Вы здесь

Хозяйка большого дома. Глава 4 (Карина Демина, 2014)

Глава 4

На кухне яичницы не дали.

Не положено. Не принято.

И кухарке он мешать будет. Нет, ежели бы потребовал, конечно, накрыли бы и там, на выглаженном, выскобленном едва ли не добела столе. Но кухарка, стоило Райдо произнести просьбу, глянула так, что ему самому совестно стало.

Яичница? С беконом? И еще помидорами жареными?

В приличных домах такое к завтраку не подают, и вообще, для Райдо овсяная каша сварена на говяжьем бульоне… в общем, Райдо почти и расхотелось есть. И тварь внутри ожила, зашевелилась, напоминая, что он вообще-то помирает, точнее, пребывает в процессе помирания, и сам по себе этот процесс, не говоря уже о результате, отнюдь не в удовольствие.

– Это жрите сами. – Он указал на плошку с кашей. – А я жду яичницу. С беконом. И помидорами.

– Помидоров нет. – Кухарка остервенело начищала песком сковородку и, увлеченная сим, несомненно, важным занятием, не соизволила обернуться.

– Тогда с сыром. Или сыра тоже нет?

Сыр в наличии имелся.

– Райдо! Вам нельзя!

– Чего?

– Жареное! И жирное! Острое! Вы должны придерживаться диеты, и тогда…

– Жизнь моя будет мало того что короткой, так и вовсе безрадостной. – Райдо сделал глубокий вдох, пытаясь совладать с болью. Кулаки разжал.

И руку на плечико Дайны положил. Плечико было узким и горячим. Обнаженным… как-то Райдо не особо разбирался в том, что положено носить экономкам, но помнил, что прислуга матушкина носила платья серые, закрытые.

Дайна вздрогнула и голову подняла. В глаза смотрит.

И собственные ее томные, с поволокой.

– Послушай меня, радость моя, – Райдо экономку приобнял, привлек к себе, она тоненько пискнула, но отстраниться не попыталась, – убралась бы ты в доме, что ли, а то по уши скоро грязью зарастем…

– Что?

Дайна моргнула. И губки свои поджала, состроила гримасу оскорбленную.

– Убраться надо, – терпеливо повторил Райдо. – Пыль там протереть, полы помыть. Окна опять же… не знаю, чего еще там делают, чтоб чисто было.

– Мне?

– Ну не мне же. Ната вон возьми. Или найми кого, если сама не можешь. Но это позже. А пока я жду свою яичницу. С беконом и сыром.

Он выпустил Дайну, которая осталась стоять, все так же запрокинув голову, а на круглом личике ее появилось выражение обиды.

Вышел. И дверь прикрыл осторожно, не столько потому, что не желал хлопнуть ею со всего размаха, сколько затем, что боялся отпустить.

В коридоре накатило. Резко, как бывало, когда тварь вдруг разворачивала хлысты побегов, лишая возможности не то что двигаться – дышать.

А он все равно дышал.

Стоял, упираясь в треклятую стену руками, которые мелко подрагивали.

Глотал слюну.

Радовался, что Дайны нет. Полезла бы со всхлипами, с суетливым своим сочувствием, от которого только хуже. Нат вот знает, что когда накатывает, не надо Райдо трогать.

Он справится.

И сейчас тоже. Уже справляется. Еще мгновение и стену отпустит… и уйдет. До следующей двери всего-то пара шагов. А там до столовой, которая его раздражает, поскольку слишком большая для одного.

Но яичницу подадут туда.

И Райдо съест ее, хотя есть больше не хочется, а хочется лечь, свернуться клубочком и, вцепившись в собственные руки, завыть. И надраться, конечно. Он сегодня почти и не пил, потому что пить при детях нельзя. А малышка не спала, смотрела… нехорошо пить при детях…

…альва ее забрала.

…не уйдет из дома, если в голове хоть капля мозгов осталась…

…на улице дождь, а с утра и заморозки были, и значит, скоро похолодает, а там и снег, и зима… куда ей идти зимой? Леса спят…

Райдо, если бы мог, рассмеялся бы. Надо же, сам едва-едва на ногах держится, а туда же, про альву. Она небось, будь такая возможность, убила бы. И к лучшему, глядишь, не было бы так больно.

