Вы здесь

Фон-Визин. *** (П. А. Вяземский, 1848)

Глава V

Если смотреть на чин и почести, до коих дослужился Фон-Визин, то нельзя назвать блестящим служебное поприще его. Впрочем должно заметить, что, за исключением некоторых примеров и особенных случаев, служба в его время, а тем более гражданская, подвигалась медленнее, нежели в следующие эпохи. Тогда государственное заведение было если не менее деятельно, то гораздо малосложнее. С размножением мест должны были возрастать отличия и награждения, а с ними и требования честолюбия. В чинах и в наградах может быть роскошь, также как и в других отраслях общежития. Тогда излишество становится необходимостию. То, что за пятьдесят лет было умеренным благосостоянием и златою посредственностию чиновничества, ныне было бы почитаемо за беспокровное убожество. В этом отношении смиренный по нынешним понятиям жребий статского советника мог казаться довольно удовлетворительным тому, который, находясь в доверенности у начальника своего, кабинет-министра Елагина, писал в 1766 году к отцу своему с некоторым элегическим унынием, что ему надобно сделать себе шинель и что, в течение слишком пяти месяцев, жил он 165 рублями, полученными им в счет жалованья. Между тем он не был в нужде и пользовался некоторыми приятностями общежития: имел карету, услугу, ездил во Дворец. Век на век не приходит; но приятность службы для человека благомыслящего, с видами возвышенного честолюбия, измеряется не годовыми итогами полученных награждений. Занятия, доставляющие пищу деятельности ума, открытая сфера для действий, согласных со склонностями и совестью, отрада, или, лучше сказать, необходимая потребность иметь в начальнике человека, которого уважаешь и которым ты сам уважен, – вот однако же можно почитать счастием в службе. В этом отношении Фон-Визин счастливо служил. Можно предположить, что без сего счастия он и служить бы не мог. Мы видели, что первые шаги его обратили внимание канцлера графа Воронцова, что при самом вступлении в службу было возложено на него дипломатическое поручение, которое он исполнил с успехом. После поступил он к Елагину под начальство. Если сначала встретили его некоторые неприятности, то в последствии дела имели лучший оборот и место победы осталось за ним. Род занятий его по службе при этом начальнике нам неизвестен: но, судя по званию обер-гофмейстера, которое исправлял Елагин, нельзя предполагать в них особенной занимательности для Фон-Визина. Но знаем из писем его, что он любил и уважал начальника своего.

Политическое поприще Фон-Визина начинается по-настоящему с поступления его под начальство графа Никиты Ивановича Панина, управлявшего министерством внешних дел в эпоху событий, столь важных и блестящих в истории политики нашей. Дела Польши и Швеции, войны Турецкие, в которых должно было не менее сражаться с оружием в руках против полевых неприятелей, сколько и с пером против кабинетных врагов и Европейской политики, пугавшейся исполинского возрастания нашего; вожди дипломатической конфедерации, гораздо искуснейшей и опаснейшей, нежели Польская, Кауниц и Шуазель, главы Венского и Версальского кабинетов, нам недоброжелательствовавших, и самое дружество Фридриха Великого, напоминающее в дипломатических двуличностях своих стих поэта:

Их дружество, почти на ненависть похоже,

озабочивали важными соображениями и бдительностию всегда настороже воинственный кабинет Панина. «История его негоциаций, говорит Фон-Визин в жизнеописании сего министра, будет в последующие времена служить руководством в делах политических, и представит свету великость души его и дарований». Екатерина, столь проницательно и положительно упсевшая судить о достоинствах людей, оказала все уважение, которое питала к уму и нравственному характеру Панина: она вверила ему воспитание Наследника и управление внешними делами государства, возложив на него таким образом, можно сказать, не только жребий настоящей, но и будущей России. Граф Панин, с своей стороны, совершенно оправдал сию высокую доверенность. Россия, в министерство его, не одною физическою силою оружия, но и умственною силою политики, достигла цели, указанной ей Петром; а Царственный Воспитанник Панина, путешествуя по Европе, явился достойным ее просвещения и образованности. Ревностный исполнитель повелений Государыни, сей министр не был однако же пред нею безмолвным и безусловным орудием. Он был мыслящий и самостоятельный министр, умел в делах иметь свое мнение и безбоязненно открывать его Государыне, умевшей выслушивать истину и противоречие. И мнение его в подобных случаях не было плодом каких-нибудь личных выгод или предубеждений в пользу или во вред другой державы, как то часто замечается в истории многих министерств, решавших по тайным пристрастиям судьбы народов и государств в нем оно проистекало из совестного убеждения, почерпавшего силу свою из начал нравственной политики, из общей и частной пользы государства, которые нераздельно сопряжены между собою к поучению властителей и к оправданию Провидения. Напрасно говорит Мирабо о какой-то вражде между нравственностию общею и частною. Нет ни двух нравственностей, ни двух политик. Каждая безнравственность есть не только преступление, но и ошибка. Всякая несправедливость в политике есть такая же безнравственность. Екатерина была столь уверена в пользе заслуг, приносимых графом Паниным Ей и Отечеству, что, не смотря на волнения, свойственные стихии придворной, не смотря на многих могущественных недоброжелателей, покушавшихся низвергнуть его, она всегда отстаивала министра своего и новыми милостями возвышала его более и более. Таков был человек, под начальством коего Фон-Визин имел неоцененное счастие служить, пользуясь неограниченною его доверенностию. По оставшимся после него бумагам, мы не можем заключить, имел ли он какой-нибудь политический голос в советах и решениях министра, но видим достоверно, что все письменные дела переходили чрез его руки и что он был постоянным посредником между им и главнейшими из современных русских дипломатов. Впрочем, если по некоторым указаниям верить, что граф Панин был несколько ленив и медлен в работе, то непосредственное участие Фон-Визина в делах не подлежит никакому сомнению. Переписка его со многими значительными лицами нашей дипломатии убеждает нас еще в другом утешительном свидетельстве: она служит доказательством не только приятного положения, в котором он находился, но и уважения, которое он умел снискать независимо от места своего. В том, что сохранилось из обширной и многолетней переписки его, находим письма в нему Александра Ильича Бибикова, начальствовавшего войсками нашими в Польше против конфедератов; Сальдерна, Барона Ставельберга, министров наших в Варшаве; Мусина-Пушкина, посла в Лондоне; Зиновьева, в Мадриде; графа И. А. Остермана, министра в Стокгольме; Обрескова, посла в Царьграде; Якова Ивановича Булгакова, Аркадия Ивановича Маркова; княгини Екатерины Романовны Дашковой, родственницы графа Панина; князя Николая Васильевича Репнина, и других. Все сии письма, более или менее, показывают степень доверенности, которая общим мнением приписана была сношениям подчиненного с начальником его, и вместе с нею неограниченную доверенность, полагаемую на прямодушие Фон-Визина, на усердие его к общей я частной пользе. Многие из сих писем служат свидетельствами лестных и почтенных дружеских связей, которые он умел заключить и поддержать. Жаль, что из сей переписки сохранились одни отдельные отрывки. Собрание полуоффициальных писем, полученных и писанных им, составило бы любопытный памятник людям и событиям того времени. Странно и прискорбно видеть, как мало дорожили и дорожат у нас поныне следами умственного бытия, с какою младенческою беспечностию предается у нас забвению и тлению все то, что должно бы со тщанием и набожным чувством быть хранимо в архивах семейных! Переписки, сии очевидные деяния, сии, так сказать, снимки с жизни, ее переживающие, всегда драгоценны или в домашнем, или в общественном отношении; еще драгоценнее, когда в обоих. Счастлив, кто в переписке предка находит пищу для ceмейного любопытства и поучительные примеры для своего гражданского поведения. Почему каждой фамилии не иметь бы частного архива своего? К чему это равнодушное самоотвержение личности, обрекающее лица и самые роды оставаться ничтожными частями целого, неприметными волнами, теряющимися в пучине, которая только в совокупности имеет право на образ, имя и место во внимании людей? И это желание – эгоизм, но по крайней мере облагороженный и согретый святостию воспоминаний и верою надежд, потребностию начать, так сказать, и на земле бессмертие, в которому временная жизнь наша прицепилась бы звеном соединения и залога.

