Вы здесь

Философия возможных миров. Раздел 1. Как если бы (А. К. Секацкий, 2016)

Раздел 1

Как если бы

Пришел серенький волчок

Спасительность континуума и опыт разрыва

В науке проблема дискретности, несоизмеримости, разрыва в общем виде так и не поставлена. Из теоремы Геделя следует, что в множестве, сколь угодно обширном, могут появиться элементы, которые невыводимы из имеющегося списка правил, а также утверждения, недоказуемые в рамках принятой системы операций и одновременно не противоречащие другим результатам операций. То есть это множество, даже если оно еще не множество всех множеств, разомкнуто или разорвано. Математики не любят задумываться, куда и каким образом разомкнуто странное множество, но им нравится, что заводятся такие странные, непредсказуемые объекты.

Жаль, однако, что никто не задумался о другом: о том, что, возможно, эти объекты выглядят бессвязными, поскольку была разорвана связь, связующие звенья были удалены, изъяты из мира. Как, куда и зачем – никому не приходит в голову мыслить в этом направлении, а ведь речь идет о сфере матезиса, где прилегают друг к другу даже такие элементы, которые изгнаны из всех прочих континуумов. Но и тут возникает вопрос: почему эластичная математическая упаковка мира такая дырявая? Почему так называемые мировые константы, будь то скорость света c или постоянная Планка h, окружены зияющими дырами? Они оплетают канву событий как паутинки, а не как полотнище…

Психическая реальность изорвана, в ней нет континуума – так можно подытожить учение Фрейда. С тех пор прошло немало времени, и пора бы уже разобраться, откуда берутся провалы бессознательного, или, если угодно, черные дыры сознания. Первичная сцена выдернута из памяти, на месте выдирки остался разрыв. Он влияет (да еще как!) на функцию оставшегося континуума, того самого, что описал Декарт. Почему мы не помним, и даже изо всех сил не помним, почему убегаем от неопознанного, вычисляем, рационализируем? Фрейд отвечал: таково требование «я». Наше «я» смотрит на зияние только что или давно исчезнувшего события или феномена и спешит заполнить пропасть близлежащими феноменами, как будто ничего на их месте и не было, как будто и самого места не было. Континуум психического содержит множество пробоин, и психика – штука куда более дырявая, чем математика.

О разрывах можно продолжать и продолжать, они везде, не успеет затянуться рана, затянуться кажущейся когерентностью, умопостигаемостью, – и вдруг на новом месте появляется свежая выдирка. Почему же молчат об этом и сколько можно молчать? Как будто бы весь опыт разрыва связан только с обрушением сознания в пропасть бессознательного. Батай, а затем и Жижек выбрали эту тему как главную для своего творчества. А слабо́ было бы написать о том, как выдирают людей? Про то, как они, неизвестно кто, неизвестно зачем, откуда и куда, выхватывают куски пространства, как кубики, да так, что пропадает навеки все, что вошло в кусок? А дыра быстро затягивается, хотя и не во всех слоях сущего одновременно, даже в памяти случайных свидетелей по-разному. Дикий страх оплавляет края, чтобы зияние дальше не расползалось, и вот уже все прохожие проходят сквозь отсутствующее и сквозь отсутствующих как сквозь пустое место. Только не ясно, что происходит с общей вместимостью, с местоизмещением мира после выдирания.

Я не собираюсь ничего скрывать и намерен поведать, как выдрали Витька. Мне было четырнадцать лет, Витек Сапунов был моим одноклассником. В тот день мы вышли из школы вместе, я, Витек и Бобер, и пошли сначала провожать Боброва. Он жил на улице Солдата Корзуна, мы иногда ходили по мостику через речку Новую и тогда тоже пошли по мостику. Витек рассказывал про охоту на лис у англичан – то, что он вчера прочитал в какой-то книжке, – и это случилось на полуслове.

Что-то разверзлось (небеса, хляби небесные, еще какие-нибудь хляби), и Витька выдрали напрочь, выдрали именно вместе с куском пространства. Его выдернули из пространства, но и место, занимаемое им, выдернули тоже. Я шел слева, услышал только легкий свист, почувствовал укол ужаса, очень острый, – и все, Витька больше не было. Я тогда находился к нему ближе, чем Бобер, и те, кто выдрал его с мясом из нашего мира, задели край моего рукава, осталась дырка, на землю не упало ни одной ниточки. И ветерок тоже выдрали на какое-то мгновение, и память у Боброва и двух прохожих, которые шли навстречу, память насчет Витька, насчет того, что только что случилось. Потом в своей жизни я видел еще несколько изъятий, научился распознавать, под конец даже чувствовать разрывы и дыры, но первый укол ужаса остался самым сильным. Так было мне поведано важное знание о мире. Но теперь я знаю и то, что опыт разрыва, опыт выдирания куска сущего есть практически у всех, только этот опыт изгнан из памяти. Ведь даже если первичная сцена вытесняется из-за ее несовместимости с континуумом психического (все же Фрейд был очень проницателен), то уж выдирка, случившаяся в твоем присутствии, и подавно вытесняется из сознания: пудовые гири забвения тут же вешаются и на характерный легкий свист, и на то, что выдрано, и на того, кто выдран, невзирая на степень близости. Люди теряли в один миг родственников, знакомых, собачек – и ничего. Дыра в памяти затягивалась едва ли не с той же скоростью, что и сквозной разрыв в слоях сущего. С того момента, как Витька выхватили из пространства, и вплоть до сегодняшнего дня я изучаю опыт разрыва – и пришел к выводу, что следы изъятия в никуда все равно остаются в той или иной форме, форма же следа отчасти зависит от того, что и из какого слоя было выдрано.

