Глава 8
О результатах библиотечных изысканий, назойливых посетителях и хитроумных планах
Место клизмы изменить нельзя.
Евстафий Елисеевич маялся язвою. Ожившая третьего дня, та всякую совесть потеряла, ни днем ни ночью не давая покоя исстрадавшемуся познаньскому воеводе. Можно подумать, у него иных забот мало.
Нет же, колдовкина тать, мучит, терзает-с.
Не дает ни вдохнуть, ни выдохнуть.
И оттого норов Евстафия Елисеевича, без того не отличавшийся особой благостностью, вовсе испортился. Сделался познаньский воевода раздражителен, гневлив без причины…
Правда, ни о язве, ни о гневливости, ни уж тем паче о беспокойстве, которое снедало Евстафия Елисеевича с той самой минуты, когда в городе объявился волкодлак, нежданный посетитель не знал. Он объявился в кабинете спозаранку, непостижимым образом миновав дежурного, преодолев два этажа да великое множество лестниц, а затем и две двери, что вели в приемную.
В кабинете Евстафия Елисеевича посетитель расположился вольно, если не сказать вольготно. Он откатил кресло, для посетителей назначенное, к стеночке, сел в него, сложивши на коленях руки, а тросточку вида превнушительного сунул под мышку. Так и сидел, с преувеличенным вниманием разглядывая вереницу портретов, кои стену украшали.
Портреты были сплошь государевы.
– Здравствуйте, – сказал посетитель, завидевши познаньского воеводу, который от этакой наглости обомлел, а потому и ответил:
– И вам доброго дня.
Ныне язва терзала Евстафия Елисеевича всю ночь, не позволивши ему и на минуту глаза сомкнуть. А оттого был познаньский воевода утомлен и раздражен.
– А я вас жду. – Гавриил неловко сполз с кресла, которое ему представлялось чересчур уж большим. Нет, выглядело оно пресолидно, достойно кабинета воеводы, но вот было на удивление неудобным.
Скрипело. И скрежетало. И норовило впиться в спину шляпками гвоздей, что было вовсе невозможно терпеть.
– И зачем вы меня ждете? – Евстафий Елисеевич не скрывал раздражения.
– Поговорить.
Гавриил широко улыбнулся.
Он читал, что улыбка располагает людей, вот только нонешним утром Евстафий Елисеевич не был склонен располагаться к людям в целом и к данному конкретному человеку в частности. Евстафий Елисеевич прижал ладонь к боку – язва опять плеснула огнем, отчего показалось, что сами внутренности поплавило, – и дал себе зарок ныне же заглянуть к медикусу.
Тот давненько на воеводу поглядывал, намекая, что этак недолго на государевой службе и костьми лечь, и прочею требухою. Медикус при управлении служил серьезный, мрачного вида и черного же юмора человек, какового Евстафий Елисеевич втайне опасался.
А вот, видать, придется на поклон идти…
– И о чем же, – сквозь зубы произнес Евстафий Елисеевич, сгибаясь едва ли не пополам, – боль была ныне почти невыносимою, – вы хотели бы со мною поговорить?
– О маниаках!
Признаться, вид познаньского воеводы Гавриила встревожил.
Нет, выглядел тот солидно, но вот… бледен, и неестественно так бледен, до синевы под глазами, до вен, что выпятились на висках. И сердце бьется быстро-быстро.
Гавриил слышит его, ритм неровный, рваный, будто бы бежал Евстафий Елисеевич.
А на висках его пот блестит крупными каплями, бисеринами даже.
Дышит хрипло.
– Вам дурно? – поинтересовался Гавриил, испытывая преогромное огорчение, поелику весьма рассчитывал, что к нынешним его аргументам, самому Гавриилу представлявшимся вескими, неоспоримыми даже, познаньский воевода отнесется с пониманием.
И уделит делу приоритетную важность.
Быть может, даже позволит самому Гавриилу помогать полиции. Скажем, во внештатные агенты возьмет-с.
Или даже в штатные… эта мысль, появившаяся внезапно, показалась вдруг неимоверно привлекательной. Вот только…
– Мне хорошо, – просипел Евстафий Елисеевич, сгибаясь, кляня себя за то, что прежде-то к язве относился несерьезно, полагая ее едва ли не блажью.
– Да? – Гавриил потенциальному будущему начальнику не поверил. – А чего у вас тогда глаза такие?
– К-какие?
– Выпученные.
– От удовольствия, – рявкнул Евстафий Елисеевич, теряя остатки терпения. – Тебя видеть рады!
Он хотел добавить еще что-то, но пламя, пожиравшее внутренности, стало вовсе нестерпимым. И он не удержал сдавленный стон.
– Вам плохо, – с уверенностью произнес Гавриил, пытаясь понять, как же быть дальше.
На помощь позвать? Но кого?
От познаньского воеводы пахло болезнью и, пожалуй, кровью… он закашлялся, вытер губы рукавом, и запах крови сделался резким.
