Девочка из фильма
– Ну что, сорок пять – баба ягодка опять?! – прокричала Наташка, как только Светлана открыла дверь, и, войдя, чмокнув подругу в щеку, продолжила все так же громко, как всегда разговаривала: – Ну что, подруга, поздравляю! Дожила, сподобилась…
Снимая сапоги, вешая шубу, она продолжала не говорить, кричать:
– Да, сорок пять – это не шутки! Не каждая баба доживет до такого возраста при такой проклятой бабьей жизни!
Маша, Светина дочь, выглянув из комнаты, сказала сдержанно: «Здрасьте, теть Наташ…» и дверь закрыла. И Света, слыша это тихое приветствие и тихий стук двери, подумала: «Их величеству это не понравилось! Дал же бог дочь – прям из института благородных девиц, сама воспитанность и смирение! Нет, чтобы выйти, нормально с человеком поздороваться, посмеяться… Нет, ей не до гостей, тем более не до Натальи, с ее простотой. Конечно, она ведь у нас особенная, не как все. У нее все не как у людей. Это мать у нее – обычная, простая женщина, и подруга у матери такая же. Хотя, между прочим, у них обеих университетское образование!..»
В последнее время она каждый раз, когда думала о дочери, чувствовала настоящее раздражение – тоже мне, небесное создание, от земли оторванное!.. От мужа ушла – видите ли, разлюбила, ошиблась, не тем он оказался человеком. Другого, нормального мужика, которого Светлана ей предлагала, отвергла. Все ждет любви какой-то неземной, нереальной… Харчами перебирает, сама не знает, чего хочет…
И, пока накрывали они с Наташкой стол, пока доставала она приготовленные к этому дню салатики, нарезки – все в маленьких салатницах, на маленьких тарелках – куда им, двоим, много? – Света продолжала с раздражением думать о дочери. Могла бы выйти, с ними, двумя тетками, посидеть по-человечески, поболтать, мужиков пообсуждать. Винца бы рюмку выпила, глядишь – и настроение поднялось бы, а там – и в жизни бы что-то изменилось.
Но Машка никогда – с самого детства – не принимала участия в их с Наташкой посиделках. Даже когда была она маленькой и Наташка приходила в гости, не хотела она с ними за столом сидеть, в свою комнату уходила. Когда стала подростком – с нескрываемым осуждением смотрела на стандартный этот накрытый стол: несколько салатиков, несколько тарелочек с сыром-колбасой, неизменная бутылочка-другая вина, тортик. Все, как всегда, при их привычных встречах. И по взгляду Машкиному было видно, что не одобряет она ни встреч этих, ни дружбы, ни бабьих посиделок, которые всегда были похожи одна на другую: выпили, побазарили, мужиков пообсуждали, переживаниями своими, обидами поделились, чаю с тортиком выпили, сетуя, что килограммы набирают от тортиков этих вредных. Все как всегда. Не могла Машка понять по молодости своей, что во встречах этих – пусть обычных, понятных – получали они, две одинокие женщины, друг от друга что-то важное, нужное. То ли поддержку. То ли участие. То ли просто возможность выплеснуть недовольство своей женской судьбой…
Подруги закончили приготовления, уселись за стол, Наташка, подняв бокал, произнесла громогласно:
– Ну, подруга, как говорится, чтобы ты и дальше цвела и пахла!
Они выпили, закусили салатиком, обсуждая, правда ли, что майонез – «легкий», которым Светка салаты заправляла, – на самом деле легкий и не такой вредный, как обычный? И, сойдясь на том, что все одно – вредный это продукт, жирный, калорийный и для них неподходящий, продолжили с аппетитом есть салат.
И только чуть насытившись, Наташка сказала:
– Ну что ж, теперь перейдем к подаркам.
После этих слов она, как фокусник, со словами «алле-ап!» достала из сумки конверт, положила на стол и с загадочным видом произнесла:
– Вручаю тебе, подруга, редкий подарок. Думаю, тебе понравится…
И видно было, что самой Наташке скорее хочется подарок этот Светке показать, но она конвертом этим перед ее лицом помахала, потом – руку с ним за спину завела и сказала таинственно:
– Веришь, подруга, я, когда это обнаружила, сама щенячий восторг испытала… Думаю, ты меня поймешь!
И Светлане конверт этот торжественно вручила.
А та на мгновение даже помедлила, перед тем как открыть его. Действительно какое-то волнение испытала она: что там? Уж если Наташку так пробрало, это о многом говорит…
Света конверт открыла, заглянула в него и увидела там фотографию какую-то, старую, это было видно по ее выцветшим краям с мелкими заломами. И она осторожно достала ее двумя пальцами и посмотрела, в первый миг даже не поняв, ни кто, ни что на ней изображено.
Наташка молчала – видно, ждала реакции. А Света, испытывая волнение, вглядывалась, узнавала и не узнавала – фонтан какой-то, группу женщин в рабочих костюмах, косынках…
Фонтан показался ей каким-то ненастоящим, старым, давно не видела она таких фонтанов, разве что в кино, в какие-то стародавние времена. И тут ее осенило, как вспышка в сознании блеснула – да это же киностудия! Это же они в павильоне на киностудии!
