Вы здесь

Хлеб и чтение. 3 (А. П. Платонов, 1931)

3

Через два дня Душин прибыл на подводе волисполкома в деревню Верчовку, где должна якобы находиться электростанция.

Душин с мученьем невозвратного свидания расстался с крестьянином-подводчиком, успев с ним подружиться за дорогу, а затем стал на ночлег в избе, отведенной сельсоветом для прохожих и бездокументных.

Наутро Душин нашел электрическую станцию, работавшую в полверсте от села – около общественного водопоя на проезжем тракте.

Английский двухцилиндровый мотоцикл «Индиан» был врыт в землю на полколеса и с ревущей силой вращал ремнем небольшую динамо-машину, которая стояла на двух коротких бревнах и сотрясалась от поспешности. В прицепной коляске сидел пожилой человек и курил махорочную цигарку; тут же находился высокий столб и на нем горела электрическая лампа, освещая день, а кругом стояли подводы с распряженными лошадями, евшими корм, и на телегах сидели крестьяне, наслаждаясь наблюдением быстроходной машины; некоторые из них, худые по виду, выражали открытую радость тем, что подходили к механизму и гладили его, как милое существо, улыбаясь при том с такой гордостью, точно они принимали участие в гении изобретательства.

Механик электростанции, сидевший в мотоциклетной коляске, не обращал внимания на окружающую его действительность: он проникновенно воображал стихию огня, бушующую в цилиндрах машины, и слушал, как музыкант, мелодию газового вихря, вырывающегося в атмосферу. В дождь и град, равно и в пустые ночи, механик не покидал неподвижного мотоцикла, вырабатывающего электричество, – он дремал в коляске или чинил внезапный дефект, а действия природы ему, видимо, были безразличны, поскольку вместо природы находилось более прекрасное явление – машина, в которой сосредоточилась вся трагическая сцена жизни между трудящимися людьми и всемирными силами.

На околице самой Верчовки безостановочно дымила печная труба – там в выморочной избе работал самогонный аппарат и перед ним сидел блаженный старик с кружкой в правой руке и с куском хлеба в левой: старик ждал очередного выхода безумной жидкости и пробовал ее – годится ли она для машины или слаба, и принимал свои меры. В сутки старик выгонял четыре ведра и отпивал для пробы восемь кружек, так что самодовольство опьянения у него никогда не проходило и он пел песни забвения своей жизни, когда нес ведро с топливом на электростанцию, а за ним следом мчались мужики с ложками и хлебали у него на ходу из ведра.

Душин молча изучил устройство электростанции, не обращаясь к задумчивому механику. Под сиденьем мотоцикла он прочел номер машины: Е-0-401, и удивился, что это был номер его паровоза, а под тем номером имелась еще мелкая английская надпись, означавшая в переводе воинскую часть: «77 британский королевский колониальный дивизион».

Провода от электростанции на деревню шли под землей, в глухом кабеле, и вечером торжественно сияли окна избушек, охраняя от тьмы революцию.

В начале ночи Душин вошел в одно бедняцкое жилище: он увидел, что четверо детей лежали на лавках и глядели на моргающий электрический свет, не желая спать от интереса; ихняя мать тоже выглядывала с печки на свет, надеясь, что он быть не может и вскоре погаснет; сам же пожилой хозяин сидел за столом и читал книгу под освещением, произнося вслух склады очередного слова: мо-мо-мо…

Душин издали поздоровался со всеми и сел в стороне, следя за действительно горящей лампочкой в двадцать пять свечей. Начитавшись, хозяин жилища сложил книгу, завернул ее в старую гербовую бумагу и спрятал в сундук на замок: он высоко ценил печатные мысли, потому что они давали ход его собственному соображению; он не надеялся ни на что, кроме науки, и любил свободу сердцем империалистического невольника, запертого на время в нищую хижину.

Когда они уже наговорились в течение часа, только тогда житель избы подал руку гостю и объявил себя:

– Иван Матвеевич Агурейкин, безлошадный бедняк, живу так себе, но теперь надеюсь.

– На что же вы надеетесь? – спросил Душин.