– Ждите, – решился Гавриил. – Я скоро. Я вас спасу!
Евстафий Елисеевич вовсе не желал, чтобы спасали его всякие подозрительные личности, однако возразить не сумел. Рот его наполнялся кислою слюной, которую познаньский воевода сглатывал и сглатывал, а слюны не становилось меньше. Вкус ее изменился… и когда его вырвало, насухо, желтой желчью, то в желчи этой он увидел бурые кровяные сгустки.
Норовистою была его язва.
Здание полицейского управления показалось Гавриилу огромным. Он вертел головой, пытаясь уловить из тысячи запахов, в нем обретавших, тот самый, который приведет к медикусу.
От медикусов всегда пахло одинаково: касторкою, ацетоном и еще аптекарскими порошками. И нынешний не стал исключением.
Он обретался в дальнем кабинетике и, к счастью, имел привычку являться на работу затемно. Происходила сия привычка единственно от личной неустроенности, которая, в свою очередь, проистекала от дурного норова и исключительной неуживчивости пана Бржимека.
Его и в полицейском-то управлении с трудом терпели.
– Чего надо? – осведомился он на редкость нелюбезным тоном, от которого любой иной посетитель, верно, растерялся бы, залепетал извинения. Но Гавриил лишь головою тряхнул:
– Воеводе плохо.
– Насколько плохо? – Пан Бржимек подхватил кофр. О состоянии своих пациентов он предпочитал узнавать уже в пути, даже если путь сей занимал всего-то этажа два.
– Совсем плохо…
– Совсем плохо – это еще не диагноз.
Гавриил не обиделся. Напротив, типус сей, мрачный, сосредоточенный, напоминал ему приютского медикуса, единственного, пожалуй, человека, относившегося к самому Гавриилу если не с симпатией, то с явным сочувствием.
– Бледный. Взопрел. Глаза выпучил, – принялся перечислять Гавриил, загибая пальцы. Ему приходилось подстраиваться под широкий шаг пана Бржимека, который слушал и кивал. – А еще кровью пахнет.
– Сильно? – Это обстоятельство медикуса заинтересовало настолько, что он остановился и даже смерил Гавриила скептическим взглядом.
– Сильно.
– Свежей или так?
– Свежей, пожалуй, – согласился Гавриил.
– Язва, значит… догулялся… говорили ему, говорили… но кто ж слушает… все ж себя вечными полагают… – Дальше медикус двинулся рысцой.
А Гавриил остался.
Очевидно же, что оказия для беседы о серийных маниаках с Евстафием Елисеевичем случится не скоро… к кому другому идти? К кому?
Полицейских в управлении великое множество, но ни один из них не внушал Гавриилу хоть какого доверия. Гавриил подозревал, что слушать его не станут, в лучшем случае посмеются, а в худшем объявят безумцем, спровадят еще в лечебницу…
И как быть?
А так, как до сего дня… сам разберется. В конце концов, у него и подозреваемый имеется, и жертва потенциальная. Осталось малое – найти убедительные доказательства вины.
Еще лучше – задержать на месте преступления.
Голосили.
Выли громко, с переливами, с поскуливаниями да причитаниями, от которых на глаза наворачивались слезы. Евдокия моргала часто, но слезы все равно катились.
С чего бы?
Она ведь не знала панну Зузинскую… не настолько, чтобы горевать по ней искренне… и вовсе горевать… смешно как – по колдовке горевать… она ведь намеревалась сделать с Евдокией… что сделать?
Неизвестно.
Но уж точно не замуж выдать.
– Спокойно, – произнесли рядом, и голос этот разорвал пелену всеобъемлющего горя.
Евдокия всхлипнула.
– Это тебя отпускает… это от наговора… ты, Дусенька, оказывается, нежное создание, – произнес Себастьян, как показалось, с упреком. Но вот голос его – именно его, а не Сигизмундуса – был на удивление мягок. – Знал бы…
– И что? – Она смахнула слезы с глаз.
Надо же… и вправду сердце щемит, и на душе тошно, тянет вновь разреветься. Но Себастьян держит, прижимает к себе, гладит по голове, будто бы она, Евдокия, дитя. Или, хуже того, нервическая барышня… а она и вправду нервическая барышня, ежели по такому пустяку в слезы.
Или не пустяку?
Чужая смерть – это ведь не пустяк.
– В монастыре б оставил.
– Не хочу в монастырь…
– А кто в монастырь хочет? – Он отстранился. – Но ничего… привыкают… все, успокоилась?
– П-почти. – Евдокия облизала мокрые губы. – Я… не понимаю почему…
– Потому что она колдовка. К тебе прилепилась. А теперь померла, вот связь и разорвалась. Не только с тобой.
Выли несостоявшиеся невесты. Стояли над телом. Держались за руки. И голосили… Евдокия испытала преогромное желание к вою присоединиться, но с желанием этим сумела справиться.