Проводя расспросы, я выяснил (если вообще удавалось разговорить очевидцев), что свист помнят если не все, то большинство, а вот визуальные впечатления весьма индивидуальны – если опять же они вообще есть. Мне запомнилось, хотя, возможно, это тоже подмена воспоминаний, что был какой-то коготь, мгновенно протянувшийся из неведомых далей и схвативший первое попавшееся. Я думаю, никакой особой предрасположенности выдернуть именно Витька не было, – я, Бобров, соседний кусок пространства с неровными краями могли с таким же успехом стать жертвами выдирки. То есть основания для изъятия того или иного фрагмента сущего наверняка есть, но они уж точно трансцендентны человеческому разуму. Пути выхватывающей Длани и Когтя выдирающего неисповедимы. Иногда мне представляется, что это ковш серебристого, хотя и невидимого экскаватора, ковш, способный мгновенно вгрызаться в любую облюбованную наличность – в плоть, в гравитационное поле, в абсолютно черное тело, в прошлое. Да, и в прошлое как давно минувшее, так и совсем еще свежее – и отовсюду выдирать кусок произвольного размера, оставляя рваные, но быстро зарастающие края.

Другие свидетели разрывов, из которых мне удалось что-то вытянуть (увы, их немного, очень похоже, что эти первичные сцены вытесняются быстрее, надежнее и дальше всего), приводят свои образы. Например, склевывание: «невидимая Птица склюнула что-то налету и помчалась дальше» или «гигантский липкий язык Лягушки выбросился откуда-то из космоса, и – прощай, Жулька (фокстерьер), – больше я ее не видел».

Что же касается Виктора Сапунова, то самым удивительным для меня стала скорость затягивания сквозной дыры. Прямо стоит перед глазами, как Бобров побледнел, сглотнул слюну и сказал: «Ну, свяжешься, блин, с этим Витьком, вечно какие-то проблемы», и больше он о Сапунове не упоминал. Никогда. И в дальнейшем всячески избегал оставаться со мной наедине. Учительница в классе на следующий день, делая перекличку, фамилию Сапунов даже не озвучила – ее взгляд скользнул через пустующее место за партой и проскочил дальше.

Мой более чем тридцатилетний опыт расследования показал, что, несмотря на чрезвычайную затрудненность прямых свидетельств (увы, коготь Выдры смазан эликсиром амнезии), с ситуацией внезапного исчезновения, выхватывания, хоть однажды сталкивается едва ли не каждый. Косвенных свидетельств более чем достаточно, пусть общая картина далека от ясности. Я не сомневаюсь, что на стыке философии, физики, математики, психоанализа, истории и практического сталкерства когда-нибудь возникнет наука, которая займется топографией дыр, прорех и участков замещенной событийной ткани, тех многочисленных «кусочков пластыря», которыми буквально залеплено все происходящее, любая внешняя стабильность, любой континуум. Важнейшая особенность человеческого познания, укрывшаяся от внимания Канта, это счастливое игнорирование прорех и склеек, естественное тяготение к спасительному континууму, проявляющее себя на всех уровнях – от первичной сенсорики до идей диалектического разума.

Сейчас еще несколько слов о прямых свидетельствах разрывов, по отношению к которым человечество проявляет завидный героизм, руководствуясь девизом «В упор не видеть». Мне удалось собрать десяток рассказов, но приводить их целиком нет никакого смысла, поскольку отнесены они будут все равно куда-нибудь в «историю болезни», то есть по ведомству психиатрии. Но вот последний эпизод, дающий представление и об остальных. В прошлом году, будучи в Самаре, я зашел в какой-то бар выпить кофе, и поскольку свободных столиков не было, я подсел к мужчине за ближайшим столом, который на мой вопрос: «Можно?» – просто кивнул. Минут десять мы молча пили кофе, после чего мужчина встал, собираясь уходить, и вдруг, пристально взглянув на меня, сказал:

– Имейте в виду, они выдергивают людей. – И ушел, не оглядываясь.

Я хотел сказать ему: «Я знаю», но не сказал.

Допивая кофе, я думал, что так примерно и выглядят редчайшие случаи обмена опытом прямых разрывов. И о том, что Вселенная не только по периметру, но и в толще, во всех ее слоях буквально покрыта бермудскими треугольниками самых различных размеров. И кем же нужно быть, чтобы видеть в первую очередь не эти зияния, а гладкий континуум, для которого всегда наготове подходящее имя, например, «умопостигаемость», имманентность, связность, целостность, прозрачность, то есть все добродетели познания и самого разума. Для этого, конечно, достаточно просто быть обычным человеком.

