Кирьян Кизьяков. ХХ век. Пятидесятые годы
Директор училища, орденоносец, Герой войны, судя по слухам, происходил из бывших, – то ли разночинцев, то ли дворян. На публике – с учителями и с учениками – держался одинаково сухо и отчужденно. В нем определенно был стержень, закаленный многими испытаниями, и это мгновенно чувствовал каждый, невольно проникаясь к этому молчаливому и замкнутому человеку уважением. Однорукий, с подоткнутым рукавом, глубоким шрамом на виске, бритый наголо, в стареньком, но прилежно отглаженном костюме с орденской планкой, он сидел за своим столом напротив вызванных в его кабинет Федора и Кирьяна, говоря ровным терпеливым голосом:
– Ночью была ограблена почта, вскрыт сейф. Милиция подозревает в совершенном вашего товарища. Если у вас есть какие-нибудь сведения… В общем, думайте сами. Я не призываю вас к доносительству, но обязан предупредить: обстоятельства способны сложиться так, что вы можете быть признаны соучастниками…
Разговор этот, чувствовалось по всему, был директору неприятен, да и Кирьян, клявший в душе подлеца Арсения, удручался и пыхтел досадливо в понимании невозможности своего признания, но тут слезливо и раскаянно запричитал простодушный Федя:
– Да спали ж мы, когда Сенька в городе колобродил! Как только от моих из села возвернулись, сразу с дороги в постель – умаялись на перекладных! Где ж нам видеть его, лиходея, во снах, что ли?
Директор дернул щекой досадливо, не поднимая глаз, проронил:
– Я вас предупредил. И еще: что за разговоры о религии вы вели с милицией? У вас что, головы из чурбаков сделаны? Вы не понимаете, что теперь будет ставиться вопрос о непринятии вас в комсомол? А без партии и комсомола вы – ничто. Так что, если еще один раз услышу…
– Я просто сказал правду, – обронил Кирьян.
– Какую правду?
– Что православный…
– Так вот держи эту правду при себе! – Директор взглянул на него отчужденно, долго, но и искру сочувствия уловил Кирьян в его глазах. Или показалось? – И не вякай не к месту… дурак! Агитатор сопливый… Вон пошли, оба!
– Ох, Кирьяша, директор-то прав, – лепетал Федя, едва поспевая за другом по лестнице, ведущей в класс. – Нечего нам веру свою на вид невежам выставлять, только глумление с того будет и досада, укороти язык…
– Да понял уже… – буркнул Кирьян на ходу. – Не глухой. А вот как немым стать – буду учиться.
Вечером он отправился в магазин – купить чая, сушек и сахара. Взял мелочь сдачи, подхватил под локоть свернутый конусом блеклый бумажный пакет, растворил дверь булочной, и тут же, словно из ниоткуда, шагнул к нему из темноты серенький парень в кепочке, быстро и шепеляво поведавший:
– С кичи я, от корефана нашего общего, приветы тебе просил переслать, сказал, что крепится, хотя и невмоготу, а коли намылят его этапом, велел тебе о маме и о сеструхе его позаботиться, сказывал, ты знаешь как… И еще: наказал, чтоб ты братве тутошней за него поклонился, навек тебе то запомнит.
Кирьян безмолвно, с отрешенным лицом, выслушивал эту съеженную в куцем пальтишке сущность с неопределенным, как перемятое тесто, лицом.
– Вот, – в руках собеседника мелькнул обрывок бумаги, тут же засунутый Кирьяну в карман, – адрес мамани он черкнул, там еще – чего ему заслать, чем подогреть…
– А сам чего не передашь? – вопросил Кирьян неприветливо. – Я ему как?.. Друг или ходок бесплатный?
– Мне в том районе светиться без мазы, – последовал ответ. – Мне на паровоз через час, и чтоб подальше отсюда… Хорошо, тебя вызреть успел, не подвел пацана… Так что бывай, не кашляй.
В свете, клубами льющемся из стеклянной, обрамленной грубым лакированным деревом двери булочной, он развернул записку, прочел:
«Пришлите, мама и сестренка моя незабвенная Дарья Ивановна, папирос пачек пять, носки шерстяные и чаю – сколько можете. Любящий вас, помещенный в темницу по неправильному стуку, сын и брат».
– Вот же шакал, – качнул головой Кирьян, направляясь к общежитию и думая, что передать записку, как ни крути, а придется. – Вот же, попутал нечистый связаться с мазуриком бесстыдным и, как репей, неотвязным…
В субботу он поехал по указанному адресу, долго искал дом на перекрестьях заснеженных улиц за сугробами, завалившими палисадники и частоколы заборов.
