Парамонов: «конец стиля» – конец мышления?
Книга Б.М. Парамонова «Конец стиля» (М. – С-Пб., 1999), несмотря на бравую недиалектичность названия (впрочем, идеально отражающего содержание), читается захватывающе, как детектив, то есть как интеллектуальный ребус.
Чем привлекло меня вышеозначенное сочинение?
Во-первых, хочется отдать должное (а отдавать должное – моя слабость) лихой раскованности, даже бесшабашности, местами почти свободе мыслей и концептов. Привлекло прямо-таки завидное умение дерзко называть вещи своими именами, «остранивать», заземлять красоту, эту циничную содержанку. Не книга, а восхитительный сеанс окончательной детабуизации, снятия ограничений, срывания масок и смирительных рубашек с культуры. А где стыдливо покоились фиговые листочки (их, кстати, и срывать не надо: опадают при лёгком прикосновении)? Интимные места человечества хорошо известны: секс, еврейство, тоталитаризм (как-то: фашизм, коммунизм), святость искусства, культуры (бога почтенный Борис Михайлович почему-то старается обходить стороной. Так есть бог или нет, Борис Михайлович?). Получился этакий эротический контакт с культурой.
Во-вторых, сам «свободный», преодолевший цензуру культурных репрессий и табу тон является как бы вызовом моей концепции, рядом с книгой Парамонова превращающейся в реликтово-репрессивного монстра. «Моей» – можно было бы и пережить. Но для меня «моя» означает «не моя», а научная, претендующая на объективность, ничья. Если бы я не прочитал «Конец стиля», то наивно сказал бы «вызовом культуре», но теперь-то я понимаю, что вызов культуре и есть условие освобождения человека. Становится мучительно больно за бесцельно прожитые. Собственно, меня и не просили беспокоиться и постоять «за культуру», однако слишком уж лакомый кусок передо мной. Не устоял. Надеюсь, Борис Михайлович меня поймёт: эгоизм он числит большим достоинством человека, собственно, единственным. Вот и я туда же. Впрочем, может быть и такое, гораздо менее (или более?) романтическое объяснение: комплекс провинциала. С другой стороны, когда караван культуры повернёт назад, хромой верблюд окажется первым. Где провинция, где столица? Кто знает? Думаю, моя растерянность импонировала бы Парамонову как еще одно доказательство нежизнеспособности репрессивной культуры, загнавшей себя в тупик. Слабым утешением остаётся то, что никто не смеётся в этом мире последним.
Психоаналитизм уместен там, где исследовать приходится феномен «чистой» идеологии, т. е. постигать то, как реальные потребности прикрываются фальшивой мотивировкой, сублимируются. Тогда флер идеологии развеивается «как сон, как утренний туман», и мы вновь лицезреем прелести натуры, натурхама или, без экспрессии, человека. Тот ли перед нами случай, когда на каждого мудреца Фрейда найдётся свой психоаналитик? Уместен и оправдан ли разговор о концептах, мифологемах и философемах Парамонова в психоаналитическом ключе? Иначе: что перед нами: дурной сон идеологии или…
Или – это не обязательно собственно интеллектуальная система идей, собственно философия, теория познания; это может быть и некий отважный реализм, который противостоит всем идеологиям, но сам не является их преодолением, просто выигрышная оппозиция культуре – натурой (собой, собственным жизненным опытом: «Худшее из лицемерий – отрицать свой собственный опыт» («Дом в пригороде»)).
Что ни говори, а Парамонов занял круговую оборону (часто тактика такой обороны – нападение), ибо тема и исток этого блестящего ума (фундаментальные умы редко бывают столь блестящи: не всё золото, что блестит; кстати, в книге это доходчиво разъяснено) – культуроборчество. Сам баррикадный импульс ассоциируется с чем-то вроде «ты борешься, Боря, – следовательно, ты не прав». Жизнь выше морали, искусства, культуры – вот тема Парамонова. Живой человек (а всякий писатель и поэт, даже философ – живой человек, и творчество в известном смысле есть проекция живой плоти в знаки), «живой» (см. замечательную главу об Эренбурге «Портрет еврея») в отличие от пригнетенного и изувеченного культурой так влечёт биофила Парамонова. И вот его культуроборческое сознание выискивает жемчужные зёрна жизни в навозе культуры, в «говне» мысли, как изволил выразиться острый на язык автор. Этим объясняется зачастую поразительное мелкотемье для столь масштабного замаха. Гора рождает мышь, но зато какую мышь: способную колотить золотые яйца.
Начать с того, что автор выступает за демократию-постмодерн как способ нивелирования культуры в совершенно недемократическом, элитарном – концептуальном, следовательно, культурном – ключе. Значит, его вряд ли поймут те, кому это адресовано. Зато книга интересна тем, кто не равнодушен к культуре мысли, кто разделяет с Парамоновым слабость подвергать критическому рассмотрению всё, даже антипатии к большевикам и симпатии к постмодерну.
Книга в своём роде великолепна и неуязвима. Следуя принципу «остранения», смещая угол зрения и, соответственно, семантические пласты (вслед за Шкловским остранение трактуется «как способ обновлённого переживания бытия»), автор всегда будет прав, ибо разные пласты действительно-таки присутствуют. Остранение эффективно работает только применительно к идеологии, в том числе и в первую очередь – к искусству. Это забава, основанная на возможности сдвига идеологического восприятия в иную столь же идеологическую плоскость, и потому она действительно может считаться «странным» способом познания. «Остранение» выступает каким-то неполноценным видом познания: оно ничего не объясняет, а только оглупляет процесс познания; надо быть «сдвинутым», чтобы так познавать, и приготовиться к тому, что итогом познания будет серия сдвигов, не более того.
Нерепрессивность культуры, строго говоря, понимается как возможность сдвига, идеологических подвижек. При этом в остранение, понимаемое не только как технология, но и стратегия, заложен вектор движения: от иллюзий – к реальности. Спектр же и логика сдвигов-остранений не интересуют эту постмодернистскую потеху, ибо «спектральный» анализ отдаёт уже репрессией, внесением порядка пусть и в бесконечную, но всё же поддающуюся упорядочению «странную» стихию.
Таким образом, «остранение» можно интерпретировать как в свою очередь идеологическую функцию сознания, функцию освобождения из идеолого-репрессивного плена – с целью познания?
Нет, с целью освобождения. На этом точка. Логика реальности осознаётся как приговор искусству, словно искусство не является моментом реальности, плотью от плоти, пусть даже искусство действительно искажает или, если угодно, сублимирует реальность. Если искусство есть, значит, оно кому-то нужно. Это не каприз, а потребность. А потребность нельзя взять и отменить (как водится под предлогом борьбы с репрессиями).
Остранение (его апологеты-парадоксалисты должны оценить иронию ситуации: они первые угодили в ловушку, уготованную для простаков от репрессивной культуры) выступает недиалектическим актом дискредитации искусства как феномена ложного, вредного, вуалирующего суть человека и тем самым отвлекающего его от прямого назначения, а именно: борьбы за существование, за хлеб насущный. Вспоминается Пётр Великий, который варварскими способами боролся против варварства, тож прорубая окно в Европу.