Обходить, не видеть, не подавать виду

Переоткрытие психики как Бермудского архипелага принадлежит Фрейду, хотя прямых свидетельств умудрился в упор не увидеть и сам Зигмунд Фрейд. Что касается страха по краям, липкого страха, расходящегося мгновенными метастазами, то, пожалуй, точнее всего он описан у Станислава Лема в повести «Воспитание Цифруши». Одна из новелл называется «Рассказ Первого Размороженца», там размороженный герой рассказывает свою историю участия в галактическом оркестре, репетирующем музыку сфер. В оркестре собраны лучшие музыканты близлежащих галактик – и они очень стараются, тщательно обсуждают все недочеты, настойчиво ищут причину срыва гармонии, перебирая все мыслимые и немыслимые обстоятельства. Кроме одного, о котором ни слова. Ни намека, ни полслова.

«И еще замечаю: в самом темном углу зала – шкаф, величиною с целый орган, черный, огромный, затворенный, а в нем окошечко зарешеченное, и, если случается фальшь позаметнее, мелькнет там глаз, мокрый и жгучий, ужасно противный, и спрашиваю у тромбониста, кто там? А тот молчит. Я к контрабасу – молчит. Виолончель – молчит. Треугольник – молчит. А флейта пикколо пнула меня в лодыжку. Вспомнил я о совете старца и молча уже играю, то есть стучу. Вдруг скрип нестерпимый, открывается Шкаф в Углу, и вылазит оттуда Некто Пятиэтажный, черный как ночь, с глазами что мельничные жернова, и между колоннами плюхается не примеряясь, будто в лесу, и, сидя, разглядывает нас мокро и жгуче. О мраморный зад музы спиной волосатой скребет, другая муза у него под локтем, ну и жуткий же этот Углан, как глянешь, так по спине мурашки! Вот тогда-то и стала совсем пропадать у меня охота музицировать в Филармонии Гафния, потому что Углан как начал свой зев разевать, так все раскрывал его и раскрывал, а по причине общей громадности и габаритов шло это дольше, чем мне того бы хотелось, в середке же было мерзко до ужаса – и клыки были мерзкие, и язык за ними еще мерзейший… Оглядываюсь – близ меня контрабас и труба, и тоже рот разеваю, чтобы спросить, кто, мол, сие чудовище, откуда и почему, а также зачем, и вообще – с каким смыслом? Но тут припомнились увещевания старца, в голове зазвучало: “Что бы ты ни увидел ужасного – ни слова, ни звука, ни гугу”, а потому, одумавшись, дальше играю, а поджилки трясутся, слабеют коленки. Различаю ноты, тараща глаза, но неотчетливо как-то, словно мухи наделали, не понять, где квинта, где кварта, пятнышки, кляксы, все расплывается, как сто чертей, – верно, черти и принесли эти ноты, думаю, и тишина воцаряется тактов на восемь, а в ней ах до чего отвратительный звук: едкий, сгущенный, муторный, зубодерный и глоточный сип раздается, Углан зевнул, зубами щелкнул, потягивается, хребет щетинистый трет о задок музы, выглянул из своего угла, принюхался, пыхом пыхнул, а потом и жрыкнул, да-да, жрыкнулось ему, в сей храмовой тишине, филармонически сосредоточенной, ужасно гадостный Жрык, но никто не видит ничего и не слышит!»[1]

Чудовище, «невидимое в упор», не просто жрыкает, но и время от времени хрумкает музыкантов, то выхватывая тромбониста, то отправляя в пасть, в свой зев арфистку или трубу с вытянутой рукой трубача. Блестяще описана Лемом атмосфера всепроникающего страха и мгновенного забвения, тонко описываются «разборы полетов», где анализируются все ошибочки музыкантов, все до мелочей, до мельчайших нюансов трактовки замысла композитора и дирижера. Все, кроме Углана Жрыкающего, без разбора выдирающего музыкантов, оставляющего кровоточащие куски пространства. Как же напоминает это сверхцензуру нашей повседневности, заставляющую подозревать что угодно и кого угодно, лишь бы не упоминать о жрыкающем, о Выдре. В свое время Фрейд провозгласил: пациент готов признаться в гораздо более мерзких мерзостях, лишь бы скрыть истинную первопричину своего невроза. Однако этот же упрек можно адресовать и психоанализу в целом: тщательно исследуя неоднородность психического, пытаясь осветить светом сознания все щели, психоанализ проходит мимо вопиющих зияний – совсем как оркестранты, ежедневно репетирующие музыку сфер. Создается впечатление, что такая сосредоточенность на провалах бессознательного имеет целью прежде всего отвлечь от других провалов, образовавшихся из-за выдергивания людей, беспричинного изъятия огромных фрагментов прошлого из-за работы дырокола памяти и дырокола истории.

Впрочем, Фрейд, бросивший вызов представлениям о континуальности психики, заслуживает упрека в наименьшей степени. Исследованные им механизмы вытеснения, рационализации и прочие инструменты инаковидимости важны для сквозного исследования разрыва. А вот тезис Гегеля насчет «могущества духа», состоящего в том, чтобы «удержать себя в абсолютной разорванности», следует дополнить: не только удержать, но и отдавать себе полный отчет о разрыве всех гомогенностей, о неизбежности разрыва, о том, что истина бытия состоит в его разорванности.