Имея мало фактов, раскрывающих пред нами жизнь Фон-Визина, должны мы дорожить свидетельствами связей его, в которых может отсвечиваться и его характер. Связи сии послужат нам средство, из известных данных, вывесть определение неизвестной характеристики. Следуя сему указанию, кажется, не излишним будет обойти круг общежития, в которой Фон-Визин занимал столь почетное место.

Мы уже видели, в каких сношениях был он с графом Никитою Ивановичем Паниным. Сношения сии сблизились при самом начале их знакомства и постоянно укреплялись взаимным уважением и доверенностию до самой кончины министра. В исчислении ближайших приятелей его должно начать с Александра Ильича Бибикова. Это одна из блестящих именитостей царствования Екатерины II, столь богатого отличными людьми на всех поприщах, столь живописного разнообразием и выразительностию лиц, отделяющихся в общей картине. Сей Бибиков, еще в самых молодых летах, успел заслужить военное имя в семилетнюю войну. Возвратясь в Россию, обратил он на себя внимание Екатерины, уже вступившей на престол. Разные важные поручения, истинно государственные должности, на него возложенные, свидетельствуют о доверенности, которую Государыня имела к способностям и душевной твердости его. Избранный в предводители депутатской комиссии, собранной для составления проекта нового уложения, он, можно сказать, увековечил имя свое вместе с памятью мгновения, столь важного в летописях нашего политического гражданства. Если внешние обстоятельства, слившиеся со внутренними препятствиями, и не дали созреть сей великой мысли Законодательницы нашей, то не менее имена призванных Ею участвовать в исполнении свой, и в особенности имя удостоенного доверенностию народа и Государыни, принадлежат истории. После, в важную эпоху для нашей внешней политики, видим мы его в Польше начальствующего русскими войсками против Польских конфедератов. В сей войне, требовавшей от начальника не одного искусства воинского, но и проницательных соображений политика, администратора и, так сказать, проконсула, Бибиков, покоряя непокорных не одною силою оружия, но и убеждением силы нравственной, одерживает победы на поле сражений и заслуживает характером своим уважение самых патриотов Польских. Наконец, когда удачи Пугачева начали придавать безумию частного покушения всю важность государственного события, угрожавшего благосостоянию Империя, тот же Бибиков, всегда на примете у Екатерины, избирается Ею для пресечения зла, уже утомившего многие надежды. Приняв начальство над войсками, назначенными действовать против мятежников, он оказал тоже государственное мужество, те же государственные добродетели, которые и прежде содействовали ему в успехах военных. Присутствием своим, благоразумными мерами, неутомимою деятельностию, развитием патриотических чувств, смятых унынием в оцепеневших от ужаса, оживляет он упавший дух губерний, сосредоточивает и направляет силы. Наконец, обстоятельства ему подвластны: он наносит первые и решительные удары мятежу и еще раз вписывает имя свое на скрижалях внимательного и благодарного Отечества. Но здесь пресекается поприще военного в гражданского героя. Завистливая судьба не дает ему в здесь довершить начатый подвиг. На 44 году жизни блестящей, краткой, но богатой делами, смерть, после нескольких дней болезни, настигает его в бедном Татарском селении, вдали семейства и друзей. И возвышенный знак благоволения, посланный ему Екатериною в награду новых заслуг, уже не застав его в живых, обращается ему в одну повесть погребальную. Не на него, а на гроб его, возложена звезда св. Андрея Первозванного. Для довершения изображения его прибавим, что он был друг Суворову, уважен Фридрихом Великим и воспет Державиным. Деятельная и полезная жизнь сего знаменитого человека описана сыном его, в сии биографические записки составляют одну из занимательнейших наших книг. Дружба, связывавшая его с Фон-Визиным, не изменилась до конца. Он и сам несколько занимался русскою словесностию, или по крайней мере переводами. Переписка его с нашим автором свидетельствует, что если он писал и не совсем правильно, то владел языком как человек умный и придавал слогу веселую живость, откровенность я выразительность характера своего. Сообщаем из нее несколько отрывков, жалея, что не можем выдать всего:

«Сын мой (писал он в нему из Варшавы, Июня 6/17 дня, 1772) ко мне доехал и привез между прочим дружеское в приятное ваше, любезный Денис Иванович, письмо, а прямую вашу и непременную дружбу дополнил он словами, пересказав все то, что от вас слышал. Чувств сердечных, как я вами одолжаюсь, описать не могу, ибо и лучшие писатели, имея время и знание, не всегда объясняют их удачно; а мне, в суетах и досадах бывши, есть ли к тому удобность? Оставьте вы и не взыскивайте порядка слога и силы объяснений; довольствуйтесь тем, что я от сердца вас люблю и любить буду. А одолжений чувствует и чувствовать должен брат от брата: и так, в прибавок моей к вам любви, знайте, что чувствую я дружеские ваши одолжения.

Перемирие (с Турками) мы здесь получили: думать надобно, что оно дошло уже теперь и до вас, с тем от сердца поздравляю я, по содержанию договорных пунктов, считаю добрым его быть основанием к желаемому миру, и тем более, что гавани Крымские остались Туркам загражденными. Что русский Бог велик, то видели мы и в наш век не одиножды. Согласен я совершенно с вами в том, что лучшая на Него быть должна и надежда.

Поспешайте, чтоб недозрелое созрело. Крайне опасно, в при теплой моей вере на Бога нашего} чтоб не произошло каких-либо новых замешательств. Но пусть будет что хочет; пришло держаться Панглосовой системы: Tout va au mieux possible!»

(Из Варшавы, 28 февраля, 1773).

«Вести со всех сторон, не от одних вас, о Турецком мире час от часу хуже становятся. И мы почти ежедневно ожидаем подлинного о Бухарестском Конгресса разрыве известия; но по сие время однакож ево нет. По обстоятельствам, чудесам быть надобно, коль, вместо ожидаемой войны, услышим мы вести о вожделенном мире. Да творит Бог волю свою! Пока руки есть, драться станем. Хотя впрочем и то истина, что православной Руси не худо бы и отдохнуть: черпаем ею во многие поливники. На долго ли то станет? Конечно, надобно Шведов укачивать, доколе с Турками не помиримся. А ежели и их французы подобьют, то кажется не в моготу, Святительские…… Слышно, что и у самих друзей наших глаз ведет от плавания на Средиземном море. О себе, мой друг, я уже не говорю. Пусть там буду, где судьбе угодно: только к вам не хочу. О вас, я здесь живучи, слышать неприятно. Долго ли пиву бродить, пора уставиться. Лестны для меня отзывы его сиятельства графа Н[икиты] Иван[овича Панина] о которых вы пишете. Я истинно его душевно и сам почитаю. Поздненько вы в нам прислали план будущих внешних дел. Вряд успеют ли три патриарха к собору сделать свои приготовления. А другу нашему Ф[едору] Ф[едоровичу] (Фридриху Великому)], то и надобно, чтоб помутил Бог мир и накормил Бог воеводу. Прости».

(Из Варшавы, Марта 23, 1773.)

«Здесь сеймики иные развили, а иные сконопатили, и по известиям столько уже их есть, что сейм отделить можно. Но чем все это кончится, по гадательной книжке не угадаешь. А Гренадский епископ (бискуп Краковский) много пакостит. Штакельберг думает вести его исправнее, нежели Жилблаз; во вряд будет ли успех. Ничто так на Жилблазова епископа не похоже, как сей святитель. Только тот помешался на сказаниях, а сей на тщеславии. Он говорит кстати к не кстати: Car je suis prince évêque de Cracovie et duc de Sévérie et mon chancelier, и тому подобное.»

(Из Вартавы, Апреля 26, 1773.)