Дом же оказался из новых, отстроенных пленными немцами, с огромной коммуналкой на десятки жильцов, с жирными запахами общей кухни, руганью и гомоном и влажно ударившим в лицо еще на входе едким щелочным паром от бесконечных постирушек. Убогая старушка, попахивающая тленом, провела его к нужной двери. Он постучал в нее согнутым пальцем, не надеясь быстрее вырваться из парникового смрада этого житейского болотца.
Но дверь внезапно открыла та, кого менее всего он ожидал встретить в этом прокисшем застое и безалаберности разнородного людского сожительства. Перед ним стояла невысокая темноволосая девушка с открытым лицом, ясными серыми глазами, в чистом, обрамленном простеньким кружевом ситцевом платье. Была она чуть широка в кости, и раскрасневшиеся кисти ее рук отмечала каждодневность муторного труда, что ничуть не смутило Кирьяна, а напротив, удовлетворенно осознал он исходящую от нее теплую волну домовитости, уверенности в себе и глубокого, врожденного здоровья – как от молока парного или налитого яблока, дождем омытого.
Он представился: так, мол, и так, сотоварищ вашего брата по учебе, вот от него записка, ознакомьтесь…
Ее глаза смотрели на него с затаенной тревогой, вполне объяснимой – ожидать что-либо хорошего от друзей непутевого братца не приходилось. Но мелькнул в ее взгляде и интерес, причем устоялся, не сгорел в следующий миг, а значит, как с облегчением понял Кирьян, был он определен ею как человек правильный, небеспутный, а главное – не как подозрительный чужак, подлежащий немедленному отторжению.
Прошел, приняв ее приглашение, в комнату, где исчерпались в выветренности и чистоте уютного помещения дух коммунальной клоаки, какофония ее быта, неотчетливыми скрипами, лязгами и глухими голосами доносившаяся извне, словно из другого пространства. Присел на стул за стол с чистой тугой скатертью, накрахмаленной до твердости.
Она отложила записку, присела напротив. Тут, глядя на ноги ее – стройные, гладкие, на прямые волосы, спадающие на щеки, подернутые легким румянцем, припухлые, но строго поджатые губы, ощутил он, как от удара под дых, озарение своего восхищения и красотой ее, казалось бы, неброской, и веявшую от нее опрятность – как внешнюю, так и душевную. И еще: необходимость ее неотъемлемого присутствия рядом теперь уже навсегда, навек…
– Мы с мамой живем вдвоем, – сказала она, отложив записку. – Отец погиб в сорок четвертом на фронте. Вот Арсений и умудрился связаться со всякой нечистью. Думали, хоть ремесленное ему ума придаст… – Она усмехнулась обреченно. – Не-ет… Уготованы ему судьбой кривые сани… Сам-то откуда? – Девушка подняла на него пытливые глаза.
Запинаясь, Кирьян поведал свою бесхитростную биографию. А затем, неожиданно и горячо преисполнившись доверия к ней, рассказал о злополучном свертке с деньгами. Подвел итог мрачным голосом:
– Сам к нему и касаться не желаю, но коли у тебя в том нужда имеется, то обскажу, где что лежит…
– Да не нужны мне никакие обсказки! – с волнением произнесла она. – Чужое добро всегда напастью обернется, как только Сенька того понять не желает, дурень окаянный! И тобою воспользовался, глазом не моргнув! Как кличут-то тебя?..
– Кирьян…
– Ну а я Даша… Чаю-то выпьешь?
– Не откажусь…
– А насчет наживы его – так поступим, – сказала она. – Пусть с ней и с совестью своей сам разбирается, и так покрываем его, будто подельники. И на просьбы его более не ведись, будто баран на закланье. – Голос ее звучал твердо, упрямо, но словно благодатью веяло на Кирьяна от ее сопереживания в обращении к нему, как к не постороннему ей, а теперь и поверенному.
– Вот что, – осмелился он повернуться к ней в дверях при прощании. – Завтра это… Кино у нас рядом с ремесленным… Может, того…
– Не до кино мне, – отмахнулась она. – Сегодня и завтра зубрежка – на медсестру учусь… А в ночь – смена: санитаркой я в больнице…
– А… когда? – глупо вырвалось у него.
Она рассмеялась: лукаво, в крепко стиснутый кулачок. Затем тряхнула снисходительно головой:
– В следующую субботу заходи. А там – поглядим…
Ополоумевший от счастья, не помня себя, Кирьян брел к остановке автобуса, только и вспоминая каждый ее жест, голос, улыбку, глаза…
О чувстве, овладевшем им всеохватно и окрыляюще, он, конечно же, читал и слышал, но какими словами можно было описать то тепло и блаженство, захлестнувшие его душу, певшую натянутой радостной струной? И зимнее солнечное небо словно радовалось за него, разбрасывая под спешащими ногами россыпи смеющихся озорных бликов.