Забалтывать и недоговаривать

Если игнорировать изъятия объектов и их фрагментов еще как-то удается ценой допусков, неточностей, недостающей массы и избыточных теорий, то просто игнорировать выдергивания людей, видимо, невозможно, напряжение сил, страхов, забвения чревато истерическим, а то и шизофреническим срывом. Навык игнорирования дыр в континууме подстрахован эвфемизмами и экивоками, вроде бы нечто прикрывающими, намекающими на что-то, но тем самым еще тщательнее скрывающими. Приведу примеры. Вот эвфемизм «серенький волчок» – на его месте, конечно, могла бы оказаться Баба-яга, злой дух или еще кто-нибудь…

Придет серенький волчок

И ухватит за бочок…

Волки съедят, Баба-яга заберет – в одной только русской традиции таких формул десятки. Попробуем разобраться, каково содержание послания и его смысл. Послание разворачивает картину весьма и весьма далекую от действительности, действительность явно не имеет отношения к предостережению относительно диких зверей, которые водятся в диком лесу и могут растерзать. Серенький волчок – это совсем другое. Он ведь не водится в темной комнате, не бегает по тротуарам и городским улицам, не караулит в садиках и яслях. Зато во всех этих местах (и, похоже, во всех местах вообще) водится нечто совсем другое, иносказательно именуемое, например, Сереньким Волчком (далее с прописной). Или тем жрыкающим, сидевшим в оркестровой яме, но и там оно (он) было, конечно, в переодетом виде.

Странность Серого Волчка, его неуместность, проглядывает сквозь эвфемизм незатейливых высказываний. Зачем пугать детей? Зачем убаюкивать их теми же словами, которыми их только что пугали? Общим в семантическом поле глаголов «съест», «унесет», «заберет» является то, что не останется следов, поэтому не годится просто «убьет», «умертвит», несмотря на несколько большую степень реальности соответствующей угрозы. Есть и промежуточное состояние «по кусочкам не соберешь». Какие уж кусочки… В целом тотальность исчезновения обычно подчеркивается (иррациональность, правда, состоит в том, что подобные колыбельные адресованы собственным детям), куда более надежно сокрыто другое обстоятельство, а именно абсолютная непостижимость, немотивированность пришествия Волчка и его последующего деяния (что, наверное, впечатлило Норштейна и вдохновило его на «Сказку сказок»). В заговорах взрослых пришествие Серенького Волчка может быть вторичным образом мотивировано непослушанием, баловством, беспокоящим поведением и прочими пустяками, но такая мотивация только лишь затемняет тайну его Пришествия. Если в словах, которые сказаны в сердцах (будешь доставать – волку отдам), заметна подмена, привнесение некоторого «воспитательного резона», то в убаюкивающей колыбельной покров эвфемизма минимален: не ложися на краю… Всего-то заснул на краю – этого уже и достаточно для волка, уже и схватит, и утащит во калиновый лесок, под ракитовый кусток, умчит в тридевятое царство… А будешь предусмотрительным (послушным), ляжешь у стеночки и – что ж, с той же вероятностью или, лучше сказать, непредсказуемостью Волчок выхватит и оттуда.

Почему? А потому что в мире, по которому он шастает, нет стеночек, этот континуум не полон, он с дырками и прорехами: даже при самом строгом математическом слежении появляются объекты, не выводимые из континуума, не доказуемые и не опровергаемые в нем. Там, где выдергивают людей без объяснения причин (да и без наличия оных), там мы все на краю. И это «там» – здесь, вот в чем дело. Здесь, за соседним углом, в отчем доме, в детской спальне.

Когда серенький волчок, когда явится волчок,

Агнца себе найдет и утащит во лесок.

Думается мне, что не случаен интерес к простой детской песенке, не случаен и удивительный мультфильм Юрия Норштейна – воистину запредельная сказка, повествующая о том, о чем принято дружно молчать и что может быть озвучено лишь в двух тональностях – либо в тональности леденящего ужаса, либо в интонации детской колыбельной, всегда вмещающей в себя самую радикальную философию мира.

В связи с пришествием Волчка стоит сказать несколько слов о смерти, вещи весьма печальной, но все же привычной, медленно сглаживающей собственные разрывы и быстро – чужие. Когда хотят выразить непоправимость смерти, ее внезапность, «не укладываемость в голове», нередко говорят: «Смерть вырвала из наших рядов…» – и в этом случае называют смерть не своим именем, если угодно, клевещут на нее. Смерть не вырывает из рядов бесследно, ей предшествуют пуля, нож, болезнь, старость, усталость от жизни и сама жизнь в ее исполненности. Совсем не волчьи повадки у смерти, она плавно вписана в мир естественных феноменов, и лишь в том случае, когда с трудом помнящие говорят о внезапно пропавшем: «Где-то сгинул», они, возможно, приближаются к сути дела. При всей своей непоправимости смерть все равно остается внутри континуума умопостигаемости. Покинувшие мир посредством смерти не забыты, или, лучше сказать, память о них угасает медленно, некоторых из них мы помним до сих пор. Иное дело детский серенький волчок, он же Жрык, он же Выдра, запускающая свой коготь из ниоткуда и уносящая, возможно, первую попавшуюся добычу в никуда. Да хоть бы и под ракитовый кусток, поскольку любой ответ будет все равно гаданием на кофейной гуще: там нет локализации, никакой. То есть колыбельная права и еще в одном аспекте: хотя о месте обитания Волчка ничего не известно, не известно, так сказать, в позитивном плане, но апофатически очевидно, что эта нелокальность находится по ту строну добра и зла, причинности, да и пространства, поскольку она не локальность. Дело в том, что выдергивают людей непослушных, подлых, о чем-то задумавшихся, бегущих стометровку, а также покладистых, заслуживающих уважения окружающих, имеющих четверых детей. Максимальная точность возможной локализации и указана в колыбельной: просто оказавшихся с краю (крайних) с той уже отмеченной поправкой, что для Волчка не существует внутреннего, защищенного и заговоренного. Его внезапной добычей может с равной вероятностью стать и тот, кто тише едет, и тот, кто лезет поперек батьки в пекло, и тот, кто забрался в уголок, чтоб никто не уволок. Впрочем, привлечь внимание Волчка какой-нибудь особенной приманкой тоже невозможно, в этом его отличие от Бога и от дьявола.