Дискредитация, однако, не есть познание, также как и остроумие с эрудицией не есть аргумент (тут мы немного забежали вперёд).
Если «остранить» сам принцип «остранения» («пусть странен я, не странен кто ж?»), мы с грустью увидим в нём давно известную элементарную диалектическую сноровку, не более того. Грусть, понятное дело, надо расценивать как форму сочувствия Колумбу от культуры, вдруг обнаружившего, что открытый им материк давно известен, нанесён на карту, обжит и освоен. И всё, о чём так хлопочет Борис Михайлович, становится действительно смешно, как он и старается в этом уверить всех, а прежде всего самого себя. Sorry. Парамонов впечатляет шизофреническим умом и сумасшедшей адекватностью его воплощения. Блестящие выпады и эскапады делают этого супервиртуоза, интеллектуального д’Артаньяна неподражаемым. Он обаятелен даже в глупости, даже в идиотизме (что при желании можно считать признаком ума). Он сумел поставить дело так, что его и заподозрить в глупости – компрометантно. Себе дороже. И всё же Борис Михайлович прежде гениален, а потом (потому) умён. Иначе говоря, он (по большому счёту) схож, типологически подобен тем культурным героям, которых он неутомимо и методично, хотя и несколько однообразно, одним и тем же финтом свергает с пьедесталов. Возникает впечатление, что сам он как человек, чрезмерно ангажированный культурой, мстит ей за то, что она отвлекает его от дела жизни (т. е. от самой жизни). Пафос его довольно-таки ядовитой книги – деконструктивен, смертоносен, несмотря на то, что метит он в культурные оковы, удушающие жизнь. Жизнию жизнь поправ?
Культура – штука тонкая, и связь её с натурой, с которой они срослись пуповинами, настолько банально кровна, что истребляя культуру – испепеляешь жизнь. Стоит ли играть головой Гоголя в футбол («головой Гоголя нужно играть в футбол», настаивает Учитель, загадочно выступающий за искоренение самого института «учительства»)? Не приходило ли в голову Парамонову то простое соображение, что её, голову, можно использовать и по-прямому назначению – думать?
Однако объяснимся. «Смеяться, право, не грешно, над тем, что кажется смешно», по словам поэта, представителя, правда, репрессивной культуры. Над чем же смеётся раскрепощенный Борис Михайлович? Надо всем, кроме, кажется, антисемитизма и того фантома, который и он с почтением именует Бог. Злой пересмешник, Парамонов сам попадает в смешную ситуацию, когда то ли он смеётся, то ли над ним смеются (и это не тот случай, когда способность смеяться над собой – первый признак ума: над тобой смеются не вслед за тобой, умным, а опережая тебя, недалёкого). Смеяться надо всем – значит игнорировать гениальную дифференциацию Спинозы: не смеяться – а понимать; это значит смешивать научное и эмоционально-оценочное (идеологическое) отношение, т. е. ставить телегу впереди лошади, что, согласимся, смешно. Генеральная, сквозная установка книги элементарна, как хлопоты кобеля: культура – ложь, а правда – в инстинктах. Вот почему русский неоницшеанец неутомимо ёрничает: дескать, все, все кривлянья и гримасы культуры сводятся (через психоанализ или же минуя таковой) к простым и честным импульсам, исходящим из зоны жизни, из нерепрессивной тяги «потрахаться», то есть из того, что находится по ту сторону морали, по ту сторону добра и зла. При этом диалектика взаимоотношений репрессивной – нерепрессивной культур его мало интересует, оттого так скудна палитра эмоций: от зубоскальства до скалозубства.
Самое интересное – прав Борис Михайлович, но как-то так прав на 50 %, что сразу и не поймёшь, правду говорит он или врёт (бессознательно, конечно, врёт, оказываясь сапожником (психоаналитиком) без сапог (во власти бессознательного)).
А всё из-за пренебрежения культурой. Та данность, что человек есть скотина и грязное животное – хорошо известна (виноват, известна, но плохо усвоена, и в этом смысле просветительский культурный подвиг Парамонова следует оценить по-достоинству). Но вот остановиться на «этом», сложить лапы и в «эпатажном» стиле покуражиться, объявив признание «этого» единственно возможным прогрессом – не есть ли это перебор, то самое классическое расшибание лба, когда требуется-то всего лишь соблюсти ритуал моления?
Понять культуру – не значит отвергнуть культуру. Сама эссеистическая форма уместна там, где речь идёт о научно-популярном изложении материала (для тех, конечно, кто видит разницу между наукой и её адаптацией к человеку из народа, излюбленному герою антибольшевика Парамонова). Борис Михайлович даже и весьма популярен (положение обязывает?), и даже сама «темнота» изложения снискивает ему популярность (народ охотно верит тому, чего не понимает). А как обстоит дело с научной стороной популяризируемых взглядов?
Мне по душе метод Парамонова: за деревьями видеть лес, за частным – общее. Поэт действительно всегда больше, чем поэт, ибо в его творчестве сказывается больше, чем он сказал (поэзия ведь глуповата, и поэт не ведает, что творит). Отдавая должное Борису Парамонову как поэту культуроборчества, воспользуемся возможностями метода.
Архетип ситуации, бесконечно воспроизводимый в книге (все разные культурные сюжеты – об одном и том же): культура, тем более культура высокая (речь идёт в основном о художественной культуре), есть гнусная и лицемерная сублимация. Она заслоняет жизнь, уводит от жизни, неверно её интерпретирует. Фокусы психики причудливо отливаются в монолит идеологии, и потому венцом теории познания выступает психоанализ, распутывающий эти психоклубки и показывающий их виртуальную природу. «Ах, Вася, скажите, отчего это соловей поёт? – Жрать хочет, оттого и поёт»: таков, в интерпретации Парамонова (цитата – из Зощенко), немудрёный культурный механизм сублимации. Или (из Чехова): «Если зайца долго бить по голове (репрессировать – А.А.), он и спички научится зажигать» (т. е. овладеет неким культурным навыком). Вывод: «бедный заяц Бердяев» («–121», статья о взаимоотношении гомосексуальности с культурой). Смысл: бердяевский вариант экзистенциальной философии – «вариант гомосексуальной маскировки». Соответственно, «творчество – это индивидуальная смелость, превращающая комплекс в норму». В таком случае какова ценность сублимации, творчества художественного, и даже научного?
А никакой, естественно. (Тут нужна не смелость мысли, а смелость «голого короля», уверенного, что «сдвиг» есть норма.) Никакой. «Творчество при таком понимании демистифицируется, любая жизнедеятельность, требующая усилий, становится ему равна.» Хочется воскликнуть: «Ой ли, Борис Михайлович? Любая ли? Равна ли?»
Но мы сохраним, как нам и предписано, мину серьёзно-репрессивную, не будем выбиваться из стиля, не станем скоморошничать, а спросим ответственно: а как Вы измеряете тщету духовных усилий золотаря, золотопромышленника и златоуста? Вы что же, всерьёз полагаете, что деньги, этот всеобщий эквивалент, не пахнут? «Жизнь выше морали» и «жизнь, имеющая моральное измерение, которое не подавляет жизнь, сообщая ей, вопреки умозрительным опасениям, высшее витальное качество» (это уже моя позиция) – всё едино? Весь мир бардак, все люди, понимаешь, не люди, так что ли?
