Вы здесь

Флорообраз во французской литературе XIX века. Глава I. Флорообраз в литературе XVII–XVIII вв. как предыстория флоропоэтики XIX в. (С. Г. Горбовская, 2017)

Глава I

Флорообраз в литературе XVII–XVIII вв. как предыстория флоропоэтики XIX в.

«Цветы риторики» в поэзии классицизма и барокко

До рубежа XVIII–XIX вв. во французской литературе авторы используют флорообразы в основном как устойчивые риторические фигуры, которые принципиально отличаются от многозначной метафоры или символа. Хотя в средние века обнаруживается мистическая глубина и герметичная усложненность некоторых флорообразов, тем не менее речь идет в основном о куртуазной флористической аллегории, о религиозных символах-атрибутах. Самыми известными литературными флорообразами Средневековья можно назвать следующие: сад дев-цветов из «Романа об Александре» (XI в.) Альберика из Бриансона (Безансона) и Александра Парижского; фиалка (символ невинности прекрасной Эврио или Ориальты) в «Романе о фиалке» (1225) Жерберта де Монтрейля; роза из «Романа о Розе» Гильома де Дорриса и Жана де Мёна; соловей (жаворонок, пчелы) и роза в поэзии трубадуров и труверов – мотив, заимствованный из персидской поэзии Хафиса Ширази, Низами Гянджеви; сад роз как литературного лабиринта поиска истины из философских размышлений Саади Ширази; язык цветов – общение посредством цветов в анонимном романе XII в. «Флуар и Бланшефлор»; терновник в «Тристане и Изольде». Средневековый набор символов и аллегорий достоин глубокого изучения, но именно он, выстраиваясь как ряд фигур, пришедших из античности[25], германского эпоса[26], религиозного культа, кодекса куртуазной любви, управляет автором – а не автор создает его как многозначный, индивидуальный флорообраз.

В литературе XVI в., при всем желании отойти от поэтического клише, преодолеть средневековую аллегорию, авторы ненамного отрываются от них, ограничиваясь описанием растений и других явлений окружающего мира. Фантазия, чувства, которые стремятся выразить на лоне природы П.Ронсар, Ж. дю Белле, Ж.А. де Баиф, пока не проникают в символическую суть фитонима, он не достигает масштабов дискретного флорообраза. Хотя именно о Ронсаре Сент-Бёв и Гюго будут писать как о первом поэте, стремившемся к оживлению поэзии через картины природы. Что касается поэзии XVII в., подчиненной законам «Академического словаря», а также традиции «Иконологий» и «Книг эмблем», то можно говорить о фитонимических клише – сопоставлениях, аллюзиях, аллегориях, мифологических атрибутах, которые распространены как в литературе барокко, так и в литературе классицизма.

Поэты, которые в начале XIX в. будут использовать флорообраз, станут полемизировать в первую очередь с представителями классицизма. Если говорить о преодолении традиций в отношении фитонима как художественного образа на рубеже XVIII–XIX вв., то это прежде всего преодоление классицистических традиций: преобразование фитонима как фитоклише в субъективно-коннотативный или субъективно-ассоциативный флорообраз в литературе романтизма. Таким образом, прежде чем начать разговор об истории флорообраза в XIX в., необходимо дать небольшую преамбулу о его положении именно в поэзии XVII в., ибо в эту эпоху он, как никогда прежде, становится образцом штампа застывшей риторической фигуры.

Манифестом классицизма был трактат «законодателя Парнаса» Н. Буало-Депрео «Поэтическое искусство» («LArt poétique», 1674), в котором утверждалось, что поэт не должен слишком увлекаться описанием пейзажа[27], а должен думать о красоте формы стиха и точности передаваемой мысли. Из всех риторических фигур больше всего приветствуется лаконичная и однозначная аллегория. Из современников автора его похвал удостаиваются Жорж де Скюдери, Корнель, Демаре, аббат д’Обиньяк, Малерб. Резкой критике подвергаются Ронсар, особенно его описание живой природы, использование диалектизмов и «ученых» слов, поэты Плеяды, а также некоторые представители барокко, например Вуатюр – за употребление словесных штампов.

Барокко – художественное направление, возникшее почти на век раньше классицизма, но продолжавшее развиваться параллельно с ним, в своем стремлении изображать реальный мир как иллюзию, фантазию, сон на первый взгляд шло вразрез с рационализмом Декарта. Тем не менее барочные идиллии и памфлеты с их аллегориями, театральными приемами, риторическими фигурами, антитезами, градациями, параллелизмами так же далеки от реальной жизни, как и трагедии и оды классицизма. Для барокко характерны использование мистических символов-атрибутов, среди которых немало фитонимов, а также описания природы, но эти описания и символы замкнуты в рамках риторических фигур.

К примеру, в творчестве членов Академии Венсана Вуатюра и Пьера Корнеля проглядывают черты как барочно-прециозного, так и строго классицистического стиля. Флорообразы у этих поэтов появляются в определенной заданности жанра элегии или станса – в качестве метафор женской красоты, в различных мифологических реминисценциях, в сопоставлении идеала красоты с цветком (абстрактным или конкретным): «Но выше всего я ценил ее красоту, / И воображал ее столь великолепной, / Что брильянты, жемчужины, цветы / меркли перед ней»[28]; «Время находит удовольствие в том, / Что саму красоту делает безобразной, / И Ваши розы увянут так же, / Как покрылся морщинами мой лоб»[29]; «Все восхищало меня в ней, / Белизна лилии и губы розы»[30]; «Тысяча вновь распустившихся цветов, / Лилий, гвоздик, роз / Покрыли снег ее кожи»[31] (курсив мой. – С. Г.). В элегиях, стансах, сонетах задан определенный список цветов (лилия, роза, гвоздика, гиацинт, нарцисс, тюльпан); рамки сопоставлений этих цветов – кожа, цвет лица, губы, улыбка. Нет описаний природы, цветок в таких произведениях – метафорический слепок, застывшая форма, штамп, который передает идею красоты. Подобная традиция встречается и в более поздней литературе – например, в сказке Вольтера «Кривой крючник» («Le Crocheteur borgne», 1746). Описывая превратившегося в прекрасного юношу крючника Месрура, Вольтер пишет: «У него были щеки цвета роз, а губы цвета кораллов»[32]. Руки принцессы Мелинады он сравнивает с лилиями: «Две маленькие ручки, белее и нежнее лилий» [33].

В XVII–XVIII вв. не принято было прямо указывать на цвет или на разнообразие цветовой гаммы. Употреблялись различные клише для указания на определенные тона: роза и лилия играли первостепенную роль в описании цвета лица, рук, губ женщины; зубы сравнивались с жемчугами, глаза – с брильянтами, изумрудами, сапфирами, губы – кроме розы, с рубинами, кораллами. «Для описания цвета, – пишет Т. В. Соколова, – допускалось довольно ограниченное количество стереотипных метафор (cheveux d'or – золотистые волосы, bras d'albatre – белоснежная рука, levres de corail – коралловые губы), но считалось “дурным вкусом” употреблять прилагательные, называющие цвет. Только в эпоху романтизма этот барьер был опрокинут»[34]. В какой-то степени такого рода сопоставления кожи, глаз, губ с цветами заимствовались из средневековой персидской поэзии (Хафиз Ширази). Цветы в мадригалах и сонетах обязательно сопровождаются упоминанием мифологических и сказочных персонажей – Нарцисса, Гиацинта, нимф, Флоры: «Роза, королева цветов, / Утратила живые краски; / От страха гвоздика побледнела, / И Нарцисс забыл о самолюбовании, / Чтобы уединиться с Вами»[35] (курсив мой. – С. Г.); «В одежде из цветов, / Нимфа, которую я люблю, / Прошлым вечером блистала здесь»[36]; «Она блистательнее Флоры, / Когда гвоздик, роз и лилий у нее больше…»[37] (курсив мой. – С.Г.). Очевидно, что приведенные выше примеры схожи в одном – в использовании риторических клише, метафор, символов-атрибутов, мифологем, которые переходят из произведения в произведение независимо от автора и лирического жанра.

B XVI–XVII вв. были распространены произведения «лингвистического» характера, где французский язык сравнивался с партером, т. е. – тем местом в парке, где разбивались клумбы и разводились цветы. Французский язык, который должен был использоваться поэтами в установленном правилами стиля совершенстве, сравнивался с разными видами таких цветников – клумбами, грядками, цветочками, газонами и т. д. К примеру, подобное сравнение можно найти в анонимной монографии «Цветы и цветники французской риторики» («Les fleurs et les parterres de la rhétorique française», 1659), a также в более ранней работе Линфортюна «Сад удовольствий и цветы риторики» («Le Jardin de Plaisance et fleur de rhétorique», 1500[38]). Возможно, такое риторическое восприятие флорообраза отчасти повлияло на изображение природы в поэзии и прозе, сделав их настолько статичными и условными.