За две остановки до училища он вышел, остановился на тротуаре, приводя в порядок взъерошенные мысли, а затем решительно пошел к пивной, располагавшейся в полуподвале на углу. И, затворив за собой ее дверь, оказался в ином мире, на иной планете – с кислой дымной атмосферой, запахами вяленой подтухшей рыбешки, гнилого похмельного пота, тонкими резкими пластами свежих водочных паров, в умиротворенном неясном гомоне мужских голосов, смешков, звяканья граненых кружек и шипящего кипения пивной пены.
Нужного человека он усмотрел сразу: субъект лет тридцати пяти, сидевший в углу в компании двух понурых детин с землистыми физиономиями. Шелковая рубаха с распахнутым воротом, золотая «фикса» на резце, челочка, два татуированных перстня на хватких пальцах, едкий и снисходительный взор из-под набрякших век…
Кирьян молча подмигнул ему, и тот, понятливо кивнув, встал, неторопливо подошел, проронил, приблизившись:
– Проблемы, студент?
Полушепотом вкратце Кирьян поведал ему об Арсении. Речь закончил так:
– В долг с такой просьбой залезать не хочу, но коли есть возможность подсобить…
– Вопрос один: а чего ты за него мазу держишь? – проронил урка угрюмо.
– Все же товарищ…
– О, как? – Тот вскинул на него удивленные глаза. – Эт хорошо, если о кореше без личного интереса печешься… Ну, подсобим, думаю… Только если расчет потребуется, с него спросим…
– Мои хлопоты, его оплата, – ответил Кирьян, не без брезгливости уяснив скользкую логику собеседника.
– Грамотно отбоярился, – хмыкнул тот. – Ну, пошли, давай по пивку, смочим беседу, положено…
– Да я ж… – Кирьян, ни разу не державший во рту алкоголь, пугливо поежился.
– Не менжуйся, братан, угощаю! – Блатняга плавно потянул его за рукав.
Пришлось подчиниться.
– Свой! – сообщил он хмурым товарищам, усаживая Кирьяна бок о бок за столом, и те одинаково и невыразительно кивнули, поглощенные обгладыванием костистых рыбных тушек.
Кирьян исподлобья оглядел их: тусклые глаза, остатки гнилых зубов, поседелая щетина на впалых щеках, бесчисленные шрамы, белеющие на сизых губах… Как страшно стать подобным отребьем! Ему заполошно возжелалось вырваться отсюда, вернуться в праведную убогость общаги, в ее казенную чистоту, под гулкие коридорные своды, увидеть милое простодушное лицо Федора, уткнуться в книжку, вторым планом размышляя о Даше, светлое чувство к которой снова вспыхнуло в его сердце… Но уже ткнулась в губы отпахивающая горьковатой воблой кружка, ощутился на нёбе резкий неведомый вкус напитка, показавшегося чужеродным, грубым, но одновременно и внезапно чарующе и незнакомо вкусным…
Горлышко водочной бутылки скользнуло по краю отставленной в сторону кружки, выплеснув в пивную пузырящуюся муть тягучую морозную жидкость.
– Да я ж…
– Не очкуй, пацан! А теперь потяни «косячок», слови кайфец! – Вор затянулся папиросой, выпустив под потолок клуб сизой пелены, которому позавидовала бы дымовая граната, и ткнул влажный мундштук в губы подростка.
На Кирьяна внезапно опустилось радужное облако забвения и опустошенности. Он уплывал куда-то далеко, словно подхваченный мощным течением, и лишь спасительный образ Даши мелькнул в сознании далеким размытым пятном, но тут под темя ударил отрезвляющий страх, освободивший истаивающую волю, и бессвязные мысли выстроились в непримиримое решение немедленного ухода из этого гибельного вертепа.
Но что такое? Над ним косо нависал потолок, сужались и раздвигались стены, людская толкотня превращалась в перетекающую бесформенную кашу, а лица компаньонов виделись отчетливо и пугающе улыбающимися свиными рылами, довольно похрюкивающими… И окружающий мир то неуклонно темнел, то озарялся какими-то бессмысленными вспышками, высветлявшими суету то ли уродливых теней, то ли съеженных людских силуэтов… Единственным выделявшимся в этой фантасмагории персонажем был тянущийся через стол к бутылке военный моряк с дурацким кортиком на желтых подтяжках, бьющим его по откляченной заднице. Моряк-то откуда здесь взялся?