И Вы предлагаете закрыть проблему уже самим фактом наличия жизни? Вначале была жизнь, а слово было о жизни, и слово было глупым, потому как сублимированным. И всё?
Как говорят в таких случаях, не густо. А еще культурные люди выражаются так: мне кажется, коллега несколько неправ, утверждая, что Земля имеет форму чемодана. Мне тоже, признаться, кажется, что Борис Михайлович несколько того, хватил лишку.
В сущности, перед нами либо религиозное сознание в его авангардном варианте (так сказать, дань просвещенному времени), либо вульгарный материализм, который вполне может быть формой сознания религиозного. Парадокс-с.
Послушаем, однако, Парамонова дальше (цитаты, и предыдущие, и несколько последующих, взяты из программного эссе, давшего название всей книге): «Ценность человека определяется фактом его эмпирического существования, и демократия не считает себя вправе предъявлять ему дальнейшие – культурные – требования, вырабатывать в нём нормальное, нормативное «я». Фактичность и есть ценность, это данное, а не заданное, наличествующее, а не долженствующее быть». Звучит прогрессивно. А вот ещё: «Стиль бесчеловечен. Стиль идеологичен, как всякое мировоззрение, но демократия принципиально отвергает мировоззрение, идеологию, она занята исключительно решением текущих проблем, её метод – частичная социальная инженерия (Карл Поппер)». Что мне здесь нравится, так это честность. О масштабности личности Бориса Парамонова можно судить уже по масштабности заблуждений. Цель литературы «как формы сознания» – её конец («Ной и хамы»). Или вот ещё цитата («Ион, Иона, Ионыч (конец русской литературы)»): «Литература – русский коллективный невроз», и «патогенная его подоснова несомненна». После таких автопсихоаналитических пассажей, надо полагать, Парамонов – это никакая не литература, книга его не книга, да и поэт он не настолько, чтобы прописаться там, где «местопребывание поэзии». Обсудим и это.
А вот уже, судя по всему, осиновый кол в гроб литературы как культуры («Голая королева»): «Высота художественной культуры находится в прямо пропорциональной связи с угнетённостью и отсталостью масс» («Пушкин стоит псковского оброка»: преподносится как цинизм «барственного эстета» Герцена; на самом деле читай «не стоит». Стоит – или не стоит, или – или: вот по какой познавательной технологии изготавливался кол. Грубая работа.) «В высокой культуре страдают и народ и творец»; «современная культура» же «борется со страданиями, хочет избавить людей от страданий. И это избавление происходит за счёт духовных вершин: меньше страданий, но меньше и вершин». Читая такое, хочется воскликнуть: Парамонов себя под Лениным чистит – не в смысле стиля, нет, в смысле овладевания всем идейным богатством мировой культуры. Но зная, как Парамонов относится к Ленину и культуре, я удержусь от восклицания. Вот такой «демократический поворот» темы (глава из цитируемой работы называется «Демократия как эстетическая проблема»). «Эстетика демократии – (…) то, что называют «постмодернизм».
Отсюда следует («Красное и серое»): Коммерциализация искусства – громадный культурный сдвиг» (чем хуже для духа – тем лучше для человека, ибо, как выяснилось, человек и дух – не едины суть). Или: «Учитесь торговать – и вы спасётесь», т. е. искупите культурные грехи («Поэт как буржуа»). Продолжим «Красное и серое»: «нерепрессивная культура» видит свою задачу в том, чтобы превратить человека «не в гражданина, а в потребителя». «Высокий художник служил эксплуатации потому, что закреплял нормативность культуры в творчестве красоты. (Нет, всё же обширна тень Ильича! – А.А.) А жизнь некрасива, и в этом качестве имеет право на существование. Это и есть радикальнейшее из прав человека: право быть собой в своей эмпирической ограниченности, жить вне репрессий нормы». Вот она, «радикальная смена духовных вех» («Бессмертный Егорушка»). Ей-богу, Борис Парамонов с его тягой к отчётливости и недвусмысленности формулировок мог бы претендовать в культуре на большее, нежели на «интеллектуальный эпатаж».
В таком идейном контексте Парамонова интересует Гоголь как отец «заброшенного дитя России – Чичикова», «поэта-буржуа»; Чехов как «самый настоящий мелкий буржуа» и «провозвестник буржуазной культуры» (призывающий «дуть в рутину»); Зощенко, проза которого – «ступень в становлении русского демократического сознания», ибо он был «певцом человека труда», «потребителя», человека, взятого «в своей эмпирической ограниченности»; Леонов, вызывающий «невольное восхищение», любопытен тем, что «разочаровался он в художестве как высшей форме культурного бытия» и из «самого художества, из этого священного безумия, сделал форму доходной деятельности!» («Бессмертный Егорушка»). И Шкловский, и Стивен Спилберг, и Эренбург, и Чапек, и Цветаева интересны в непоэтической, допоэтической, некой первозданно-жизненной ипостаси, как вариации на тему «жизнь не только вне морали, но и вне культуры» («Солдатка»).
Вырисовывается цепочка, замыкающаяся в круг: постмодерн, где реализован «конец стиля», – демократия как проекция постмодерна (и даже – христианства, религии в широком смысле, см. «Пантеон: демократия как религиозная проблема»: «в нашем контексте демократия обретает если не религиозный смысл, то соотнесённость с религиозными содержаниями»), – потребитель как субъект демократии, – еврейство как идеальная – пластичная, счастливо избегающая определённости – человеческая субстанция, без зазора стыкующаяся с демократией, плюрализмом, потребительством и постмодерном, – культура, где «приватизация бытия» разрывает цепи репрессивных норм и оборачивается «концом стиля» – где властвует антикультура, натура… «Флора и фауна дают урок постмодернизма» («Конец стиля»).
Таков «культурный проект» Парамонова, хотя сам он в стиле «диалектического материализма» скромно отводит себе стороннее место в истории (в парадоксальном соответствии с антимарксистским постулатом: «личность формируется утратой исторического горизонта», здесь и сейчас): «моё «разрушение эстетики» – только посильная констатация свершившихся фактов (жизнь идёт своим путём, отвергая навязываемое ей «высокой культурой» – А.А.), а моя ересь в том, что я эти факты не осуждаю, а приветствую». Узнаю тебя, жизнь, принимаю и приветствую… Как не поэт? Поэт, поэт – уже в силу диалектики единичного и всеобщего: каждый человек поэт, еврей и демократ. И коммунист. И скромничать нечего: книга – «о поистине фундаментальных сюжетах бытия и культуры» («Зощенко в театре»).