Колдовка.
Связь.
И всего-то… пройдет…
– А теперь, дорогая кузина, – нарочито бодрым тоном произнес Себастьян, поправляя шарф, – нам следует поторопиться, если мы не хотим упустить наших дорогих друзей.
– Что?
– Пора нам, говорю…
И за руку дернул. Прикосновение пальцев его, каких-то неестественно горячих, окончательно разрушило морок. А Себастьян уже тянул за собой.
– К-куда?
Евдокия только и успела, что поднять ридикюль с револьвером. И ведь помнила же, что в руках держала, ан нет, лежит на полу рядом с телом.
Панна Зузинская мертвой выглядела… нестрашной. Ненастоящей. Юбки, кружево… волосы… лицо бледным пятном. Глаза распахнуты. Не человек – кукла, постаревшая до срока.
– Не смотри на нее, – приказал Себастьян. – И шевелись, Дуся… шевелись…
Проводник лежал в тамбуре. И, кажется, был мертв… определенно, был мертв. Евдокия заставила себя не смотреть на тело и вцепилась в тощее Сигизмундусово запястье.
– Осторожней, кузина, руку сломаете… у меня, за между прочим, организм нежный, к насилию не приученный…
– Ничего. Приучим.
Себастьян рассмеялся.
– Так-то лучше, Дуся… радость моя, ты мне ничего сказать не хочешь?
Сказать? Она не знала, что Себастьян желал услышать.
Дурнота отступила, и вой, доносившийся из вагона, ныне скорее раздражал, нежели вызывал желание к нему присоединиться.
– Где мы?
– А чтоб я знал…
Небо низкое, черно-серое, будто бы из дрянного атласу, который вот-вот разлезется, а то и вывернется, выставит гнилую изнанку.
Ни луны.
Ни звезд.
Дорога… стальные полосы, ушедшие в землю. Перекосившийся вагон, в эту самую землю зарывшийся. Клочья серой травы на ржавых колесах. Пробоины.
И степь.
Евдокии случалось видеть такое вот безбрежное травяное море, по которому ветра гуляли привольно. И под тяжестью их клонились к земле белокосые ковыли. Но в степи пахло иначе.
Сухою землей.
Солнцем.
А тут… тяжкий запах застоявшейся воды, не болота даже, но той, которая зацветает не то в брошенном колодце, не то в пруду, когда умирают питавшие оный пруд родники.
– Похоже, прибыли. – Себастьян озирался с немалым любопытством. – К слову, Дусенька… не знаю, как тебе, а мне тут неуютненько…
И вправду неуютненько. Не жарко, но и не холодно. Земля сухая. И трава сухая, колется, норовит уязвить ладонь. Ноги проваливаются по щиколотку, и каждый шаг поднимает облачко пыли. От пыли этой в горле першит, и Евдокия прикрывает рот платком.
– Идем. – Себастьян повел носом. – А то не хотелось бы потеряться здесь…
С этим Евдокия была согласна.
Не хотелось бы.
Вернуться бы в вагон… и ждать… должны же их искать? И если так, то найдут… спасут… ко всему нельзя бросать людей. Там женщины и…
Евдокия тряхнула головой. Да когда же это закончится?!
– А они? – Она вцепилась в Себастьянову руку, надеясь, что этой ее нынешней слабости он не заметил. – С ними что?
– По рельсам выйдут. – Себастьяна судьба пассажиров совершенно не беспокоила. – Дуся, не волнуйся, с ними вон цельный некромант остался.
Некромант открыл глаза.
Голова гудела. Непривычно гудела. И то верно, ведь прежде не находилось людей столь бессовестных, а главное, бесстрашных, которым бы вздумалось причинять членовредительство некроманту. Некромантов люди опасались.
Он со стоном сел, ощупывая голову.
– Выпейтя. – Под спину поддержали, а в руки заботливо сунули фляжку, к которой некромант приник, ибо пить хотелось неимоверно.
Правда, первый же глоток едва не встал поперек горла. И горло это опалило.
– Крепкая, – довольно произнесли над ухом и по спине похлопали с немалою заботой, во всяком случае, некромант надеялся, что это забота, а не попытка его добить. – Дядька Стась ее на конопляном цвету настаивает…
– К-кого?
– Самогоночку…
Конечно, самогоночку… самогоночки некроманту до сего дня пробовать не доводилось, поелику что происхождение его, что состояние позволяли потреблять напитки более благородные.
Самогонка жгла внутренности. И некромант подумал, что умрет. Он застыл с разинутым ртом, тяжело дыша, и Нюся не упустила момент, подняла фляжечку. Дядькин самогон еще никогда не подводил!
Некромант глотнул.
И еще раз… и огонь во внутренностях притих, зато по телу разлилось тепло удивительное, мягкое. И такая благость это самое тело охватила, что из всех желаний осталось одно – лежать и думать о высоком…
– Полегчало? – поинтересовалась Нюся, бутыль убирая.