«Здешние дела пошли, только все с угрозами и насилием. Сила и солому ломит, как пословица говорят. Только прочно ли? о сем настоит вопрос. Подлинно порадовался, что адский изверг демаскирован, и честный и препочтенный человек вышел из заблуждения; только о том жалею, что поздно. Успел этот злоехидный адвокат многим своими вознями сделать вред. Я знаю это по себе; да быть так! что пролито, того не подхватишь.

Мир наш подлинно к черту. Жаль, что вы конгрессами дали себя провести, и от угара, наведенного Туркам, оправиться. Ведь война имеет свои обороты. Сохрани Боже от неудачи, то-то будет дурно. Пора, пора мириться, и друзьям нашим толоконничкам посерьезнее поговорить. Нигде они доброхотством своим так не приметны, как здесь. Дивлюсь, что вам не видны. Сие все однако же между нами».

(Варшава, Августа 7, 1763).

«Командирование мое в армию с полками вам не может быть неизвестно. Не знаю, к худу ли это, или к добру. Только я, следуя моей судьбине, еду туда без всякого огорчения и покидаю с охотою прескучную и разорительную для кармана Польшу, в которой много я положил труда и здоровья без всякого по ремеслу и званию блеска. По счастью ли моему, или подлинно от старания, войска получили другой вид, и в том сам себе отдаю справедливость, с засвидетельствованием всей Польши, что они порядком и изрядством своим стыда нам не сделают; а что грабежи увидясь, и они скромнее Пруссаков и Австрийцев, о том вся Польша свидетель. Уповаю, дошло и до вас засвидетельствование, сделанное канцлером великим в письме к барону Штакельбергу. Конфедераты, в мое время, нигде ни малейшим образом авантажа не имели: везде побиты, даже до исчезания совершенного. За все за это, мой друг Денис Иванович, хотя бы комплимент при конце сказали, отправляя на другую службу. Скажут, может быть, что я произведен: правда, но произведен тогда, когда и моложе меня в те же чины вступили. А обойтить меня без прослуги, кажется, было не за что. Огорчительно и преогорчительно видеть, что пряная служба не производит на себя и внимания. Пусть хотя то бы в мерит поставили, что я не нажился, как Древиц и ему подобные, да нажил долгу двадцать тысяч рублей, за который теперь рискую потерять все, что имею. Ты, мой друг, читая это, подумаешь, на что де он ко мне пишет? ведь я помочь не могу. Но облегчительно и то, когда можно, как говорится, сдать с души другу то, что нас угнетает. Ежели отпустят меня (паче чаяния), то буду я самолично тебя благодарить за все твои дружеские мне в бытность здесь одолжения.

Прими, мой друг, здесь мою искреннюю благодарность как чистейшую жертву, от нелицемерной дружбы приносимую, и будь уверен, что я, доколе жив, остаюсь твой верный и истинный слуга».

(Из Казани 26 Января, 1774).

«Благодарю тебя, мой любезный Денис Иванович, за дружеское и приятнейшее письмо от 16 Января и за все сделанные вами уведомления. Лестно слышать полагаемую от всех на меня надежду в успехе моего нынешнего дела. Отвечаю за себя, что употреблю все способы и забочусь ежечасно, чтоб успеть истребить на толиком пространстве разлившийся дух мятежа и бунта. Бить мы везде начали злодеев, да только сей саранчи умножилось до невероятного числа. Побить их я не отчаяваюсь, да успокоить почти всеобщего черни волнования великие предстоят трудности. Более же всего неудобным делает то великая обширность сего зла. Но буди воля Господня! Делаю и буду делать что могу. Не ужели то проклятая сволочь не образумится? Ведь не Пугачев важен, да важно всеобщее негодование; а Пугачев – чучела, которою воры Яицкие казаки играют. Все сие между нами, и письмо прочет предай огню. – Уведомляй, мой друг, сколь можно часто, о делах внешних. Не ужели то мы и теперь о мире не думаем? Эй, пора! право, пора! Газеты я получил; надеюсь, что по твоей дружбе и вперед получать буду. J'avais diaboliquement peur de mes soldats qu'ils ne fassent pas comme ceux de garnison: de mettre les armes bas vis à-vis des rebelles. Mais non, ils les battent comme il faut et les traitent en rebelles. Ceci me donne du courage(Я дьявольски боялся, чтобы солдаты мои не поступили подобно гарнизонным и не положили оружия пред мятежниками. Но нет, они бьют их порядком и обходятся с ними как с мятежниками. Это придает мне бодрости). Да та беда, как нарочно все противу нас: и снега, и метели, и бездорожица. Да, но все однако же одолевать будем, Прости, мой друг; будь уверен, что я тебя сердцем и душою люблю.

Намекни, мой друг, графу Никите Ивановичу о бароне Аше: он обещался ему по крайней мере хотя для сейма что ни есть исходатайствовать. Ты меня очень одолжишь, ежели сему честному человеку поможешь».

Сии выписки кажутся нам весьма замечательными и по общим отношениям и по частным, лично касающимися до Фон-Визина. В сих отдельных чертах живо изображается Бибиков: как общественный человек, он ревностный исполнитель возлагаемых на него должностей, на деле верноподданный, готовый не щадит ни трудов, ни крови своей, драться пока велят и пока руки есть; как частный человек, он с свойственными русскому уму, и особенно же той эпохе, ясною логикою и некоторою наклонностию к порицанию, всегда умоляающему пред голосом обязанности и призванием власти на новые труды и новые опасности. Сей характер благородный, истинно русский, должен был иметь сочувствие в характере Фон-Визина: ибо нет дружества без сочувствия.

Сюда принадлежит также имя Якова Ивановича Булгакова, известного в истории дипломатики и словесности вашей. Нельзя без уважения обратить внимания на литературные труды его, служившие ему деятельным отдохновением от разнообразных и, по важности политических событий, весьма многосложных государственных занятий. При обширности официального письмоводства, успел он еще выдать до тридцати томов переводов своих. Такой подвиг может показаться сверхъестественным в ваше время, которое будто сократило сутки половиною: так много торопимся мы, и так мало успеваем! Не говоря уже о людях, занятых государственными должностями, сколько и между присяжными писателями найдется таких, которых бы стало на тридцать томов даже и переводов? Жаль, что пример Булгакова имел мало последователей; а еще достойнее сожаления, что немногие были бы и способны последовать ему. Правда и то, что султан Ахмет много способствовал ученым досугам его, заключив его, пред начатием войны в 1787 году, в Семибашенный Замок, в коем просидел он 27 месяцев. В сем заточении перевел он огромное сочинение аббата дела Порта Всемирный путешественник, состоящее в 27 томах, – по одному тому на месяц. Впрочем, занятия его в тюрьме были не одни литературные, но и политические. Не смотря на строгость надзора за ним, он находил способ переписываться с Императрицею, с князем Потемкиным и графом Безбородкою. Сохранив все свои сношения с преданными ему людьми в Константинополе, Булгаков, из тюрьмы своей, нередко сообщал князю Потемкину, стоявшему пред Очаковым, любопытные сведения о тайных предположениях верховного визиря. Рассказывают, что, при назначении своем посланником в Царьград, пришел он к Фон-Визину и спрашивал о содержании готовимой ему инструкции. «Вот в чем вся инструкция», отвечал ему, смеясь, Фон-Визин:

«У нас детей пугают Турками: должно это переменить и сделать так, чтобы вперед сам Султан в Царьграде дрожал имени русского; а прочее, при помощи Божией и ваших стараниях, придет уже само собою». Письма его в Фон-Визину отличаются веселою и остроумною шутливостию. По малым отрывкам, дошедшим до нас, можно заключить, что переписка их была очень откровенна и несколько настроена на лад философического XVIII века.