Флорообраз в эпоху Людовика XIII и позднее Людовика XIV играет немаловажную роль, притом не только в литературе. Прежде всего, еще в конце XVI в. цветок и другие растительные образы появляются на фасадах барочных дворцов, ножках столиков и диванов, в гирляндах амуров и нимф, на полотнах классицистических и барочных художников, а позднее художников рококо (П.Миньяра, Ж.-Б.Моннуайе, Я.-Ф. Фута, Ж.-Б. Нотуара, Н.Ланкре, Ф.Буше, К.Ванлоо, Ж.-Б.Удри, П.-Ж.Редутэ и т. д.). Наступает век изобразительного или декоративного цветка (цветка экфрасиса), притом почти во всех жанрах: в элементах интерьерного декора, лепнины зданий, рисунка на фарфоровой посуде, резьбе по дереву, на гравюрах, виньетках, украшающих лирические сборники поэзии, в деталях костюма и шляп.

Одновременно цветок как образ в литературе становится статичным и скучным. Фитоним не имеет отношения к природе, он вплотную связан с символикой греческой и римской мифологии – Венерой, Нарциссом, Дианой, Аполлоном, Вакхом, Приапом и т. д.; это цветок риторики, беспрекословное соблюдение канона, одобренного словарем Академии, практически без учета индивидуальной фантазии автора в выборе и репрезентации фитонима. Ж.Женетт в эссе «Злато падает под сталью» указывает на очевидный контраст архитектурной и литературной природной образности эпохи барокко; в первой он подмечает удивительную живость, буйство фантазии, а во второй —

скучную неподвижную последовательность, скованную жесткими правилами «поэтической науки», близкой той, что культивировалась в классицизме: «Архитектурные изгибы и обратные своды, прорезанные фасады, уходящая вдаль перспектива, обилие украшений, цветение волют, растительные мотивы в лепнине, сияние скульптурных витражей, струение драпировок и витых узоров – все эти характерные черты как будто и впрямь ориентированы на идеал движущегося, экспрессивного пространства, образы которого взяты из “живой” природы: это проточные воды, водопады, буйная растительность, нагромождения камней и обломки скал, очертания облаков.

Если мы попытаемся рассмотреть в том же аспекте и французскую поэзию эпохи барокко, чтение текстов вызовет у нас необычайное удивление и, быть может, разочарование. Нет ничего менее подвижного, менее размытого, более резкого, чем выраженное в них видение мира. <…> Чувственный мир поляризуется согласно строгим законам своего рода вещественной геометрии. Стихии противопоставляются парами: Воздух и Земля, Земля и Вода, Вода и Огонь, Холодное и Теплое, Светлое и Темное, Твердое и Жидкое с протокольным бесстрастием делят между собой разнообразные тона и вещества»[39].

Итак, в литературе эпохи барокко устанавливаются жесткие правила «Академического словаря», где регистрируются примеры употребления метонимических обобщений и олицетворений, перифраз, метафор, отвлеченных понятий, взятые за образец из поэзии великих мастеров XVI–XVII вв., прежде всего Малерба, Корнеля, Расина, Буало и др. Природу принято описывать схематически, не углубляясь в детали, особенно связанные с цветом, формой, запахами и т. д. Существует словарь допущенных к использованию в поэзии названий растений, животных, птиц и т. д. Подобно высоким и низким жанрам, речь идет о «высоких» и «низких» растениях, притом допущенные к использованию фитонимы пишутся исключительно с заглавной буквы (Дуб, Роза, Тюльпан) и выполняют в тексте лишь иносказательную роль. «Низкие» же растения вообще не называются в тексте[40]. Трудно согласиться в этой связи со следующими словами Женетта по поводу описания пейзажа в барочном пасторальном романе «Астрея» («LAstrée», 1607)[41] О. д’Юрфе, считавшемся вершиной барочной прозы: «Там листва на деревьях похожа на шелкопряда цвета зеленого яблока; трава – из эмали, а цветы – из китайского фарфора; из самой середины аккуратно причесанных кустов вам приветливо улыбаются своими пурпурными губами огромные, величиною с кочан капусты, розы и позволяют вам читать в глубине их алого сердца их невинные мысли»[42]. Характеристика фитонимов «Астреи», данная Женеттом, достаточно спорная, так как, напротив, ни один фитоним у д’Юрфе практически не описывается; деревья, цветы, кустарники, схемы парков, цветы на платье Астреи передаются лишь формально, с живописной точки зрения скудно. «Листва цвета зеленого яблока», «трава из эмали», «цветы из китайского фарфора» – скорее дань иллюстративному стилю, это не фитонимы из самого романа, а, скорее, цветы на виньетках титульного листа см., например, издание 1621 г. (Париж, Туссен дю Бре), где действительно нарисованы огромные розы, похожие на кочаны капусты.

К примеру, вот как описан сад Галатеи: «Подле ее комнаты располагалась потайная лестница, через которую с помощью подъемного моста спускались в сад, усаженный разнообразными редкими растениями, в согласии с тем, как то позволяла местность: фонтаны и цветники, аллеи и беседки – ничего не было забыто из того, что садовое искусство могло изобрести. Оттуда попадали в большой лес, полный разных пород деревьев, обсаженный по краям орешником; вместе сие составляло столь грациозный лабиринт, хотя дорожки разнообразными поворотами своими беспорядочно терялись друг в друге, они все же были приятны своей прохладной тенью. Совсем недалеко отсюда, в другом конце леса, располагался Источник Правды Амура. <…> В другой части леса располагался грот Дамона и Фортуны, а в самой дальней – пещера старой Мандраги, полная стольких диковин и чудес, что время от времени там непременно случалось что-нибудь невиданное»[43]. Отсутствуют гипонимы растений (кроме орешника), описание флоры остается формальным, внимание концентрируется на аллегорических названиях частей сада. В «Астрее» на лоне этой формальной природы действуют не живые люди, а феи и божества, древние короли, галльские жрецы и условные фигуры пастухов и пастушек. Уместно сопоставить это описание с развитием садово-парковой традиции того времени, а именно с регулярными парками или садами на французский манер (à la française), символизирующими победу человека над природой. Сады, начиная с эпохи Ренессанса, становятся частью культуры, частью творчества и жизни человека, показателем монархической или династической мощи. Буколистический сюжет, очень модный в театральных постановках, в балете того периода, дополняет поэтическую философию садов, которые, особенно в эпоху барокко и классицизма, становятся настоящей парковой вселенной, миром растений, статуй, цветов, деревьев, птиц, фонтанов и т. д. Симфонией такого загородного садово-паркового творчества в XVII–XVIII вв. был Версаль Людовика XIV, где парк, выстроенный А. Ленотром в стиле классицизма, включал в себя целый мир со скульптурами, прудами, фонтанами, клумбами в виде огромных монархических лилий, беседками, огородами, местами для фейерверков и всевозможных представлений под открытым небом, где сам Король-Солнце любил появляться перед зрителями в экстравагантных костюмах из балетов Ж.-Б. Люлли. Живая природа, цветы и деревья играли в этих искусственных садах второстепенную роль, были лишь декорациями к великолепным постановкам.

Яркими примерами флорообразности барокко являются две красных и две белых розы (символические атрибуты приглашенного на свадьбу) из розенкрейцеровского памфлета немецкого мистика И.-В. Андреа «Химическая свадьба» (1616), в котором образ сада также занимает одно из центральных мест. Лирическое восприятие природы в «Пастушеских сценах» (1625) О. Ракана продолжает тему «Астреи». Подобно тому как в средние века поэтические произведения оценивались при феодальных дворах, в XVII в. поэты читали свои произведения в салонах, напоминающих средневековые «дворы любви». Одним из самых известных салонов 30-40-х годов XVII в. был «Отель» маркизы де Рамбуйе; ее дочери Юлии был преподнесен рукописный сборник «Гирлянда Юлии» («La Guirlande de Julie», 1638), выполненный каллиграфом Никола Жарри, впервые опубликованный в 1728 г. На титульном листе рукописи Никола Робером нарисована акварелью гирлянда цветов. Этот манускрипт, который несколько раз переписывался позднее (правда, без гравюр), считался вершиной галантной поэзии – цветов риторики, выполненной в модном тогда жанре метаморфоз (подражание античным «Метаморфозам» Овидия, Апулея, изоморфизму в античной мифологии). Он был придуман и заказан Шарлем де Сен-Мором, маркизом де Монтозье, влюбленным в Юлию и позднее ставшим ее супругом.