И рядышком присела, провела рукою по волосам, дивясь тому, до чего они мяконькие, сразу видна княжеская порода.
– Хорошо-то как… – пробормотал некромант.
– Нюся…
– Хорошо-то как, Нюсенька… – Он прикрыл глаза. – А чего тут было?
– Ограбление…
– Ограбление, – мечтательно произнес некромант, который и вправду был князем, хотя происхождение свое скрывал, полагая, что одною славой предков жить не будешь. – И кого грабили, Нюся?
– Так ить… вас. – Нюся фляжечкой потрясла.
Выпил-то некромант немного, пару глоточков всего, да, видать, слаб был телом. Небось князь – это вам не дядька Стась, который полведра всадить способный и на плясовую пойти.
– Меня? – удивился некромант. Впрочем, удивление было вялым, ибо ныне князь пребывал в преудивительном состоянии гармонии что с собою, что с миром.
– И прочих тож. Панну Зузинскую застрелили, – пожаловалась Нюся, подвигаясь ближе.
И князь был вовсе не против этакой близости. Напротив, и сама девка, и, что важнее, фляга в ее руках показались ему родными. Он Нюсю и приобнял.
– Жалость какая… а хочешь… хочешь, я ее подниму?
Ему вдруг возжелалось совершить подвиг во имя прекрасной дамы. А в нонешнем его состоянии Нюся представлялась прекрасней всех познаньских барышень разом. Ему были милы и ее простоватость, и нелепое платье, в котором виделся признак душевной склонности к эпатажу и вызов обществу, и манера речи. Некромант вдруг явно осознал, что влюбился.
– Зачем? – удивилась Нюся. – Пущай себе лежит…
– Пущай. – Некромант нахмурился. – А чего она тут лежит?
Вид мертвого тела был ему привычен.
– Так где застрелили, там и лежит.
Девки устали выть и теперь тихонько поскуливали. Им, в отличие от Нюси, было страшно.
– Нет, непорядок. – Некромант взмахнул рукой. Сила, переполнявшая его, требовала немедленного выхода. – Пусть полежит где-нибудь еще…
Панна Зузинская дернулась.
И девки завизжали. Нюся бы тоже завизжала, но от страху этакого – живых мертвяков встречать ей не приходилось – голос переняло. Она разевала рот, точно рыба, не способная сказать ни словечка.
Тело дергалось.
Некромант хихикал. Ему все происходившее представлялось донельзя забавным. Он даже удивился тому, что прежде не играл этаких вот шуток.
– Цыц! – сказал он девкам, и панна Зузинская повторила приказ.
Девки смолкли. Они забились в самый угол вагона, вцепились друг в друга, боясь дохнуть.
– Ведите себя хорошо! – скрипучим неживым голосом произнесла панна Зузинская. На ноги она поднялась. И пальчиком погрозила.
А после, повинуясь некромантовой воле, двинулась к концу вагона.
Нюся сглотнула. И приникла к заветной фляге. Дядькин самогон был крепким. Зато и действовал моментально.
– Не бойся, Нюся. – Некромант воспользовался мгновением женской слабости, чтобы Нюсю обнять. Она же не стала противиться, здраво рассудив, что дать в глаз за лишние вольности всегда успеет. – Я тебя защитю! Тьфу ты… защищу…
И, окинув разомлевшим взглядом Нюсины обильные прелести, добавил тихо:
– Защищу… затащу…
– Куда это ты меня затащить собрался? – поинтересовалась Нюся.
– Так это… под венец! – нашелся некромантус, и идея сия показалась донельзя здравою. А и вправду, как это прежде он не додумался до такой очевидной мысли: пора жениться!
Князь он будущий или так, хвост собачий?
А князю без жены никак неможно… и отец о том твердит не первый уж год, сетуя, что разумная жена небось сыскала бы способ отвадить единственного сына и наследника от занятий, не совместимых с гордым княжеским званием. Оттого и норовил подсунуть девок бледных, томных, при одном упоминании о мертвяке падающих в обморок. И девицы сии донельзя некроманта раздражали никчемностью своей.
То ли дело Нюся!
Сидит. Фляжечку с самогоном – а чудесный напиток, и как это прежде князю не доводилось его пробовать? – к груди прижимает трогательно… и такое душевное волнение вызывает оная картина, что жениться тянет прям тут.
– Под венец? – Нюся фляжечку погладила, думая, что права была маменька, говоривши, что путь к сердцу мужчины через требуху евонную лежит. Правда, не борщи варить надобно, а самогоночку… – Под венец… пойду.
Она не стала томить кавалера ожиданием: вдруг да передумает?
Да и девки смолкли.
Страх перед мертвой свахой, которая, если подумать, ничего-то дурного сотворить не сумела, а напротив, убралася с глаз долой да и сидела себе тихонько в углу вагона, отступил перед исконным девичьим желанием выйти замуж.
Этак дашь слабину и в вековухах останешься.