Радикальный нюанс в качестве контрверсии: осуждение равно как и приветствование фактов и называется идеологией. Несмотря на то, что Борис Парамонов пытается философской скороговоркой фундаментально, именно культурно легализовать свой проект, рассуждая о «демократическом мышлении» и «демократизации знания», суть которых сводится к «проблеме редукции», т. е. «сведении высшего к низшему», что парадоксально именуется прогрессом (психоанализ Фрейда понимается как механизм и инструмент подобной редукции «духа к сексу») («Голая королева») – несмотря на это мы имеем дело с классическим феноменом идеологии, с маскировкой «под науку» и со всеми вытекающими отсюда репрессиями.
«Время не переспоришь», считает чуткий к веяниям эпохи Парамонов, и считает это убойным аргументом. Поэт, конечно, поэт.
Спорить со временем не следует: к чему бесплодно спорить с веком (а вот это сказано уже не поэтически, умновато для поэзии)? Время надо понимать.
Конец стиля, конец организации и определённого порядка, который источает определённый смысл, – означает конец разумного отношения. А конец разумного отношения (чаемый закат «репрессивной культуры») означает начало свободной от «репрессий» разума – но подчинённой зависимости от неразума, инстинктов, эпохе. Природа не терпит пустоты. Отмена культурной репрессии означает репрессию натуры. «Где начинается эклектика, там зарождается свобода» («Конец стиля»). Всё это, видите ль, слова, слова, слова, т. е. постмодерн. Эклектика как форма свободы от культурного порядка одновременно есть форма зависимости от хаоса натуры, иными словами от порядка куда более бесчеловечного.
В постмодернистских эпатажах, претендующих на суперноваторство, поражает прежде всего дефицит новизны. (Кстати, эпатаж, эксгибиционизм – это ведь не столько культурная, сколько психоаналитическая проблема. Однако оставим сей скользкий сюжет. Кстати, Борис Михайлович на нем несколько раз самоуверенно поскользнулся, а может и упал. Но оставим.) Вдоволь нахохотавшись над психической, иррациональной (выдаваемой, заметьте, за разумную) потребностью в отыскании ограниченного числа простых и вместе фундаментальных законов, «норм», исходя из которых можно было бы распутывать все сложности мира, постмодернисты попали под власть другой психической потребности: отречься от разумного отношения и остаться с чувством вселенского абсурда, т. е. с чувством жизни. Или – или. Что же в этом принципиально нового или революционного?
Не нова не только «проблема», но и выход из метафизически сработанной ловушки указан уже давно. Его усматривают в диалектике конечного и бесконечного, единичного и общего, простого и сложного, порядка и хаоса и, следовательно, репрессивной и «нерепрессивной» культуры. Диалектически воспитанный ум (иначе: взращенный в традициях репрессивной культуры; то, что называют умом, можно вырастить только в культуре, детище ума – т. е. в среде по определению репрессивной, круто замешанной на стремлении к порядку, если угодно, на желании за деревьями увидеть лес), верный принципу единства, взаимоперехода и взаимодополнительности противоположностей, не допустит абсолютизации ни одной из них и не станет одну интерпретировать полностью через другую или, напротив, закрывать глаза на их взаимопроникновение. Постмодернисты допустили такое – и оказались в ситуации намного более смешной, нежели та, над которой они потешаются: «конец стиля» и «конец репрессивной культуры» они приняли за чистую монету. Для них условием победоносного шествия нерепрессивной культуры стало отсутствие культуры репрессивной. Вот и поспешил наплевать в колодец, из которого ещё пить и пить («петь» в его понимании), неосторожный, поверивший, по сути, в конец света Борис Михайлович Парамонов. И напрасно.
Если уж говорить о новаторстве постмодернизма, то заключается оно в новых акцентах в рамках «старой», традиционной теории познания, а именно: диалектические превращения, как обнаружили пересмешники, граничат с абсурдом и то и дело трансформируются в него, как курица и яйцо. Постмодернистский ум – это ум, вкусивший диалектики, но не справившийся с ней, изувеченный ею и, в результате, ум капитулировавший, объявивший внерациональное (нерепрессивное) постижение (ощущение) реальности Абсолютом. Согласимся: сводить всё к матрице универсалий и не считаться с «генетикой» особенного и единичного, этой священной для любого постмодерниста категории, – грубая интеллектуальная халтура; но не видеть за отдельным закон всеобщего (за деревьями – лес) – это невежество. Вот у Парамонова много, очень много деревьев, а лес жидковат. Патологическая эрудиция, избыток информации явно ослабили методологическую (репрессивную, однако) узду.
Вот уж поистине: все разумные дороги ведут в пучину бессознательного. Бессознательное никогда не врёт; но оно никогда не скажет правды. Тривиальность концепции, отменившей концептуальность как таковую, порождена младенческим лепетом интеллекта. А мало интеллекта в определённом смысле означает много стиля, художества, красоты. Со стилем трудно быть последовательным, ибо последовательность в данном случае означает диалектичность, ту самую божественную непоследовательность, которой так не хватает «воителю» Парамонову. У него искусство выступает всегда и только противовесом жизни, т. е. как феномен идеологии. Борис Михайлович в упор не замечает того, что как феномен эстетики, той самой чистой эстетики, которая, вроде бы так нравится Парамонову, демократическому эстету, как «игра», «божественный пустяк» – искусство целиком и полностью на стороне жизни.
Таким образом, прежде чем грубо манипулировать функциями искусства (демонстрировать, в сущности, тот же социологизированный, т. е. марксистский подход, только с точностью до наоборот, вывернутый наизнанку, а изнанка социума есть не что иное, как «флора и фауна»), следует разобраться с природой художественного сознания. Таковая природа и в Америке природа, демократии или фашизмы, евреи, русские и гомосексуалисты (а также коммунисты) не могут изменить природы.
«Путь разума завёл меня в беду, теперь путём безумия пойду…» Счастливого пути, как говорится. В качестве напутствия хочется сказать следующее. Конец стиля ещё не означает конец эстетического, а вот конец эстетического именно означает конец стиля. Не торопитесь, а то успеете. Конец стиля – начало научного отношения, в свете которого игры в репрессивную или демократическую (нерепрессивную?) культуру гроша ломаного не стоят. Абсурд, хаос, ненорма как были, так и остались моментом диалектики – моментом, цементирующим порядок, а «репрессированные культуристы», оказавшиеся на свободе, качают свою интеллектуальную мышцу просто так, в стиле «силы ради силы», ничуть не ностальгируя (боже упаси!) по нормативности порядка. А если и ностальгируют, то это уже бессознательно, и разум здесь не при чём.
Возразим: само бессознательное вычислено по технологи разума и является ничем иным, как моментом сознания, сам постмодерн с его открытием «репрессивной» культуры есть продукт (хотя и неполноценный) разума…
Впрочем, всерьёз дискутировать с постмодерном, «репрессировать» вольный, свободный от пут разума народ, абсолютизирующий психический, иррациональный компонент свободы, всё равно что преподавать логику в дурдоме. Сумасшедшие всегда правы.