«Будьте уверены (писал Булгаков из Варшавы, от 12/23 января 1771), что все мое старание обращу заслужить вашу доверенность и вселить в вас мнение, что и в глуши есть люди, кои умеют отдавать справедливость имеющим достоинства; если ж мне того не удастся, то я во весь голос, которого однако у меня от частого кашля очень мало, закричу с Сумароковым: Бодливому быку судьба не ставит роги!».

«Комиссию, на меня наложенную, я, коль скоро можно будет, исполню и уже бы исполнил, если бы от меня зависело. Но Варшава теперь походит на пустой овин большого села, в котором была ярмарка и где поп пьян, а прихожане еще не охмелились, в следовательно в котором, кроме сорок и филинов, ничего нет. Отсюда даже до делателей зубочисток все разбежались, а по пресечении коммуникаций от защитников веры и вольности, кои церкви грабят, а проезжих вешают, ни откуда ничего сюда не везут. Однакож, хоть сам научусь делать, но с первым курьером зубочистки пришлю».

В письме от 26 июня 1773, также из Варшавы, на которое должно служить ответом, напечатанное во втором томе полного собрания сочинений Фон-Визина, от 13 сентября того же года, говорит он между прочим: «Если б в первом случае, который дал мне познать доброе ваше сердце и почувствовать плоды вашего обо мне попечения, отказали вы мне помощь вашу, я бы меньше, признаюсь, вас любил, но оставил бы в покое и тишине пользоваться всем хорошим в вашем месте, не требуя, чтобы вы уделили и на нас, бедных, света лучей, изливаемых на вас от солнца.

После сего предисловия (которых я, не умея льстить, сочинять не мастер), позвольте мне поблагодарить вас…» и проч.

«Есть еще здесь человек, всякой чести достойный, и обещает вам первую вакансию на лоне Авраамле, если вы с ним покажете милость, показанную его собратиям, Вы догадаться можете, что я хочу говорить о попе посольства. Сей слуга Божий и посольства духовник имел вдохновение, что его товарищам жалованье прибавлено, а он обойден. Приходит мне теперь до себя: но какой имею я мотив для побуждения вас за меня молебствовать? У Бога я не поп; у Царя вы сами ближе: а без них двух волос с головы не сгинет. И так, остается мне только доброе ваше сердце: не созижду я на нем как на камне церкви, но основать могу госпиталь, где на старости кости мои (ибо в теле у меня и теперь уже недостаток) будут величать ваше имя».

В письмах автора нашего к Булгакову, напечатанных во втором томе сочинений его, упоминается о неприятности, постигшей Маркова в Варшаве. Молодой Марков, коего имя облеклось после блестящею известностью на дипломатическом поприще, находился тогда под начальством Сальдерна, министра нашего при Польском дворе. Сей Сальдерн, пользовавшийся несколько времени большою доверенностию в уме графа Панина, был человек нрава запальчивого, высокомерия нестерпимого и мнительности неограниченной. Таковы свидетельства о нем, между прочим, Бибикова и Фридриха Великого. Сей последний в записках своих изображает его в виде человека необходительного, без гибкости в уме, в хотевшего, в переговорах своих с ним в Берлине, принять на себя осанку Римского диктатора. Не мудрено, что и молодой, пылкий Марков не мог поладить с диктатором, который, вероятно, щадил его еще менее, нежели Фридриха Великого. Сальдерн требовал от подчиненных своих совершенного отшельничества и отчуждения от Польского общества. Подобное требование, кажется, и несогласно с целию, которую должен иметь в виду дипломатический министр: успехи мирных завоеваний его основаны отчасти на личных отношениях общежития. Марков не строго покорялся затворничеству, предписанному дипломатическим игумном. По отъезде князя Г., приятель и поверенный сердечных тайн его, он согласился быть посредником переписки отсутствующего с одною из Варшавских красавиц. Одно из этих писем попалось в руки министра. Гнев его выступил т границ. Он поразил Маркова оскорбительными выражениями. (Flétri et déshonoré, писал он министру, par les épithètes diffamantes de sot et de misérable dont Votre Excellence m'a qualifié, je me regarde incapable désormais d'être employé au service de ma Souveraine). Не довольствуясь оскорблениями словесными, он стал держать Маркова в заключении (La perte de ma Uberté, писал Марковъ Фон-Визину, est le moindre malheur que je prévois: celui d'une mauvaise chère me paraît inévitable. Ainsi, mon ami, conjurez Mr. de Panin que je ne dise pas comme Jo:

Aux fureurs de Junon Jupiter m'abandonne).

Общие усилия Булгакова, Бибикова и в особенности Фон-Визина победили в графе Панине благоприятное предубеждение в пользу Сальдерна: правота Маркова была признана. «Поступок графа Панина (писал он к Фон-Визину) достоин его и превосходит все, чего я ожидал от благородства и правоты души его». – «Прощайте, мой нежный друг (говорит он в конце того же письма). Надеюсь скоро обнят вас. Горю нетерпением уверить вас в моей благодарности я излить мое сердце в вате». Марков писал к Фон-Визину на французском языке. Колкость выражений его, сатирический пыл пробивались уже и тогда, на малой сцене, и предсказывали резкость и язвительность, которые сделались отличительными свойствами ума его на обширнейшем театре. Живое ходатайство Фон-Визина в этом случае тем более приносит ему чести, что, забывая о выгодах своих, он отстаивал приятеля от нападений человека сильного в уме и в доверенности у общего их начальника.

Алексей Михайлович Обрезков, коего имя сопряжено с историею политических сношений наших с Турциею, а заточение в Семибашенном Замке было столь прискорбно Екатерине, находится в числе лиц, оказывавших Фон-Визину приязнь и уважение. Ему поверял он огорчение свое при виде неудачи Бухарестских переговоров. «Душевно стражду (писал он ему с конгресса, от 13 марта 1773), видя все мои труды в пепел обращающимися; а с другой стороны бодрствую духом, в надежде на Него (на Бога) полагаемой и чистою совестию в сделании всего в силах моих быть могущаго». В другом письме писал он ему: «Государь мой и дознанный друг, Денис Иванович! Прямо дружеское ваше письмо я получил с равным удовольствием имеющемуся к вам, моему государю, дружелюбию я нелицемерному почтению. При сем прошу вложенное здесь к общему нашему благодетелю верно доставить. Братца вашего рекомендовать вам было не для чего: он сам себя рекомендует. Прошу же, государь мой, когда праздное время излучите, посетить моих детей, дать ин хорошие наставления к учению и поведению, да и учителя их, г. Ольрия, побуждать ко всевозможному их обучению».

Стакельберг, преемник Сальдерна в Варшаве, и сам игравший важную роль в делах наших с Польшею, известен был умом своим и острыми словами, из коих иные и теперь еще хранятся в памяти. Он называл Варшавские улицы неразрывною цепью желтых домов. Однажды, жалуясь на худой желудок, расстроенный вероятно прихотливостью его в застольных наслаждениях, сказал он забавно: «Si je pouvais trouver quelque canaille qui digérât pour moi». Французские письма его к Фон-Визину исполнены приязни и доверенности. «Что сказать вам (писал он ему из Варшавы, от 4/15 сентября 1772) о первых взглядах моих, кинутых на Польшу? Ни слова. Оно лучше, потому что осторожный человек не должен спешить в приговорах своих. Все, что я успел проведать, есть всячина противоречий, личных озлоблений, под покровом государственной пользы. Таковы люди. Дай Боже мне в Польше иметь бы дело с одними Поляками: я был бы менее жалок. Но должно будет противоборствовать препятствиям, чуждым моему делу. Отгадывайте сами. Со временем объяснюсь пространнее. Изведав душу вашу, мой любезный Фон-Визин, я ни минуты не сомневаюсь в искренности ваших дружеских уверений и в действительности оных. Я не полагаю вас способным к двуличности…» и проч.