В сборник вошли 62 мадригала наиболее известных поэтов того времени, а именно Жоржа де Скюдери, Демаре де Сен-Сорлена, Жана Шаплена, Оноре Ракана, Пьера Корнеля, Симона Арно де Помпона (Бриотта) и других. В заглавии многих мадригалов – названия цветов («Роза», «Лилия», «Тюльпан», «Цветок Граната», «Цветок Апельсина», «Гвоздика», «Фиалка» и т. д.), написанные с заглавной буквы, тем самым сборник является своеобразным списком «высоких» растений, допущенных в XVII в. к использованию в тексте. В мадригалах Юлия сравнивалась с цветком, к примеру с фиалкой – скромной, но величественно-прекрасной, и сами они тоже были написаны от лица цветов, которые преклоняются перед красотой молодой дамы, причем свойства цветов сопоставлялись со свойствами характера и ума Юлии. Возможно, поэты имели в виду «цветы риторики», которые «ожили» на вербальном уровне, превратившись в розы, лилии, тюльпаны, цветы граната, апельсина и заговорили с Юлией в той манере, в которой и было положено заговорить «цветам красноречия». Все эти цветы – не символы, а именно фигуры, или поэты, надевшие на себя маски и костюмы цветов, растущих не в природе, а на одежде и коронах королей, на Олимпе и в царстве Флоры. Концепция «Гирлянды Юлии» отражает традицию XVII–XVIII вв. устраивать балы, где короли и придворные переодевались в деревья или цветы (например, знаменитый тисовый бал (bal des ifs)[44] при дворе Людовика XV). Список фитонимов здесь очевиден (исторически предопределен), и семантический архив этих фитонимов хорошо знаком тем интерпретаторам, которые должны были взять в руки этот сборник. Здесь все заранее предусмотрено, как в хорошо написанной и сыгранной пьесе или виртуозно вылепленной скульптуре. Вот несколько примеров.


La Tulipe flamboyante

Permettez-moi, belle Julie,

De mêler mes vives couleurs

À celles de ces rares fleurs

Dont votre tête est embellie:

Je porte le nom glorieux

Quon doit donner à vos beaux yeux[45]

(Пылающий тюльпан. Позвольте, прекрасная Юлия, // Добавить мои живые краски // К палитре редких цветов, // Которыми украшено Ваше чело: // Я ношу знатное имя, // Которое заслуживают Ваши прекрасные глаза.)


La Fleur de Grenade

D’un pinceau lumineux, l’astre de la lumière

Anime mes vives couleurs,

Et régnant sur l’Olympe en sa vaste carrière,

Il me fait régner sur les fleurs.

Ma pourpre est l’ornement de l’empire de Flore:

Autresfois je brillay sur la teste des roys

Et le rivage more

Fut sujet a mes loix.

Mais méprisant l’éclat dont je suis embellie,

Je renonce aux flambeaux des deux,

Et viens, ф divine JULIE,

Adorer tes beaux yeux. (Arnauld de Briottes)[46]


(Цветок граната. Пылающей кистью небесное светило // Оживляет мои яркие краски, // Царствуя на Олимпе своего величия, // Оно приказывает мне властвовать над цветами. // Мой пурпур украшает царство Флоры: //В былые времена я блистал на головах королей, // И морское побережье // Подчинялось моему закону. // Но, отрекаясь от славы, которую я снискал, //Я отказываюсь от пламени небес, // Иду, о божественная ЮЛИЯ, насладиться красотой твоих глаз.)

Природа (и ее феномены) в этих произведениях прекрасна, но неестественна. За масками цветов, пастухов, пастушек проглядывают черты вельмож, людей из высшего общества. Утверждение из «Поэтики» Аристотеля, на которое равняется Буало, – «Искусство подражает природе» – говорит само за себя. Подражать – значит создавать артефакт, а не описывать живую природу. Ю. Б. Виппер в очерке «Поэзия барокко и классицизма» отмечал: «Существенным аспектом эстетики классицизма был принцип “подражания природе”. Он имел для своего времени весьма прогрессивный смысл, ибо утверждал познаваемость действительности, необходимость обобщения ее характерных черт. Однако искусство, по мнению теоретиков классицизма, должно было “подражать природе”, т. е. воспроизводить действительность лишь в той мере, в какой она сама соответствовала законам разума. Таким образом, природа, будучи для классицистов основным объектом искусства, могла представать в их произведениях лишь в особом, как бы преображенном, облагороженном виде, лишенная всего того, что не соответствовало представлениям художника и светской среды, с мнением которой он был обязан считаться, о разумном ходе вещей и о правилах “приличий”, требованиях хорошего тона»[47]. Далее Виппер отмечает, что выдающимся мастерам классицизма все же удавалось обойти эти «правила приличий», «проникновенно раскрывая душевные конфликты, переживаемые героями». Но изображение природных элементов и природного пейзажа по сути не имело никакого отношения к реальной природе – это были флорознаки, адаптированные человеком, подстроенные под него, служащие оторванным от реальности средством художественно-светской коммуникации.

Целый ряд ученых отмечают искусственный, неживой характер образности в классицистической литературе. В. М. Жирмунский в очерке «Метафора в поэтике русских символистов» пишет о том, что стиль барокко и классицизма можно назвать «неметафорическим», так как в образах отсутствует индивидуальность: «Во французской классической поэтике XVIII в. метафорические новообразования, метафоры индивидуальные и новые, не освященные примером великих поэтов XVII в. и не зарегистрированные в “Академическом Словаре”, считались запрещенными. Это доказывает, что стиль поэтов XVII в. был неметафорический: особенность поэтической метафоры заключается именно в индивидуальном подновлении метафорического значения слова. Действительно, поэтика французского классицизма основана по преимуществу на метонимических обобщениях, на перифразе и метонимическом олицетворении отвлеченных понятий как характерных признаках рационального стиля»[48]. А. В. Михайлов называет подобные клише “типизированными словообразами”, которые впитывают в себя реальность, но сразу же и налагают на нее известную схему понимания, уразумения… Лишь на рубеже XVIII–XIX вв. такая схема начинает давать трещины и разрушаться»[49]. Ж.Женетт описывает красоту и глубину риторических метафор, метонимий, гипербол и сравнений эпохи барокко, но отмечает, что если у Ронсара «Как роза ранняя, цветок душистый мая…» и правда заставляет читателя с замиранием сердца следить за судьбой умирающей девушки и сопоставлять ее смерть с природным явлением увядания розы, то в поэзии последователей Ронсара, «розы» и «лилии» представляют собой жалкое зрелище: «Барочная поэтика, как раз напротив, по сути своей уклоняется от всякой ассимиляции такого рода. Мы, конечно, находим на щеках Филлид и Амарилл барочной поэзии розы Ронсара, но они утратили весь свой аромат, а с ним и всю свою лучистость: Розы и Лилии, Розы и Гвоздики, Гвоздики и Лилии составляют на лицах этих красавиц систему упорядоченных и беспримесных контрастов. Эти изысканные цветы, лишенные всяких соков и не подверженные тлению: “Ни Лилии твои, ни Розы не увяли” (Менар «Прекрасная вдова»), уже не цветы, да и едва ли краски: это эмблемы, не сообщающиеся друг с другом, притягивающие и отталкивающие друг друга, словно фигуры ритуальной игры или Аллегории»[50]. У Корнеля мадригал «Лилия» в «Гирлянде Юлии» посвящен французской монархической геральдике, «Тюльпан» – вершине красоты (так как в середине XVII в. имела место мода на разведение тюльпанов – эти цветы считались самыми красивыми и дорогими), «Гиацинт» – мифу об Аполлоне и Гиацинте. В некоторых произведениях отразилась мода на цветы в одежде (стиль рококо). В упомянутой выше сказке «Кривой крючник» (1746) Вольтер пишет о платье Мелинады: «На ней было платье из легкой серебристой ткани, усеянной гирляндами цветов»[51]. В изобразительном искусстве подобные цветы в одежде можно встретить на полотнах Ф.Буше «Портрет мадам Бержере» (1746) (розы на рукаве и в волосах), «Портрет маркизы де Помпадур» (1750) (розы на платье), «Дочь мадам де Помпадур, играющая со щеглом» (на платье одна большая роза), А. Ватто «Меццетен» (1717–1719) (розы на туфлях музыканта). Цветы как элемент костюма представляли собой систему символов, в основу которой положены цвет и виды растений.