И почему-то даже жаром ее обдало, такое мощное и неожиданное это было воспоминание, и, волнуясь, со слезами на глазах смотрела она на фотографию, разглядывая людей, ища среди них себя, и сразу не нашла, как будто тут ее и не было, но раз Наташка фотографию эту так значительно подарила, значит – должна она там быть, тем более что Наташку, которая с ней на киностудии практику проходила, она на фотографии узнала – была она там тоненькой, глазастой, совсем не такой как сейчас. Подруга давно располнела, лицо ее округлилось, щеки налились, казалось, даже глаза уменьшились. Только волосы остались прежними – черными, волнами спадающими на плечи.
И тут она увидела себя – на заднем плане, самой крайней, совсем неузнаваемой – с нежным детским лицом, с густой челкой до бровей, тоже глазастую, с каким-то не ее, не Светиным взглядом: открытым и словно вопрошающим, как будто что-то хотела спросить или чего-то ждала…
И ощущение от девочки этой – открытой, ожидающей чего-то, было таким пронзительным, таким глубоко чистым, что Света заплакала. Заплакала тоже по-детски, открыто. И Наташка, увидев такую – ожидаемую, наверное, реакцию, – тоже всплакнула и сказала как-то горько:
– Нет, мать, ты глянь – какие девочки были! Какие молоденькие, совсем дети… О таких и говорят – молоко на губах не обсохло!.. И куда только все делось?! – спросила она и, привычно уже, как всегда после каких-то печальных вопросов – к бутылке потянулась, по рюмке налила и сказала громко, с отчаянием: – Давай, подруга, выпьем, за тех нас, которых больше нет! За молодость нашу, которая, блин – прошла! А какая была молодость!..
И выпила смачно, и рюмку громко на стол поставила. Светлана тоже выпила, только тихо, как будто боялась потревожить что-то в себе. Выпила, и, не закусывая, продолжила фотографию рассматривать, узнавая теперь и других женщин, когда поняла – где это и кто это.
– Вот эта же была старшей у нас, как ее звали? Как-то просто…
– Петровна, – подсказала Наташка, и Светлана головой согласно закивала и добавила:
– Она была не старшей, старшей был мужик, помнишь, большой, высокий такой, над ним все эти женщины тогда постоянно смеялись, что он, мужик, целым цехом баб-драпировщиц командует. А Петровна эта была его замом, она всеми нами больше и управляла. А он только приходил, задание давал, в каком павильоне какие декорации надо тканью обтянуть, с Петровной обсуждал, какие полотна делать надо, кого в какой павильон направлять на работу.
И стали вспоминать они с Наташкой, горячась, радуясь этим воспоминаниям, как попали они, студентки университета, на киностудию на практику. Повезло тогда их группе, что именно их отправили не в колхоз какой-то, не к озеленителям, которые в городе остались и каждый день ездили куда-то цветы высаживать, а на самую настоящую киностудию.
Известие, что они целый месяц будут работать на киностудии, казалось сначала каким-то нереальным. Ну чего они, студенты, могут там делать? Оказалось, нужны там были просто разнорабочие. И всю их группу распределили по разным цехам: кого к декораторам отправили, помогать декорации делать, их с Наташкой, неразлучных подруг, отправили к драпировщицам, которые ткани в полотна сшивали, потом обтягивали этими полотнами деревянные остовы декораций. На полотнах этих художники рисовали окна или книжные полки, превращая их в стены комнаты, или дома, деревья, создавая несуществующие улицы. Это было настоящее превращение, происходившее на их глазах. И они, особенно в первые дни своей такой странной, неожиданной практики, наглядеться не могли на эти удивительные ненастоящие улицы, заходили в несуществующие квартиры, в которых половина предметов была просто нарисована на стенах.
И как только появлялась возможность – бежали они к какому-то павильону, где стояли декорации к съемке, с волнением заходили внутрь – в огромные павильоны-ангары, в которых умещались улицы и переулки, стояли корабли или колонны барской усадьбы. Это был какой-то удивительный, нереальный – и реальный мир. Мир игрушечных, ненастоящих предметов, квартир, улиц, городов. Мир разных времен и событий…
А как они любили смотреть на съемки! Какое это было волнующее зрелище – оживающий мир, в котором люди из массовки в костюмах, атрибутах определенного времени занимали свои позиции, двигались, взаимодействовали – и на фоне этой ненастоящей жизни на первом плане – главные герои начинали свое действо, говорили какие-то слова, звучало: «Мотор! Съемка!» – снимался фильм…
Сколько эмоций получали они, две девочки-провинциалки, живущие в студенческом общежитии, всего лишь год обучавшиеся в университете, все еще шальные от самого ощущения, что они живут в таком огромном городе, учатся в университете. В первые дни своей практики они поверить не могли, что оказались в центре такой потрясающей, удивительной жизни, в центре съемок кино, настоящего кино, в возможностях видеть, как снимается кино, как строятся декорации, как оживают улицы и площади искусственных городов, как наполняются они людьми из массовки, делая эту нереальность реальностью.