В другом письме, писанном в ноябре месяце 1772 года, между прочим, говорит он: «Ваше письмо еще порадовало меня, на исключением того, однако же сказано в нем приятного непосредственно для меня. Все пришло в порядок, и вот кредит честного и правдивого человека, любимого нами, утвержденный, как я того и надеялся. Продолжайте быть ему искренно преданным, как были доныне. Он оценит это. Не напоминайте ему никогда обо мне в этой бездне дел, коими заваливают его, потому что он один с душою и головою; но напоминайте ему о делах здешних, которые важнее, нежели кажутся. Глава Европы обращены на них. Польша навлекла нам войну. Мы имеем особое побуждение (сверх общего) хорошо кончить. Окончательное введение во владение ничего не значит; но надобно доделать остальное, о котором два другие мало заботятся. Удовлетворив жадности своей, они уйдут, а мы останемся еще со всеми передрягами на руках. В этом отношении, а не касательно первого дела, нужны мне светлые наставления и советы моего достойного и почтенного начальника. Вы пользуетесь доверенностью его, и я поручаю вам сообщать мне отдельно, однако же ваши мудрые беседы с ним откроют вам по сему предмету.

Однако же сказать вам о себе, мой любезный Фон-Визин? Я недоволен. Это останется между нами, и вверяю тайну дружбе вашей. Если самому не чувствовать бы своего маленького достоинства, то от других стал бы его чувствовать, особенно же достоинство сердца и чувства в сравнении со многими, кои его не имеют. Мне сорок лет: детей у меня много, много труда в виду, и в конце всего орден Святые Анны в награду будущую, который носят здесь и прочие. Люди, способные к труду и заслужившие общественное уважение, но щекотливости своей в честности, не могут входить в совместничество об отличиях с пресмыкающимися тунеядцами и глупцами. – Живу с Бибиковым как с братом. Это честнейшая душа, за то и он, подобно мне, кончит тем, что умрет с голоду. Я доволен своим жалованьем. В доне моем много порядка в великолепия, и я не дотрогиваюсь до капитала, который мне остается. Простите, любезный друг! Покажите письмо мое одному Марвову: он его одобрит».

Группировав в картине нашей эти разнообразные лица и отметив их по возможности чертами, собственно им принадлежавшими, мы, кажется, успели пояснить и лицо, особенно внимание ваше привлекающее. Посреди их мы указали место, которое в свое время занимал и Фон-Визин. Мы видим его приятелей умных современников; с другой стороны видим его, так сказать, проводником, к которому примыкали все второстепенные, содействующие в предварительные сношения многосложных пружин с главным побудителем политического движения. Внутренние, закулисные действия открывают пытливому взору тайное производство, часто столь прискорбно противоречащее наружному благолепию, выводимому зрителям на показ. Переписка чиновника, в доверенности у могущего министра, есть верный и многозначительный оселок: это маленький опыт, предисловие к страшному суду, на котором должны обнаружиться все тайные дела и сокровенные помышления. Можем сказать решительно, но исследования всех актов, перебывавших в руках наших, что Фон-Визин выходит совершенно чист из сего опасного испытания. Но, для полноты картины, не должны мы забыть о лице, коего постоянные и вовсе бескорыстные сношения с Фон-Визиным проливают на него новый свет, самый благоприятный, самый выгодный для его нравственного характера. Доселе видели мы одних сослуживцев его, связанных с ним дружбою, доверенностью, уважением и обстоятельствами, которые заставляли их дорожить дружеским его к ним расположением. Приязненные же сношения его с графом Петром Ивановичем Паниным, братом министра, могли бы и одни служить ему несомненным одобрительным свидетельством. Герой Бендер, довершитель подвига, начатого приятелем его Бибиковым в сокрушении Пугачевского мятежа, был человек ума твердого, строгой чести и характера непреклонного. Честолюбивый, но честолюбия не столь гибкого, не столь обделанного людьми и событиями, сколь честолюбие брата его, который возмужал и состарелся действующим лицом на сцене страстей политики и Двора, он не мог удержаться на пути состязаний и почестей, Императрица отзывалась о нем с уважением, хотя и не имела к нему особенного благоволения. «Вы знаете, что я не была большая охотница до Петра Панина, говорила она однажды графу Строгонову, но должна отдать справедливость уму и характеру его. Вот один случай, в который успела я узнать его. Я привезла в сенат проект указа. По прочтении оного, все сенаторы единогласно одобрили его: один Панин, потупя глаза, хранил молчание. Я спросила о мнении его. С твердостию и глубоким исследованием, начал он представлять мне все неудобства и невыгоды его. Я убедилась его мнением и должна была согласиться с ним. Проект был отменен». Передавший мне этот анекдот прибавил, что сенатские предания и сенатские старожилы сохраняют с уважением особенно память трех сенаторов: графа Петра Ивановича Панина, Александра Романовича Воронцова и Чичерина. Вызванный из бездействия на государственный подвиг, избавив Екатерину и Россию от бедствия, которое, после смерти Бибикова, начало свирепствовать с большею силою, граф Панин снова сошел с поприща и возвратился в свое уединение. Но любовь к России, но живое соучастие в делах ее и делах Европы, не хладели в сердце его и во дни мирного отдохновения. Фон-Визин был с ним в переписке беспрерывной, извещал его о всех происшествиях, достойных внимание, сообщал ему (без сомнения, с ведома министра) списки со всех любопытных депешей, министерских бумаг, внутренних и внешних, часто спрашивал мнения его по делам, в них изложенным, для передачи брату. Жаль, если переписка сия не сохранилась в целости. В бумагах Фон-Визина нашли мы только несколько червовых писем его и ответов к нему графа Папина. Судя по образчикам, сии ответы весьма замечательны. Они могли бы служить рецензиями на современные явления. Граф Пантн показывается в них Катоном-цензором. Слог его замечательно тяжел, выражения часто темны: но из этого кремня высекаются мысли светлые и чувства всегда благородные. Из следующих отрывков можно будет заключить вообще о свойстве сей переписки и степени ее занимательности.

Письма Фон-Визина.

С.-Петербург, 4-го Января 1772.

Во исполнение вчерашнего моего обещание, имею честь послать к вам, милостивый государь, два рескрипта о перемирии: один к графу Петру Александровичу (Румянцову-Задунайскому), а другой – к графу Алексею Григорьевичу (Орлову-Чесменскому).

Милостивое письмо вашего сиятельства, изъявляющее при обновлении года желание ваше о моем благосостоянии, тем более трогает сердце мое, что и я настоящим моим счастием одолжен вашему покровительству. Верьте, м. г., что нет на свете ничего такого, чему бы не пожелал я доказать вашему сиятельству я истинную мою благодарность, и сердечное усердие к особе вашей.

Рассуждение вашего сиятельства о толкованиях публики, судящей по обманчивой наружности, сказывал я его сиятельству графу, братцу вашему. Радуюсь, что мое о том мнение почел он справедливым, и для того осмелюсь я здесь сказать оное. Публика редко или и никогда не отдает справедливости живым людям. Потомству предоставлено разбирать и утверждать славу мужей великих; оно одно беспристрастно судить может: ибо никакая корысть не соединяет тогда судью с подсудимым. Достойный человек не должен огорчаться тем, что льстецы при нем, отъемля его цену, придают ее своему идолу. Такие льстецы сколь иногда ни заражают своими подлыми и ложными внушениями публику; но она, рано или поздно, отдает справедливость достойному, разобрав лесть и клевету от самой истины. Впрочем, милостивый государь, извольте поверить, что наш *** столь открыт, что никто, конечно, душе своей не помыслит, чтоб он даровал России спасение и мир премудростию своею.

О г-не Ассебурге спрашивал я нарочно его сиятельство графа, братца вашего. Он изволил сказать, что нет никакого еще назначения для сего министра, а принят он в службу как человек великих достоинств и способный на всякое большое дело.

С.-Петербург, 20 Января 1772.