Природа выдергивания

О ней мы все еще ничего не знаем, кроме того, что естественный ход вещей подобных разрывов не предусматривает – об этом, в частности, говорит закон сохранения энергии, в том числе его современная формулировка, как сохранение импульса, четности и тому подобное. Но, во-первых, естественный ход вещей, собственно природа, греческий «фюзис», сам однажды установился по мере остывания Вселенной. Во-вторых, современная физика и прежде всего квантовая механика (и в ней теория Multiverses Эверетта – Дойча) подсказывают, в каком направлении может лежать объяснение. Я попробую кратко описать возможное применение инструментария квантовой механики в чрезвычайно адаптированном виде, используя всего несколько инструментов, которые в итоге сами как бы выдернуты[2].

Итак. Многие полагают, что самое полное уничтожение называется аннигиляцией. Частица сталкивается с античастицей, и в результате встречи обе они в своей экземплярности исчезают. Но при этом выделяется квант энергии, то есть исчезновение все же не является совсем бесследным. Стало быть, аннигиляция не годится для теории разрыва, она происходит внутри континуума, внутри Универсума в смысле Universe. Или иначе «ничто», возникающее в результате такого уничтожения, слишком предсказуемо, оно подчиняется правилам, в том числе и правилам арифметики.

Зато подходит другой феномен, ведущий на самое дно ничто, – суперпозиция. Обобщенно говоря, речь идет о следующем. Представим себе квантовый объект, например, это будет пара элементарных частиц. Этот объект, его еще называют квантовый ансамбль, находится в состоянии n↑ и n↓, в дальнейшем я буду записывать суперпозицию как (n↑, n↓), хотя этот способ и не является общепринятым. Вопрос: каким образом квантовый ансамбль находится в этом двойственном состоянии? Ведь и вода может находиться в любом из трех состояний, однако эти состояния отделены друг от друга, и вода не может пребывать во всех трех состояниях сразу: если угодно, этому препятствует время, главный изолятор, разделитель феноменов в Универсуме. Строгая логическая дизъюнкция «или – или» разлагается на оппозиции «до – после» и «там – здесь». Не так обстоит дело с квантовым объектом n, его существование представляет собой пару, точнее говоря, комплект вида (n↑, n↓). Можно предположить, что запасов времени в микромире просто не хватает, чтобы разделить этот комплект на строгие альтернативы, – и мы имеем дело с суперпозицией, то есть с самой элементарной связкой, которая только возможна. Физики уже давно освоили, можно сказать, привыкли к такой доальтернативной группировке реальности в квантовом мире: «Индивидуальные частицы не имеют своих собственных состояний, а существуют только в сложных взаимосвязях с другими частицами, называемыми корреляциями»[3].

Комплекты вида (n↑, n↓), а в общем случае вида (n↑, n↓ …n?) отнюдь не результаты сложения отдельных дискретных составляющих, не букетики, составленные из цветов. Ни в одном из них нет ни «розы», ни «лилии», есть что-то вроде «ролии» – и нужно произвести выдирку, разрыв, чтобы извлечь из комплекта (ро……лия) розу или лилию. Мир устроен так, что мы не можем предрешить, что именно будет выдернуто, – но суперпозиция будет разрушена, и нам придется иметь дело с раскомплектованной, впервые индивидуализированной «ролией», будь она хоть розой, хоть лилией. Увы, паноптическая метафора и вызванные ею наглядные представления все время дают сбой, а значит, и повод для недоразумений. Букеты нашего мира – не суперпозиции, поэтому, если мы выдергиваем из них розу, лилия остается в вазе. Ведь наши букеты всегда «вторичны», собраны из спасенных, сохраненных индивидуальностей, из тех, которые еще не обособлены в исходных комплектах (n↑, n↓). Изначально же дело обстоит так: если мы выдернули розу, то «ролия» вместе с лилией исчезают навеки – тут, наверное, можно догадаться, к чему я клоню. Но не будем спешить, возможно, речь идет о построении общей Теории Разрыва, куда более фундаментальной, чем, например, общая теория систем Людвига фон Берталанфи, имеющая дело с обособленными элементами, которые не размазаны, как электрон по своей орбите. Как бы там ни было, но наличие суперпозиций и существование комплектов вида (n↑, n↓) доказано в том смысле, в каком физика вообще может что-то доказывать, если речь идет о квантовом мире. Кошка Шредингера (кстати, примерно в половине случаев описываемая как кот) такой же законный обитатель микромира, как кошка Мурка – обитательница вашего дома. Вопрос в том, насколько разнятся их повадки. Описать повадки кошки / кота Шредингера норовит едва ли не каждый уважающий себя физик, если он обращается к вопросам квантовой механики. Огрубляя и упрощая, дело сводится к следующему: квантовая кошечка (объект n) представляет собой ансамбль, то есть комплект по крайней мере двух состояний, n↑ и n↓. Ничто не мешает нам придать состоянию n↑ значение «жива», а состоянию n↓ – значение «сдохла». В квантовой среде, где обитает кошечка, встречаются и не такие странности. Квантовую кошку зовут Жидохла, раз уж квантовый цветок называется «ролия»… И она прекрасно существует в своем комплекте! В состоянии «жива» кошке свойственно мурлыкать, в состоянии «сдохла» – пованивать; Жидохла этим и занимается – то мурлыкает, то пованивает без какого-либо ущерба для своей комплектности. Примерно так согласно физикам и выглядит корпускулярно-волновой дуализм, и квантовый мир есть не что иное, как стая таких кошек, сплетающихся хвостами, – до тех пор, пока мы не решили точно установить, в каком именно состоянии находится конкретная Жидохла. Это можно сделать, измерив соответствующий параметр (в распоряжении физиков находится сегодня множество подобных приборов), то есть акцентировав одно из состояний, n↑ или n↓, после чего кошечка больше не мурлыкает, а только пованивает.