– Нюся! – Согласие, которого некромант ожидал с обмершим сердцем – вдруг да откажет, небось серьезная девушка, не чета прочим, – наполнило его радостью. – Нюся, я весь твой! Давай жениться…
И попытался воплотить благородное это намерение в жизнь.
Процесс женитьбы в нынешнем сознании князя был тесно связан с иным процессом, который должен был бы привести к продолжению древнего рода, однако порыв сей душевно-телесный был остановлен Нюсей.
– Сначала в храм, – сказала она строго.
– А где тут храм?
В храм некромант готов был идти.
– Где-то там. – Нюся выглянула из окошка и рассудила: – Надобно по рельсам идти. Тогда, глядишь, и придем куда…
– К храму?
– К храму, – согласилась она, прикидывая, хватит ли дядькиного самогону, чтобы жених выдержал и путь, и венчание. По всему выходило, что расходовать драгоценную жидкость надобно с большой осторожностью.
На беду князя вагон от основной ветки отогнали всего на две мили, которые он в любовном томлении одолел быстро. А на станции отыскался жрец, каковой следовал до Путришек с благородным намерением основать там храм Вотана-заступника и силой веры способствовать возрождению клятых земель. К намерению некроманта, несколько запылившегося, но все одно бодрого, одержимого страстью к Нюсе, он отнесся благосклонно.
Брак был заключен прямо на станции.
Невесте вручили букет сухого ковыля. Жениху – кольцо, любезно проданное станционным смотрителем за десяток злотней. Несколько смущала фляга, с которой жених не сводил жадного, можно сказать, влюбленного взгляда. Хотя, может, и не с фляги, но с пышной невестиной груди…
Как бы там ни было, проснулся некромант с жутким похмельем.
А хуже того, женатым.
…спустя три месяца познаньский высший свет имел счастье свести знакомство с княжной Нюсей, тяжелой ее рукою, каковую она не стеснялась пускать в ход, не делая различий меж чинами, и главное, с чудесной самогонкой на конопляном цвету…
Себастьян шел уверенно.
И Евдокия едва поспевала за ним. Но чем дальше она шла, тем спокойней становилась.
– Погоди… ты уверен, что…
– Мы идем правильно. – Себастьян указал пальцем на тропу. – Ее явно топтали не олени.
С этим Евдокия была согласна хотя бы потому, что олени на Серых землях не водились. А она больше не сомневалась, что находится именно здесь.
И вправду серые.
Что небо, что земля, что трава… приглядишься – вроде бы и зелень есть, да только какая-то тусклая, будто бы припорошенная пылью.
– Нет, я не сомневаюсь, что мы идем правильно. Я не понимаю, зачем мы вообще идем за ними? Не проще ли вернуться по рельсам…
– И угодить в теплые объятия полиции? Или военного ведомства? – Себастьян остановился. – Дуся, ты же не думаешь, что останавливали нас исключительно из желания провести альтернативную перепись населения и узнать, у кого в королевстве хвост имеется?
– Тебя искали.
– Меня. И нашли бы. Будь тот улан поумней чутка, мы бы так легко не отделались. И не отделаемся, если высунем нос…
– Но… – Евдокия растерялась.
Выходит, что план ее никуда не годен? Дойти до заставы. Нанять проводника. Людей в сопровождение…
– Погоди. – Евдокия остановилась. – Я понимаю, почему мы не пойдем на заставу, но тебе не кажется, что разбойники – это несколько чересчур?
– Дуся, все это место – несколько чересчур. Я, за между прочим, метаморф. У меня натура тонкая. Чувствительная. Я, быть может, к подобным испытаниям не предназначенный…
Воздух тяжелый, влажный.
Странно как… трава сухая, мертвая трава, несмотря на пыльную свою зелень, а воздух влажный, да так, что юбки Евдокиины влагой напитались, липнут к ногам. И жакет, и платок, который она уже давно у лица не держала, но сжимала в руке. Платок этот сделался невыносимо тяжелым, не говоря уже о ридикюле.
– Нам нужен проводник. – Себастьян отер пот со лба.
– Думаешь, предоставят?
– Думаю, договоримся… у меня рекомендации имеются к надежному человеку. – Он вдруг закашлялся и согнулся пополам. – П-р-р-роклятье… сейчас… воняет-то как…
…болотом.
…багною темной, которая прячется под тонким ковром осоки. И норовит схватить за ногу, затянуть, облизать… отпускает, но лишь затем, чтобы наивная жертва, решившая, будто бы ковер этот безопасен, сделала следующий шаг. И еще один. И потом, когда безопасный край станет недостижимо далек, багна вздохнет. От этого вздоха ее разлезется гнилое кружево мхов под ногами, раскроется черный зев стылой воды…
Пахло этой водой.