Приступ закончился резко. Боль не исчезла, откатилась, позволяя нормально дышать, и слюну утереть, и увидеть, что слюна эта – красная, а значит, до легких добралась треклятая лоза. И уже недолго ждать. Неделя? Две?

Если заморозки, то уснет…

…хорошо бы до весны дотянуть, увидеть, как расцветают яблони… говорили же, что это охрысенно красиво…

Дурак.

Как жил дураком, так и помрет. Яблонь ему не хватает. Главное, чтобы вискаря хватило. С вискарем Райдо долго продержится. С вискарем он не то что весну, последний день мира встретит.

Он почти уже ушел, когда раздался скрипучий голос кухарки:

– Ну что, Дайночка, получила по носу?

– А ты и рада…

Подслушивать Райдо не собирался, это некрасиво… но интересно. А в его жизни не так уж много развлечений.

– Больно много ты на себя взяла. – Кухарка говорила с обычным своим раздражением, и Райдо вдруг подумалось, что женщина эта, наверное, глубоко несчастна, поскольку во все те редкие встречи, которые все же случались с ней, она неизменно пребывала в этом самом раздражении.

– Что, скажешь, не по праву?

– Ну-ну…

– Посуди сама, он долго не протянет… и что будет с усадьбой?

Кухарка ничего не ответила, должно быть, ей было совершенно плевать на усадьбу.

– Отойдет роду, верно? А мы куда? Вот ты…

– Я себе всегда работу найду.

– А я?

– И ты, если работать начнешь. Дом запустила…

– Я не горничная!

– Да неужто? Небось при старой леди камины драила, а теперь…

– А теперь, – голос Дайны сделался низким, шипящим, – все изменилось! Где теперь эта леди?

И верно, где? Альва знает, но не скажет пока, быть может, позже, когда она поверит, что в доме вновь безопасно. Если когда-нибудь поверит.

– Вот то-то же… нашлась и на нее управа…

– Злая ты, Дайна…

– А ты добрая, стало быть? Небось от великой доброты тут подвизалась…

– Осторожней, Дайна… – Кухарка произнесла это почти шепотом, но Райдо расслышал. – Я хоть и на кухне была, но многое слышала… видела еще больше…

– Слышала, видела, но ты же никому не расскажешь, верно, Мария? Ты женщина разумная… осторожная…

– Я-то не расскажу. – Теперь раздражение сделалось ощутимым, и скребущий нервозный звук лишь подчеркивал его. Кухарка, которую разговор изрядно взволновал, остервенело драла несчастную сковороду. – Но это я… а она, думаешь, станет молчать?

Тихо стало. И тишина эта была опасной, с запахом дыма и близкой беды.

– Не твоего ума дело, – резко сказала Дайна. – С ней я как-нибудь разберусь… яичницу готовь, а то ж… уволит.

– Кого из нас?

Ответа на этот вопрос Райдо дожидаться не стал.

Коридор, еще недавно казавшийся невероятно длинным, он преодолел быстро, а по лестнице поднялся еще быстрей. В столовую вошел быстрым шагом.

Сел. Руки на подлокотники кресла положил. Откинулся, упираясь затылком в высокую спинку стула. Стулья доставили из отцовской усадьбы по матушкиному почину. И стол оттуда же, длинный, дубовый, за который с полсотни гостей усадить можно, если не сотню. Но гости благоразумно держались в стороне от поместья, и Райдо, сидя во главе этого стола, чувствовал себя нелепо.

– Нат! – Он был уверен, что Нат где-то поблизости.

Мальчишка никогда не отходил далеко, верно опасаясь, что без его заботы Райдо до срока преставится.

– Нат, чтоб тебя… сюда иди… завтракать будем.

– Я не голоден.

– А мне плевать. – Райдо вытянул ноги, чувствуя, что еще немного – и сползет с кресла. – Завтрак по расписанию быть должен. Р-развели бар-рдак…

Нат ничего не ответил, но послушно занял место за столом.

– Руки мыл?

– Мыл.

– А шею?

– И шею мыл. – Нат покосился недоверчиво, переспросив: – А что?

– А ничего. Может, меня вид грязной шеи аппетита лишает…

Аппетита лишала тварь, которая затихла, позволяя Райдо поверить, что, быть может, нынешняя пауза продлится хоть сколько-нибудь долго.

– Нат… – Пытаясь отвлечься от саднящей боли в легких, Райдо погладил столешницу. – У меня к тебе просьба будет…

– Козу найти?

