и отрочество прошли на Кавказе, где я родился, рос и прожил пятнадцать лет, пребывая в самой гуще многонационального сообщества: азербайджанцев, русских и армян, называю основные по числу жившие там народы. На родных языках люди свободно говорили, учились, общались между собой, а русский был языком межнационального общения, издавались газеты и журналы, вещало радио, ставились спектакли театров. В Баку, столице Азербайджана с 1920 года, было тогда 12 вузов и 6 театров, в том числе русский Бакинский рабочий театр (БРТ), получивший затем имя Самеда Вургуна. Я учился в русской средней школе, изучал азербайджанский язык: откликался на позывной сигнал «Даншыр Бакы, йолдашлар!» («Говорит Баку, товарищи!»), знал и помню до сих пор мелодию и текст песни «Яша-сын Сталин» («Пусть живет и здравствует Сталин!»). В обыденном общении можно было услышать: и русское «он турок, что с него возьмешь», и сказанное по-азербайджански «эти басурмане, русские», не говоря уже об армянах, христианах, коих мусульмане титульного народа республики любили особенно «нежно». Но, странное дело, в отличие от нынешних времен, все три народа жили тогда дружно, вполне терпимо, с уважением относились к культуре, обычаям и ценностям друг друга. Армяне выпускали свою газету и журналы на родном языке, имели свой театр имени Спандаряна (или Спендиарова, точно уж не помню). Уезжая из Баку в командировку или в гости в Москву, никто не говорил, как сейчас, «еду в Россию», ибо Советский Союз, при всех противоречиях того времени, был действительно большой Родиной всех, кто жил, учился и трудился в советском Азербайджане. И никому из русских не пришла бы в голову дурная мысль-вопрос: «Нужен ли нам Кавказ?». Может быть, я был слишком юн и наивен, мало что еще знал и понимал, но заметных проявлений мусульманского национализма и русского шовинизма я тогда не замечал и не наблюдал. Как произошло это в разгар перестройки, во время резни армян в Сумгаите, и кто-то точно тогда определил сие жуткое и постыдное зрелище политическим Чернобылем всей истории Советского Союза. Я абсолютно убежден в том, что при власти Мир-Джафар оглы Багирова, многие годы руководившего республикой, подобный всплеск-разбой национализма и шовинизма был бы невозможен и немыслим, и уверен, в самом зародыше был бы беспощадно подавлен. Для меня и сейчас, после развала Советского Союза, грех национального самомнения и самолюбования является более страшным и нетерпимым, чем бюрократизм и коррупция. Но об этом разговор впереди…

Тема детства и отрочества огромна и неисчерпаема в своих узловых аспектах и проблемах. Недавно перечитал книгу покойного сына, Саши Толстых, написанную и изданную в 1988 году – «Взрослые и дети. Парадоксы общения». Прочитал её сразу, как она появилась, поделился с автором впечатлениями и собирался изложить их в своих «заметках на полях». Увы, не получилось, всё время отняла организация клуба «Свободное слово», первое заседание которого состоялось 31 октября 1988 года, т. е. почти в «унисон» с появлением книги. Сейчас перечитал тезисы своих мыслей, вполне разделяю их и сегодня, как и концепцию книги сына, хотя поставленные им вопросы чувствую и понимаю несколько иначе, в чем-то острее.

Например, тему роли и ответственности родителей за воспитание детей. Она всегда была важной, а сегодня стала ключевой, первой по значимости и, увы, своей уязвимости. В своих заметках я собирался так её и подать. Придумал наивное начало, понятно, ироническое: взрослые люди, юноша и девушка, или мужчина и женщина, вместо того, чтобы зайти в магазин «Детский мир», что появился в Москве на площади Дзержинского, купить там большую куклу с «живыми» глазами и играть с нею, когда захочется, ложатся в постель, и, обмениваясь взаимными упоительными ласками, «зачинают» дитя, заботу о котором после рождения, сразу или вскоре, перекладывают на бабушек с дедушками, детский сад или просто двор. Многие дети потом, став взрослыми, вспоминают и считают именно их, а не родителей, своими учителями и воспитателями по жизни. Сын отталкивался в книге от кантовской мысли относительно главной заботы родителей – любимое «чадо» не просто произвести и вырастить, а сделать его действительно взрослым, самостоятельным человеком, желающим и способным жить в обществе «по-человечески», то есть не просто принять или приспособиться к несовершенным условиям и обстоятельствам реальной «повседневности», а реализовать свою тягу, желание и потребность в лучшей жизни и лучшем будущем. Эту установку и цель сначала предстоит толком осмыслить и осуществить в качестве своей первостепенной задачи и обязанности родителям, чего многие из них осилить и претворить на деле не могут, не в силах. Таков идеал, а на практике опека и забота родительская выглядят иначе.