С сердечною благодарностию имел я честь получить милостивое письмо вашего сиятельства от 12 Января. Откровенность, с которою вы изъясняться со мною изволите по содержанию оного письма, делает мне особливую честь, побуждая меня изобразить здесь мысли мои, родившиеся от собственных рассуждений вашего сиятельства. Правда, м. г., что великий человек стараться должен не допускать славу свою похищать другими; но если льстецы и предают иногда потомкам людскую славу, то нельзя же и от потомства отнять той справедливости, чтобы не распознавало оно истины от лжи. О потомках наших должны мы судить по себе самим. Сколько же древних историков, а в особенности стихотворцев, презрены нами для того только, что мы подозреваем их или в лести, или в злобе! Для сего первое старание читателя истории состоит в том, чтобы тотчас узнать жизнь авторову, и тогда уже судить, достойна ли веры его история. Один добрый и справедливый историк задавляет тысячи подлых писателей, которые, конечно, бесчестят и себя, и своих героев. Все те большие люди, коих история писана во время их жизни, должны твердо верить, что не по тем описаниям судить об них будут, которые они читали сами, а но тем, которые по смерти их свет увидит. Тогда-то зависть умолкнет, лесть исчезнет и все пристрастия, подобно грубому илу, упадут нечувствительно на дно, а истина одна всплывет наверх.

С.-Петербург, 26 Января, 1772.

Новое и великое явление открылось для Дании сего месяца 6 (17) числа. Королева, фаворит ее Струэнзе и множество других особ арестованы. Она отвезена в Кроненбургскую крепость, а прочие в Копенгагенской содержатся под строжайшим караулом. А каким образом происходило сие приключение, о том имею честь для вашего сиятельства включить здесь выписку из письма вашего поверенного там в делах, г. Местмахера. К сему остается прибавить только то, что на графа Ранцау, как на производителя дела сего, надет орден Белого Слона, и что у Струэнзе нашли 800.000, у графа же Бранта 300.000 Датских талеров или наших рублей.

Можно сказать, м. г., что история нашего века будет интересна для потомков. Сколько великих перемен! Сколько странных приключений! Сей век есть прямое поучение царям и подданным.

С.-Петербург, 31 Января 1772.

Пребывающий здесь Прусский министр получил от короля, своего государя, депешу, из коей выписку здесь в переводе приложить честь имею. Ваше сиятельство изволите усмотреть из оной, что отторжение Крыма подвержено великому затруднению; но мы уже далеко вошли в сие дело, и я не чаю, чтоб наш Двор согласился бросить предприятое толь твердо намерение в рассуждении Татарской независимости. По крайней мере до сего часа не взираем мы ни на советы Венского двора, ни на упорство явного неприятеля нашего, который, как видно, всю свою надежду на Австрийцев полагает. Правда, м. г., что по всему судя, кажется, нельзя миновать новой войны: ибо с одной стороны нет сомнения, что Венский Двор не престанет делать преграды нашему с Турками примирению, а с другой стороны видим, что король Прусский воевать уже решился. Продолжение войны нам тягостно; но не легко будет и Цесарцам, когда друг наш с ними разделываться будет.

Датские дела становятся ныне особливого внимания достойны. В надежде, что известия об оных вашему сиятельству угодны будут, принял я намерение пересылать к вам, м. г., копии со всех Датских депешей, как здесь получаемых, так и отсюда отправляемых.

С.-Петербург, 7 Февраля 1772.

Не могу довольно изъяснить, с какою радостию отправляю я здесь к вашему сиятельству все обещанное хною на прошедшей почте. Вы, м. г., увидите тут истинное торжество братца вашего. Вдруг положение всех дел прияло для нас новый, славный и полезный оборот: неукротимый Венский двор, почитавший до сего дня все наши резоны недостойными своего внимание, приемлет их же за доказательства геометрические, почитает кондиции ваши справедливыми и признает систему нашу неутральною. Все сие есть действие душевной твердости братца вашего, которому отечество наше одолжено будет миром, возводящим его на верх славы и блаженства.

С.-Петербург, Марта 6 1772.

Можно сказать, что князь Кауниц во все нынешнее дело распорядил меры свои так неудачно, возненавидел нас и возгордился столь безрезонно, переменил свою систему так скоропостижно, что чрез все сие заслуживает он лишиться эстимы всего разумного света. Гордость злобная всегда нестерпима; но гордость, переменившаяся вдруг в смиренную низость, достойна посмеяния и презрения!

Прибывший вчера из Берлина к графу Сольмсу курьер привез от короля весьма любопытные пиесы, в коих его Прусское величество, своим манером, отдает вею справедливость странному поведению князя Кауница. Жалею, м. г., что на сей почте не успеваю сих бумаг послать к вашему сиятельству, но на будущей стараться буду оное исполнить.

С.-Петербург, 20 Марта 1772.

Нельзя лучше изобразить характера князя Кауница, как ваше сиятельство его представляете; но при всем том, положа за правило, что всякий и совести не имеющий человек остается тогда при своих обязательствах, когда в том находит свой интерес, нельзя усомниться, чтобы Кауниц не прямодушно вступал теперь с нами в общее дело. Всеконечно, м. г., трактуя с таким человеком, не надлежит выпускать из глаз осторожности, но оная и наблюдается по тольку человечески возможно.

С.-Петербург, 17 Апреля 1772.

Ожидаемый столь долго из Вены курьер наконец сюда приехал. Князь Кауниц сообщил здешнему Двору, однако же берет на свою долю его государь. Я не могу всех депешей сообщить теперь вашему сиятельству, затем что они еще мне не отданы; но, читая их, я нарочно выписал для вашего сиятельства то, что составляет существо сих депешей. Вот, м. г., что Венской Двор себе откроить хочет: «Часть Краковского воеводства по правую сторону Вислы, от Биала вдоль по сей реке до Сандомира, а оттуда вперед до супротив Зволена по реке Вепрже; оттуда до Баркова в угол, где соединяются границы воеводств Люблинского, Красно-Русского и Брестского, и где впадает в сию реку рукав другой реки, начинающейся на границе воеводства Брестского, до сего последнего воеводства и Великой Литвы. Оттуда вдоль по границе воеводства Брестского, или Великой Литвы, и между воеводством Бельцким и Волзиским, так чтоб целое воеводство Бельцкое включено было в новую границу. Потом вдоль Волынской границы до Подолии, и вдоль границы сего воеводства до Днестра и по ту сторону сей реки, вниз по ней, до Молдавии. Наконец вдоль границы Молдавской до Трассильвании и взаимно до Венгрии, или до уездов Мармора и Радны, так чтоб все сие присвоение граничило левым крылом до Силезии, а правым до Трансильванской границы».

Ваше сиятельство по карте усмотреть изволите, что Венская доля, по своему пространству, велика, но князь Кауниц в резон тому поставляет, что наша и Прусская доля имеют такия политические выгоды, каких Венская не имеет. Для того, чтоб во всех наблюсти равенство, Венской Двор хочет наградить себя пространством земли за то, в чем наши части изобилуют по видам политическим. Ваше сиятельство сделаете мне особливую милость, если удостоите меня узнать ваше мнение о сем распоряжении. Я же, с моей стороны, осмелюсь донести вам мою об оном мысль: мне кажется, что хотя требование Венское и великовато, но с некоторыми малыми выключениями, можно вам на оное согласиться; ибо за сию цену купим мы прекращение большой войны, нас изнуряющей, купим прекращение Польских мятежей, которые отвлекают наше внимание от других дел и причиняют нам лишние хлопоты я непрестанную заботу. Сверх же того, участвуя в разделе Польши, мы достанем из нее себе долю довольно выгодную. Очень бы жаль было, если б за несколько миль разрезаемой Польской земли завязались новые раздоры, или, избави Бог, и новая война!

Граф Петр Александрович пишет, что он с визирем уже согласился послать Журжево комиссаров для перемирия, и что г. Симолин туда отъезжает.

С.-Петербург, 29 Маия 1772.