– Коза – это не просьба, а приказ… нашел?

Нат кивнул.

Хороший парнишка. И что с ним будет, когда Райдо издохнет? Надо будет младшенькому отписать, пусть к себе возьмет. Нат, конечно, молодой, но сообразительный. В армии ему делать нечего, он армии и так нахлебался по самое не могу, а полицейское управление – дело иное.

Та же служба, но спокойней.

– А вот просьба… – Райдо поскреб подбородок. – Если откажешься, я пойму… настаивать не буду…

Нат в полицию не захочет, в войска рвется, не понимая, что без поддержки рода всю жизнь и останется чьим-нибудь ординарцем. Будет до седых волос сапоги чистить и коз искать…

Ничего, в предсмертной просьбе не откажет.

Или клятву взять? К клятвам щенок очень серьезно относится. Исполнит. А там, глядишь, и поймет…

Братец тоже найдет, к чему его приложить…

– В город съездить… послушать, что говорят…

– О чем говорят? – Нат нахмурился.

– О том, что тут было.

– Где?

– Тут. – Райдо терял терпение. У него в принципе никогда-то с терпением не ладилось, а уж сейчас и вовсе крохи остались. – В доме…

– А что тут было?

– Нат!

– Да?

Не издевается и вправду не понимает. Для него дом – это просто-напросто дом, крыша над головой и куча проблем, вроде того же водостока и луж во дворе.

– Нат, – мягче повторил Райдо, – как ты думаешь, кто тут жил?

– Альвы.

– А что с ними стало?

Нат задумался, но ненадолго.

– Ушли. Альвы ведь ушли.

– А эту почему оставили? – Райдо почесал подбородок: после приступов шрамы начинали зудеть, и зуд этот порой делался невыносим.

– Не знаю. Не нужна была? Или не захотела?

– Вот ты и выясни, не нужна она была или не захотела…

– Как?

– Как-нибудь, – сказал Райдо, заставив себя руки от лица убрать. – Прояви смекалку. Ты же умный парень…

На лесть Нат не повелся, он покосился на Дайну, которая вплыла в дверь, неся на вытянутых руках серебряный поднос.

– Просьба? – уточнил Нат.

– Просьба.

– И отказаться могу?

– Да.

Он поскреб переносицу грязноватым ногтем, который явно свидетельствовал, что Нат солгал о мытых руках, и произнес:

– Я исполню эту просьбу, но взамен вы исполните мою.

– Шантажист малолетний…

Нат лишь плечами пожал.

– Давай уже.

Дайна, выражение лица которой говорило о том, что она все еще обижается и вообще не одобряет поступков Райдо, поставила поднос на стол. И крышку сняла.

– Вы съедите все. – Нат указал пальцем на тарелку, где на бело-желтых островах яиц таяло сливочное масло. Лежали тонкие ломтики бекона, выжаренного до полупрозрачности, украшенные зеленью.

– Шантажист, – буркнул Райдо, вдыхая аромат нормальной еды.

– Ну… – Нат осклабился. – Вы вполне можете отказаться.


Ийлэ, наверное, задремала, иначе как объяснить, что она не услышала пса? Он был в трех шагах, сидел, опираясь спиной на приоткрытый сундук, скрестив ноги и сунув руки в подмышки, отчего не слишком-то чистая рубашка его, незастегнутая, разошлась, обнажая впалый располосованный шрамами живот. Голову пес склонил набок, и казалось, что он и сам дремлет, убаюканный шепотом дождя. Полумрак чердака странным образом разгладил рубцы на его лице, да и само это лицо больше не выглядело грубым.

Крупный нос с характерно широкой переносицей и вывернутыми ноздрями. Квадратный подбородок. Лоб покатый, бугристый, словно кто-то лепил этот лоб наспех из красной кейранской глины.

Вылепил и оставил.

– Привет, – сказал пес хрипловатым низким голосом. – Не хотел тебя будить. Со временем понимаешь, насколько ценная эта штука – нормальный сон. Я вот молока принес…

Ийлэ перевела взгляд с пса на кувшин.

– Это тебе. Ей я отдельно… козье… там Нат козу нашел… Нату ты не нравишься, но у него есть причины не любить альвов. А у тебя, думаю, есть причины не любить нас, но так уж вышло, что жить нам придется под одной крышей, потому будь к нему снисходительна. Он мальчишка… и вовсе не злой. Бери…

Он подвинул кувшин:

– Я слышал, что альвы любят молоко…

Пес замолчал, наверное, ждал ответа. Не дождался.

