Вы здесь

Фон-Визин. *** (П. А. Вяземский, 1848)

Глава III

В 1762 году находим Фон-Визина в службе, а по приезде Двора в Москву уже известным вице-канцлеру князю Голицыну, который перевел его в Иностранную Коллегию. Тут удостоен он был внимания канцлера, поручавшего ему перевод важнейших бумаг. Другое поручение, лестное для самолюбия в приятное для любопытства молодого человека, было наградою за труды по службе, замеченные начальством, он в том же году послан был в Шверинскому двору в возвратился со свидетельствами уважения, заслуженного им в поездке своей. На другой год сблизился по службе, а потом и по приязни, с Иваном Перфильевичем Елагиным, бывшим тогда кабинет-министром в пользовавшимся в свое время славою умного человека и отличного писателя. Ныне слава его в последнем отношении значительно убавилась. Наше поколение знает его более понаслышке, а роман, им переведенный, Приключение Маркиза Г., по забавной шутке Крылова в комедии Урок дочкам. Что ж касается до сего перевода, то, по некоторым преданиям, подкрепленным очевидным различием в слоге романа и например Опыта повествования о России, и разностью в слоге самого перевода, кажется, что перевод сей, выданный под его именем, одолжен бытием первых четырех томов Порошину, находившемуся при Великом Князе Павле Петровиче, а последнего Лукину, который был секретарем кабинет-министра. Теперь лучшею похвалою Елагину остается мнение, которое Фон-Визин изложил о нем в Исповеди. Мы не подтвердим за ним, что он прославился своим витийством на русском языке; но будем помнить с признательностию, что он покровительствовал молодым писателям в то время, когда покровительство было еще нужно. В Елагине сия благосклонность к отечественным дарованиям тем более достойна уважения, что смирение духа не было отличительною его приметою. Ему приписывают следующий отзыв: «Не знаю, чему дивятся в Вольтере: я не простил бы себе, если б усомнился сравниться с ним в чем бы то ни было». К сожалению, покровительство вышних не всегда бывает без примеси неудовольствий для лиц, взысканных покровительством. Елагин, благоприятствуя Фон-Визину, был отменно хорошо расположен и к Лукину. Будущий комик наш никак не мог ужиться с автором комедий, ныне неизвестных, но имевших некогда свою цветущую эпоху. Лукин был, видно, проворлив и старался задатком мстить при начальнике сопернику, еще неведомому, который после должен был выжить успехи его с другого поприща. Фон-Визин в Исповеди говорят довольно подробно и с чувством живейшего оскорбления о неудовольствиях, нанесенных ему Лукиным в доме Елагина. В письмах его отыскиваем и другие свидетельства сей неприязни. Лукин не был в миролюбивом сношении с совместниками, в которых видел он опасных соперников. По другим указаниям знаем мы, что он в споре был и с Сумароковым (Записки Порошина).