И вдруг в мешанине бредового угара высоко, отчетливо и с каким-то визгливым ужасом прозвучал голос завлекшего его в этот ад урки:
– Что же мне теперь с ним делать, а?! Чтобы с «ерша» так повело, это ж надо! Что же делать?! Меня ж порвут за этот детсад!
Очнулся Кирьян на своей койке в общежитии. И первое, что увидел перед собой – бледное, озабоченное лицо Федора. А потом пришла невыносимая боль, ударив в голову расплавленным чугуном, ломота в теле и неудержимый приступ рвоты. Единственным чувством, пробудившимся в нем, было чувство вялого удивления, когда перед ним возник тазик, поднесенный заботливо, вовремя и умело, и он, выворотив из себя какую-то тухлую кислую гадость, откинулся на подушку, покрываясь крупным холодным потом и впадая в забвение – страшное, как предчувствие смерти, но необходимое и освобождающее от страдания.
Следующим утром – исхудалый и бледный, он едва поднялся с постели. Увидел Федора, понурившись сидевшего поодаль на табурете, и прошептал:
– Спасибо тебе…
– Эх ты…
– А знаешь, – сказал Кирьян, не вдумываясь в то, что говорит, но убежденный в правоте и серьезности всего им произносимого, – нет худа без добра, права народная присказка… Я, Федя, тебе обещаю: больше к спиртному не прикоснусь. И к табаку этому поганому… В общаге-то меня кто видел, красавца такого?
Тот качнул головой:
– Не, те дядьки тебя сюда ловко приволокли… Только зря ты с такой нелюдью водишься…
Что ответить, Кирьян не нашелся, лишь вздохнул тяжко.
А через три дня в общежитии, к всеобщему изумлению, появился Арсений. Помятый, исхудалый, дерганый, с нервным блеском во впавших глазах, но, как всегда, напористый и неунывающий.
После разговора с директором поднялся в комнату, сердечно улыбаясь Кирьяну и Федору, поведал хвастливо:
– Хрен они меня раскололи, сволочи въедливые, кровососы настырные! Не дался, несмотря на весь их садизм! – Он бесстыдно стянул с себя штаны с трусами и вывернулся всем корпусом, задрав рубаху и демонстрируя синие звезды от милицейских пряжек на ягодицах и отощавших ляжках. – Во, чего творили, фашисты! И противогазом мучили, чуть копыта не откинул… А тебе, – обернулся он к Кирьяну, – благодарность моя бесконечная, друг ты настоящий, не фуфель из очка жидкого… На та-аких людей меня вывел, на та-аких! Теперь мне ничего не страшно в житухе этой!
Кирьян сподобился лишь на снисходительный вздох. Запредельная глупость Арсения, першая из него, как перезрелое тесто, была столь убежденной и выспренной, что укоротить ее могли не благие слова, а только жизнь. И, увы, как понимал Кирьян, по ковровой дорожке этой глупости тот в свою дурную жизнь и покатится… И веяло от этого непреклонностью судьбы и рока…
– Слышь, – доверительно наклонился к нему Арсений, – обкашлять нам с тобой одну закавыку надо…
– В порядке твоя закавыка…
– Ну, так я и не сомневался… – И, отойдя к окну, засунув руки в карманы, сначала вглядевшись мечтательно в белесое небо, а после вновь обернувшись к Кирьяну, прибавил насмешливо и с одобрением:
– А сеструха моя того… Врезалась в тебя. Правильный ты, говорит… В пример ставила. Ждет вроде… А тебе она как?
Кирьян отвел взгляд в сторону. Что ответить, не знал.
– Эх ты, пень! – укоризненно воскликнул Арсений, оседлав подоконник. – Развивай обороты! Дело горячее! Глядишь, сродственниками станем… Только… – перекривил рот сурово, – чтоб без ерунды всякой. Казню – без жалости. Честь по чести, чтоб…
– Тьфу ты, – фыркнул Федор смешливо.
– Чего?! – возмутился Арсений.
– Праведник с мешком грехов на горбу, – отозвался тот. – Если что-то и есть в твоей голове, так это – хвастливый язык!
– Что же, я не против критики… – нахмурился Арсений. – Но хорош, а?! Мне и без вас от сеструхи перепадает! Директор еще…
– Коли она тебя невзлюбила, значит, знает толк в людях, – заметил Кирьян.
– Ну… это да, – почесав лоб, легко согласился вернувшийся на свободу негодяй, шмыгнув носом.