Кувшин был рядом. Высокий. В такой пинты три влезет, а то и четыре. Старый… Кажется, Ийлэ видела его на кухне в той своей прошлой жизни… и вправду кажется… что она помнит?

Ничего.

Кувшинов на кухне хватало, и медных кастрюль, и черпаков, шумовок, тарелок, блюд и блюдец, прочих вещей, за которые теперь цеплялась память. Но главное, что этот конкретный кувшин был рядом и Ийлэ не только видела темную его поверхность, неровную, покрытую влажной испариной, но и ощущала сладкий аромат молока. Не только его. Хлеб. Свежий. Быть может, горячий, с крепкой хрустящей корочкой, с мякишем, который липнет к пальцам. Мясо. Жаренное с чесноком, с ароматными травами…

И поневоле Ийлэ принюхивалась, пытаясь разобраться в ароматах…

– Это тоже тебе. – Пес вытащил откуда-то из-за сундука глубокую тарелку, прикрытую полотенцем. – Вроде еще не совсем остыло. Если остыло, то скажу и погреют… хотя, конечно, гретое не то, но ты так сладко спала… Бери.

Он подтолкнул миску к Ийлэ. Замер.

Еда была близко. Обманчиво близко. Только руку протяни и… что тогда? Отберет? Пинком опрокинет кувшин, чтобы раскололся, разлетелся на куски? Швырнет миску в стену? Или просто ударит по руке? По лицу?

Нет, по лицу били редко, не хотели портить…

Ийлэ переводила взгляд с миски на пса, с пса на миску, уговаривая себя не поддаваться. Есть еще хлеб… и булка, та, которая с изюмом. Это ведь почти роскошь… и вовсе Ийлэ не настолько голодна…

…душица…

…и подлива кислая, на можжевеловых ягодах, такую кухарка готовила к мясу…

…а мясо свежее, вымоченное в кислом молоке, запеченное на углях…

– Ты выпила мой бульон, и это хорошо, потому что он полезный, хотя и гадость редкостная, но бульона одного мало. Поэтому поешь.

Ийлэ покачала головой: она не так глупа. А с другой стороны, если она испортит ему игру, пес все равно разозлится, так имеет ли смысл рисковать?

– Ты… не против, если я ее возьму? – Пес поднялся, и Ийлэ отпрянула, прижимаясь к трубе. Он подходил медленно, и с каждым шагом его скрипели доски.

Тень пса переползала с одной на другую и на трубу, словно карабкалась по кирпичам, и на Ийлэ легла, лишая возможности двигаться. Надо было бежать, но Ийлэ только и могла, что смотреть на него.

Ждать.

– Послушай, – пес протянул руку, но не к ней, а к корзине, – ты… ты меня боишься, а это неправильно. Я в жизни не ударил женщину.

Он поднял корзину легко, и отродье лишь вздохнуло. Оно проголодалось. И если пес вновь даст ему молока, то будет хорошо, а если не даст… он оставил кувшин, Ийлэ не будет пить все. Поставит на подоконник, там холодно, потом можно будет поделиться.

Согреть во рту.

И по капле. Отродью легче, когда по капле, молока ли, силы. А миску пес тоже оставил, с полотенцем. Ийлэ, убедившись, что он ушел и дверь на чердак за собой запер, на четвереньках подобралась к миске.

Мясо остыло. А хлеб, пропитавшись подливой, стал только вкусней. Ийлэ отламывала по крохотному кусочку, засовывала их в рот и рассасывала, как когда-то давно леденцы…

…хлеб был лучше леденцов. Много лучше.

…она так и осталась на чердаке. И пес притащил туда одеяло.

А второй, который помоложе, матрац. Этот второй ненавидел Ийлэ и потому был понятен. От него следовало держаться подальше, и она отползла за трубу, в тень, которая, к сожалению, была не настолько густой, чтобы пес ее не увидел.

Он же, бросив матрац, не спешил уходить.

Прошелся по чердаку, остановился у распахнутого сундука, куклу поднял, повертел в руках и аккуратно усадил за столик.

– Ты мне не нравишься, – сказал он, повернувшись к Ийлэ спиной.