С просвещением Европейским переходили к нам и современные заблуждения, неизбежные для ума человеческого во всех его переломах. В движениях своих ум всегда каким-нибудь концом, но впадает в крайность; ему не дается равновесие. Каждая эпоха бытия человеческого ознаменована была одною господствующею мыслию, одним исключительным пристрастием, которые общим влечением и частными препятствиями возрастали до исступления страсти: ибо страсть не что иное, как мысль, или чувство, превозмогающее все другие и все поглощающее. Эпохи религиозных вдохновений были омрачены суеверием и окровавлены жертвоприношениями фанатизма. Можно сказать, что эпоха, современная молодости Фон-Визина, носит на себе признаки противоположного фанатизма – фанатизма свободы мыслящей, неограниченных исследований, нетерпеливых покушений ума разрешать себя от уз тягостной опеки давности и вступить со дня на день в права и независимость совершеннолетия. С одной стороны, излишество собственной силы и самонадеянности, с другой – притязания противников, и здесь совращали ум с стези, равно отстоящей от крайностей. Запальчивое поколение, опираясь на права свои, пренебрегало верным, но медленным содействием времени и хотело удержать победу свою в возникшей тяжбе не порядком судебного производства, но силою и с боя. Мы видели, как русское общество, или, по крайней мере, верхние оконечности оного, были под влиянием французским. Вольнодумство в предметах религии должно было я у нас иметь своих последователей и скорее, нежели политическое: ибо оно отвлеченнее другого и не требует ни размышлений, ни приготовленных событий, ни предварительных сведений. Может быть, у нас ума и особенно были способны к впечатлениям нового образа мыслей и к самым излишествам его. Рука могущего Петра должна была, для созидания нового устройства, потрясти и совершенно искоренить много старых предрассудков, преданий, поверий, привычек гражданственных и народных. Общество наше, пересажденное со старой почвы на новую, было сначала неминуемо зыбко и подвержено влияниям внешним. Великие переломы в жизни народа, хотя полезные и способствующие к полному развитию нравственных сил его, походят на переломы в жизни человека, сопровождающие перехождение его из возраста в возраст, пока он не совершенно возмужает. Они род недугов, в которых организм не имеет надлежащих сил и согласия, и в которых тело более способно в принятию заразительных болезней, господствующих в атмосфере. Мы слышим и ныне от некоторых эмпириков политических и нравственных, что наш век есть век больной. Положим, но в таком случае понадеемся, что болезнь его есть болезнь к росту. Оставим Провидению развивать силы человеческого организма по предначертанным правилам, и не станем, подобно слепым врачам, часто противоречить природе и прикладывать, наобум или упрямо, свои искусственные пособия там, где она сама умеет врачевать недуги, которые допускает. Что сказали бы вы о враче, который, для облегчения страданий младенца, захотел бы вырвать прорезывающиеся у него зубы? Таким образок поветрие французского религиозного вольнодумства подействовало и у нас на людей, кои находились в упомянутом кризисе и по выдавшемуся вперед месту своему в обществе были ближе к давлению внешнему.

Молодой Фон-Визин, перенесенный из благочестивого дома родителей, от набожных упражнений в чтении молитв и священных книг, очутился вдруг посреди круга людей, которые образом мыслей своих были столетием впереди от тех, коих он оставил в Москве. И ныне Москва, в некотором отношении, все еще метрополия старины: при всех изменениях нового общежития, в ней еще устоял древний капитолий русского быта. Сей капитолий, так сказать, упразднен; можно сказать, и вовсе не эпиграмматически, что и священные стражи не спасли его от нашествия новых понятий и подоспевших поколений: но святыня, хотя и в упадке, все еще существует; она все еще доступна благоговейному чувству и в то время, когда уже утратила свое прежнее благолепие. Прежде различие между обеими столицами было еще разительнее. Любопытно видеть в Исповеди автора нашего, как он бывал смущаем резкостью мнений, свободно разглашаемых в беседах Петербургских; но вместе с тем, как он и сам поддавался общему потоку и принес дань ему Посланием к слугам своим. Жаль, что записки его прекращаются около этого времени. Сии Петербургские философические обеды у какого-то князя ***, подобие парижских обедов барона Гольбаха; этот Чеб…, другой Нежов, Дидеротовский приятель, который, встретясь с гвардейским унтер-офицером на гостином дворе, приветствует его словом, которым сам Дидерот сказывают, в бытность свою в Петербурге, после жаркого обеда, приветствовал преосвященного Платона – все это кидает живые краски на эпоху и отцвечивает общество наше самым любопытным образом. Вскоре, однако ж, молодой Фон-Визин, уже и до того, как видим из слов его, недовольный сомнениями, испуганный безнадежностью разглашаемого учения и тоскующий по взыскании истины более отрадной, нашел в Теплове вожатого, который подкрепил испытываемые усилия его в обратил их к цели, обещающей в награду по крайней мере упование. Сей Теплов, начавший свое гражданское поприще учеными занятиями в звании адъюнкта при Императорской Академии Наук, был после сенатором и оставил по себе нравственные сочинения: Знания вообще до философии касающиеся и Наставления сыну. Он познакомил Фон-Визина с творением Самуила Кларка «Доказательства бытия Божия», которое сей последний и перевел. Сие упражнение было, кажется, перелом в образе мыслей его. Впрочем, если обратить внимание на раскаяние его в соблазне, который мог он нанести шутками, рассыпанными в Посланим к слугам и в некоторых сценах Бригадира, то должно заметить, что и в позднейшем творении его: Недоросль роль Кутейкина могла бы также смутить православие несколько строгих читателей. Роль сия замечательна как вывеска эпохи: здесь вспомнишь определение Этьена, комика французского, «комедия – история народов». Ныне комический писатель не осмелился бы выставить подобное лицо на посмешище зрителей; а в то время Фон-Визин, даже и по обращении своем, нарисовал его шутливым пером и вывел на сцену, не боясь ни цензуры совести, ни совестливости цензуры. Другие комедии той же эпохи показывают подобное направление умов. В числе прочих замечательна в этом отношении комедия О, время особенно же, если вспомнишь кем она писана.