Практически все цветы в произведениях классицизма и барокко мифологизированы, предопределены заранее, являются заданными самой традицией тропов: они менее всего феномены реальной природы. Среди немногочисленных примеров связи флорообразов с материальной природой – клише распускающегося цветка, который сравнивается с расцветом красоты, увядания розы, которое символизирует старость или раннюю кончину, – в их основе лежат наблюдения за биологическими процессами жизни растений.

Таким образом, в поэзии и прозе классицизма и барокко фитоним использовался в различных риторических фигурах или тропах, в основном с целью замены точного слова, определяющего цвет, аромат, текстуру предмета, служащего объектом сравнения с красотой человеческого тела или лица. Роль фитонима в элегиях, мадригалах, сонетах и других жанрах литературы – формальна, лишена семантической самостоятельности и сложности. В тех случаях, когда фитонимы персонифицировались, выступали в качестве персонажей-метаморфоз, они использовались в качестве атрибутов того или иного мифологического героя (цветы в «Гирлянде Юлии»). В описании природы фитонимы, как и другие объекты природы, изображались строго, двумя-тремя словами (два дерева, кусты роз, орешник, поле, берег реки, цветы на платье и т. д.), как правило без цветовых и других подробных характеристик. В литературе барокко наблюдается также использование фитонимов в качестве мистических символов-атрибутов (розенкрейцеровская роза, «распятая» на кресте, две белые и две красные розы на гербе И. В. Андреа, которые ранее встречались в средневековой религиозно-мистической литературе, герметичной (темной) поэзии трубадуров и труверов, в геральдике, в иконографии (золотая роза – католическая церковь; рассыпанные красные розы – символ крови Христа, страданий Христа; распятая лилия, распятая роза – символ страстей Христовых), в «Иконологии» (1593) Ч. Рипы и т. д. Подобные флорознаки были заранее предопределены как известные узкой группе людей. В сущности, эти образы были такими же искусственными и семантически ограниченными, как и другие фитонимы в литературе эпохи классицизма и барокко.

Ботаническое эссе XVIII в. и формирование субъективно-коннотативного флорообраза

Становление субъективно-коннотативного флорообраза, его развитие в XIX в. подготавливались во второй половине XVIII столетия. Стремление к новой индивидуальной авторской, «естественной» образности, флорообразности в частности, стало во многом реакцией на «риторические цветы» «Академического словаря», а первыми импульсами этой реакции во Франции были эстетика сентиментализма, пришедшего из Англии, и глубокий интерес писателей-просветите-лей к естественным наукам, к наблюдению за явлениями природы, в частности за растениями.

Философской основой сентиментализма стал сенсуализм Дж. Локка (1632–1704), выдвинувшего идею познания мира посредством внешнего (ощущения) и внутреннего (рефлексия) опыта. Ощущение (действие предметов на органы чувств) для него первично по отношению к разуму. Человек узнает предметы через ощущения, т. е. он их чувствует. Идеи Локка сыграли большую роль в истории общественно-политической мысли Европы. Во Франции они оказывали влияние на Вольтера, Кондильяка, Ламетри, Гельвеция, Дидро, Руссо. К началу XVIII в. идеи сенсуализма проникают в литературу и искусство.

Важно отметить, что английский сентиментализм, во-первых, развил в английской читающей публике любовь и интерес к природе и, во-вторых, привлек внимание к чувствам литературных героев. Писатели этого литературного направления исходили из того, что человек, будучи творением природы, от рождения обладает задатками «естественной добродетели» и «чувствительности». Достижение счастья как главной цели человеческого существования возможно при двух условиях – это развитие в человеке естественных начал

(«воспитание чувств») и пребывание в естественной среде (природе), сливаясь с которой он обретает внутреннюю гармонию. Цивилизация (город), наоборот, является враждебной человеку средой: она искажает его естество. Чем более человек социален, тем более опустошен и одинок. Отсюда характерный для сентиментализма культ частной жизни, сельского существования и даже идея добродетельного дикаря, живущего на лоне природы.

Одним из первых шедевров сентиментализма стал цикл «Времена года» («The Seasons») (1726–1730) Дж. Томсона, где в поэмах «Весна», «Лето», «Осень», «Зима» воспевалась любовь к природе, освещалась жизнь простых людей, описывались ландшафты Англии. Бог, по мысли Томсона, воплощен в природе, что сближает его с пантеистами. Проявлению божественной воли в окружающем мире соответствует стремление человека постичь волю Провидения. Художественная концепция Томсона была продолжена Т. Греем в «Элегии, написанной на сельском кладбище» (1751)[52], в одах «К весне», «На отдаленный вид итонского колледжа» (1747). Если у Томсона описание природы было достаточно обобщенным, то Грею принадлежат точные, детальные картины английских пейзажей. В его произведениях проявляется интерес к жизни простых людей на лоне природы, чувства, переживания деревенских жителей. Грею свойственно изображать деревенскую жизнь как идиллию, существование среди лугов и полей без волнений и тревог. В противоположность Томсону и Грею, С. Ричардсон в романах «Памела» (1740), «Кларисса Гарло» (1748), «Сэр Чарльз Грандисон» (1754) на первое место ставит чувства людей, не проявляя особого интереса к природному ландшафту. Основное для Ричардсона – анализ поведения, чувств, страстей своих героев и героинь. Четвертым автором, заложившим основы европейского сентиментализма и пред-романтизма, является Л. Стерн. В «Сентиментальном путешествии по Франции и Италии» (1768; по названию этого произведения само направление было названо «сентиментальным») он превращает популярный жанр путевых заметок (или «гранд тур») в роман о «путешествии души»; это рассказ не о том, что увидел пастор Йорик, путешествуя по континенту, а о том, как он это увидел, что осталось в его памяти, с чем ассоциировалось, как переживалось. В то же время Стерн пошатнул каноны сентиментализма, не скрывая своих сомнений в том, что человек по своей природе добр и милосерден.

Во Франции синтез психологической темы (в духе Ричардсона) и темы природно-описательной (в духе Томсона и Грея), и жанра путевых заметок, путешествия, даже экзотизма, впервые проявился в творчестве Ж.-Ж. Руссо и Ж.-А. Бернарден де Сен-Пьера. В их произведениях флора становится объектом широкомасштабного, подробного описания, более того, она выходит за рамки фона, становится чем-то большим, нежели просто пейзаж, соединяется с душевными переживаниями героев.

Вторым критерием влияния на формирование литературно-художественного флорообраза стал интерес писателей к естественной истории, в частности к ботанике, гербаризации, изучению видов растений. По сути этот интерес вплотную связан с эстетикой сенсуализма: писатели на собственном опыте хотят изучить и понять природу. В связи с открытиями в области ботаники во второй половине XVIII в., в самый разгар французского Просвещения, в литературе возникает феномен ботанической темы, во многом связанной с повышенным интересом людей той эпохи к культивированию садов и цветников[53].

Названия работ многих естествоиспытателей той поры носят философско-мистический характер: «Разгаданные тайны», «Философия ботаники», «Философия животных», «Метаморфозы растений» и т. д. Это говорит о том, что даже для самих ученых настал период удивительного откровения, настоящего чуда, к которому им было суждено прикоснуться, и не странно, что подобные открытия захватили воображение самых выдающихся мыслителей и писателей конца XVIII – начала XIX вв.: Гёте, Руссо, Дидро, Бернарден де Сен-Пьера, Новалиса, Шамиссо и др. Научные труды немецких, шведских, французских натуралистов повлекли за собой попытки популяризации этой темы, желание объяснить доходчиво, что такое мир растений (а также животных, птиц, насекомых), дать возможность непосвященному человеку проникнуть в таинственный мир природы. Представляется логичным, что через интерес к ботанике и строению растений, к постижению нюансов ботанического мироустройства, писатели, в частности романтики начала XIX в., приходят к индивидуальной флорообразности, так как с последней четверти XVIII в. цветы и растения постигаются в литературе иначе, описываются иначе, переходят рамки одобренных классической цензурой флоротропов, воспринимаются не просто как явление природы, достойное сравнения с человеческой красотой, а как сложный микромир пантеистической Вселенной, устроенный так же сложно, как мир людей. Недаром к середине XIX в. возникает такое широкомасштабное произведение, сопоставляющее человеческое общество с миром растений и животных, как «Человеческая комедия» О. де Бальзака, который опирался на идеи Бюффона. Таким образом, в литературе XVIII в. цветок выступает как ботанический образ у писателей, философов и поэтов, на интересы которых естествознание оказало большое влияние[54].