Пес смотрел в узкое чердачное окно и на подоконник, тоже узкий, темный от влаги, опирался обеими руками. Он покачивался, и Ийлэ не могла отделаться от ощущения, что еще немного – и пес упадет.

Пускай бы упал и свернул себе шею, благо тонкая, длинная.

– Я вообще альвов ненавижу… и хорошо было бы, чтобы ты сдохла.

Наверное.

Ийлэ подумала и согласилась: она ненавидела псов, и если бы этот, конкретный, который знал, что Ийлэ слабее, и потому ее не боялся, издох бы, она бы порадовалась.

– Но Райдо думает иначе.

Обернулся. И от подоконника отлип. Подошел, пнул матрац.

– Это он приказал принести. Я принес. И буду приносить матрацы, белье… что угодно, пока ему от этого легче. Слышишь?

Слышит.

Райдо… он называл имя, но Ийлэ его не запомнила. К чему ей знать чужие имена? Ей бы собственного не забыть.

– Поэтому чем дольше он проживет, тем лучше для тебя…

Пес ушел.

Ийлэ осталась.

Она перетянула матрац поближе к печной трубе. И простыни погладила, удивляясь тому, что у нее есть простыни… чистые, белые… Одеяло. Подушка огромная, с которой Ийлэ ложилась спать в обнимку. Но засыпала все одно настороженная, готовая очнуться от любого шороха, уже отличая голоса дома от шепота дождя.

Убежище она покидала дважды в день, всякий раз осторожно выглядывая из-за двери, убеждаясь, что узкий коридор за ней пуст. И второй, ведущий к центральной лестнице.

Лестница ей была не нужна. Ийлэ добиралась до дубовой двери и вновь останавливалась, прислушиваясь к тому, что происходит за этой дверью, трогала ручку. Толкала дверь. И замирала, ожидая окрика.

Она знала, что в это время пес спускался к завтраку, но все равно ждала… чего?

Чего-нибудь.

И чем дальше, тем напряженней становилось ожидание. Если бы не отродье…

Он нарочно оставлял корзину в своей комнате, зная, что Ийлэ придет за ней. В комнате этой стало чище. Здесь все еще пахло болезнью и виски, но пыль исчезла и вещи не валялись на полу. Ийлэ замирала на пороге, приказывая себе быть осторожней.

Она кралась – от двери до корзины – три шага.

И назад три.

Переступить порог. Выдохнуть с облегчением – у нее вновь получилось. И сбежать в единственное, почти безопасное место: на чердак.

Дверь прикрыть.

Сесть. Вытащить отродье, нить жизни которого день ото дня становится прочней…

– З-сдравствуй, – сказать шепотом.

Она не ответит.

Хорошо, если дрогнут полупрозрачные веки. Или ручонки, спрятанные меж полотняных складок, шелохнутся. Отродье по-прежнему тихо, безмолвно, но это безмолвие больше не кажется спасительным. Ийлэ порой хочется, чтобы оно, ее проклятье, ожило. Закричало.

Молчит.

Но силу тянет, глоток за глотком, жадно, словно осознает, что от этой силы зависит собственная его жизнь. Ийлэ делится. Ей не жаль, правда, силы все одно немного, но… с каждым днем прибывают. По капле. По вздоху. С теплом чердака, с едой, которую приносит пес, и он же, больше не пытаясь заговаривать, забирает отродье.

Пса зовут Райдо.

Она повторяет это имя, когда знает, что его нет поблизости. У имени сотни оттенков, как и у собственной Ийлэ ненависти. Порой она легкая, невесомая, как осенние сумерки, порой густая, промозглая, сродни туманам. Кислая и горькая, с шелестом дождя, со скрипом дверных петель, которые отсырели. С шорохом юбок Дайны…

…она поднялась на чердак лишь однажды.

И шла крадучись, но, будучи человеком, Дайна оказалась слишком неуклюжа, и Ийлэ услышала ее задолго, а еще Дайну выдал запах – терпкий, едкий аромат ландышей.

…туалетную воду Дайна покупала в аптекарской лавке, в мутной бутыли с узким горлом, которое затыкали старой пробкой. Флакон оборачивали мягкой ветошью и перевязывали бечевкой.

Ийлэ помнит.