Каждую свободную минуту, почти все время перерыва, наскоро перекусив, они мчались в какой-то павильон, чтобы увидеть кусок этой – каждый раз разной, другой, нереальной – жизни.
Здесь снимали Островского, и дамы, одетые в платья с затянутыми корсетами, готовились перейти дощатый тротуар несуществующего города.
Здесь разыгрывалась драма: мужчина уходил от женщины, уходил навсегда, и она лежала ничком, устав от слез, – и тишина стояла на съемочной площадке…
Здесь иностранный шпион сидел в роскошной «иностранной» квартире, а на столе перед ним лежали пачки иностранных сигарет (пустые пачки сигарет – они с Наташкой после съемки смотрели) и стояла бутылка виски, (в бутылке была обычная вода, Наташка потом даже попробовала!).
И это постоянное ощущение волшебства, возможности увидеть такое, чего не могли увидеть обычные люди, на мгновение пожить возможной – другой и незнакомой – жизнью волновало, будоражило. И они, наполняясь этими эмоциями, переживаниями в течение дня, продолжали обсуждать их и по дороге домой, и вечером в комнате общежития.
Сейчас, погрузившись в воспоминания, забыв о Светланином дне рождения, подруги вспоминали киностудию, себя – тех, какие они тогда были…
– А помнишь, как мы в перерыве на лавочке сидели, а к нам Евгений Леонов подсел?
– Да, мы с тобой тогда прямо обалдели – живой Леонов к нам садится, да еще с нами разговаривает!
– А он же нам тогда что-то сказал… – вспоминала Светлана, и глаза ее блестели, словно, только что, недавно все это происходило, и было так в ней живо. – Он сказал что-то типа: «Ну что, девчонки, неохота работать?»
– Да, да! – горячо поддержала ее Наташка. – Он так и спросил, и сам сказал: «И мне неохота…»
– Да, это было круто, как сейчас говорят. Такой человек – рядом на лавочке сидит и с нами разговаривает!..
Подруги помолчали, погрузившись в воспоминания, и на лицах их было что-то такое – мягкое, светлое, видно было – в хорошие воспоминания они погрузились…
– А помнишь, фестиваль тогда был, делегация актеров по киностудии ходила, помнишь? Мы все хотели кого-то узнать, лицо какое-нибудь знакомое увидеть…
– Да, точно, был какой-то кинофестиваль, нам тогда дядька этот, начальник наш, билеты приносил, мы же с тобой ходили на просмотры…
– Ну да, ходили, правда, не помню, чего смотрели, но здорово было: просмотр, актеры, режиссеры, как сейчас говорят – тусовка их…
– А помнишь, мы комнату обтягивали, из нее потом декораторы настоящий будуар сделали, а мы с тобой там чай пили после работы…
– Ага, прикольно было… Нас тогда кто-то оттуда прогнал…
– Да, ассистент режиссера, помнишь, девчонка такая важная ходила…
– А помнишь, как Петровна тебя за рукавицы ругала, что ты правых рукавиц нашила, а левой – ни одной?
– Ага, это ведь она сама мне заготовок выдала на правую руку, а на левую – не дала, и я, дурочка молодая, старалась, шила, а мне вместо доброго слова – мат-перемат…
– Да, ругаться они могли, еще те тетки были… А ты тогда, тихоня, хвост поджала, только мяукала чего-то в ответ: «Вы же сами…» Ты тогда такой тихой, молчаливой была – помнишь? Не то что сейчас… Сейчас бы глотку свою луженую открыла… Нет, как все же люди меняются, – сказала Светлана, словно только сейчас осознав, как изменилась за годы их дружбы Наталья. И подумала: как из такой молчуньи и скромницы получилась такая громогласная норовистая тетка?! А сама она, Света, какой стала? Разве скажешь, что была она когда-то этой девочкой – славной, милой, мечтательной?..
И на фотографию посмотрела – как на подтверждение своих мыслей, где эти две девочки славные запечатлены были…
Наташа ушла. На кухне был порядок – Наташка всегда в конце их посиделок мыла посуду, вытирала стол.
– Как будто так и было! – говорила она, довольная собой. – А то что это за гости – придут, насвинячат и уйдут…
Машка затихла в комнате. Пора было спать, но спать Светлане не хотелось. Так взбудоражили ее эта встреча со своей молодостью, с киностудией, что было не до сна.
И она, стоя у окна, глядя на ночной город, ощутила, как будто было это сейчас, совсем недавно – удивительное это, радостное чувство, с которым просыпалась она в своей комнате в общежитии. Было это чувство постоянным, как фон, в котором она тогда жила: радость и удивление, что живет она в таком огромном городе, что она – студентка университета. И радость тогда, летом, что, накинув на себя легкие платья, наскоро умывшись, они с Наташкой, подругой ее, поедут на киностудию, в удивительный, нереальный – сказочный мир.