Я в восхищении от философских замашек (может быть, лучше сказать манер? Нет, манеры – это пристало барственному интеллектуалу Герцену, у демократов должны быть замашки: сохраним диктат стиля) Бориса Парамонова, который с вальяжностью маэстро, постмодерново, мгновенно разгребает вековые философские завалы. В случае если теория какого-нибудь Гегеля противоречит его, Парамонова, младо– (и мало-) интеллектуальной концепции, тем хуже для теории какого-нибудь Гегеля. Просто, походя, не оставляет камня на камне. Творит чудеса, я бы сказал, имея в виду именно то, что сказал: творит чудеса, фантомы, не имеющие отношения к реальности. Ведь по большому счёту основная претензия к культуре – обвинение её в репрессивности, заданности (из лучших, конечно, побуждений) – это претензия к тому компоненту культуры, который называется разум. Отнюдь не коммунизм или фашизм с их бесчеловечностью так беспокоят Бориса Михайловича (это была бы мораль), а то, что общества эти были сработаны «под идею». Неважно, хорошую или плохую, идея плоха уже тем, что она идея – субстанция, противостоящая жизни. Идея – это порядок и иерархия. Вот против внесения в жизнь какого-то бы ни было, пусть мало-мальского порядка и направлена главная идея книги Парамонова. И тут «один из самых оригинальных и острых мыслителей современности» (так указано на обложке остроумной книги) выступает с самыми банальными нападками на культуру. Он, обжёгшись на молоке идеологии, даже в искусстве видит прежде всего идеи, отсюда – фобийная тяга к искусству как «игре». Его культурными героями-мыслителями становятся невразумительные Бахтин, Шкловский, Хайдеггер, в мыслители попадают женщина (Палья), русские религиозные путаники – всё публика, так или иначе дискредитировавшая мысль, рациональный подход как таковой. Особенно, конечно, нравится психоанализ: жрать хочет человек, потому и поёт (то бишь думает). Психоанализ тем хорош, что, подумав, приходит к заключению: думать всегда вторично, производно, факультативно. Первичны базовые инстинкты. Секс стал едва ли не главным героем книги, в смысле главным контрагентом, противостоящим интеллекту. Редукция «мозга к паху» (с восторгом цитирует Парамонов поэта) – вот тема книги.
Ну, что ж, это действительно главная тема культуры, только с поправкой: не мозг с пахом являются главными «субъектами» и «производителями» культуры, полюсами, смыкающимися в целостность (редукция по Парамонову – это какая-то ньютоновская механика, скрещённая с павловской физиологией), а психика и сознание, душа и ум, моделирующее и рефлектирующее сознание. И до сих пор именно искусство, продукт сознания моделирующего, противостояло собственно мыслительной деятельности, а у Парамонова оно же, искусство, и стало главным носителем идей, умом и сознанием. Какой-то озадачивающий, совсем уж редуцированный парадоксализм.
Таким образом, под одну гребёнку сострижено всё в культуре, где только шевелятся зародыши мыслей. Собственно, кастрирована сама культура. И остроумие провозглашено де факто высшей формой мышления.
Теоретически книга не дотягивает даже до корректной постановки основной проблемы культуры. Однако ларчик открывается просто: остроумие – результат сведения «мозга к паху», новоявленный фиговый листочек.
Нападая на «идею», Парамонов оказывается в компании с теми, кого он клеймит как идеологов (например, Толстым Л.Н. или Достоевским, автором легенды о Великом Инквизиторе), и становится в оппозицию к тем, кого насильно записывает в свои союзники (к тем же Пушкину и Чехову). Это был бы длинный разговор, к тому же разговор о моей концепции, поэтому ограничусь тезисами, разбросанными в статье.
Вернёмся к жидковатой философии Бориса Михайловича. В одном месте книги он проговаривается: «Я попытаюсь сейчас объяснить философию Лосева своими словами, без эйдологии и диалектики; самое смешное, что это вполне возможно». Самое смешное здесь то, что это кажется возможным. «Тёмные методологии» не интересуют Парамонова, его интересует исключительно свет, идущий от инстинктов, от «паха». Другими словами, самое смешное – дилетантизм мышления, идущий от установки на вторичность мышления. Гораздо важнее – знать, нежели понимать. Поэтому «фронт культуры» Парамонова – необъятен: от «какого-нибудь Антисфена», который «оказывается интересней и нужней Сократа», до Вуди Аллена и Тимура Кибирова. И Парамонов везде побеждает. За счёт поверхностности, отсутствия глубины, за счёт того, что не додумал до конца. Пирровы победы.
И вот здесь «парадоксалист» Парамонов оказался прав (я бы сказал, он перехитрил самого себя): та культура, которая ему кажется единственно возможной, которую он побеждает (культура произвольно творящего, субъективного, моделирующего сознания), действительно заслуживает критического рассмотрения (но опять же – не отрицания). Художественная культура, культура «искажения», должна быть осознана в качестве таковой. Но чтобы верно понять мотивы и сверхзадачу искажения, надо диалектически совместить его с объективным, научным, неискажающим познанием. Парамонов же, как «клоун» Лосев («Долгая и счастливая жизнь клоуна»), делает трюк: формально отрицает отрицание, не обогащая первое – вторым. Получается «дурное» отрицание. Боюсь, всё то, что я мог бы ещё сказать о бумерангах познания, будет творчески мыслящим людом воспринято как «морализаторство» (в переводе с научного языка культуры на свой, родной, образно-символический; если на то пошло, ни эллина, ни иудея – а две культурные «породы»: какие-нибудь Сократ, Антисфен, Спиноза и т. п., с одной стороны, и легионы идеологов-художников – с другой. Но это так, к слову.). В той же работе сказано: «самую высокую культуру можно понимать как некую высокую клоунаду, то есть игру. Такие трактовки культуры неоднократно давались самыми высокими мыслителями человечества». Надо понимать: самоликвидация культуры, следовательно, разума – высшее достижение того же разума. Или: разум годится лишь на то, чтобы уразуметь, что всё в мире неразумно, некультурно. Вот, очевидно, роковой импульс и точка отсчёта (концептуальная «печка») умственных усилий Парамонова, подвигнувшие его на культурный хадж в Мекку психоанализа: разъяснить неразумным, насколько они, редукционисты, мудры.
Скажите после этого, что Борис Михайлович не дружит с диалектикой. Здесь всё проще: он её не понимает. Перефразируя «вычеканенный» самим автором афоризм, перечеканим: любая мысль ценна ровно настолько, насколько она мысль. В сущности, Парамонов выполняет ту же миссию в культуре, что и Наташа Ростова: делает нашу жизнь не «лучше», но «более отвечающей замыслу о человеке» («Пантеон: демократия как религиозная проблема») – и, что важнее всего, делает это не путём познания, а путём эмпирического приспособления, типично женским, извилистым, внешне парадоксальным, а по сути ортодоксально-прямолинейным способом.
Откуда у автора такая деструктивная тяга к редукции и авторедукции в «фактичность», в эмпиризм, в «жизнь, к «серым рыбкам», вспять по эволюционной спирали, в зоологию (не в омут ли психоанализа меня опять заводит)?