Одним из самых видных писателей-естествоиспытателей во Франции был управляющий Королевским ботаническим садом Ж.-Л.-Л.де Бюффон (1707–1788). Ему удалось впервые «вульгаризировать» науку, объясняя широкому кругу читателей ее премудрости. Самым значимым трудом Бюффона стала «Всеобщая и частная естественная история» («Histoire Naturelle», 1749–1789) из 36 иллюстрированных томов, ставшая одним из основных литературных памятников XVIII столетия. Именно это произведение впервые вызвало массовый читательский интерес к разным сферам естествознания[55].

Предшественником Бюффона был Р. А. Реомюр, написавший популярный трактат о насекомых, а последователями – П. Л. Моро де Мопертюи и А. Трамбле[56], чьи имена вспоминают не только представители естественных наук, но и историки литературы. Моро де Мопертюи принадлежат труды «Рассуждение о форме небесных тел» (1742), «Венера физическая» (1746), а Трамбле – «Мемуары к истории полипов» (1744). Одним из единомышленников Бюффона в литературе XVIII в. был Д. Дидро. Он оставил такие труды, как «Мысли об объяснении природы» (1754), «Сон Даламбера» (1769), «Элементы физиологии» (1774–1780). В трактате «Письмо о слепых в назидание зрячим» (1749) Дидро обращался к мыслям Бюффона, высказанным в «Естественной истории»[57]; влияние этого труда наблюдается в статье Дидро «Животное», написанной для «Энциклопедии». Бюффон повлиял также на Бернарден де Сен-Пьера, а позднее – на Бальзака. Большой популярностью пользовались книги Ж. Б. Ламарка «Французская флора, или Краткое описание всех растений, которые дико произрастают во Франции» (1778), «Ботаническая энциклопедия» (с 1803 г.), а основой основ была работа шведского ученого К. Линнея «Философия ботаники» (1751), переведенная на французский. Ботаника также глубоко интересовала Ж.-Ж. Руссо, чье творческое наследие содержит как удивительные примеры точного описания прекрасных сцен природы в жанре романа, так и богатый естествоиспытательский опыт наблюдения за растениями, отраженный в статьях, а также в рекомендациях по составлению гербариев. Таким образом, в его трудах соединились оба фактора, подготавливающих формирование субъективно-коннотативного литературно-художественного флорообраза, – сентименталистский подход к описанию природы и увлечение естествознанием.

Фитоним в творчестве Ж.-Ж. Руссо: от «Новой Элоизы» до «Ботанических писем»

Изменения, которые пришли во французскую литературу с появлением таких ярких фигур, как Руссо и его последователь Бернарден де Сен-Пьер, были кардинальными, они буквально перевернули представление об описательности. В период с 1761 г., когда Руссо публикует «Юлию, или Новую Элоизу», и до публикации в 1814 г. «Этюдов о природе» Бернарден де Сен-Пьера основными достижениями в развитии флорообразности стали красочное изображение деталей пейзажа и натуралистические описания различных видов растений (от ботанических эссе до художественных произведений, от растений, произрастающих в Европе, до экзотических подвидов острова Маврикий, Индии, Америки и других стран). Кроме того, появляются первые примеры индивидуальной авторской флорометафоры, хотя особого развития она достигнет в период романтизма. Главным достижением в этот период было преодоление формального отношения к пейзажу, попытка не просто подробно описать ландшафт, но соединить это описание с чувствами героев. Стал интересен живой, реальный человек в повседневной материальной природе с ее животными, деревьями, травами, цветами; стал интересен мир конкретных растений как объектов познавательного наблюдения и изучения, а не как узкой системы символов-атрибутов.

Фитонимы в творческом наследии Руссо можно рассматривать как переходные между флороклише эпохи классицизма и символическим флорообразом. Наиболее яркими примерами являются: 1) горный барвинок в «Исповеди» как знак госпожи де Варане – образ, ставший особенно популярным в поэзии романтизма; 2) деревья, кустарники, цветы в «Новой Элоизе», «Исповеди», «Прогулках одинокого мечтателя» как примеры подробных, точных деталей описания парков, садов, природных ландшафтов тех мест, где Руссо подолгу жил; 3) растения, которые были описаны Руссо в «Ботанических письмах» как примеры его естествоиспытательских наблюдений. Основное, что объединяет все эти примеры, – особое, философско-эстетическое отношение Руссо к миру растений. Растение становится для него объектом размышлений, философского поиска, воспоминаний о давно ушедших, возможно, лучших днях. Поиск растений, гербаризация становится своеобразным олицетворением отшельничества, ухода от мира людей.

Важной заслугой Руссо считается создание нового флоропоэтического пространства (естественного и искусственного) в романе, т. е. нового пейзажа – описания дримонимов: лесов, полей, горных плато, приусадебных садов и парков. При этом речь у него идет о конкретных пейзажах, которые он описывал в «Исповеди» и которые послужили прототипом Кларана в «Новой Элоизе». Это Шарметт, где прошли юные годы Руссо, это окрестности Эрмитажа – деревенского дома, входящего в ансамбль замка Ла Шеврет, это замок Монморанси, альпийские пейзажи, Женевское озеро, замок и парк д’Эрменонвиль.

Как отмечает М. В. Разумовская, именно прозой Ж.-Ж. Руссо открывается страница описания пейзажей во французских романах: «Отметим, что французская проза XVIII века до “Новой Элоизы” Ж.-Ж. Руссо, как правило, не знает пейзажа»[58]. Э.Бара считает, что и в поэзии практически не было пейзажа: «До Руссо все, что можно цитировать, даже у поэтов, влюбленных в природу, – лишь прекрасные случайности»[59]. С последним утверждением сложно согласиться. До Руссо примеры реального пейзажа во французской литературе встречаются в поэзии эпохи Возрождения и в некоторых образцах средневековой литературы. Живой пейзаж – не заготовка-клише, а наблюдение – прослеживается на страницах таких произведений, как «Роман об Александре» («Roman d’Alexandre», 1160–1165) Альберика из Бриансона и Александра Парижского «Эрек и Энида» («Érec et Énide», 1170), «Клижес» («Cligès ou la Fausse morte», 1176) Кретьена де Труа, где описания леса чудес, а также зачарованного леса дев-цветов навеяны реальными лесными пейзажами, где – возможно, впервые во французской литературе – воссоздается экзотическая природа (о ней французские поэты могли слышать от участников крестовых походов, от приезжающих во Францию с Востока торговцев). В аллегорических поэмах «Роман о Розе, или Гильом из Доля» («Le Roman de la Rose, ou Guillaume de Dole», 1210) Жана Ренара, «Роман о Розе» («Le Roman de la Rose», 1225–1275) Гильома де Лорриса и Жана де Мёна, воспроизводится вполне реальная природа замкового сада, культура которого получила распространение еще с XII в. В поэзии Кристины Пизанской, Пьера Ронсара, Жоашена дю Белле, Реми Бело пейзажи и конкретные фитонимы являются отражением реальной природы, увиденной из кареты во время путешествия, из окна деревенского дома, в поле, у реки, в лесу В период классицизма описания живой флоры и фауны подвергались критике как ненужные излишества.

Во французском же романе XVIII в. именно Руссо впервые изображает природу, запечатлевая непосредственно наблюдение, и соединяет это описание с целой гаммой чувств и личных воспоминаний. Главной концептуальной опорой Руссо были «Времена года» Томсона, его внимательное отношение к пейзажу, наделение природы божественным началом (Провидения), а также психологический анализ Ричардсона. В «Юлии, или Новой Элоизе» («Julie ou la Nouvelle Héloïse») Руссо открывает для читателя новую эстетику природы, которая является не только образцом красоты, но атмосферой, в которую погружен человек. И хотя нередко Руссо описывает искусственное, т. е. садово-парковое флоропространство, сады, возделанные человеком, это желание продемонстрировать, насколько человек слит с природой, с каждой травинкой, деревом, цветком, пчелой или бабочкой, а также то, что он трудится сообща с ней, делая мир еще красивее. Через тесную связь с природой человек соединяется с Богом. Его сад возделан не придворным парковым архитектором, вооруженным линейкой, а простым сельским жителем с лейкой и лопатой в руках. Руссо противопоставляет две природы – дикую и рукотворную; она имеет символическое значение, ее описание отражает чувства, внутренний мир героев, становится «пейзажем души». Образцом такого пространства является Элизиум Юлии, за которым ухаживает природа, и очень редко там трудятся садовник, слуги или Вольмар. Это удивительный мир, в который Сен-Пре попадает как в потерянный рай, как в идиллию.