Принужден будучи пропустить прошедшую почту, за прежестокою головною болезнию, продолжавшеюся чрез шесть дней, я исполняю теперь приятный долг мой, принося нижайшее благодарение за два милостивые письма вашего сиятельства от 19-го и 23-го числ нынешнего месяца; а как за недосугами моими не успел я до сего писать к вам, м. г., и на прежнее письмо ваше от 16-го, то ныне имею честь на все три ответствовать вашему сиятельству с таким совершенным чистосердечием, какою откровенностию вы меня удостоивать изволите.

Уведомление о любезном сыне вашем почитаю я новым знаком вашей ко мне милости. Нельзя искреннее моего желать, чтоб здоровье его пришло совсем в безопасное состояние, в утешению и спокойствию вашему.

Удовольствие ваше, м. г., о рачении моем исполнять вашу волю есть истинная награда моему сердечному к вам усердию. Мне приятно упражнение в сообщении дел вашему сиятельству, и я с радостию продолжать оное буду до тех пор, пока при делах останусь.

Патриотические о мире рассуждения ваши, м. г., конечно не найдут противоречий ни от кого из истинных граждан. Ваше сиятельство столько имеете причин радоваться тому, что все уже устроено к трактованию о мире, сколько беспокоиться о том, чтоб сие устроение не разрушилось от того, кто посылается исполнителем. Правда, что мудрено сообразить потребный для посла характер с характером того, кто послом назван; но не ужели Бог столько немилосерд к своему созданию, чтоб от одной взбалмошной головы проливалась еще кровь человеческая.

Петергоф, 26-го Июня 1772 г.

Главноуправляющий в Архипелаге нашими силами рассудил за благо публиковать манифест, который ваше сиятельство изволите найти в приложенных при сем Гамбургских газетах. Противу военных прав, принятых всею Европою, почитает он между запрещенными товарами и съестные припасы. Сие самое взволновало все Европейские державы, а особливо не жалующую нас Францию. Первая она принесла ныне жалобы Двору нашему на такое запрещение. Чем бы дело сие ни кончилось, но и то сказать надобно, что если флот наш не будет неприятеля мучить голодом, не пуская к нему съестных припасов, то ему в Архипелаге и делать будет нечего; ибо атаковать силою неприятеля он отнюдь не в состоянии. Напротив того, не пропуская неутральных держав судов с хлебом, должно поссориться с ними, а может быть и подраться, в котором случае бой для нас неравен будет. Казус в самом деле деликатный, и я, для любопытства вашего сиятельства, не пропущу, конечно, сообщить вам, какие меры здесь по сему приняты будут.

В приложенных при сем из Варшавы письмах ваше сиятельство найти изволите, сколь нежно положение наше и с Австрийцами. Словом сказать, отвсюду хлопоты, могущие иметь следствия весьма неприятные. К тому же и здесь сколь мудрено соглашать и прилаживать умы разнообразные, о том больше всех знает его сиятельство граф Никита Иванович. Божиим провидением все на свете управляется, сие конечно правда; но надобно признаться, что нигде сами люди таи мало не помогают Божию провидению, как у нас.

Петергоф, 4-го Августа 1772 г.

Наконец и достальные пиесы под одиннадцатью нумерами, касающиеся до нашей негоциации с Венским двором, имею честь сообщить здесь вашему сиятельству.

Ваше сиятельство изволите ныне видеть совершение великого дела, какого в Европе около двух веков не бывало. Правда, что трудно весьма было довести Венский двор к сему соглашению, да и преклоня его к тому, мудрено же было соединить и удовлетворить интересам каждого двора. Уже никак нельзя было отвратить Венский двор от требования соляных заводов и Львова. Дальнейшее с нашей стороны в оном упорство могло бы легко разорвать и всю негоциацию, тогда как для России все равно, у Австрийцев ли соляные заводы, или у Поляков, и когда король Прусский в оном не спорит. И так судьба Польши, сдружившая три двора, решилась наконец к огорчению Франции, которая, стремясь сколько можно нам вредить и помешать миру нашему с Турками, ищет приключить нам новую войну с Шведами способом произвесть там революцию. Франция рада на сей раз и Швецию подвергнуть разному жребию с Польшею, лишь бы помешать тем миру нашему. Может статься, или, справедливее сказать, нет сомнения, что медленность Турецких полномочных для съезда на конгресс происходит от коварных внушений Франции, которая, конечно, питает Турков надеждою скорой революции в Швеции, и, следовательно, новой у нас с Шведами войны. В самом деле, м. г., если удастся умышляемая революция, то и новая для вас война неминуема; но тогда за верное полагать можно, что Датчане вооружатся против Шведов, к чему в приуготовлять их поручается отправляющемуся на сих днях в Копенгаген в качестве полномочного министра г. Симолину, тому самому, который заключал перемирие.

Сей момент получено известие, что Турецкие послы приехали и были у наших, а наши у них с визитами, и разменялись полномочиями.

(Без числа).

К величайшему моему сожалению, две почты сряду не вмел я счастия писать к вашему сиятельству: одну за случившеюся мне головною болезнию, а другую для того, что, получа известие о заражении Клина, не успел я решиться на способ, чрез который бы письма мои могли мимо Клина доходить верно до рук ваших. Сей способ теперь известен вам, м. г., чрез письмо его сиятельства, братца вашего. Став таким образом уверен о безопасности переписки, которую имею честь вести с вашим сиятельством, продолжаю по делам мои доношения; но, прежде нежели начну оное, позвольте принести вам нижайшее мое благодарение за милостивые письма ваши от 17 и 24 прошедшего месяца.

В ответ на первое из оных не остается более, как токмо донести вашему сиятельству, что самый опыт доказывает справедливость ваших рассуждений. Зависть Венского двора к успехам нашим очевидна; но не всякой зависти удается самым делом исполнять свои вредные желания. Может быть, не удастся и сему гордому двору положить преграду нашему вожделенному миру. По крайней мере кажется, что и самому Богу нельзя попустить, чтоб злоба торжествовала, а кровь невинных лилася. Что ж надлежит до особы его сиятельства, братца вашего, то излишне б мне было изъяснять вам все мое усердие к славе его; но не могу же, м. г., то оставить без ответа, что вы мне сказать изволили, как брат его, и в тоже самое время как беспристрастный человек. Без сомнения, больших людей честолюбие состоит в приобретении в себе почтения тех, кои сами почтены и которых во всем свете, конечно, мало. Впрочем, хула невежд, которыми свет столько изобилует, не может оскорблять истинных достоинств, равно как и похвала от невежд цены оным не прибавляет. Сие привело мне на мысль два стишка г. Сумарокова, заключающие в себе сию истину:

«Достойной похвалы невежи не умалят;А то не похвала, когда невежи хвалят».

Вам, м. г., из прежних писем моих уже известно мнение мое о воздавании справедливости от публики великим людям. Сколь то правда, что беспокойство ваше в рассуждении сего происходит от нежности братского дружества, столь, если смею сказать, мало основательно сие беспокойство ваше и потому одному, что вся Европа, не говоря уже об отечестве нашем, знает, кто правит делами и кто мир делает. Словом, как бы фавер ни обижал прямое достоинство, но слава его исчезает со льстецами в то время, когда сам фавер исчезает; а слава другого никогда не умирает.

Дальнейшее происшествие известной вам визирской переписки оправдало совершенно благоразумное примечание вашего сиятельства, которое во втором письме вашем найти я честь имел. Из приложений, о коих упомяну я ниже сего, изволите усмотреть, м. г., что посланная с Ахметом бумага, кроме некоторого нам предосуждения, ничего не произвела. Здесь же по сей материи следует копия с письма графа Григория Григорьевича (Орлова); хотя в самом деле за будущее ручаться невозможно, однако Турецкое изнеможение, вступление Австрийцев в общее с нами согласие и самая справедливость дела нашего подают причину надеяться, что мир заключен будет по положенному основанию каким бы самодуром на конгрессе поступлено ни было.

Письма графа П. И. Панина к Фон-Визину.

Село Никольское, 12 января 1772.