Всякий очень культурный человек, а тем более человек, всю жизнь «по призванию» ковырявшийся на ниве культуры, не может не испытывать глубокого разочарования, глядя на выращенные им плоды. Даже у мастеров культуры – жалок результат, что уж говорить о рядовых тружениках, серых рыбах-с. Натурально, хочется плюнуть в морду культуре за профуканную жизнь. Культура – дура, вот и культуротворец чувствует себя в дураках. С кем поведёшься… «Что мне «это» дало?» – лежит в подтексте плевка. Чувствуешь – я бы семижды семи раз выделил это слово: не понимаешь, а чувствуешь – себя обманутым, словно жизнь, какая-то настоящая, завидно содержательная, прошла стороной, пока ты там ковырялся. «И вдруг мелькает мысль-заря: а может быть я и рифмую зря?» Это Маяковский. А вот Парамонов: «Вопрос ставится: а зачем романы писать?» («Рэпперы в Дарлингтон-холл»).
Другая жизнь проходит на какой-то другой ниве. Возникает желание свести счёты, разоблачить грандиозную мистификацию («сама культура «карикатурна» «, там же, в «Рэпперах»), а на эту благую цель жизни не жалко. Мне отмщение, как бы, и аз воздам. Такова логика чувств.
Понимаешь-то совсем иное (если способен понимать: тут никакой репрессии): что никакого обмана и не было. Просто сама жизнь человека есть жестокая мистификация (по меркам человеческим, разумеется): вся культура есть отрицание белокурой бестии, но живёт эта самая культура именно за счёт бестиарности. Поняв закон жизни, ещё больше уважаешь культуру, ненавидя и любя. Словом, в своём святом гневе супротив культуры бывшие создатели культурных ценностей, культуртрегеры, оказываются в положении этаких шалунов: малыш уж отморозил пальчик (или там что-нибудь ещё), ему и больно и смешно. У него «вава», рана, нанесённая культурой.
Еще раз повторю: и чувства естественны, и эмоциональная реакция на них. Неестественно одно – логика разума, которая тоже должна быть естественной, нормальной. Тот забавный факт, что «так нас природа сотворила, к противуречию склонна», можно, по принципу остранения, считать диалектикой. И тогда окажется, что мы ходим вокруг да около, не решаясь сказать главное: речь идёт о двух разных культурах – художественной и собственно научной, в основе которых лежат, соответственно, моделирующий и рефлектирующий типы сознания. В рамках культуры «художественной», обижающейся (несущей свою информацию на языке образов-моделей), остранение означает переход в иную «веру», со всем сознательным обнажением игрового момента такого перехода (по Спинозе «и плакать, и смеяться, и ненавидеть»); если же мы «остраниваем» одну культуру не другой верой в рамках одной культуры, а другой культурой, один язык культуры, образный, другим, абстрактно-логическим языком понятий, то мы тем самым переводим «игру» в план научный (по Спинозе: не плакать – а понимать), где смех является тем самым смехом без причины.
Парамонов (по большому счёту) говорит с нами языком моделирующего сознания, привлекая при этом материал (концепты), неподъёмный для «художества». Он, конечно, анализирует, что само по себе отдаёт наукой, но делает это литературно, даже художественно.
Вот меня и заинтересовал феномен Бориса Парамонова как человека, личности (выступающей за полезное обезличивание), остановившейся у последней черты: не у той черты, за которой кончается культура и начинается натура (этот сюжет затаскан и малопродуктивен в познавательном отношении, ибо весьма приблизителен, спекулятивен, напоминая что-то вроде: то ли он украл, то ли у него украли), а за которой кончается одно, моделирующее сознание (культура, если угодно), и начинается другое, рефлектирующее. Вся неоднозначность (читай амбивалентность) такой классически маргинальной позиции сказывается в том, что он, будучи вышколенным интеллектуальным постмодернистом, балансирует на грани мысли и чувства, на грани двух культур. Само по себе это ни хорошо, ни плохо. Плохо то, что он допускает (бессознательно?) подмену одного сознания другим, анализ научный – «анализом», заказанным идеологией. И результат подобной как бы научной позиции, обрушивающейся на идеологию культуроцентризма (по задумке – на идеологию как таковую), – идеология культуроборчества. Над чем посмеешься, тому и послужишь. Результат серьёзных культурных усилий – всего лишь очередное художественно-идеологическое остранение.
Культурфилософсая интенция книги – быть живым, живым и только, до конца. Только живым означает: перестать быть культурным, перестать думать. Вот тут-то и возникает сакраментальный вопрос: мастером какой культуры является Парамонов, какой культуре так пассионарно он сопротивляется, какую культуру предлагает он вынести ногами вперёд? Художественную? Научно-гуманитарную (находящуюся, кстати, в лежачем положении, когда её бить удобно, но не принято)?
Жизнь выше любых, всех и всяческих идеологий, «вещество жизни» почему-то отторгает идеологию: на этом простом основании Парамонов решил, что он, жизнелюб, находится вне идеологий. На самом деле получился очередной миф, миф о том, что жизнь может обойтись без мифа. Не может, и доказательство тому – книга культуроборческого Прометея-мифотворца Парамонова, замаскировавшегося под серое. Не самый худший цвет, согласен, но суть в другом: маскировка, имитация это или «правда жизни», просто правда?
Писатели, поэты и прочие сублиматоры суть не кто иные, как самые ярые защитники жизни, ибо чувственно (психологически) воспринимать – уже поклоняться Эросу. Не покушаются они на Эрос (провозгласить, заметим, можно всё что угодно), хотя бы потому, что невозможно сделать это средствами искусства. Танатос – это анализ, тот самый «конец стиля».
Накаркал, на каждом шагу накаркал себе Борис Михайлович. Ведь он, многоопытный человековед, продемонстрировал тип сознания культурного дикаря. Я бы покривил душой, если бы воскликнул: столько знать и при этом мало что понимать в том, что знаешь. Это более, чем естественно. Это культурная (идеологическая) форма приспособления к себе любимому, многознайке. Борис Михайлович Парамонов прикидывается «просто Васей», но на самом деле поёт как тот соловей, что жрать хочет. Петь отнюдь не всегда значит притворяться, что ты не хочешь есть. В данном случае – петь, чтобы жить, а не жить, чтобы петь. Ведь как рассуждает автор?
Литература должна стать средством к существованию, способом добывать «жратву», чтобы петь не хотелось. Петь, творить культуру – если не стыдно, то лицемерно. Вот сверхчестностью сверхчеловека продиктованные строки: «Что делать – мне нравятся люди, умеющие быть богатыми» («Бессмертный Егорушка»). Как говорится, дело вкуса. Кому нравится поп, кому попадья, а кому попова дочка. Быть богатым – быть вне культуры: тут как бы и психоанализа не надо. Всё как бы ясно. Кроме одного: зачем писать элитарную по проблематике книгу, которая явно не принесёт богатства, жратвы? Зачем «петь»? Нет ли в пении момента, который невозможно редуцировать к «паху» и «жрачке»? Есть такой момент, конечно, и момент этот: искусство больше, чем натура, но явно меньше, нежели культура.
Идеология несводима к результату, который может дать и обеспечить психоанализ, она вообще не может быть познаваема только психоанализом. Дело в том, что идеология далеко не тождественна «бессознательному», хотя «оно» является существенным компонентом всякой идеологии. Другой не менее, а часто и более существенный компонент – нечто прямо противоположное бессознательному, но в то же время в значительной степени определяемое им: концепция, система идей, как бы (по форме) собственно сознание.