Это уже не сад барокко, где пляшет Пан и резвятся дриады, а реальная природа и одновременно библейский Эдем. Это рукотворный сад, который одичал, позволил природе взять верх над усилиями человека, сад, переходящий в стадию дикого леса, ставший символом освобождения от условностей и пут цивилизации. Там есть все: травы, цветы, ягоды, кусты, птицы, насекомые и даже ручьи, которые стекаются отовсюду, как Фисон, Геон, Евфрат и Тигр. Речь идет о новом для XVIII в. пейзажном, или английском, парке, который пришел на смену французскому, или регулярному, популярному на рубеже XVII–XVIII вв. Пейзажный сад напоминал бесконечный прогулочный маршрут, долгое путешествие на лошадях или пешком. Он символизировал главное увлечение европейцев того времени – длительные поездки по странам Европы и Востока.

Сам Руссо много путешествовал, в том числе по Англии, жил в замках и домах влиятельных людей и не раз мог любоваться различными садами и парками Швейцарии, Италии, Германии, Англии и других стран. Но для Руссо это были не развлекательные прогулки, а ссылка или поиск пристанища. Жизнь в прекрасных, отдаленных уголках Франции, Англии, Швейцарии Руссо воспринимал как убежище, укрытие и отшельничество.

Кларан – это воплощение мечты Руссо, его идиллия, воспоминание о молодых годах, которые он провел подле самой дорогой ему женщины, так любившей природу. Кларан и его сад Элизиум – это его потерянный рай, потерянный где-то далеко, где осталась прекрасная и таинственная госпожа де Варане, рай, в который он мог вернуться только через эти строки. Рай, где росли цветы, реальные, земные, но необыкновенно красивые и незнакомые для зашоренного формулами-клише читателя XVIII в. В следующей цитате из «Новой Элоизы» мы видим, каким разнообразным, жизненным, новым, полным конкретных фитонимов стал пейзаж времен сентиментализма, пришедший на смену емкому и скупому изображению природы в вышеприведенном описании сада Галатеи в «Астрее» О. д’Юрфе: «Время от времени надо мной смыкалась тесная сеть ветвей, непроницаемая для лучей солнца, как в лесной чаще: навесы эти образованы были из самых гибких деревьев, ветви которых пригнули к земле, и искусство садовода заставило их пустить корни, подобно тому как это происходит естественно с ветвями мангли в Америке. В самых открытых местах я увидел разбросанные в беспорядке, без всякой симметрии густые кусты роз, малины, смородины, целые заросли сирени, орешника, бузины, жасмина, дрока, трилистника, украшавшие землю и придававшие ей вид первозданной целины. Я бродил по извилистым кривым дорожкам, окаймленным этими цветущими кущами, под сенью красивых гирлянд плюща, дикого винограда, хмеля, повилики, брионии, ломоноса и других вьющихся растений, среди которых удостаивали переплетать свои ветви жимолость и жасмин»[60](курсив мой. – С. Г.). Руссо использует точные названия растений, сопровождая их разного рода характеристиками и уточнениями, несущими печать его воображения и видения мира. Фитонимы здесь – не простые денотаты, а разнообразные коннотаты, помогающие читателю увидеть за образом сада нечто большее, прочувствовать тот Эдем, к которому стремится Руссо. Именно многоплановость фитонимов, их многочисленные названия на данный момент составляют субъективность коннотации. Для читателя, привыкшего к трафаретному описанию природы и к объективной коннотации розы, лилии и некоторых других фитонимических фигур, эта вереница названий сама по себе рушила устоявшиеся традиции, открывала новые горизонты фантазии. У Руссо деревья и цветы в описании сада – индивидуальны, неповторимы. Этот купол из ветвей – храм природы, садовник – словно пастух из буколик, только пасущий цветы и травы. Элизиум и сельская жизнь противопоставлены у Руссо городской жизни, цивилизации. Вид первозданной красоты – основа эстетики Руссо. Его образ сада невероятно сложен: в нем сочетаются библейская мифология, сельский труд, противопоставленный городской цивилизации, и дикая первобытность, антагонистичная лощеному, но фальшивому светскому обществу. Одичавший сад Руссо – символ свободы от укоренившихся в обществе правил и законов (религиозных, социальных и т. д.). Человек посреди этой природы – чище, искреннее, морально устойчивее. Душа человека и душа природы едины. Элизиум Руссо – одна из первых попыток создать субъективно-ассоциативный образ-дримоним. Это синтез растительных образов, которые Руссо воспринимает намного глубже и многогранней, чем просто обозначенные растения. Элизиум – это мечта Руссо, его рай, его юность, это его субъективный мир. Такого сада больше нет – ни в реальности, ни в литературе.

Своеобразным идеалом человека становится для Руссо дикарь. Важно отметить, что этот дикарь – не представитель американских или африканских племен, как у Бернардена де Сен-Пьера или Шатобриана (Руссо никогда не был в заморских странах). «Благородный дикарь» Руссо – противоположность суетливому человеку, испорченному цивилизацией, он – чистое дитя природы. Экзотическая природа, среди которой Сен-Пре проводит несколько лет, нетронутая, девственная, тоже является для Руссо идеальной. Прекрасный пейзаж, спокойный и молчаливый, помогает отшельнику погружаться в размышления.

Пейзаж Руссо с его точными, красочными деталями – не просто описание швейцарской природы. Это постепенный переход на другой уровень восприятия мира – уровень мечтаний, медитаций. И. В. Лукьянец обращает внимание на то, что мечтатель Руссо, в отличие от созидательного, практичного мечтателя Дидро, мечтает ради самой мечты[61]. Он не создает – он погружен в фантазию, в иллюзию. Руссо в какой-то степени предсказывает в этом плане «Медитации» Ламартина. Природа, и фитонимы в частности, – важнейший стимул погружения в грезы – но не в пассивный мир, а в мир, наполненный воспоминаниями из прошлого, переживаниями, обидами, надеждами, наполненный личным опытом наблюдения за растениями.

Годы, проведенные в Аннеси с Луизой де Варане и ее помощником Клодом Ане, о которых Руссо пишет в «Исповеди», стали для него знаменательными не только потому, что он впервые испытал там сильныое чувство, но и потому, что именно Варане и Ане привили ему любовь к природе и непосредственно к ботанике, которой он будет увлечен на протяжении всей жизни. Луиза занималась сбором в основном лекарственных трав, но у нее была мечта открыть свой Ботанический сад в Аннеси. Мечта эта так и не реализовалась, а ее единомышленник Клод Ане неожиданно и скоропостижно умер. Эмблемой Луизы де Варане и символом французского сентиментализма стали барвинки, на которые еще в юности Руссо госпожа де Варане обратила его внимание[62]. Барвинки стали эмблемой и самого философа, а позднее луговой, полевой или лесной цветок голубого цвета станет символом романтизма.

Природа, или «философия природы», стала одной из основ эстетики Руссо. О чем бы он ни писал – о воспитании в «Эмиле» (1762), об устройстве государства в «Общественном договоре» (1762), о высоких чувствах и поисках земного рая в «Новой Элоизе» – природа всегда была для него маяком и единственной возможностью спасения современного человечества. В «Общественном договоре» Природа выступает первородным состоянием («état de nature»), к которому должен стремиться человек. Природа играет большую роль в «Эмиле» и «Новой Элоизе»: либо события разворачиваются на фоне пейзажа, либо этот фон есть предмет для наблюдения и обучения красоте. Но фон, на котором рождается истинная любовь, – уже не пассивный как в классицизме: он наполнен живыми, осязаемыми деревьями, травами, цветами, составляющими неотъемлемую часть тех чувств, которые испытывает герой. Природа нераздельна с образом возлюбленной: «Любуясь ландшафтами, я спешил их показать Вам. Деревья укрывали Вас своей сенью, на траве Вы отдыхали. Подчас, сидя рядом, мы вместе любовались видами; подчас, у ваших ног, я любовался красотой, еще более способной восхищать чувствительного человека… Все напоминало мне вас в мирных этих краях – и волнующие душу красоты природы, и первозданная красота воздуха…»[63]. В «Эмиле» утопические мысли Руссо о воспитании и педагогике также связаны с природой. Общество мешает правильному воспитанию ребенка – его нужно воспитывать на лоне природы, в соответствии с естественными условиями. Важной частью воспитания Руссо считал путешествия (т. е. наблюдение за природой разных стран). В «Исповеди» и «Прогулках одиноко мечтателя» природа – последнее пристанище для изгнанного и преданного человека: «О природа! О мать моя! Вот я всецело под твоей защитой; здесь нет изворотливого и коварного человека, который встал бы между тобой и мной!»[64]

В монографии «Линней. Руссо. Ламарк» (1964) С. С. Станков[65]наравне с работами двух фундаментальных естествоиспытателей анализирует работы Руссо и характеризует их как одни из наиболее ценных для развития ботаники в XVIII в. Станков воссоздает биографию Руссо-ботаника, рассматривая каждый момент жизни Руссо, от рождения до смерти, в связи с ботаникой и садоводством. Перед читателем открывается не традиционный портрет Руссо-мыслителя, а другая, не менее ценная, сторона его жизни.