Ей вспомнилось сейчас, как будто она почувствовала это наяву, – ощущение свежего летнего утра, запах свежеполитого асфальта, доносящийся в окно троллейбуса, легкий ветерок и их с Наташкой радостные лица: они едут на практику на самую настоящую киностудию, где снимается кино!
И подумала она с нежностью, со слезами на глазах: «И вправду, какие девочки были – молодые, радостные, жизни открытые!.. Какая жизнь тогда была – ежедневная радость, волнение, ожидание чуда. Не то что теперь…» – оборвала она себя горько и пошла спать, словно устав от этих воспоминаний.
Но заснуть не могла. Так и блуждала ее память по коридорам киностудии, когда ходили они с Наташкой оформляться на практику, все еще не веря в свое счастье, разглядывая каждого встречного, ожидая увидеть известного актера или режиссера.
Вспоминала она комнату их большую в драпировочном цехе, в котором стояли столы со швейными машинками, лежали рулоны тканей, стопки рукавиц, которые сами драпировщицы и шили, без которых нельзя было обойтись в их обойном деле.
Вспомнила, как в обеденный перерыв выходили они с Наташкой в небольшую зеленую аллейку, садились прямо на траву под березой и наспех съедали нехитрый свой обед: пару бутербродов, приготовленных дома, и яблоко или бутылку молока с булкой – не больно-то разгуляешься на студенческую стипендию, а в столовую или кафе ходить было накладно.
И тут – словно подумала о чем-то важном, таком, что обязательно надо вспомнить, – она встрепенулась, и сонное, расслабленное состояние как рукой сняло. Что-то такое было в воспоминаниях этих, что ее разбудило, даже встревожило. Это кафе! Конечно же, кафе, в которое они с Наташкой пару раз заходили, но которое им было не по карману.
Зайдя в него в первый раз, они поразились, увидев очередь, в которой стояли люди из массовки в костюмах разных эпох, ролей, характеров. Стояли буднично, словно в обычной очереди – рыцарь и старушка в розовом воздушном платье, похожая на добрую фею. Стояли в ярких туалетах танцовщицы из водевиля и «нищие», одетые в рванье.
Они с Наташкой еще пару раз заходили в это кафе, чтобы поглазеть на удивительное зрелище. Брали стаканчик с чаем или кофе, садились за столик и просто смотрели на публику, наслаждаясь атмосферой массовки, съемочных разговоров. И пару раз среди этих людей, которые специально приходили сюда, чтобы, хоть на заднем плане, хоть на мгновение оказаться на экране, встречали они настоящих, известных актеров.
И после этой мысли сразу понятно стало Светлане, отчего так взволновало ее воспоминание о кафе…
…Она глазам своим сначала не поверила, когда увидела его. Его – любимого своего актера, в которого еще девчонкой была влюблена. Был он настоящим красавцем, был он знаменит после главных ролей в нескольких фильмах. В таких и влюбляются обычно все девчонки. И он – самый настоящий, живой ОН – встал за Светланой в очередь, когда решила купить кофе с пирожным (родители денег прислали, и можно было немного себя побаловать).
– Вы крайняя? – прозвучал глубокий, бархатный мужской голос, и она, обернувшись, чтобы ответить, увидела его, ЕГО. И не сказала ничего – просто не могла говорить, так пару мгновений и стояла, глядя на него во все глаза. Потом только головой кивнула и отвернулась, чувствуя, как внутри ее словно жаром обдало. Вот это да! Жаль, Наташки рядом нет – приболела она и два дня практики пропустила. И Светлана уже представлять начала, как вечером будет рассказывать подруге, как подошел к ней САМ и спросил…
И не успела представить, потому что рука ЕГО провела по ее волосам, и она встрепенулась и даже испугалась от неожиданности. И почти у самого уха услышала вкрадчивое:
– Какие волосы…
И он опять рукой провел по ее волосам – действительно красивым, густым, с медным отливом, волнистым, спускающимся ниже плеч.
– Какие роскошные волосы, – повторил он уже громко, словно стремясь привлечь к себе внимание…
И она зарделась, засмущалась и похолодела внутри. То, что он, любимый ее актер, стоял тут, живой, не экранный, да еще и прикоснулся к ее волосам, да еще похвалил их, лишило ее всякой уверенности. Она растерялась, в голове стало пусто, она ничего не сказала в ответ, только посторонилась от него и отвернулась, чтобы он не видел ее лица, которое – она не сомневалась – было сейчас красным, как маков цвет.
Но он продолжил к ней приставать, словно и не заметил ее смущения.