Принципиально важно то, что оба идеологических компонента несводимы один к другому при всей их взаимозависимости и неравноправности. (Заметим, что соотношение компонентов и их «удельный вес» в разных типах идеологий – разные.) Идеология как тип сознания, моделирующего сознания не может быть исключительным предметом психоанализа. С другой стороны, идеология не исчерпывается «прямоговорением» («творчество обессмысливается, перестаёт быть нужным как творчество, как метафора и миф, подменяется (выделено мной – А.А.) прямоговорением» («-121»). Прямоговорение, если под ним разуметь абстрактно-понятийное, обходящееся без посредничества образов «говорение», – это логическое воздействие на сознание. «Миф и метафора» – это воздействие на чувства и подсознание. С какой это стати «творчество перестаёт быть нужным» и «подменяется»? Потому что Парамонову захотелось редуцировать и усечь человека, обойтись одним полушарием? Подмена и есть классическая репрессия. Отсюда следует совсем не то, что следует у Парамонова, а у него следует: «главное духовное событие» эпохи – «превращение художника в коммерсанта» («Бессмертный Егорушка»; речь, правда, идёт об «истории русской культуры советского периода», но содержание этого периода осознаётся как основное содержание эпохи «обуржуазивания», эпохи «смены типов культуры», «высшей» на «низшую», «культуры» на «цивилизацию» («Голая королева»)). Главное духовное событие эпохи – изживание идеологической иллюзии, мифа о том, что человек может обойтись без культуры, без «метафоры и мифа», одним только утилитаризмом и плоским рационализмом; с другой стороны, изживание мифа, согласно которому человек может обойтись только мифом и метафорой, религией и искусством, без теории познания и философии сознания. Убогий рационализм уже затеял две мировые войны, его же логика неуклонно подталкивает к третьей – и это будет реальная цена «слов», пустяков, идеологического трёпа и стёба.
Репрессии необходимы, но репрессии, понимаемые как «осознанная необходимость», а потому становящиеся репрессиями во имя жизни, т. е. во имя того, чего ради их стремятся отменить. Получается своего рода «демократический императив»: не можешь думать – не думай, будь рыбой, но оставь Гоголя и Сократа в покое.
Таким образом, идеология «подведомственна» теории познания, но уж никак не психоанализу. Получается буквально: «мозг к паху». Плохо получается, потому что неверно. Вот тот маленький, на непросвещённый взгляд, теоретический прокол, который делает культурный проект Парамонова пустым, постмодерновым, словами, стилем, остранением. В культурно-философском смысле – грош ему цена, в рыночно-базарном – не знаю (но желаю, чтобы восторжествовал закон компенсации), в эстетическом – впечатляет: приятно, любопытно. Местами глубоко. Но эта тема увела бы нас в сторону, в мою сторону.
А теперь обратимся к излюбленным русским коррелятам, русским сюжетам, русским идеям Парамонова. Боже сохрани записывать Бориса Михайловича в патриоты, он этого не заслужил, и я не хочу его обидеть, но отчего не предположить, что судьба России не вовсе безразлична Парамонову?
А в отношении России всё, что сказано в книге – совершенно справедливо. Именно так: менталитету русских не хватает «еврейства», жизни – Чичикова, Лопахина и повара (он же лакей) Смердякова, общественному устройству – демократии, искусству – деидеологизации (тут, правда, идеологическая заморочка; любому искусству не хватает деидеологизации (а если хватает – то это уже не искусство), даже еврейскому). Но всё, что справедливо в отношении России, в отношении искусства и тем паче культуры более, чем несправедливо: это попросту неверно. Миф. Вот мы и попытались демистифицировать культурную концепцию Парамонова. «Конец стиля», как и все художественные книги, справедлива, верна и полезна в определённом отношении, словно яд змеи; в другом отношении та же книга (тот же яд) – опасны.
Да, России нужны Чичиковы и Лопахины – именно потому, что у России есть Гоголь и Чехов (или, если угодно, потому, что «Мёртвые души» – поэма, а в «Вишнёвом саде», кроме Лопахина, мужика «от сохи» или «лопаты», есть ещё ранимая Раневская Любовь). Для равновесия, для баланса нужны – ради жизни в конечном итоге. А Гегель России не нужен?
Наличие дураков и отсутствие дорог – следствие, но не причина. Причина причин коренится в том, что мы даже не замечаем отсутствия «состава мысли» в общественном теле. Вот будут «невтоны» и «гегели» – будут и «лопахины», ибо «лопахины», «чичиковы» и «бендеры» есть карикатура на Гегеля, а не альтернатива Гоголю. Плоский рационализм и прагматизм появляются не потому, что головой Гоголя начинают играть в футбол, а потому что ею думают. Банально шевелят мозгами. А путь к высокой мысли – пусть себе потом карикатурно травестируется, было бы что окарикатуривать! – лежит через высокую литературу и культуру. Иного пути нет. Таким образом, литература, «пение» являются залогом появления мыслящих, в том числе и плоско мыслящих, существ.
Да, России, государству и обществу, сегодня не хватает плоского рационализма, того самого одномерного прагматизма, который призван убить литературу. И убьёт, конечно. Но вот этого как раз делать не следует, так как смерть литературы и конец стиля – это капут радикальный. Надо понять: России не хватает бюргерского рационализма – а вот литературе и культуре он противопоказан. Как-то по-русски спутал жизнь с литературой Парамонов, какой-то русский постмодерн демонстрирует он нам: обжёгшись на молоке дует на воду. Негоже отравившись идеологией, переносить свой гнев на всю культуру.
При потрясающем русском чутье на противоречие, на то, что соловей «жрать хочет, оттого и поёт», Борис Парамонов убедительно радует нас ещё более русским талантом: имманентной неспособностью подняться (умственно) над тотальной противоречивостью мира, постичь адекватную сложности мира «тотальную диалектику» и с её помощью примириться с жизнью, понимая, что именно идеология несёт в первую очередь жизнеохранительные функции, а потому незачем рубить сук, на котором сидишь. Но рубить сук – это так по-русски, что хочется сделать это уже ради сохранения чистоты стиля.
Вот и я сейчас по-русски гвоздаю того, кто сегодня являет собой заметную вершину русской мысли. Ну, что ж, во-первых, по-европейски скажу, что при всём уважении к Борису Михайловичу (над статьёй-то ведь работаю) – истина дороже; во-вторых, я общаюсь не с живым человеком (дай Бог ему здоровья), а с представительной и знаковой культурной фигурой, символом, олицетворяющим русскую позицию из-за бугра, да что там – передовую позицию с бугра. А теперь опять по-русски: простите, если что не так (намекаю на то, что у меня нет умысла переходить на личность; я не преследую такой цели, думаю, и бессознательно, хотя и не отрицаю своей возможной подверженности законам психоанализа: я человек, мне тоже жрать хочется, но хочется делать это с достоинством, и неизвестно, чего больше хочется).