Руссо относился с большим уважением к К. Линнею и называл его знаменитый труд «Философия ботаники» (1751) высшей ступенью философии[66]. Он был лично знаком с Реомюром, Бюффоном, Добантоном (знаменитым орнитологом). Между Руссо и Линнеем существовала переписка, не сохранившаяся до наших дней. Интерес Руссо к ботанике в чем-то продолжает погружение в мир мечты. Руссо стремится разгадать тайны природы, сознавая, что в своих поисках никогда не достигнет истины. Руссо понимал неточность и несовершенство линнеевской систематики. Доказательством тому служат слова из «Исповеди»: «Я… посвящал три или четыре утренние часа занятиям ботаникой, особенно системой Линнея, к которой до того пристрастился, что не мог вполне излечиться от этой страсти даже после того, как понял пустоту этой системы»[67]. Действительно, в XIX в. биноминальная номенклатура будет опровергнута Ч. Дарвином. Но Руссо – один из тех, кто это предвидел, пишет, что для него чтение Линнея, а именно его «Философии ботаники», превратилось в страсть, в магическое действо, в игру. Руссо отмечал: «Линней – великий наблюдатель и, на мой взгляд, единственный ученый, который вместе с Людвигом подходил до сих пор к ботанике как натуралист и философ»[68]. Здесь чувствуется стремление соединить эти два предмета – естественные науки и философию, которые сольются на рубеже XVIII–XIX вв. в новейшую натурфилософию и новое видение образно-эстетических задач литературы.

Руссо удалось сделать достаточно много для описания видов и популяризации растений. Повсюду, куда забрасывала его судьба, со «Species plantarum» К. Линнея и лупой в руках он отправлялся в поля и леса, где исследовал цветы и травы. За всю жизнь ему удалось классифицировать, собрать и описать примерно 2000 растений. Ботаника помогала ему выстоять во время скитаний из одной страны в другую, цветы стали символом его мечтательности, маленькими знаками, ведущими его к затерянному раю. Мыслитель или мечтатель, отшельник, отдающий себя наблюдениям и размышлениям, – вот идеал жизни, к которому стремился Руссо.

Руссо принадлежат два околоботанических сочинения – «Ботанические письма» («Lettres élémentaires sur la Botanique, à M-me Déléssert» 1771–1773) и «Отрывки словаря ботанических терминов» («Dictionnaire de botanique», 1774) (в последнем имеется знаменитое «Введение»), а также «Комментарии к ’’Ботанике для всех” Рено» («Notes sur La Botanique mis à la porté de tout le monde, de Régnault», 1775).

Восемь из четырнадцати «Ботанических писем» Руссо адресовал мадам Делессер: они должны были помочь воспитанию его маленькой племянницы. «Ботанические письма» можно назвать его «ботаническим “Эмилем”», так как в них, говоря о культивировании, гербаризации и определении растений, он прежде всего имеет в виду воспитание любви к природе.

В первом из этих писем Руссо дает обзор строения растений и особенно цветка, как основного и главного их органа. В нем он рассматривает лилию, во втором письме – весенние цветы, желтофиоль и левкой. Он убежден, что если ботаник пропустит первые весенние дни, когда прорастают определенные весенние травы, весь год пропал. В третьем письме, на примере цветка гороха, он знакомит своего адресата с бобовыми и говорит о «неправильном цветке». В четвертом – на примере шалфея рассматривает губоцветные, на примере жабрея – норичниковые. В пятом описывает зонтичные, объясняя все их морфологические признаки (зонтик, нижнюю завязь, двойной плодик, обертки и т. д.). В шестом письме речь идет о маргаритке как о представительнице сложноцветных, в седьмом говорится о плодовых деревьях, а в восьмом предлагаются практические советы гербаризации. Руссо пишет об инструментах, которые должен иметь при себе каждый ботаник, – лупе, пинцете, иглах, садовых ножницах и т. д.

«Словарь ботанических терминов» интересен тем, что в то время, когда в 40-50-х гг. XVIII в. Линней в Упсале утверждал новую латинскую терминологию для естествознания и изобрел новый язык для натуралистов, Руссо в Париже переносил основы линнеевской системы на французскую почву, ясно и просто характеризовал отдельные признаки растений.

Во «Введении» дается краткий исторический очерк развития ботаники, начиная с древности и заканчивая современными учениями (Тюрнефора, Баугена, Линнея, Адансона и др.). Нужно отметить, что очерк носит достаточно критический характер, особенно в отношении средневековой ботаники и рассмотрения растений в узко-медицинском ключе: «Первым несчастьем ботаники с самого ее зарождения было то, что рассматривали ее лишь с точки зрения медицины»[69]. Большое внимание уделяется во «Введении» языку ботаники и его модификации и, конечно, систематике растений. Самой яркой и объемной (7 страниц) является статья «Цветок».

Большой известностью пользовались гербарии Руссо, один из которых в 1775 г. он продал в Англию, так как квартирные условия не позволяли ему держать такую большую коллекцию. Где находится вся коллекция – неизвестно; в Ботаническом музее Берлина и в музее швейцарского города Невшателя хранится лишь несколько ящиков и перечни папок.

Итак, фитоним в творчестве Руссо представляет собой переходную стадию от флороклише и безликого природного фона эпохи классицизма к многозначному, индивидуальному и точному флорообразу романтизма. Фитонимы у Руссо уже обладают индивидуальными характеристиками, они связаны с личными воспоминаниями и чувствами автора. Швейцарские пейзажи (точно и разнообразно описанные), горный барвинок являются рефлексией Руссо на пережитые события: они не просто сопутствуют размышлениям автора, они есть неотъемлемая составляющая этих размышлений. Растения, введенные Руссо в текст, свидетельствуют о его индивидуальной фантазии, о его восприятии природы как храма, как места отшельничества, потерянного рая, идиллии. Но кроме того, фитонимы у Руссо разнообразны, каждое безликое в литературе классицизма растение описано под своим неповторимым именем и вызывает у читателя субъективные коннотации или даже ассоциации. Барвинки, их голубой цвет, ведут в воспоминания юности. С этими воспоминаниями связан также сад Элизиум. Этот мир растений, связанный с античной мифологией и Библией, говорит о глубине тех переживаний и воспоминаний, которые Руссо вкладывает в образ этого сада. Это начало начал, его Эдем, сад его потерянного счастья. Растения, которые Руссо описывает в естествоиспытательских трудах, воспринимаются автором не только как образец вида или подвида растения, но как цель философского поиска и способ самовыражения. Таким образом, фитоним у Руссо прежде всего связан с процессом размышлений, медитаций, возможностью укрыться от реальности, отправиться мечтой в прошлое. Это больше, чем просто растение, – это мир удивительной мечты, к которой стремится писатель ради поиска истины.

«Этюды о природе» Ж.-А. Бернарден де Сен-Пьера

Вдохновленный любовью Руссо к естествознанию, его друг, инженер и путешественник Ж.-А. Бернарден де Сент-Пьер (1737–1814), написал несколько произведений, посвященных природе и ее первозданной силе. В своем философском сочинении «Этюды о природе» («Études de la nature», 1784–1787), четвертым томом которого был роман «Поль и Виржини» («Paul et Virginie», 1788), и в незаконченной «Гармонии природы» («Harmonies de la nature», 1814), изданной посмертно, он, разделяя идеи Руссо и испытывая влияние Бюффона, пытается превратить свои рассуждения о природе в научный трактат. Но прежде всего Бернарден де Сен-Пьер является искуснейшим певцом пейзажа, наполненного красками, звуками, ароматами, которые воздействуют на воображение и внутренние переживания читателя. Он пытается соединить естественнонаучный опыт, наблюдение за явлениями природы с художественной образностью. Именно он впервые с большим мастерством, на примере острова Св. Маврикия (Иль-де-Франс) в Индийском океане, описал жизнь дикой экзотической природы во всех красках. В описаниях растительности острова, на котором Бернарден де Сен-Пьер провел два года, появляются точные названия цветов, которые обильно растут в диком лабиринте островной природы, ему удалось соединить описание пейзажа с красотой обозначенного растения: «Утес остался таким, каким его украсила природа. На коричневых влажных откосах сверкали зеленые и черные звезды венериных волос, и по ветру развевались полотнища сколопандриумов (вид папоротника – С. Г.), свисающих, как длинные