Еще один осколок от прежней жизни, как и темно-зеленое шелковое платье, отделанное золотым шнуром. Его мама выписала из столицы, и платье оказалось слишком уж свободно в груди, его пришлось перешивать…

…Дайна перешила вновь, вставив в корсаж широкие полосы желтого поплина. И еще дешевое темное кружево, которое смотрелось убого, как и два ряда перламутровых пуговиц.

– Здравствуй, – сказала Дайна. Она остановилась на пороге, подобрав юбки.

Здравствуй.

Наверное, Ийлэ могла бы сказать.

Наверное, она бы и сказала… и собиралась… не сумела.

– Молчишь? – Дайна вошла, пригибаться, как псу, ей не пришлось. Она всегда была невысокой, полноватой, но сейчас полнота эта не выглядела уютной.

Пухлые щеки. Нос курносый. Губы полные, вывернутые и блестят маслянисто, Дайна их облизывает, и этот глупый жест выдает волнение, хотя странно: с чего бы волноваться ей? Она с псами ладила. Ей даже платили… и вещи вот отдали… мамины вещи…

– Молчи… это правильно… – Дайна попробовала пол ногой, убеждаясь, что тот крепкий. – Это разумно… ты будешь молчать, а я…

Она юбки держала высоко, и видны были и крепкие кожаные башмаки с квадратными носами, и полные щиколотки, правда, ныне не в шелковых чулочках, но в солидных, вязаных.

– А я помогу тебе.

Остановилась Дайна у корзины и, вытянув шею, заглянула внутрь:

– Еще жива?

Ийлэ подалась вперед, оскалилась. Ей была неприятна сама мысль, что эта женщина прикоснется к отродью своими белыми пухлыми ручками.

– Не рычи… ты ж понимаешь, что живешь здесь только потому, что хозяин разрешил?

Хозяин?

Райдо.

Имя с тысячью оттенков, сейчас горькое, обжигающее, пусть Ийлэ и не произносит это имя вслух. Она все одно катает его на языке, не способная отделаться.

– Но он может и передумать… – Дайна наклонилась, дыхнула едким ароматом ландышей. – Я могу передумать… веди себя хорошо.

Она развернулась на каблуках, нелепо взмахнув подолом. И жест этот, самой Дайне, верно, представлявшийся изящным, был смешон. И сама она, надевшая чужое платье, примерившая чужую роль, была смешна. Гротескна.

И великолепно вписывалась в нынешнюю, искаженную жизнь.

Ийлэ не смогла удержаться, она рассмеялась звонко и громко и смеялась долго, искренне, как не смеялась уже давно. А когда смахнула слезы, то увидела, что Дайна так и стоит в дверях.

Красная.

И губы полные дергаются. Кулаки стиснула, прижала к груди, которая ходуном ходила, грозя вырваться из тенет корсажа, все одно, несмотря на вставки, слишком тесного.

– Думаешь… думаешь, ты можешь вот так… надо мной… – Наверное, она бросилась бы, окончательно выбравшись из роли.

Вцепилась бы в волосы? Опрокинула на пол?

Сдержалась.

– Ты никто. – Дайна провела пальцами по красному лицу. – Слышишь? Ты никто… и сдохнешь скоро… сначала твое отродье, потом ты…

Она ушла, оставив на чердаке свой ландышевый запах, точно метку, и Ийлэ поспешно открыла окно, позволяя ветру вычистить его. Сама же вернулась к корзине, легла рядом, сунула палец в синюшную ручонку отродья.

Сдохнет? Ну уж нет… это пока незаметно, но Ийлэ точно знает: отродье будет жить.

– Она глупая. – Теперь, когда на чердаке вновь было пусто, Ийлэ могла говорить. – Она меня боитс-с-ся… почему?

Отродье не знало. Оно стиснуло палец в кулачке и вновь смежило веки. Так и лежали, долго, пока ветер не вымел все следы Дайны…

…она и вправду убила бы…

…или нет? Такие не убивают сами, смелости не хватает, но если исподволь, чужими руками…

Надо будет найти еще одну куклу…

За кукольным столом есть место, а Ийлэ интересно будет играть за Дайну. Быть может, Ийлэ даже скажет, что Дайне нечего бояться, что она, Ийлэ, вовсе не собирается выдавать чужие грязные тайны. Не из благородства душевного, но потому, что тайны эти – и не тайны вовсе, мелочь… или даже не так, в них нет смысла.

И та, кукольная Дайна, глядишь, сумеет понять.

Или нет?