«Заметил, заметил, подлец», – подумала Светлана теперь. Заметил, как ребенок этот чистый, каким она тогда была, растерялся, засмущался, потому и продолжил ее смущать. Впрочем, для него, видно, это было настолько привычное, естественное дело – к девочкам молоденьким клеиться, что, может, ничего он и не заметил. Такие вот красавцы – эгоисты, только о себе и думают, только своего и добиваются. Сейчас она – взрослая женщина – ой как хорошо это понимала. Но та девочка…
Та девочка, которой она тогда была, только похолодела внутри и застыла, замерла, когда он опять провел рукой по ее волосам, провел медленно, как-то значительно, как будто приручал ее, приучал к себе. А он, приблизив свое лицо к ее лицу, так, что почти касался ее щеки, сказал ей на ухо – но не тихо, а нарочито громко:
– Поехали ко мне пить шампанское и валяться голыми на ковре…
И она не знала даже, что ответить на такое предложение, как отреагировать и вообще – реагировать ли. И от непонятливости своей, от растерянности, – слышала только сердцебиение свое и почувствовала, что на глаза наворачиваются слезы – от обиды? от смущения? от ужаса? – что с ней такое – ТАКОЕ! – происходит.
И опять уже эта, взрослая Светлана, подумала с грустью: «Господи, вот детка-то была чистая и наивная!» Сколько таких предложений – на порядок хуже, циничнее, непристойнее, она слышала потом в жизни. И находила, что ответить, как отшить, чтоб мало не показалось. Но тогда – казалось ей это таким… ТАКИМ!..
Сейчас, как и тогда, она даже слов не находила, чтобы то свое состояние описать. Вспомнила только, как возвращалась она в свой цех с обеда и казалось ей, что щеки до сих пор горят, что всем видно, что с ней сейчас ТАКОЕ произошло!
«Господи, вот ведь какая девочка была – нежная, ранимая, чистая…» – на мгновение даже странным ей показалось, что это она о себе так думает. Что когда-то она такой девочкой была…
Сейчас она, взрослая Светлана, долго лежала, все никак не могла заснуть, встревоженная всеми этими воспоминаниями, чувствами, мыслями. Лежала, ворочалась с боку на бок, думала о том времени, той своей юношеской жизни, вспоминала общежитие, в котором жила и в котором ой как трудно ей было жить! Была она домашним ребенком, скромной, воспитанной девочкой, и жизнь в общежитии, когда вся твоя жизнь напоказ, когда надо уметь за себя постоять и самостоятельной быть, давалась ей трудно.
Когда воспоминания эти утихли в ней и она наконец заснула, снилось ей что-то оттуда, из той жизни, и сон был беспокойный, как будто что-то тревожило ее во сне. Она проснулась, почти и не поспав толком, и лежала опять – в тишине, вспоминая, как будто что-то важное вспомнить должна была.
И вспомнила опять – себя на фото, с таким проникновенным детским лицом, с таким вниманием смотрящую в камеру, как будто ждала она чего-то – от снимка этого, от каждого мгновения жизни…
«А она и ждала», – подумала Светлана. И вспомнила опять настроение свое ежеутреннее, когда просыпалась она в узкой кровати в общежитии и впереди был целый день – неожиданный, радостный день в прекрасном городе; день, насыщенный занятиями, общением и прогулками по улицам, в метро, в толпах людей, среди которых где-то же ходит он и – как думала она, свято в это веря, – тоже ждет ее, тоже хочет скорее встретить… И там, в ожиданиях детских, была и будущая ее жизнь – удивительная, интересная, счастливая, еще неизведанная…
Как будто со стороны увидела она эту девочку, открытую жизни, открытую людям, совсем еще ребенка – наивного, в жизни ничего не понимающего, но ожидающего только лучшего…
И подумала невольно с каким-то уважением к девочке этой: «Вся ее жизнь тогда была – как новый фильм, в котором каждый день дарил радость, в котором было возможно все, в котором где-то неподалеку ходила ее любовь, с которой она обязательно должна встретиться, в котором было все уже так хорошо, как и должно быть в хорошем фильме. И она, девочка эта, уже жила внутри этого прекрасного фильма, свято веря в счастье».
Она вдруг вспомнила, как купила мороженое всем работницам в драпировочном цехе и деньги за него брать отказалась. А ведь получала стипендию сорок рублей, да родители рублей двадцать присылали, и каждая копейка у нее была на счету. Но такое у нее было хорошее настроение, когда шла она на свою удивительную практику, что купила она себе мороженое, и, мгновение помедлив, купила еще – восемь? десять? – пачек, чтобы всех угостить. И ведь действительно денег не взяла, хоть все эти тетеньки, понимая, какие деньги могут быть у приезжей студентки, старались ей по двадцать копеек отдать.
«Вот дурочка была! – подумала она уже привычно, как о дочери своей бестолковой думала. И тут же почувствовала внезапную неловкость от таких своих мыслей. – Почему же дурочка? Хорошая, светлая, добрая девочка, которая о счастье мечтала и настроением своим делилась…»
И показалось ей, что думает она о себе как о чужом человеке.
«Да, какая девочка была, – подумала она о себе опять как о чужой. – Скромная. Тихая и добрая… Как Маша. Та вечно всем помогает, всех кошек у подъезда подкармливает».