Между тем, как ни любопытны указания, ярко обозначающие общество тогдашнего времени и сохранившиеся для нас едва ля не в одних записках Фон-Визина, однако нельзя предаваться вовсе без оглядки излияниям смирения, которое отзывается в поздней Исповеди его. Писав ее незадолго до кончины своей, он имел в виду одно христианское раскаяние, как и сам говорит. Несколько ударов паралича, постигнувших его в разные времена, должны были лишить его бодрости и свежести ума, потребных для ясного изображения себя в для заключения приговора над собою, независимого от немощи природы нашей. По крайней мере, мы не признаем в сочинениях его никаких признаков непозволительного кощунства. Как раскаяние его ни назидательно и ни почтенно, если оно произвольное излияние сердца, но все можно защитить его от него самого и от упреков слишком пугливой совести. Само собою разумеется, что мы судим о Исповеди его не в христианском отношении, не подлежащем дерзкому исследованию ума. По христианской оценке, кто из людей не грешен и кто не имеет нужды в исповеди? Касательно Послания к слугам моим любопытно сведение, приведенное сочинителем Нового опыта исторического словаря о Российских писателях, который печатал драгоценные биографические материалы свои в журнале Друг просвещения. Он говорит, что оно было в первый раз напечатано в Москве «во время данного от двора народу публичного на сырной неделе маскерада, когда на три дня во всех Московских типографиях позволена была свобода печатания». Наши старания удостовериться в существовании сих замечательных литературных сатурналий и в истине упомянутого доказания остались безуспешны. Предоставляем библиографическим изыскателям решительную поверку запроса, столь любопытного в летописях гражданства и литературы в России. Буде сии сомнения разрешатся положительно, то не менее достойно внимания и разыскание, не были ли и другие, в какие именно, сочинения напечатаны в тоже время.