При всей кажущейся невинности произведенного измерения происходит разрыв суперпозиции (декогеренция) – самое радикальное уничтожение или исчезновение, по сравнению с которым стирание в порошок, сжигание, да и сама аннигиляция – всего лишь незначительные флуктуации Универсума. Как только роза выхвачена из комплекта, потенциальная лилия, произраставшая вместе с ней (точнее говоря, они мирно произрастали друг в друге, составляя «ролию»), исчезает безвозвратно. Более того, это исчезновение ничем не компенсируется с точки зрения всех известных формулировок закона сохранения[4], так что физикам следует подумать над более общим принципом сохранения, чем-нибудь вроде закона затягивания разрыва, хотя он будет и законом несохранения, то есть расширением теоремы Геделя на весь физический Универсум.

Таковы, стало быть, известные всем повадки кошки Шредингера, и главный вопрос состоит в том, в какой мере их можно распространить на обычную Мурку, учитывая, что где-то между ними располагается Чеширский Кот, способный редуцироваться до собственной улыбки. Возможна ли суперпозиция макрообъектов – вот в чем вопрос, по поводу которого физики качают головами, но все же не могут ответить однозначно прежде всего потому, что нет понимания смысла данного вопроса. И хотя физик-экспериментатор, акцентирующий одно из состояний объекта и тем самым разрывающий суперпозицию, ведет себя как Серенький Волчок, свое собственное возможное бытие на краю он, конечно, не рассматривает.

Ну а мы рассмотрим еще одну важную особенность объектов вида (n↑, n↓), к которым относится, в частности, и «ролия»; ее, этот объект, в более полном виде можно записать как (ро<за>, <ли>лия). Состояния n↑ и n↓ могут располагаться совсем рядом и буквально друг в друге, однако это необязательно. Будучи состояниями одного объекта, находящегося в суперпозиции, они могут располагаться и далековато друг от друга. Пенроуз, интерпретируя знаменитый опыт с интерференцией света, пишет: «Щели не обязательно должны располагаться поблизости друг от друга для того, чтобы фотон мог пройти сквозь них одновременно»[5]. Если между источником света и щелями-проемами в экране разместить так называемое «полупосеребренное зеркало» под углом в сорок пять градусов, мы получим любопытный эффект: «Как и в случае фотона, возникающего из двух щелей, волновая функция имеет два пика, но теперь эти пики разнесены на большее расстояние. Один пик описывает отраженный фотон, другой – фотон, прошедший сквозь зеркало. Кроме того, расстояние между пиками со временем становится все больше и больше, увеличиваясь беспредельно. Представьте себе, что эти две части волновой функции уходят в пространство и что мы ждем целый год. Тогда два пика волновой функции фотона окажутся на расстоянии светового года друг от друга. [То есть] каким-то образом фотон оказывается сразу в двух местах, разделенных расстоянием в один световой год!»[6]

Подчеркнем: речь идет об одном и том же объекте n, две версии которого неразличимы, пока не измерены, притом что одна из них может быть описана как «в огороде бузина», а другая – «в Киеве дядька». И опять же вернемся пока к Пенроузу, хотя подобного рода пассажи можно найти во множестве книг и статей по квантовой механике:

«По правилам квантовой механики любые два состояния, сколько бы сильно они ни отличались друг от друга, могут существовать в любой комплексной линейной суперпозиции. Более того, любой объект, состоящий из отдельных частиц, должен обладать способностью существовать в такой суперпозиции пространственно далеко разнесенных состояний и тем самым находиться в двух местах сразу! В этом отношении формализм квантовой механики не проводит различия между отдельными частицами и сложными системами, состоящими из многих частиц. Почему же тогда мы не наблюдаем в повседневной жизни макроскопические тела, например, теннисные шарики или даже людей, находящихся в двух совершенно различных местах? Это глубокий вопрос, и современная квантовая теория по сути дела не дает нам удовлетворительного ответа на него»[7].

Вопрос о судьбе суперпозиций в современном мире вызывает у Пенроуза целый ряд затруднений, приходится физику-философу в поисках решения ходить вокруг да около:

«Когда эффекты различных квантовых альтернатив оказываются увеличенными до классического уровня, так что различия между альтернативами становятся столь большими, что мы можем воспринимать их непосредственно, тогда такие суперпозиции с комплексными коэффициентами, по-видимому, перестают существовать… действительные числа теперь играют роль настоящих вероятностей для рассматриваемых альтернатив»[8].