И еще мертвяками. Утопленниками, каковых время от времени выносила на Стылый кряж ленивая Висловка. Мертвецкой. И старым погостом. Даже не старым, но древним, таким, который, быть может, помнил времена, когда сия земля принадлежала дрыгавичам…
Запахи эти оседали в легких тиною, пылью меловой, грязью, от которой, чуял Себастьян, не избавиться.
– С тобой все хорошо? – Евдокия оказалась рядом.
И сесть помогла.
– Нет. Но пройдет. – Себастьян попытался усмехнуться, но вело… как после хорошей попойки повело, правда, не в пляс, но в сон. И ведь ясно, что нельзя спать, а тянет, тянет. И земля уже глядится едва ли не периною, а то и мягче. – Пройдет, Дуся… пройдет… вот скажи мне…
Сглотнул вязкую слюну.
– Что сказать?
– Что-нибудь…
Нельзя спать. Вставать надобно, даже если через силу.
– Думаешь, разбойники твои рекомендации примут?
– Надеюсь, что примут.
Правильно, о деле надобно думать. Мысли о деле всегда спасали. И теперь полегчало.
Разбойники.
Не случайные, явно не случайные… случайные люди не рискнули бы вагон отцепить… тут и про боковую ветку знать надобно. И с проводником в сговор войти… небось не первое дело, только до того не вагоны брали, а людишек.
Мало ли кто исчезает в Приграничье? Приграничье – оно такое… был человечек, и не стало.
А тропа эта явная, пролегшая в сизых травах, не сама собою появилась.
Значит, надо встать и идти.
Надеяться, что не послышалось Себастьяну в вагоне… и что господа-разбойники, донельзя разочарованные нынешним неудачным налетом, не станут стрелять сразу… обидно будет, если станут.
– Нам без проводника здесь делать нечего…
Он шел, опираясь на Евдокиино узкое плечо. Не по-женски крепкое плечо. И, пожалуй, опирался чересчур уж, да Евдокия не жаловалась. Терпела.
Себастьян был ей за то благодарен.
Становилось легче. Нет, не исчезли запахи, не ушло чувство опасности, но словно бы поблекло, подернулось кисейною завесой.
Кажется, метаморфы не столь уж нежны, как о том писали…
– Стой, кто идет? – раздалось вдруг, и над ухом свистнула стрела.
– Я иду! – отозвался Себастьян, останавливаясь.
И Дусю за спину задвинул. К счастью, возражать и геройствовать она не стала.
– Кто «я»? – подозрительно поинтересовался голос, но стрелами больше пуляться не стал, все радость.
– Я, Сигизмундус…
А стрелка разглядеть не выходило.
Колыхалось все то же сизое море травы, ветер чертил узоры…
– У меня к Шаману дело!
– Какое?
– Важное! – Себастьян выпрямился и шарфик влажный поправил.
Стрелок замолчал.
Исчез?
Или крадется, он, проведший в этих местах не один год, выучил их повадки, сроднился, оттого и не выдают его ни ветер, ни травы, ни даже запахи.
– Сигизмундус, значит. – Из травы вынырнул паренек самого безопасного вида.
Он был круглолиц, круглоглаз и конопат до того, что кожа его гляделась рыжею. Голову его прикрывал мятый картуз, не особо сочетавшийся с некогда роскошным камзолом темно-зеленого бархата. Правда, ныне бархат пестрел многими пятнами, на локтях прохудился, шитье и вовсе истрепалось.
– Ну чё, Сигизмундус, – в руке парень держал арбалет вида весьма сурьезного, – считай, пришел… и девка твоя тож пришла. Гы… Шаман гостям завсегда радый…
Сказал он это радостно. Слишком уж радостно.
– Руки до гуры! – рявкнул парень и арбалетом под ребра ткнул, чем привел Сигизмундуса в состояние, близкое к панике. – А вы, прекрасная паненка, не отставайтя…
Выяснить, где обретается известная в узких кругах писательница-романист, получилось не сразу. Ушло на то полдня времени, а еще полсотни злотней, ибо без оных люди, имевшие к оной писательнице непосредственное отношение, отказывались с Гавриилом беседовать.
Да и, злотни принимая, разговаривали снисходительно, будто бы с душевнобольным.
Впрочем, сие Гавриила не беспокоило.
У него имелась цель.
Благородная.
И следовательно, способная искупить все иные его, куда менее благородные, деяния. И не только его…
Проживала панночка Эржбета в квартале Булочников, в верхней его части, каковая вплотную примыкала к Белому городу, а потому считалась «чистою», свободною и от попрошаек, и от куда более криминального элемента.
Улочка Бежмовецка отличалась той удивительной чистотой и степенностью, которая свойственна улочкам, где обретаются люди заможные.
И Гавриил на этой улочке чувствовал себя чужаком.
Сияли витрины, и стены домов, крашенных в белый яркий колер, и листва низкорослых вязов, круглые булыжники мостовой и те поблескивали, будто бы натертые воском. Неторопливо прогуливались паны и панны, раскланивались друг с другом, порой останавливались, чтобы перекинуться словечком-другим. И такая во всем была неторопливость, сонность даже, что мухи и те здесь летали медленно, с чувством собственного достоинства.