Любезное ваше письмо, от 4 нынешнего месяца пущенное, препроводило верно во мне приложения под литерами А, В, С, H, S. Из них потому, в котором употреблено столь жалостное прошение о лицезрении, можно автору повторить спасибо; а о том, конечно, сомневаться нельзя, кто, следуя нашего любезного отечества обычаю, вставши из-под сеченья, растянется еще в ноги, чтоб больше его сечь стали; но до того и дела нет, что с верху случилось быть сослану в конюшню. В вашем, дорогой приятель, письме согласное с братцем моим рассуждение, всеконечно, для умерших и потомства усладительно и справедливо, особливо когда коварство, притворство и злоба берут поверхность над добродетелью, перенося между живыми честь, славу, признание и воздаяние с заслуживших по всей справедливости на тех, на кого пристрастие располагает. И сколь близко к истине сие, что умерших корысть уже не соединяет судью с подсудимым, и что публика, поздно или рано, но очищается от заражения льстецов к отданию надлежащей справедливости, и что достойный человек не должен огорчаться, когда льстецы, при нем отъемля его цену, возлагают на своих идолов; однако ж признайтесь вы и с любезным моим братцем, что немного удаляется от существительной истины и сие, что приписания к умершим происходят от потомства чаще из списков, руками льстецов или рабоносных порабощенцев сочиненных; а древностию миновавшего времени утвердило многое в вероятие к людям то, что похищено у других. Почему долг каждого себе и благоразумие требуют всеми удобовозможными образами предостерегаться, дабы приобретаемое справедливейшими подвигами не переносилось утвердительными видами на других, а наипаче еще к превращению в озлословлении самых тех, которые истинные были тому созидатели. А когда уже торжествующая поверхность отнимает все в тому способы, то тогда уже, дорогой приятель, но неволе остаются те утешительные заключение, кои вы мне ознаменовать изволили. Постскрипт ваш, государь мой, поставил меня в ужас и удивление. Как, в столь отдаленном жесте, возмог представиться сей непорочной предмет? А чтоб завоевание подлинно предпринято было на такую непреодолеваемую им отдаленность и неизвестность, того я верить не мог; разве не сделана ли оным прикрышка настоящему намерению, и не открылось бы оно по своим там берегам на распространение в оной окрестности. Боже да сохраняет нашу Великую Благодетельницу, а отечество от страдания невинной крови!

Село Никольское, 23 апреля 1772.

Повторяю вам, государь мой и дорогой приятель, Денис Иванович, мое сердечное, большое благодарение за повторительное изъявление вашего соучастия в минувшей болезни моего сына, а особенно еще за доставление мне при последнем вашем любезном письме трех предписаний, объявших все мое усердное любопытство в чувствительнейшее внимание, по которым и преисполнилась душа моя разными движениями, как от стороны великого удовольствия в рассуждении предвозвещенной славы в пользы отечества, и рассуждении употребленного в оных трудах благорасположения моего братца и друга, так и колебательности от стороны воображающих себе прискорбностей о том, какою ценою душевных преогорчений покупает брата моего неутомленная о истинном благе ревность и единственное только достижение до утвердительных статей таких самых полезных предметов и намерений, и какая еще цена тою же монетою предстоит усердной в бескорыстной его душе на доступление и до того, что в точным совершением им предустроенного отдастся во всей на…. жности {В подлиннике оторвано.}. Слава другому, а ему останется оная единственно от тех, которые до кабинетного таинства достигали, и разве от другого века, с предъявлением еще и сего, что когда поступлено будет на непременное окончание всем наскученного уже понесения способом самонадежности в разорвании препятствующих узлов, то упущенное оным недостижение до предположенных и великою ценою всего государства, так сказать, надежно о задаточных предметах, упадет на негож, а слава в избавлении от несносно носимого бремени однако ж достанется другому, Боже дай, чтоб мои слабые колебания обманули меня хотя в последнем! А первое уже приникать надобно в долг жертвы всего собственного, в выгоду и пользу общую, лишь бы только было без повреждения достигнуто по всей точности предположенных весьма похвальных, благих предметов.

Однако ж, дорогой приятель, надобно, чтоб и тут не оставила нас общая сия пословица, дабы и шило брило. Со всем тем, теперь я существительно радуюсь, что вы все мне любезное на некоторое время уже отработали, и теперь нет столь обременяющего вас труда.

Москва, 16 июля 1772.

Вы, пожалуйте, никогда не заботьтеся и вперед умножать вашего труда в сокращению приложений в экстракты. По моему одному врожденному любопытству, к существительным делам, не находил я никогда отягощения прочитывать об оных е удовольствием все то, что только приобретать когда мог; а теперешняя моя свободная жизнь еще более доставляет мне в тому удовольственной удобности, и вы, дорогой приятель, лучшее всегда тек мне одолжение делать изволите, когда сообщения ваши всегда таким образом во мне пересылать будете, каким может лишь быть облегчительнее трудившимся в них. Весьма приятно мне было увидеть из вашего письма, что мои рассуждения согласными встретились с братцем моим, о характере и о молебне; но не знаю, как показались ему мои мысли о действиях на случай продолжения войны. Пожалуйте, скажите ему, при свободном времени от обременений, что я со всеми моими, с неотменною в нему душевною преданностию, теперь здоровы; но токмо его столь распространившееся обременение приводит меня забывать не только образ его ко мне расположение, но и почерк его подписки.

Сношения Фон-Визина с графом Петром Ивановичем продолжались и после смерти графа Никиты Ивановича Панина. И в сем обстоятельстве заключается, по нашему мнению, оправдание Фон-Визина в нарекании, которым тяготится память его. Объяснимся. Готовясь в труду биографа, мы старались изведать все предание, оставшиеся об авторе, которого нам нужно было узнать короче. Любопытство наше было скудно удовлетворяемо; но со всем тем мы успели узнать, что если добрая слава забывчива, то худая довольно злопамятна. Мало того, что и при жизни из голосов стоустой молвы разве один присвоен добрым вестям, а девяносто девять служат разглашениям злоречия; но и в потомстве сии последние имеют еще неумолчные отголоски. Рассказывают, что Фон-Визин, искав милости в князе Потемкине, был готов предать ему любовь и благодарность свою к графу Никите Ивановичу Панину, которого князь Потемкин не любил; что, забавляя вельможу, передразнивал он пред ним своего начальника и покровителя; но что Потемкин по своенравию и непостоянству прихотей своих, скоро наскучил искательствами нового поклонника и выжидал только случая проводить его от себя с оскорблением. Случай сей скоро подоспел: однажды жаловался он пред Фон-Визиным на толпу докучников и льстецов, которые без отбоя осаждают его. Фон-Визин советовал ему в сем случае следовать примеру государственных людей в других землях, которые в кабинетах своих недоступны для праздношатающихся искателей. Потемкин обещал воспользоваться советом его – и тут же дал приказание вперед не впускать к себе Фон-Визина. Сие оскорбление не могло бы не сделаться гласным, и двуличность Фон-Визина обваружилась бы скоро. Положим, что начальник его и не проведал бы о том, потому что отношения начальников к подчиненным часто походят на отношения мужей к женам: те я другие узнают из последних в городе, что они обмануты; но как мог бы брат министра не узнать стороною о случившемся? а узнав, как мог человек, подобный графу Петру Ивановичу Панину, оставаться в приязни с предателем лукавым и неблагодарным. Из всего этого рассказа можно допустить только два обстоятельства. Не мудрено, что Фон-Визин, который имел дар передражнивание, представлял в лицах и начальника своего – шутка невинная! Еще сбыточно и то, что князь Потемкин, известный неровностию нрава своего, то обходительный, то неприступный, то ласковый до обольщения, то высокомерный до обиды, сперва приласкал Фон-Визина, уважая ум его, а после охладел к нему и даже рад был оскорбить в нем человека, преданного сановнику, коему он не доброжелательствовал. Сии предположения, по крайней мере, основаны на вероятности; но все прочее, предосудительное для чести Фон-Визина, оспоривается приведенными здесь свидетельствами к должно быть приписано к выдумкам клеветы.