Например, мои родители отвечали кантовскому посылу лишь «в основном», желая нам с братом блага и счастья, заботясь о том, чтобы нас накормить, сносно одеть, не дать заболеть. Наше будущее рисовалось им и сводилось к тому, чтобы дать образование, помочь обрести профессию. Не более того. Не помню, чтобы мать или отец когда-либо спрашивали меня или подсказывали, на кого учиться, кем стать и каким быть. Полагаясь, подобно большинству родителей, на то, что это в свое время произойдет само собой, и мы с братом сами определимся в своем будущем. Они не утруждали нас назиданиями. Не помню ни одного случая поучений подобного рода. Учили и приучали скорее тому, что по-научному сейчас именуется простыми нормами нравственности и справедливости. Как приучали? Без нотаций-лекций на тему «что такое хорошо и что такое плохо», постоянно контролируя, сделаны ли домашние задания и какие мы за неделю получили отметки (по дневнику). Однажды подслушал разговор матери с отцом: она просила, уговаривала его пойти на родительское собрание, а он спрашивал, какие у меня отметки за четверть – «если плохие», говорил, то «не пойду»…

Воспитание сводилось к неукоснительному соблюдению норм и правил уклада повседневной жизни, усвоению самых элементарных правил общежития, где каждый имел права и обязанности. Не помню случая, чтобы отец или мать, усадив меня или брата на стул или поставив перед собой, начали бы долго и нудно объяснять, что и как я или брат должны сделать, мне же обязательно напоминали, что я «старший сын и брат». Иногда поартачившись, мы делали, «исполняли» то, что нас просили или нам поручали сделать, не обсуждая, хотим ли мы это делать или нет. Всё происходило без крика и порки, в форме просьбы, которые, подобно приказу, не обсуждаются. Скажем, мы жили в Николаеве на третьем этаже, а вода наверх (в конце и сразу после войны) не поступала, и если одно из вёдер, стоявших в ванной комнате, стояло пустым, мама говорила: «Ребята, принесите воду, отец придет, будет ругать, мол, «мужиков полон дом, а воды принести некому». Отец вообще-то сам упорно соблюдал и внедрял в доме усвоенные им когда-то крестьянские, «тамбовские», нормы и формы общежития, показывая пример в воскресные дни – готовил дрова, подметал пол, помогал маме в готовке еды (например, приготовленное мамой тесто для куриной лапши тонко нарезал сам, заточив предварительно нож). Поэтому с ним бессмысленно было спорить или ссылаться на не сделанные еще домашние школьные задания.

При всей строгости отец нас любил и по-своему баловал: в день получки, как называли тогда зарплату, обязательно дарил любимые конфеты «Рококо», по воскресеньям ходил с нами «погулять», угощая – себя знаменитым бакинским пивом, нас с братом – пирожками и мороженым. Мама, когда наказывала за прегрешения, иногда нас «шлёпала» по заду (всегда небольно), а отец, рассердившись, физически нас не наказывал, но любил пригрозить «ремнём». И лишь однажды ударил меня: навсегда запомнил, как, сидя за обеденным столом и слушая какой-то его рассказ, в каком-то месте я сказал ему: «Ну, и чудак ты, папа!», а он, ударив меня ложкой по лбу, пояснил свою акцию так: «Чудак – это полтора дурака, а у тебя отец умный, понятно?!» Отец был настоящим семьянином, и для него интересы семьи были выше всех других предпочтений и забот. Вёл себя по-крестьянски: все в дом – и ничего из дома. Зарплату, всю до копейки, приносил и отдавал маме как хозяйке полностью. Честно признавался мне, уже взрослому, что иногда «отжаривал» для себя, чтобы в выходной день побаловаться пивком, которое любил, но всегда только из заработанных «сверхурочно», полученных за сдельную работу, в свободное от основного времени («закрывал наряды», как он это называл). И я, будучи уже студентом, приезжая на лето домой, к родителям, отдавал летнюю стипендию матери, оставляя себе лишь на «карманные расходы». Помню, как огорчил мать, сообщив однажды, приехав на каникулы, что проиграл в «очко» всю летнюю стипендию каким-то шулерам, подловившим меня, «лоха», на пароходе «Пестель», что ходил в те годы из Одессы в Николаев. Помню, она ничего не сказала в ответ, только грустно и укоризненно на меня посмотрела. С тех пор я ни разу в жизни не играл в азартные игры «на деньги», разве что в «дурака».