ленты пурпурной зелени. Неподалеку пробивались барвинки, цветы которых похожи на красный левкой, и стручковый перец, чей насыщенный цвет крови ярче самих кораллов. Вокруг рос калуфер, листья которого имеют форму сердца, и базилик с запахом гвоздики источал изысканный аромат. С самого верхнего уступа горы свешивались лианы, похожие на колышущуюся ткань, которая сплетала вокруг откосов скал огромные зеленые занавески» (курсив мой. – С. Г.)[70]. Этот отрывок дает представление о том, насколько в Бернарден де Сен-Пьере сочетались знаток ботаники и писатель-сентименталист. Природу острова он описывал с точностью ученого, правильно передавая каждое ботаническое, зоологическое, географическое наименование. Фитонимы, которые он вводит в описание островного экзотического пейзажа, не знакомы читателю конца XVIII в. – они для него абстрактны, но способны возбуждать фантазию, представлять удивительный мир далекой природы. Пейзажи Бернарден де Сен-Пьера напоминают те зарисовки, которые давал в своей «Естественной истории» Бюффон, и которым был также свойствен сентиментально-психологический оттенок, так как иначе невозможно было бы заинтересовать наблюдениями естествоиспытателя широкий круг читателей. С большим мастерством Бюффон описывал, к примеру, животных, птиц, растения, вид пустыни, лесов, водоемов. К тому же синтезу психологизма и точного ботанического описания стремился Бернарден де Сен-Пьер, что следует, например, из первых слов предисловия к роману «Поль и Виржини»: «В этом маленьком сочинении я ставил себе большие цели. Я попытался нарисовать в нем почву и растительность, не похожие на те, что есть в Европе»[71]. Этот роман – часть большого литературно-натуралистического эксперимента, часть «Этюдов о природе». Сентиментализм Бернарден де Сен-Пьера носит во многом просветительский характер, и, наоборот, его естественнонаучные изыскания пронизаны лиризмом.

Ботаническим наблюдениям отведено значительное место не только в романе «Поль и Виржини», но и в «Этюдах о природе», которые интересны больше с живописной точки зрения, чем с научной. Растениям посвящены строки в «Безграничности природы» («Immensité de la nature») (описание куста малины), а также в «

Ответах на возражения против Провидения, извлеченных из хаоса растительного мира» («Réponses aux objections contre la Providence, tirées des désordres du reigne végétale») и в «Применении некоторых основных законов природы к растениям» («Applications de quelques lois générales de la nature aux plantes»). В «Индийской хижине» (1791) уделяется внимание «селаму», или «языку цветов», распространенному в литературе сентиментализма и романтизма.

В отличие от тех своих современников, для которых составление гербариев, сбор и засушивание растений имели принципиальное значение, Бернарден де Сен-Пьер предпочитал описывать живую природу – цветы, деревья, кустарники, плоды: «Кто может узнать в засушенной розе королеву цветов? Чтобы она одновременно символизировала любовь и философию, необходимо увидеть ее, когда, выглядывая из расселины влажной скалы, она блестит среди зеленой листвы, когда легкий ветерок раскачивает ее на стебле, усеянном шипами…»48. Роза на кусте отражает идею жизни, идею эмпирического наблюдения, идею живописного языка. Засушенные растения, возможно, ассоциируются с набором клише, с устойчивыми риторическими фигурами. Бернарден де Сен-Пьер мастерски описывал живые растения, их структуру, их свойства. Нужно отметить, что в своих произведениях он высказывался не только против гербаризации, но и в целом против устоявшихся в естественных науках правил. Очевидно, что Бернарден де Сен-Пьеру было тесно в рамках естественнонаучного трактата, он стремился к чему-то иному, драматичному, психологическому – собственно, к тому, что он с успехом смог выразить в «Поле и Виржини» и «Индийской хижине».

В «Этюдах о природе», и в частности в главе «Растения», автор пытается рассказать читателю о той красоте, которая ускользает в описаниях натуралистов. Он говорит, что латинские наименования, включающие порой пять-шесть слов, определители цвета, установленные ботаниками, – все это не точно, не дает полного представления о красоте цветка. Его не устраивает простота и лаконичность научной терминологии, которая слишком скудна для описательности. Даже в произведении не художественного, а естественнонаучного характера он стремится к новой образности, предлагает свою палитру, основанную на сопоставлениях и ассоциациях, пишет о различиях

одинаковых видов растений, произрастающих в разных странах, о запахах, цвете, формах цветов, демонстрируя при этом тонкие познания, основанные на собственном наблюдении. Вместо латинских обозначений черно-желтого или угольного цвета растений он предлагает «цвет сушеного ореха» и «серой коры вяза». «Черный паслен» напоминает ему «вкус жаркого из баранины». Гиацинт экзотического вида обладает «сильным запахом сливы». Он ссылается на описания экзотических плодов и растений, которые оставили путешественники Домпье и отец Тьерт: «Домпье, к примеру, чтобы описать банан, сравнивает его, очищенный от кожи, с толстой сосиской, его цвет – с цветом свежего масла в зимний день, его вкус – с меланжем из яблока и груши…»[72]. В какой-то степени подобные авторские оценки свойств растений являются попыткой если не создать живую индивидуальную метафору или сравнение, то по крайней мере видоизменить установленные цензурой Академии правила описательности, правила «риторических фигур», по своему догматизму похожих на систему латинских терминов-ярлыков, которые были приняты в ботанике. Бернарден де Сен-Пьер предлагает не цветовую гамму, а природный двойник цвета – кору, орех, небо, землю и т. д., как будто хочет расширить, заменить, сделать индивидуальным достаточно скупой ассоциативный ряд, который применялся в описании растений. Кроме того, описания экзотической природы, новые, до сих пор неизвестные названия цветов, деревьев, плодов, рождают в воображении читателя индивидуальные образы. Экзотические растения в этот период – нечто неизведанное, даже не субъективно-коннотативное, а субъективно-ассоциативное, требующее работы воображения, так как многие растения были читателю неизвестны, представляли собой перечень возбуждающих интерес, но абстрактных названий.

В своем стремлении к живому, буквальному описанию растений Бернарден де Сен-Пьер доходит до крайней идеализации природы, до наивного телеологизма и финализма, за что подвергается критике со стороны многих современников. Если Руссо, приветствуя образ «доброго дикаря», в чем-то идеализируя, преувеличивая значение воздействия природы на воспитание чувств человека, отображает пейзаж и растения в рамках реальности, то Бернарден де Сен-Пьер порой ударяется в крайности, демонстрируя чрезвычайно удобное устройство природы для нужд человека. Природа, по его мнению, слита с Провидением, которое заботится о людях. Например, вишни и сливы созданы по размерам человеческого рта; груши и яблоки – удобно держать в ладони; дыня, которую нужно разрезать на ломтики, задумана Провидением специально для семейной трапезы («Этюды о природе», 1784).

Несмотря на чрезмерную мечтательность и крайний идеализм своей философии природы, Бернарден де Сен-Пьер становится одной из переломных фигур в истории французского романа конца XVIII в. Он превращает сухой научный метод точного эмпирического описания в настоящую поэму об экзотической природе. Он одним из первых применил элементы живописного стиля в повествовании и оказывал значительное влияние на изображение природы в прозе Шатобриана.

Таким образом, в эпоху сентиментализма и предромантизма фитоним постепенно усложняется, вокруг него возникают сферы, благодаря которым простой флоротроп переходит в стадию дискретного субъективно-коннотативного флорообраза (сфера чувств, связь природы и Бога, философские идеи). В эпоху сентиментализма с понятием пейзажа, пока еще очень робко, связано осознание близости окружающей природы душе человека, его чувствам, переживаниям (Томсон, Грей, Руссо). Описание пейзажа связывается с темой путешествий и размышлений об увиденном (Руссо, Бернарден де Сен-Пьер). Наконец, у Руссо фитоним впервые выходит за рамки формального описания природы и становится образом, связанным с воспоминаниями о былом, с поиском истины, символом отшельничества, уединения. Кроме того, он становится с денотативной точки зрения разнообразным. Большое влияние на развитие флорообраза оказывает ботаническая тема в естествоиспытательском эссе. Руссо и Бернарден де Сен-Пьер во многом подготавливают флорообраз, который в XIX в. разовьется в сложную и разнообразную традицию.