Однако убедительное теоретическое объяснение редуцирования суперпозиций отсутствует, в конечном счете приходится просто опираться на то, что ничего подобного мы не видели, и Роджер Пенроуз это честно признает: «…между квантовой механикой и экспериментами не было обнаружено никаких расхождений, если не рассматривать, разумеется, явное отсутствие линейной суперпозиции крикетных шаров как контраргумент. Мое личное мнение сводится к тому, что несуществование линейных суперпозиций крикетных шаров действительно является контраргументом!»[9] То есть Пенроуз говорит: я не видел своими глазами, чтобы крикетные шары так вот запросто, за здорово живешь исчезали… Но это потому, что его не было тогда на мосту через речку Новую, тогда, когда выдрали Витька, Виктора Сапунова. Будь он рядом, свидетельство стало бы решающим и не давало бы ему покоя. И хотя закон затягивания разрыва, являющийся высшим обобщением закона сохранения энергии, касается, конечно же, и памяти, однако память, по-видимому, единственная среда, где ничто не исчезает бесследно: даже самое глубокое забвение не тождественно небытию. Если только найдется приемлемая форма, память сможет вспомнить все – в этом, в частности, убеждает нас психоанализ, а «физический закон» – вполне приемлемая форма репрезентации даже леденящего ужаса. Фрейд был прав в том, что забывается самое ранящее, шокирующее, порой несовместимое с психической вменяемостью. Он просто не дошел до конца в своем анамнезе, остановился на разного рода первичных сценах и первичных травмах, связанных с сексуальным насилием и вообще с пробуждающейся сексуальностью. Однако самое жуткое (geheimnisse) и невыносимое, то, что действительно несовместимо с вменяемостью, случается тогда, когда происходит разрыв суперпозиции, лопается допричинная струна-связка и исчезает что-то или, может быть, кто-то. У Серого Волчка свидетелей всегда меньше, чем у Эдипа, да и те преимущественно рассредоточены по психбольницам. В частности, и потому, что наука этого не объясняет. Но хочется верить, что приближается к объяснению. Спросим себя, в каком случае объекты макромира, будь они крикетными шарами, кошками или людьми, могут быть представлены в виде ансамблей или объектов вида (n↑, n↓)? Ответ чрезвычайно прост и вполне согласуется с физикой микромира: в том случае, если об этой комплектности никто ничего не знает. Как о кошке Шредингера вплоть до проведения решающего эксперимента.

К счастью, все мы носим в себе ящичек внутреннего мира, который вскрытию не подлежит. Нет ничего страшнее, чем проговориться о его содержимом, поэтому для подстраховки мы и сами в точности не знаем, что в нем. Возможно, там «ролии» цветут и кошка Жидохла гуляет сама по себе. Комплектность оказывается нарушенной, если относительно любого из этих состояний становится нечто точно известно: например, если вдруг раскрывается маленькая постыдная тайна. Такая тайна, ничтожная и невинная сама по себе, становится абсолютной властью (или дикостью), если входит в комплект некой психической реальности. Скажем, она является скрытым параметром (n↓) какого-нибудь существующего у всех на виду n – ну хотя бы «добросовестного работника» или «заботливого мужа»… И вот жена вдруг говорит: «Милый, мне с тобой так хорошо, но зачем, когда ты запираешься в своем кабинете, ты время от времени невпопад напеваешь: цуба-цуба, цуба-цуба… Не делай этого, прошу тебя!» В этот самый момент с «заботливым мужем» происходит то же самое, что с Кощеем Бессмертным, когда Иван-царевич ломает иглу: «заботливый муж» в один момент как бы развоплощается, а человек лишается сам не знает чего, он становится другим человеком.

Теперь наконец, после акцентирования маленькой постыдной тайны, становится понятным, что психический объект под названием «заботливый муж» представлял собой тоже своего рода комплект (n↑, n↓), где параметру n↑ соответствовало наполненное чувствами, ответственное бытие, а параметру n↓ всего навсего цуба-цуба…

Взятый навскидку пример демонстрирует важнейший императив сколько-нибудь устойчивых и длительных отношений: люди, не трогайте лягушачьи шкурки друг друга! Иначе в поисках сестрицы / братца, жениха/невесты придется искать тридевятое царство, тридесятое государство или мчаться во лесок под ракитовый кусток.

Здесь речь идет о психических реальностях, которые удобно рассматривать как объекты пси-поля, и мы можем сказать, что некоторые объекты этого поля, не исключено, что самые важные, суть суперпозиции единства, имеющие вид (n↑, n↓), и их стабильное или квазистабильное существование зависит как раз от отсутствия «решающего выбора» (Einselection), оно определяется укрытостью от Серенького Волчка. Но о транслокальных размещениях нужен особый разговор, в данном случае нам достаточно самой простой рабочей модели, зато применимой на куда более широком поле реальности, включающем в себя и крикетные шары, и человеческие тела, и конкретно Виктора Сапунова. Классическая физика тут ничем не могла помочь, поскольку исходила из естественной установки, что тела существуют в мире тел, соотношения между которыми достаточно прозрачны. Это прежде всего соударения, отталкивания и прочие контактные локальные взаимодействия, готовые иллюстрации детерминизма. Есть также силы дальнодействия во главе с гравитацией, но и они осуществляются в непрерывности, которая может быть принципиально отслежена. Другое дело – суперпозиции, которые могут «защелкиваться» безотносительно к локальным координатам, образуя не просто «устойчивые пары», а единые объекты, имеющие две стороны медали. Например:

1. <Частица, летящая к экрану>, <частица в далеком созвездии Тау Кита>.