– Нас с наукой соединяют, – ответил Агурейкин и показал на электрический свет. – Всемирная мысль идет нам навстречу, я гляжу на нее и надеюсь…

Здесь Агурейкин вывернул лампу из патрона – и свет погас. Агурейкин полагал, что не следует теперь тратить без счета природные силы, поскольку они являются уже научным веществом – электричеством. Дальнейшие переговоры происходили уже в темноте, и дети тоже не спали, а шептались чего-то, все более удивляясь тревоге жизни, охватывающей их мелкие худые существа. Агурейкин же, несмотря на малограмотность, успел за революцию прочитать столько книг, что ум его тронулся с места <и> стремился в такую даль познания загадок, где неизвестно что было. Электричество, астрономию, силу тяготения и прочие естественные данные Агурейкин представлял не логическим способом, а в виде цветущего бурьяна бушующих явлений, в дебри которого отправится навеки блуждать новое умственное человечество, освобожденное от насущной скорби своего пропитания.

Оставив Агурейкина думать о свободе человека в гуще мировых сил, Душин пошел дальше по улице электрических избушек. По всему пространству лежала теплая обширная ночь, некоторые девушки ходили по дороге со своими женихами, и без сознания шелестели лопухи в овраге. Душин спустился в овраг, постоял там в глуши, слушая рабочее биение отдаленного английского мотоцикла, и направился в другое жилище.

Кроме пожара, вихря, ливневого размыва и другого бедствия деревенской стихии, были, видимо, другие стихии, которые разрушали сельские избы с могуществом и точностью урагана. Мимо одной такой избушки Душин прошел было, но потом вернулся к ней с грустным чувством. Эта изба походила на старушку, оставшуюся одинокой в мире после похорон всех своих поколений, и жить которой было не для кого, поэтому она стояла в нечистоплотном беспамятстве, в обмороке отчаяния. Кругом избы не было двора, отходы жизни выливались тут же в землю и пропитали почву настолько, что трава давно не могла расти; ветер или время уничтожили с крыши все остатки соломы, и бедность ничем не сумела покрыть тощие жерди; побелку стен и даже глину выел дождь, так что виднелись наружу самые кости избушки – кривые бревна, уложенные туда не позднее середины девятнадцатого века, потому что с них сыпался тлен от трения пальцем; из трех окон того жилища два были заглушены вслепую каким-то прахом, но зато третье окно светилось блестящим электричеством и на подоконнике цвело растение в горшке; ни фундамента, ни завалинки у избушки не было, а если что было, то уже ушло в землю, – таким образом это ветхое жилище заживо погружалось в свою могилу. Душин прислушался: в избушке кто-то неясно пел, словно женщина.

Томимый не любопытством, а простым сердцебиением, Душин постучал в дверь, выходящую без крыльца и сеней прямо в пространство. Изнутри жилища раздался приглашающий голос, дверь была без запора – и Душин вошел.

На пустой лавке за пустым столом сидела девица и напевала стихи по книжке красноармейского песенника; она умолкла и обратилась лицом к вошедшему.

– Здравствуйте! – стесняясь, сказал Душин; он увидел черноволосую девушку прекрасной красоты, с мысленным выражением счастья на легком лице, возбужденным из глубины сердца неизвестной причиной.

– Здравствуйте и вы тоже, – ответила хозяйка и подвинулась на лавке в сторону, приглашая тем садиться.

Душин сел в каком-то сомнении к самому себе и оглянулся кругом по горнице, радуясь, что нет никого. Помещение избушки состояло из одной комнаты, в комнате была русская печь из кирпичей, истертых гревшимися когда-то людьми, около печи стоял рогач, чугун, ведро с лоханкой и сундук с бедным добром; на печке лежал зипун для подстилки в ночное время. Все было отчего-то грустно здесь, или так казалось Душину от присутствующей девушки.

– Вам чего? – спросила молодая хозяйка.

Душин сказал, что он приехал в Верчовку смотреть электричество.

– Смотрите пожалуйста! – предложила женщина и продолжала читать красноармейский песенник, только шепотом.

– После проведения электричества у вас здесь будет коммунизм, – сказал Душин.

– Пусть, – ответила девушка и вытянула руку на столе; в руке ее равнодушно бились жилы, не обещая ничего никому.

Душин промолчал; рядом с ним сидело какое-то малознакомое существо, от которого однако в сердце его начиналось тревожное бедствие: он оглядел всю ее фигуру, стараясь понять факт своего страдания более сознательно, – опухшее тело девушки жило молчаливо, от нее исходил запах тоски и пространства, и Душин почувствовал свою скуку перед нею, как перед мертвым мировым законом, с которым жить нельзя и уничтожить нет уменья. Он спросил еще девушку: чем она здесь занимается.