Главное, что делает Парамонова русским (даже если он еврей) – это догматическая идеология необольшевизма. За что боролся – на то и напоролся (без злорадства, не по-русски). Абсолютизировать маргинальность, текучесть и неоднозначность бытия – это неомифологизм. Не хватает главного элемента грубого «реализма», к которому так склонен неоциник Парамонов: диалектики, разъясняющей взаимообусловленность и взаимопритяжение противоположностей. Культура, конечно, ложь, да в ней намёк… Парамонов со столь милым его сердцу типично русским шараханьем и анархизмом не уловил намёка.
Глупое, хотя и понятное, желание обойтись без культуры – это и есть тот самый «махровый идеализм», переходящий в оголтелый идеологизм, протест против которого и был импульсом творчества самого Бориса Парамонова. А всё потому, что он некритически обожествил практику, сделал ставку не на теоретический разум – а на здравый (практический) смысл, поверил собственным глазам, а не умопостигаемым выкладкам ума культурного (собственно ума, дружащего при этом со здравым смыслом). Познать реальность – это не только пощупать и вкусить её прелести; познать – объективно отразить.
Все, все «пороки» репрессируемой им культуры присущи самому прозелиту: страсть, пафос разоблачения, неофитская ослеплённость. Странно. До смешного напоминает соломинки в глазах другого и брёвна в своих. Может, Борис Михайлович по праву художественно одарённого человека видит то, что хочет видеть?
В этом нет сомнения. Человек есть существо идеологическое, и это не столько каприз, глупость или неполноценность, сколько форма приспособления к себе, имеющему душу, psyche, психику, в лабиринтах которой бодро ориентируется Парамонов. Человек плохо познаёт себя, это правда, и Парамонов сполна это доказал; но он же убедил, что человек блестяще приспосабливается к тому, что он плохо себя познаёт. Скрытый посыл, подлинный message книги прост и лукав, как базовый инстинкт: а не думай! Психология, как ей и положено, прорывается в идеологию, и если вы пожелаете реконструировать истинный смысл сублимированного – пожалуйста, от идеологии через психологию к корню жизни, здоровой объединяющей программе: пожрать и поспать.
Человека, как представляется Парамонову, ничем не возвысишь: ни лживой идеологией, ни суровой правдой. Так правда хоть честнее – это и есть последнее утешение циника. Борис Михайлович забыл или не усвоил, все силы истратив на благородную склоку с призраком коммунизма, что человека возвышает мышление. Парамонов хочет заставить думать брюхо. Этот незатейливый по функции орган, возможно, и предпочтительнее, чем простодушное сердце, но брюхо, сытое иль голодное, к науке глухо. Уж если прорываться за идеологическое пространство, то последовательно, до конца, не во имя новой идеологии и не идеологическим инструментарием. Не только фактами и прецедентами. А то, что Америка, страна «серых рыб», живёт хорошо, и, напротив, посткоммунистическая и предчёртегознаеткакая Россия поживает плохо – с этим спорить нечего. Это факт, всего лишь печальный факт, не более (хотя и не менее) того.
Но это не ответ на вопрос, что есть человек. А ведь «Конец стиля» интересуется началом человека. Так сказать, «в моём конце моё начало». На «начале» же методом редукции и остановились. Не бодро.
Парамонов обнаружил, что реальная жизнь и искусство – разные вещи.
Так оно и есть! Искусство – большой обман: и это так, истинно так. И не делает оно людей лучше – и это бесспорно! (Кстати, понять такое – не пустячок. Но тут нюанс: оно не делает лучше не потому, что «навязывает» идеи, а потому, что недостаточно прорабатывает навязываемые идеи, не ведает, что творит.) Однако оно заставляет «полюблять жизнь» (Л. Толстой). Вот в чём точка пересечения искусства и жизни – перекрёсток, незамеченный увлечённым своей миссией автором «Конца стиля» (по общему смыслу название книги поразительно напоминает «конец света»).
А из-за того факта, что культура «репрессивна», устраивать культуроборчество, репрессировать репрессию… Это опять же идеология, рядящаяся (по законам художественного сознания) в белые одежды научного исследования. Жизнь, конечно, «выше» искусства, но последнее как сублимация есть продление жизни, ментальный эквивалент витального, и бороться с искусством – уничтожать жизнь.
И, наконец, последний момент. Как быть с человечеством, с малыми сими, которые, если прав я, а не Парамонов, их рупор и Мессия, их Ильич и Иисус Христос в одном лице, так никогда и не познают высокого смысла высокой культуры? Это же так негуманно – заставлять мыслить. Нарушение прав человека, и больше ничего.
А малых сих просят не беспокоиться. Пусть себе «почёсываются». Им даже смысл редукции, ради них затеянной, не объяснишь. Культуру как объективную данность мало интересует, «почёсывается» человек или не думает чесаться. Культура с присущими ей свойствами регуляции жизни просто есть, как небо и земля, а значит, существует и возможность её постижения. Только плата за постижение – «высокая болезнь»: горе от ума. И в этом смысле опять же прав Парамонов, сермяжной, ильичёвой правдой: на кой хрен нам горе? Ты от страданий нас избавь. Так вот вам и опиум, избавляйтесь: не думайте.
Перед нами, в сущности, народная книга, а Парамонов, почти как Герцен, будит нас во все колокола, чтобы мы очередную революцию не проспали. «Будем помнить, что подавляющее большинство из нас – серенькие рыбки; вспомним песню времён русской гражданской войны: цыплёнок тоже хочет жить» («Серые рыбки»). Жить – это святое, пусть живут и рыбки, и цыплёнок, и заяц да здравствует. Так ведь им что подай: пусть гора культуры идёт к маленькому Магомету, пусть культура перестанет быть высокой, а то нам, сирым, так её никогда и не понять. Таков глас народа. Ну, а чего хочет народ…
А чего он, собственно, хочет?
Пожрать он хочет. Вася, конечно, прав.
Если Борис Михайлович и клоун, то высокий клоун. Прямо-таки Клоун (без иронии). Я аплодирую его искусству не думать самому и убедить почтеннейшую публику, что он-то и есть тот самый «оригинальный и острый». Смотрите, кто пришёл. Браво, маэстро в колпаке.
Что спасает книгу Бориса Парамонова, что позволяет всерьёз отнестись к ней, то есть не всерьёз считать его сторонником радикального, ортодоксального постмодерна (если таковой имеется в природе; постмодерн по определению должен быть слегка конструктивен, малость диалектичен)? А то же, что и искусство вообще: стиль. В «Конце стиля» впечатляет прежде всего наличие стиля. Книга цельна, ирония в ней органична и уместна, как хрустящий солёный огурец после стопки. Почему?
Именно ирония адекватна амбивалентности затронутого материала, и Борис Михайлович выступает «поэтом – аналитиком» культуроборчества, больше, чем поэтом, что в данном случае означает: он, аналитически охаивая культуру, «стиль», выступает защитником культуры, «стилистом», поэтом. Он стремится называть вещи своими именами, но талантливо умеет лишь давать вещам другие имена. А это и есть точка пересечения высокой «артистической» культуры, низкой жизни и культуры мышления.
07.10. 1999 г.