Пятый дом, который, собственно говоря, и являлся целью Гавриила, принадлежал некой панне Арцумейко, потомственной булочнице, ныне, правда, от дел отошедшей. Да и то, женское ли дело у печи спозаранку стоять, когда сыновья взрослые имеются? А при них и невестки. Панна Арцумейко сыновей любила, невестками помыкала, однако же без особой злобы, скорее порядку ради и еще от скуки, которою маялась, впрочем, как и почти все обитатели улочки.
Со скуки она и решилась на небывалое: сдать комнаты.
И жиличку выбирала придирчиво, силясь совместить невозможное: чтобы жиличка искомая была, во-первых, девицею приличной, не то что нонешние. А во-вторых, интересной.
Эржбету ей порекомендовала почтенная вдовица, с которой панне Арцумейко случалось сходиться за партией лото. Вдовицу она, признаться, недолюбливала за нечеловеческое везение последней и неспособность промолчать, выигрывая. Однако же когда вдовица объявила о своем отъезде – скука доконала, а в Краковеле внук родился, вот и зовет сынок родный на проживание, на помощь женушке, – испытала преогромное огорчение. В конце концов, иные гости дамского клабу нравились панне Арцумейко еще меньше.
Вдовица и рассказала о жиличке, девице благородного происхождения, каковая не иначе как по дури девичьей, по молодости возжелала писательской славы и из дому сбегла. Дамы сошлись на том, что в прежние преблагостные времена девицу бы, несомненно, домой повернули, выпороли разок-другой аль в монастырь сослали б на перевоспитание. Тогда б и дурь вышла, а ныне такое делать неможно, вот и живет, бедная, в заблуждениях, думает, что будто бы бабье счастье в буковках скрывается.
Панна Арцумейко девицу приняла, сама себе сказав, что совершает сие исключительно из благих побуждений, дабы несчастная наивная Эржбета не связалася с дурной компанией, а паче того, не ступила на путь порока.
За последним панна Арцумейко следила особенно строго.
И Гавриила она окинула взглядом цепким, неприязненным, от которого он несколько смутился, и, не зная, что еще сделать, чтобы сухощавая женщина в поплиновом платье глянула добрей, протянул ей розы.
Розы были куплены для Эржбеты.
В качестве извинения, ибо словами у Гавриила извиняться не получалось.
– Кто таков? – Розы панна Арцумейко приняла, оценив и вид, и цвет, и стоимость. А в цветах она разбиралась неплохо, даром что сестрица ее родная за цветочника вышла.
– Гавриил. – Гавриил снял шляпу из светлой соломки и под мышку сунул. – Мне бы с панночкой Эржбетой… свидеться…
Панна Арцумейко нахмурилась.
Нет, жиличка была дома, только-только встала… она ведь имела пренеприятную привычку ходить по комнате допоздна, а порою и принималась стучать по клавишам печатной машинки модели «Белльвиль», каковая на взгляд панны Арцумейко была просто-таки неприлично громкою. Настучавшись, жиличка отправлялась в постель, из которой вылезала ближе к обеду. А где это видано, чтобы женщина пристойная вела себя подобным образом? Сама панна Арцумейко по давней привычке вставала о шестой године, и невестки ее, коим она имела обыкновение звонить поутру, уже не спали… а эта…
– По делу, – уточнил Гавриил.
– Из издательства, что ли? – Панна Арцумейко разом подобрела.
Втайне она надеялась, что в один прекрасный день издательство откажется печатать экзерсисы жилички. Не со зла, о нет. Скорее уж наоборот. Глядишь, тогда и очнется та, осознает глубину своих заблуждений, раскается, вернется под родительское крыло…
В общем, станет такою, какою положено быть женщине.
– Да, – ответил Гавриил и густо-густо покраснел.
Он убеждал себя, что этакая ложь исключительно из благих побуждений. Иначе не пустят его за кованую оградку, во дворик махонький, в котором уже стоял плетеный столик под белою скатерочкой. На столике возвышался самовар, а в тени его ютились чашки и чашечки, наполненные вареньем.
Варенье панна Арцумейко очень жаловала и любила вкушать пополудни, обязательно во дворике, откудова открывался пречудесный вид на улицу и на соседний двор…
– Вам на второй поверх. – Панна Арцумейко махнула в сторону лестницы, раздумывая, не стоит ли проводить гостя.
Или же вернуться в гостиную? Там стены тонкие, все слышно будет… особенно если со слуховою трубкой, купленной исключительно по случаю…
Эржбета пребывала в дурном настроении, причин для которого имелось множество. И первою было письмо от дорогой матушки, где она в выражениях изысканных, но все одно холодных укоряла Эржбету за поведение, не подобающее шляхетной панночке. А заодно уж взывала исправиться и, что куда актуальней, исполнить наконец дочерний долг и выйти замуж.