И словно открытие сделала, о дочери своей вспомнив. Ведь Машка, – точно такая, какой она когда-то была. Только она, Светлана, перестала такой быть, а Машка – остается и не соглашается быть другой…
Ей вдруг стало стыдно чего-то, чего она и сама не понимала в этот момент. И опять сон как рукой сняло. Она лежала, открытыми глазами уставившись в потолок, вспоминала себя ту – которая была тогда, как Машка сейчас: чистая, ожидающая, верящая в какое-то свое хорошее кино…
И только сейчас, как будто именно к этому воспоминанию добиралась она долго, весь вечер – так глубоко оно было зарыто, она вспомнила, как однажды во время перерыва успели они с Наташкой сбегать в павильон, где снималась любовная сцена. Вместе с несколькими рабочими, немногочисленной массовкой, молча смотрели они, как лежащие в освещенной софитами постели мужчина и женщина – известные актер и актриса – изображали объятия, страсть. И видно было всем, что не очень-то у них это получалось, и режиссер сердился, снимая дубль за дублем, и повторял ворчливо:
– Больше страсти… Больше… Ну хоть на мгновение представьте, что вы друг другу приятны!..
И так интересно им с Наташкой было все же дождаться – появится или не появится в их объятиях страсть, что забыли они о времени и спохватились, когда прошло уже более получаса после окончания обеденного перерыва.
Примчавшись в свой цех, зайдя в комнату, где собрались женщины-драпировщицы и несколько заглянувших к ним товарок – уборщиц, работниц транспортного цеха, – смущенно объяснили свое опоздание:
– Там сцену любовную снимали – интересно было…
И эти взрослые женщины, – простые, необразованные, часто выражающиеся крепко, с матерком, ответили им неожиданно – слаженным хохотом.
Света с Наташкой смутились окончательно, а одна из женщин сказала:
– Вишь ты, и у них – любовная сцена… – И, видя их смущение, добавила миролюбиво: – Да вы не смущайтесь, мы тут тоже любовные сцены вспоминали…
И женщины опять захохотали, а одна из них, продолжила прерванный разговор:
– А муж мне и говорит: «Ты чего так долго, где тебя носило?» А я возьми да чуть и не ляпни, что Петька никак кончить не мог, да вовремя спохватилась…
Женщины опять грохнули хохотом и не успели еще успокоиться, как вступила в разговор пожилая, как казалось тогда Свете, женщина, «А ведь ей лет сорок – сорок пять, как мне сейчас, наверное, было», – она покачала головой: как все по-другому смотрится изнутри этого возраста!
– А я с одним мужиком однажды прям под балконом его в кустах забавлялась. Так мы в раж вошли, что уже все равно было, где. И прямо тут же, под его окнами дела делали, а жена его возьми да на балкон и выйди, и начала его звать, а мы тут, прямо перед ней в кустах лежим, он на мне голой задницей сверкает… Ну, как говорится, Бог милостив, пронесло, ничего она не заметила, темно уже было… А я, честно, со страху чуть не обделалась… – весело добавила она, и женщины опять засмеялись – громко, весело.
Только Света не смеялась, да Наташка, которая весь этот разговор так и просидела в углу за столом тихо, как мышка. И Света, пока все хохотали и обсуждали товарку – мол, вот какая бедовая, а с виду – тихоня, никогда не подумаешь, что такое вытворять может, – тоже к Наташке перебралась, и они, не сговариваясь, не глядя друг на друга, как будто неловко, стыдно им было, разложили на столе ткань, взяли лекала и принялись заготовки к рукавицам вырезать.
Им действительно было стыдно – нестерпимо стыдно, даже страшно, что вот так – откровенно, грязно – женщины о таком таинственном, прекрасном и чистом, как им, девочкам, казалось, говорят. Да и не то было страшно, что они такое говорят. Страшно – что они такое делают, что делают они это так просто, некрасиво, нечестно, грязно – как в чистых картинах их будущей жизни, в их хорошем кино быть не должно…
А простые работницы, войдя в веселое это, игривое настроение, успокоиться не могли и обсуждать стали другую товарку свою, которая с рабочим из соседнего павильона, как они выразились, шашни завела, и который в последнее время, их словами выражаясь, от нее «морду стал воротить».
– А ты письмо ему напиши, мол, забыть тебя не могу, тоскую, мол… – предложила одна.
– Да, напиши, напиши! – поддержали идею женщины, и кто-то из них озорно предложил:
– Пусть тебе девчонки – студентки образованные подскажут, как покультурнее письмо написать так, чтоб его назад развернуло.
Эта идея понравилась всем женщинам, еще больше – той, которой письмо это было нужно.
– Ну-ка, девки, давайте, помогите письмо написать!
Как ни отнекивались они с Наташкой, полностью смущенные таким предложением, как ни пытались отшутиться, что, мол, и опыта у них нет, и писем они не писали никогда, – это только подзадорило работниц:
– Так вы и пишите, как бы парню своему писали, чтобы напомнить ему, чего между вами было, – не отставала женщина.
Светлана сдалась и сказала слабо:
– Ну, я бы написала: «Я не могу забыть тебя…»
В полной тишине – женщины внимательно слушали ее тихий голос.