Привожу эти подробности, чтобы показать и подтвердить абсолютно нормальный характер домашней атмосферы и уклада жизни в пору своего детства и отрочества, ничуть не стесняющие нашей свободы и дисциплинирующие лишь там, где полагается, поскольку родители и дети живут вместе, семейным укладом. Скажу больше, использовав слова Сергея Образцова: мне повезло на родителей, я их удачно выбрал. Не изображая из себя «учителей и воспитателей», они без нравоучений и лекций строили семейную жизнь так, что у каждого были свои права и обязанности и каждый нормально себя ощущал, занимая свое место. Никто не был обделен вниманием. Забегая вперед, скажу, что многое из старого, родительского уклада и образа жизни я перенял и пытался укоренить потом в своей собственной семейной жизни. Женат же я был дважды. В первом браке, возникшем в школьные годы, в основном, на «гормональной основе», родительский опыт построения отношений внутри семьи просто не пригодился. Всем «верховодила» супруга, против чего я не только не возражал, но и считал учрежденное ею распределение ролей и ответственности верным, не скрою, и очень даже для меня удобным. Жена, единственная дочь своих родителей, хороших педагогов – директоров средних школ, жила по усвоенным ею в их семье правилам, с чем я считался, или просто мирился, а она столь же терпимо (до поры-до времени) сносила мною усвоенный стиль жизни и поведения, где «общественное» явно превалирует над «личным», и семье уделяется явно меньше внимания, чем полагается. С годами обнаружилось то, что в «гормональных» браках рано или поздно нечто обязательно проявится, разрушив его изнутри. Что и произошло с нашим браком на седьмом году его существования: как и почему – расскажу дальше.

Понимаю, что представленная картина моего советского детства выглядит слишком гладкой и благополучной. Каковой, кстати, она и была на самом деле. Читатель знает немало иных, совсем не благополучных, напротив, очень драматичных примеров и образов тяжелого, «несчастного», детства тех времён – обездоленного неладами в семье, бедностью или, еще хуже, репрессивной судьбой родителей. Как описал, например, Василий Аксёнов злоключения «сына врага народа» в своей повести «Дети ленд-лиза», или как представлены страхи и переживания героя повести «Детство Лёвы» московского писателя Бориса Минаева, и другие жизнеописания из истории и мифологии советской реальности. Я имею в виду довоенное детство эпохи пионерских отрядов, и как оно менялось в период послевоенного восстановления и строительства страны, внутренне и внешне изменилось в пору наступившего и затянувшегося «застоя», не говоря уже о том, каким оно стало в стрессовые «лихие годы» постперестройки. Соглашусь с теми, кто считает любой опыт детства по сути своей трагичным, полным загадок несостоявшихся желаний и устремлений. Думаю, каждый из нас, вспоминая собственное детство, обнаружит тот момент, когда он почувствовал и обнаружил, что детство уже прошло. В следующих главах я расскажу, как расстался с детством, а сейчас опишу событие или эпизод, с которого это расставание началось.

Это случилось и произошло летом 1947 года, во время экзаменов на получение аттестата зрелости, которые проходили в 39-й средней школе Николаева. Сдал я их успешно, но этот успех был омрачен событием, которое заставило меня немало поволноваться и пережить. На выпускных экзаменах, как полагалось, все писали сочинение на избранную тему, из трех представленных на классной доске – две из них по пройденной программе, и одна – на вольную тему. Я выбрал тему «Образы коммунистов в романе Михаила Шолохова «Поднятая целина». Мне нравился сам роман и Шолохов с его героями, писалось, помню, легко и с охотой. После, вдруг, обнаружили, что в сочинении я допустил серьезную ошибку, причем не грамматическую, а политическую, и это стало предметом особого разбирательства. До сих пор не знаю, кто проявил тут «бдительность», обнаружив опасный, «идейный» перекос и грех молодого, но уже взрослого, с паспортом, человека, стало быть, ответственного за свои поступки. «Состав» ошибки заключался в тезисе-выводе, которым я венчал анализ «левацких» перегибов-ошибок Нагульного: «…но партия быстро исправила свои ошибки». Не «эти», а именно «свои» ошибки, то есть самой партии, в то время, как мне объясняли ответственные товарищи, партия не ошибается, ошибаются лишь её отдельные члены и группировки. Пришлось мне устно и письменно объяснять в разных инстанциях, что я имел в виду, таким вот образом понимая и оценивая деятельность партии и смысл коллективизации. Выясняли природу и степень моей «вины» достаточно долго, пока не вмешался кто-то из разумных людей, сумев, видимо, отвести нелепое подозрение в моей «политической» неблагонадежности или близорукости, как в те времена было принято характеризовать подобные случаи. Как потом я узнал, мое сочинение вдруг признали. одним из лучших по городу. Но, получив и пережив первое такое потрясение в своей жизни, я воспринял его как красноречивый сигнал и знак того, что детство кончилось.