В рассуждении наблюдения нравов и духа времени весьма важен успех, увенчавший комедию Бригадир в избранном кругу именитостей тогдашнего общества. Фон-Визин подробно рассказывает о том в своей Исповеди. Начиная от Государынн и молодого Наследника, все первейшие лица в Петербурге наперерыв приглашали автора и слушали чтение комедии его. Может быть, не в первый ли раз случилось тогда русскому автору быть в моде. Ломоносов и Сумароков пользовались уважением и славою; но едва ли честолюбию их приносимы были сии мелочные, но соблазнительные дани, которые, так сказать, ручнее и употребительнее. К тому же Ломоносов самым свойством дарований и занятий своих не мог быть светским человеком; Сумароков по уму своему, напротив, хотя и мог играть блестящее лицо в обществе, но неуживчивость его и, вероятно, другие несообразности в нраве, вредили ему в удержании за собою места, на которое он по отношениям другим имел несомненные права. Слава, награды, утверждаемые временем, похожи на недвижимые имущества, которыми пользуемся медленно и продолжительно; молва, упоения тщеславия похожи на реализированные капиталы, которые скорее уплывают, но за то проживаются веселее. Можно сказать в этом отношении, что Фон-Визин пожил на своем веку. Русский автор, который с бала во дворце приглашается Екатериною в приближенное общество ее, читает перед нею свою комедию, заслуживает одобрение высокой слушательницы, есть событие, которое авторское поколение может внести в летопись своих блестящих воспоминаний. Бывают эпохи, когда знаки отличия необходимы для возбуждения гражданского честолюбия: времена совершенно героические, или совершенно философические редки, если и вовсе не баснословны. Монтескьё сказал, что честь – душа монархического правления; можно прибавить – и почести. Когда обратишь внимание на содержание и краски комедии, о которой идет речь, то удача ее еще замечательнее. Оценка двора сему произведению была бескорыстная. Мы уже заметили, что картина нравов, в ней выставленная, есть картина совершенно чуждая обществу, которому она была представлена. Дело в том, что истина и естественная веселость, и без особенного применения, действуют на чувство. Так, хороший портрет, если и не знаешь подлинника, носит на себе свидетельства сходства своего; так природное дарование и все, что есть задушевного игре великого актера, постигается просвещенным зрителем и незнающим языка, на котором говорит актер; так смеемся часто чуждому смеху, когда он от души, хотя и не знаем причины оного. Как бы то ни было, счастие ли Фон-Визина, истина ли дарования его, врожденная ли сметливость его слушателей, пробужденная благоприятным направлением тогдашних умов, соединение ли всех сих соображений, – но комедия Бригадир имела успех блистательный. К чести сих державных и аристократических судей можно вспомнить, что Гофолия не понравилась блестящему двору Людовика XIV, От чего удача Фон-Визина редко была повторяема в последствии? От чего, с легкой руки Екатерины и Фон-Визина, не теснее, не беспрерывнее сблизились сношения авторов наших с избранными читателями? Кто виноват в охлаждении, которое последовало за таким жарким началом? Авторы, или читатели, или одни события, которые независимою силою своею разрешили успехи литературы от условий некогда необходимого покровительства? С другой стороны, может ли литература наша, как и другие отрасли промышленности народной, обойтись без поощрения, без попечений меценатовских, довольствуясь покровом общих законов, в числе прочих ремесл, искусств и промыслов позволенных? Литература наша имеет ли в себе достаточную силу, чтобы, подобно пароходу, движимому внутренним и независимым действием, плыть беспрепятственно к цели, без пособия попутного, а часто и наперекор противного ветра? Вот задачи, коих решения стало бы на целую книгу и кои по этому самому не подлежат теперь нашему исследованию.

Отныне биограф Фон-Визина лишается, руководства его и, следуя за ним далее, должен довольствоваться редкими, неверными указателями на поприще, им пройденном. Жаль, что автор не успел докончит свои записки и что прекращаются они почти до вступления его в новую сферу – в сферу разнообразнейшей деятельности. Может быть однако ж и самое полное исполнение плана, предначертанного им себе в составлении оных, не удовлетворяло бы совершенно всем требованиям любопытства вашего. Во вступлении своем он говорит, что разделит Исповедь свою на четыре книги: следовательно, судя до двум первым книгам дописанным, едва ли более полуторы книги оставалось ему для повествования о жизни своей в лета, которые, без сомнения, были полнее предыдущих. Но, не смотря на сокращения, на многие изъятия и вообще на какую-то совестливость и целомудрие, свойственные русским писателям, никогда ничего не договаривающим не смотря на все сии недостатки, которые, вероятно, лишили бы записки его многих запасов, драгоценных для истории гражданства, общежития и литературы в России, мы должны, дорожа тем, что есть, жалеть о том, что не было дописано. Мы не имеем средних веков ни в государственном, ни в общежительском бытии. В первом ваша давность не заходит за царствование Петра и во многом начинается от Екатерины. В другом отношении, все еще вчерашнее, все сегодняшнее, а еще более все завтрашнее. Житницы преданий наших пусты, и если надеяться на жатву для наших романов, исторических комедий, биографий лиц и общества, то разве на ту, которая зеленеет еще в глазах ваших. Теперь никак не свяжешь настоящего с прошедшим, упований с преданиями; никак не сведешь концов с концами. Личности так мало отделяются у нас от толпы, все так уравнено, или так изглажено, что мы должны дорожить и малейшими оконечностями, которые выдаются наружу. На голой степи и мелкая лоза служит внимательному путнику указательною вехою и отрадою праздному зрению. Признаюсь, большую часть так называемой изящной словесности нашей отдал бы я за несколько томов записок, за несколько Несторских летописей тех событий, нравов и лиц, коими пренебрегает история. Наш язык, может быть, не был бы столь обработан, стих наш столь звучен; но тогда была бы у нас не одна изящная, но за то и голословная, а была бы живая литература фактов, со всеми своими богатыми последствиями.