– Я помню наши встречи… – продолжила Света, почему-то волнуясь, словно действительно писала вслух это письмо любимому своему парню, которого у нее и в помине еще не было. – Я помню твой взгляд, когда ты смотрел на меня – и между нами было что-то волшебное… Я помню твои руки, твои нежные руки, когда ты прикасался ко мне… Я не могу забыть твои слова…
– Я не могу забыть твой член! – в Светланиной интонации, но громко, и оттого неожиданно сказала женщина, попросившая ее написать письмо, и все взорвались хохотом.
– Я не могу забыть твой поцелуй… – продолжила Света тихо, зардевшись, сделала вид, что не услышала этой циничной фразы.
И в ответ – раздалось громкое:
– Ха-ха, ему не до поцелуев, ему бы вставить скорее…
И – шквалом – хохот.
– Я помню твои слова, которые ты мне сказал на прощанье… – Упрямо, продолжала Света, словно не слыша ни хохота этого, ни резкого, громкого голоса этой страшной в цинизме своем женщины:
– Чего ему говорить? Он свое получил! Кобелина еще тот – по заднице рукой шарахнул и пошел к своей – лапшу на уши вешать, как соседа встретил и заговорился, не заметил, что время позднее… Умеет он это делать – врет и не краснеет…
– Да, девки, не тому вас в университетах учат! – сказала одна из женщин и добавила, дурашливо коверкая интонацию:
– Я не могу забыть твои слова…
– Я не могу забыть, как мы трахались в кустах под балконом! – выкрикнул кто-то, и все заржали, захохотали.
И хохот этот, и слова эти жуткие, циничные, жестокие для них, девочек чистых, словно подкинули их с места. Они вскочили и быстро вышли из комнаты, из здания и молча, словно стыдно им было даже говорить об этом, – пошли на аллее на свое привычное место, сели под березой и сидели молча, друг на друга не глядя.
А когда все же посмотрели друг другу в лицо – не сговариваясь головами покачали, и этим все было сказано – как же можно так?! Ведь нельзя же так?!
Каждая, сидя рядом с подругой, думала об одном: так не должно быть, так нельзя! Так – нельзя!
И думала та чистая, светлая и наивная девочка, какой Светлана была тогда, что никогда-никогда она так ни говорить, ни думать, ни делать не будет! Никогда! Что у нее совсем другая будет жизнь. Что у нее обязательно будет любовь настоящая, чистая, как в хорошем кино.
И так сильно в ней сейчас было это воспоминание, что она села в постели и даже головой замотала. Так не должно быть – не должно быть в жизни пошлости и цинизма и того страшного, что было в женщинах этих, – словно они лишены были чего-то святого, чистого, что должно быть в женщине обязательно, обязательно-обязательно, без чего женщина – не женщина. И она опять головой замотала, даже не умом понимая, а чувствуя, что сама уже этого давно лишилась, и подруга ее тоже. Что сами они стали похожи на тех теток, с их прагматизмом, бесчувственностью и холодным цинизмом – в том, в чем действительно нужна святость и чистота. И она опять головой замотала и вслух произнесла:
– Как? Где? Когда я потеряла все это? Где и когда я перестала верить, как девочка моя – светлая, которая жила во мне?
И опять – словно фильм наблюдая, сидела в постели и смотрела в темноту, словно перед ней, как на экране, показывали жизнь той девочки из фильма, которая верила во все самое лучшее, ждала любви, которая, когда придет, будет такой вот – высокой, верной, чистой, от которой сердце будет замирать и дыхания не хватать и которая – навсегда!
И образ этот, видимый только ей одной, стал растворяться, гаснуть, пропадать. Она перенеслась в реальность, где сидела в постели взрослая женщина, тяжелая, плотная, с недоверчивым взглядом на все, с ожиданием подвоха, расчетливым умом и холодным сердцем.
И мысль эта – о холодном сердце – словно опять встряхнула ее: ей вдруг действительно показалось, что сердце за жизнь остыло, похолодело, замерло, не участвовало в ее жизни, только стучало, как бездушный механизм, не давая ни тепла, ни надежд, ни веры во что-то, во что еще верить надо было.
Она опять с тоской подумала: «Как? Когда? Почему произошло это?» Как из девочки, миру открытой и верой наполненной – такая вот бесчувственная баба получилась, которая с подругой – такой же, как она, всю свою детскость, веру и чистоту потерявшей, – вот так же сидят и мужиков, романы свои неудачные обсуждают, в той же интонации, что тетки те из ее детства – страшные. Разве что без мата обходятся, считая себя интеллигентными женщинами с университетским образованием.
И подумала сокрушенно: незаметно это как-то происходило. Сначала в этом городе ей очень хотелось остаться, чтобы быть здесь, ходить по музеям, жить в его атмосфере – в этом прекрасном кино. Потом появился Павел, хоть и не по душе он ей был сначала. Но Наташка, боевая, более практичная, не раз сказала мечтательно:
– Повезло тебе – можешь за него замуж выйти и здесь остаться.