– А мы здесь живем! – ответила она. – В печке стоит теплое молоко, если хотите – ешьте.

– Нет, я не хочу, – отказался Душин, и действительно – он бы сейчас ничего не мог ни есть, ни пить, его желудок испугался первым, а ум опечалился, предчувствуя свое расточение в однообразной мечте любви; только тело, на потеху разумной мысли, враз стало жестким, твердым и счастливым, словно оно впервые воскресло к сознанию из мягкой и смутной бессмысленности.

Вдруг хозяйка избушки повернулась к Душину лицом, и он успел разглядеть ее глаза, как два черных бдительных сторожа, глядящие из непроглядной, хранимой ими жизни; она улыбалась, улыбка ее означала добро сожаления, помощь в гибели и недоверие. Душин понял, что ему помочь она не может, и нельзя. Может быть, она уже согласна полюбить его в ответ, но все равно они друг друга утешить не могут. Пусть он сейчас обнимет ее и совершит с ней свое чувство: они оба утомятся потом, но их скорбь друг по другу останется нетронутой и не утешится; они тогда повторят свое утомление, будут стремиться к нему каждый день в течение десятков лет – и оба умрут в конце концов, истратив все свое тело у поверхности любимого человека, и влечение их будет убитым, но не успокоенным: ничего нового они не найдут против того, что имеют сейчас, прожив вместе, вплотную даже сто лет.

Уверенный в торжестве своего сознания над бедным таинственным сердцем, Душин поднялся с места и поцеловал сидящую девушку в ее щеку – он хотел все же запомнить ее навсегда. Она молчала, не шевельнувшись.

Здесь в горницу вошел молодой исхудалый человек и стал к стороне, уставившись на хозяйку омертвевшими глазами. Никто ничего не говорил.

Дверь отворилась снова, и пришли еще двое людей, лет по двадцати пяти, еле живые от слабости сил. Затем явилось сразу четверо, такие же истомленные плохою едой, и все стали безмолвно курить от своей любви.

Хозяйка не смутилась гостей, она сидела по-прежнему невнимательно, как будто была одна.

Эти немощные, потемневшие от голода люди были, вероятно, сплошь женихами сидящей девушки, но для женитьбы у них не хватало силы в теле, и они ожидали чего-то, сторожа Лиду и друг друга.

Вскоре явился отец девушки, старик с мешком в руках, похожий на дьявола, потому что у него были черные яростные глаза и бурая бородка, жестко растущая вниз. Он отдал мешок дочери и девушка начала копаться в нем, вынимая чьи-то куски и объедки себе для пищи.

– Здравствуйте, женихи! – сказал старик всем присутствующим. – Ешь, невеста! – обратился он к дочери. – Нынче у хозяина поп из волости в гостях был, а я опивки допил и куски дочери собрал…

Его черноволосая дочь сейчас же начала есть остаточные куски с зажиточного стола, а старик, опьянев от хозяйских опивок, начал говорить всем женихам про великую идею всемирной спекуляции, которая мгновенно вдарила ему сегодня в голову при виде застольного торжества тунеядцев.

Старик враз сбегал к соседям за бумагой и чернилами и, вернувшись, велел тут же писать одному жениху письмо Владимиру Ильичу Ленину. Жених сел к столу против невесты и начал писать, не интересуясь всемирным вопросом. Старик подробно высказал свою идею превращения злобной буржуазии в смирное и бедное население, вполне покорное советской власти. Для этого надо заложить в главном банке капитализма всю Российскую Советскую Республику – и сушу ее, и всю жидкость на ней, и даже твердь над нею. А когда банк капитализма выдаст облигации на тысячи миллиардов рублей, то эти облигации поручить Владимиру Ильичу, а он пусть играет тогда пролетарскими талонами среди мировых акул на сцене хищников биржи. Раз Владимир Ильич – гений, и раз он будет богаче любого империалиста, следовательно, он легко обыграет все те элементы, которые украли мир себе в карман. Следовательно, всю буржуазную сушу вполне можно завоевать посредством спекуляции на всемирной бирже, посредством одних арифметических действий с облигациями в гениальном уме.

– Подпишись теперь полностью за меня! – со страстью своего торжествующего чувства воскликнул старик. – Пиши подробно: батрак кулака Болдырева Иван Поликарпова Вежличев, сочувствующий всей контратаке на паразитов… Владимир Ильич, спекулируй, пожалуйста, доводи буржуазию до капитального краха, до полнейшего убытка и нищенства, ограбь ограбленное, действуй экономически, мой стаж жизни пятьдесят семь лет, тружусь в работниках полвека, вся надежда-мечта, семейное положение – вдовец и дочка Лидия, гордость республики за красоту… Все поспел написать?