Взывала она о том давно, и прочие взывания Эржбета со спокойным сердцем отправляла в камин, однако ныне матушка, отчаявшись, верно, достучаться до разума дочери, пригрозила, что даст ее адрес потенциальному жениху. Был он, по словам матушки, всего-навсего баронетом во втором колене, что, конечно, являлось преогромным недостатком, зато приданого не требовал, а главное, сам готов был оказать семейству вспомоществование.
Пожалуй, именно это обстоятельство и заставило матушку столь радеть о браке.
Эржбете замуж не хотелось.
Совершенно вот не хотелось, тем более за какого-то там баронета во втором колене, имени которого матушка не удосужилась сообщить. Но письмо, отправленное, как и предыдущие, в камин, не шло из головы. А вдруг и вправду даст адрес?
И что тогда Эржбете делать-то?
Второю причиной дурного настроения, куда как, по мнению Эржбеты, важною, был творческий кризис. Как вышло, что герой, показавшийся сперва личностью порядочной настолько, насколько вообще сие понятие свойственно мужчинам, вдруг повел себя непостижимо? И вместо того чтобы наброситься на героиню в порыве страсти, опрокинуть ее на ложе, заботливо поставленное Эржбетой в комнате – а действо, в нарушение всяких норм морали и нравственности, происходило в спальне героя, – попытался загрызть несчастную девственницу? Разве можно подобным образом с девственницами поступать?
Да и она не лучше.
В трепетном создании, столь любовно рисуемом Эржбетой, вдруг проснулся здравый смысл, который и подсказал, что связываться с волкодлаком, князь он там или нет, не станет ни одна идиотка, даже влюбленная. И влюбленности у девицы поубавилось.
Оно и ладно бы, но как дальше быть Эржбете?
Главное, в голове звучал мягкий, с приятною хрипотцой голос: «Волкодлаки так себя не ведут…»
Нашелся специалист…
Может, обыкновенные и не ведут, а вот ежели влюбленные… влюбленных волкодлаков ему вряд ли случалось встречать. И Эржбета со вздохом прикусила ложечку.
Завтракала она кофием, не столько из опасения за фигуру, сколько по сложившейся уже привычке. И эта привычка, как и многие иные, донельзя раздражала квартирную хозяйку. Раздражение свое она облекала в форму премудрых советов, которыми потчевала Эржбету щедро… столь щедро, что поневоле возникала мысль о перемене квартиры.
И оттого, когда в дверь постучали, Эржбета открыла ее, не удосужившись поинтересоваться, кто же явился в столь ранний для нее час, уверена была, что явилась аккурат панна Арцумейко, желавшая всенепременно сообщить, что приличные девушки завтракают не кофием, а сваренною на воде овсянкою, в которую еще яблочко потереть можно, и будет сие полезно для цвету лица…
Эржбета хотела ответить, что овсянку ненавидит, но…
Панны Арцумейко не было.
Зато был вчерашний знакомец из библиотеки.
В полосатом костюмчике, со шляпою, которую он локотком прижимал к боку. А второю рукой торопливо приглаживал взъерошенные волосы.
И когда дверь распахнулась, отступил. Глянул на Эржбету.
И смутился.
Конечно, смутился, иначе с чего бы ему краснеть-то? А покраснел он густо-густо, будто свекольным соком измазался… кажется, про свекольный сок, тоже исключительно полезный, говорила панна Арцумейко…
– Д-доброго дня, – слегка заикаясь, произнес Гавриил.
Он старался не глазеть на панночку, которая в домашнем халатике, наброшенном поверх ночной рубашки – следовало сказать, рубашки тонюсенькой, прозрачной почти, – была на диво хороша.
– В-вы?
Эржбета вдруг поняла, что выглядит совершенно неподобающим образом. И дверь захлопнула.
– Панночка Эржбета! – донеслось из-за двери. – Мне с вами поговорить надобно! По важному вопросу…
По какому такому вопросу? Ведь не из-за волкодлака, ведущего себя не так, как положено волкодлаку? И Эржбета замерла, оглушенная ужасной догадкой.
Матушка!
Она исполнила свою угрозу… и там, за дверью, не просто так мужчина, но баронет во втором колене, ее, Эржбеты, потенциальный жених.
Конечно, иначе почему бы панна Арцумейко, не жаловавшая всех мужчин, за исключением собственных сыновей, которые, на счастье Эржбеты, уже были женаты, впустила его? И позволила подняться на второй этаж одному…
И тогда выходит, что вчера в библиотеке он тоже не случайно появился… он искал этой встречи… желал поглядеть на Эржбету издали, как то делал влюбленный герцог в «Порочной страсти»… а заговорил… заговорил потому, как не по нраву ему пришлось творчество Эржбеты.
А если он из тех мужчин, что вовсе не признают за женщинами право творить?
Конец ознакомительного фрагмента.