И мысль эта так ее захватила, так хотелось ей продолжать жить в этом прекрасном фильме, что она на Павла согласилась, что-то предав в себе – сейчас она это ясно понимала.
И как-то незаметно начались согласия, уступки, предательства – самой себя. Сама не замечала, как верить переставала, как чистоту свою теряла, как самой собой быть перестала. И все чаще они с Наташкой, тоже зацепившейся за одного парня – нелюбимого, но, как подруга говорила, подающего надежды, – сидели и обсуждали мужиков своих, надежды эти не оправдавших, и себя – несправедливо обиженных. Так незаметно и происходила подмена эта – девочек чистых, в любовь свято верящих, в необыкновенный свой сценарий фильма, в котором жить они будут, – в рядовых, обычных теток, на женщин уже мало похожих, живущих одним умом, да просчитывающих каждый свой шаг.
– Кончилось кино, – сказала она в тишине ночи и заплакала вдруг, неожиданно для самой. И плакала, тихо носом шмыгая, как в детстве, над фильмом своим, закончившимся так незаметно. Над разрушенными собой же мечтами. Над всей своей жизнью – вроде даже успешной, в которой не хватало только самого главного – ее самой в первозданной своей чистоте и вере.
«Так не должно быть, – она даже плакать прекратила. – Не должно на этом кино заканчиваться. Нельзя с этим соглашаться. Ведь, если согласиться с этим, то зачем дальше жить – в холодной этой жизни, в которой сердца нет, и веры нет, и любви нет?
Светлана почему-то в сторону Машкиной комнаты посмотрела – как будто сейчас опять ей стыдно стало, как тогда, когда она девочкой этой чистой была. Только сейчас стыдно было за себя – черствую, циничную. И подумала она с тихим ужасом, что ее такую к дочке вообще подпускать нельзя – она только все испачкать может… На мгновение ее даже ужас охватил: она ведь теперь сама стала такой, как женщины те, которые так холодно и цинично над каждым словом ее «любовного» письма смеялись.
И вспомнила, как уговаривала Машку выйти замуж за сына своего начальника, а та заупрямилась, возмутилась:
– Мам, ну как ты можешь мне такое предлагать?! – и, заплакав, убежала в свою комнату, громко хлопнув дверью, чего никогда раньше не делала.
А она, Светлана, все пыталась объяснить дочери, что надо соглашаться, что такие предложения два раза не поступают и что это всем будет выгодно: и дочке хорошо будет замужем за сынком такого папаши, и матери хорошо – она по службе продвинуться сможет, будет спокойна за свое будущее.
Но дочь даже говорить на эту тему отказывалась. Молча отворачивалась, уходила к себе и в комнате закрывалась. А она, Светлана, злилась, думала гневно: «Начиталась книжек, романов всяких – любовь ей подавай великую! А надолго эта любовь-то?!»
И говорила раздраженно, но высокомерно – как ей казалось, с позиции своего жизненного опыта:
– Любовь любовью, дорогая, а кушать хочется всегда, и хочется хорошо кушать. А ты в таком браке будешь как сыр в масле кататься. И что тебя не устраивает? Что он старше тебя? Так это некритично – всего-то на десяток лет, не за старика же идешь! Что не писаный красавец? Так с лица, как известно, воду не пить.
«А она ведь, как я от предложения актера этого – то же самое почувствовала… Ту же гадливость, испачканность, – подумала вдруг Светлана. И похолодела даже: – Да как же я могла ТАКОЕ родной дочери предложить, как актер этот испорченный?!»
И вскочила с постели, словно это неожиданное осознание вытолкнуло ее. Набросив халат, пошла к Машке – прощения у нее просить? Каяться? Сама не знала, что делать будет. Знала сейчас только одно: так, как делала раньше, делать не станет. В такой жизни, как жила, жить больше не хочет. И такой, как была еще недавно, не будет…
…Она стояла перед комнатой Машки, за которой чистый ее ребенок спал.
И так понятна сейчас была ей Машка – ее ожидания счастливой любви, ее чистота, вера и несогласие со всем, – словно не Машка была там, за дверью, а она сама, Света.
И подумала она, что беречь надо чистоту эту детскую, дорожить ею – только так можно свою жизнь сложить, свой фильм прожить – в какой веришь, какой хочешь… И вслух произнесла – тихо, с нежностью:
– Ничего, детка, все будет хорошо… Я тебе помогу в этой жизни держаться… Я – та девочка из фильма – тебе помогу, чтобы ты не стала такой, какими те женщины были… Какой я сама стала…
И подумала вдруг: «Да чем же я Машке моей – чистой, верящей – помочь могу? Это она мне помочь может – чистотой своей».
Приложив ухо к двери, за которой дочь ее спала, словно желая расслышать ее дыхание, Светлана подумала умиротворенно: «Нас теперь двое… Будем друг другу помогать. Как две девочки из фильма, который только сниматься будет… – И улыбнулась мягкой, давно уже ей не свойственной улыбкой: – Будем, детка, новое кино снимать…»
И, пошла, спокойная, спать в свою комнату…