– Управился, – сказал жених, и нарисовал в конце письма почему-то аэроплан.

Немного погодя, нагоревавшись без утешения, женихи разошлись в свои стороны; с хозяевами остался только один Душин, как человек нездешний.

– Пора! – сказал тогда отец общей невесты. – Ложитесь спать и вы все, природа давно уж спит, – и старик с деловой серьезностью враз залез на печку, будто это было для него главной важностью, а дневная жизнь – ничтожность.

Дочь его Лидия посидела еще несколько времени, потом сходила на двор, вернулась с охапкой травы и часть ее положила на пол для Душина, а остальное расстелила для себя около печки. Она легла, укрывшись до носа зимней овечьей шубой, и все глядела на Душина своими черными, свежими глазами, пока из-за поздней ночи не потухло электричество.

Душин лежал на траве непокрытый, охлажденный воздух полуночи проникал сквозь дверные щели и обдувал его тело: он застывал и ворочался.

Старик Вежличев сопел на печке в наслаждении беспамятства, на дальнем конце деревни уже кричали петухи, предчувствуя новые сутки, все было хотя и понятно, но в сущности неизвестно почему. Душин не мог уснуть и собирался встать, чтобы уйти куда-нибудь отсюда.

– Ты что не спишь – тебе холодно? – спросила его Лида Вежличева.

– Холодно, – сказал Душин. – Я сейчас встану и пойду…

– Не ходи, – прошептала девушка. – Иди ложись со мною, тут теплее.

Душин прополз по полу и лег рядом с нею, где ветра уже не чувствовалось. Они молча полежали некоторое время, потом Душин спросил у нее:

– Отчего вы такие бедные? У вас дом плохой, ты чужие объедки ешь, лежишь грязная – от тебя пахнет чем-то не твоим…

– Я не знаю, – ответила молодая Лида. – Мать нищенкой была, она дом по кусочкам накопила, у богатых воровала, а отец по людям работает, воровать не может, а думает чего-то, как умный…

– Тебе скучно жить? – спросил Душин.

– Нет, мы привычные, – сказала Лида.

Они оба замолчали. Старик-отец спал на печке, издавая звуки блаженства; какой-то поздний человек пел на улице в оглохшем пространстве.

– Ты любишь меня? – спросил Душин.

– Нет, – ответила лежавшая с ним черноволосая женщина. – За что тебя любить-то?

– А как же?! – озадачился Душин.

– Так, – сказала Лида. – Никак.

Тогда Душину стало не жалко ее, все равно – что будет, и он, уже не чувствуя любви к ней, ожесточенно обнял ее тело – с таким отчаяньем, как будто готовился к разрушению.

Она ничего не говорила и лежала безвольная, спокойная, как давно умолкший предмет, не чувствующий своего существования. Сначала Душин ожидал лишь пустяков, но женщина, оказалось, устроена неожиданно, и он удивился свободе своего наслаждения – видимо, природа имела истину в своем основании и не обманывала человека, увлекая его; но потом Душину стало грустно, сердце его билось теперь равнодушно, точно остуженное пронесшимся ветром, напряжение ума прекратилось, и смысл тревоги мирового вещества был теперь неинтересен – оттого, что сам принял участие в этом тревожном движении, или оттого, что мир стоит в стороне от счастья, – и Душин обнял свою подругу спокойной рукой, тоскуя вместе с ней, что ничего не случилось в результате любви.

– Давай убежим! – сказала черноволосая Лида, тоже обнимая своего соседа.

– Давай, – согласился Душин. – Но мы потом вернемся сюда, когда станем старыми.

– Ладно, – сказала Лида. – А убежим давай сейчас.

– Давай, – опять согласился Душин, но глаза его закрылись и он решил встать через минуту.

Через минуту он пошевелил девушку и сказал ей:

– Ну, давай вставать! Пойдем.

– Сейчас, – согласилась Лида. – Сейчас я встану, дай я вытянусь только…

Душин воспользовался – и тоже вытянулся в утомлении всего тела; под его высохшими, закрытыми веками густо наливалась прохладная влага сна.

– Пойдем, – сказала Лида.

– Пойдем, – пробормотал Душин.

Еще раз – уже без слова – они потолкали друг друга, и сон разлучил их.