2. <В огороде бузина>, <в Киеве дядька>.

3. <Любовь до гроба>, <цуба-цуба>. Парадокс еще в том, что с классической точки зрения нужно что-то совсем невероятное для подобных сцеплений – прихоть всемогущего Творца или что-то сопоставимое с ней. Отнюдь! Современная физика демонстрирует, что суперпозиция и есть простейшая, допричинная связь, и даже не связь, а защелкивание: для нее достаточно чего-нибудь первого попавшегося – пока еще не до разборчивости. Макрообъекты, то есть физические тела, включены в природу, в фюзис, и внутри природы они связаны причинными связями, принято говорить, что они взаимно детерминированы. В суперпозиции же они просто защелкнуты, и уже в таком виде, в такой упаковке доставлены для куда более тесной причинной связи, им еще предстоит сплестись в континуум, а затем и в Универсум.

И еще. Поскольку объект n стабильно существует в виде комплекта (n↑, n↓) до тех пор, пока он не определен, не измерен, пока не произведена процедура решающего выбора, можно предположить, что в макромире, то есть в природе в строгом смысле слова, удалось уцелеть лишь тем суперпозициям, «обратная сторона» которых расположена где-то чрезвычайно далеко и отнюдь не обязательно в смысле пространственной удаленности – где-то в тридевятом царстве, в трансцендентном. И если для суперпозиции квантовых объектов расстояние не имеет значения, то для всех счетных объектов, стянутых в континуум, это не так, они все извлечены из суперпозиций, если только их комплектность была расположена в зоне досягаемости причинных взаимодействий. Стало быть, все еще остающиеся суперпозиции макромира трансцендентны – не обязательно в теологическом смысле. Так или иначе, никто не мешает нам представлять некоторые имеющиеся единства, будь то крикетные шары, кошечки или елочные игрушки, в виде уже упомянутых ансамблей, теневая сторона которых невидима никому, кроме Серенького Волчка.

Кстати, насчет елочных игрушек народ давно что-то подозревает. Время от времени можно услышать странный анекдот, заслуживающий не только улыбки: «Будьте внимательны! В продажу в массовом порядке поступили поддельные елочные игрушки. По внешнему виду они ничем не отличаются от настоящих, но, в отличие от них, не доставляют никакой радости».

А сколько людей, которые представляют собой поддельные елочные игрушки! Вот они ходят, разговаривают, продают и покупают и по виду ничем не отличаются от настоящих. Но Выдра повыдрала их тайные ипостаси, оставив только тела, и поэтому они никому не доставляют радости, даже себе. Поразительнее всего то, что страшная пропажа остается почти столь же незаметной, как участь бедного Витька. Вот как обстоит дело.

Как в сказке

В этом загадочном вопросе разрыва и защелкивания суперпозиций Большой Вселенной привлечение сказочного, фольклорного, антропологического материала нужно не для красного словца. Дело в том, что немотивированное исчезновение, выдергивание людей и предметов приобрело по-настоящему скандальный характер лишь тогда, когда наука в полной мере смогла продемонстрировать свою мощь и преуспела в объяснении природы. Торжество науки, просвещенного разума сопровождалось борьбой с предрассудками, решительным отбрасыванием всего, что не вмещалось в континуум, а поскольку исчезновение, да еще с нарушением закона сохранения энергии, в континуум никак не вписывалось, оно было отвергнуто с максимально возможной язвительностью. Должно было пройти триста лет со времен Декарта, чтобы Хью Эверетт смог высказать концепцию иных возможных миров (Multiverse), а Бор и Гейзенберг сформулировать свой принцип дополнительности. Пожалуй, сегодня уже безо всякого пренебрежения (все обезврежено) можно присмотреться к донаучному способу разрыва суперпозиций, «раскомплектования комплектов». Наличие потусторонней зацепки в таком комплекте, как «человек» или «душа», не вызывало сомнений у «донаучных», но весьма наблюдательных мыслителей. Например, представление о персональном ангеле-хранителе легко интерпретировать именно подобным образом. Скажем, влиятельного покровителя из числа сильных мира сего иметь полезно и важно, особенно полезно это в том случае, когда все знают, кто он. Иметь ангела-хранителя несравненно важнее, но его охраняющее присутствие будет длиться до тех пор, пока его никто не знает (хотите, назовите это корпускулярно-волновым дуализмом). Сугубая предосторожность в отношении к трансцендентным зацепкам, к состояниям n↓ хорошо просматривается в отношении тайных имен и вообще в отношении одного из древнейших запретов поминать имя Божие всуе.

Разворачиваемый архаическим сознанием (или пралогическим мышлением, если воспользоваться термином Леви Брюля) параллельный мир можно упрекнуть разве что в излишнем антропоморфизме, хотя даже самые общие определения, такие как «мир теней», не заслуживают строгой критики, – можно сказать, достаточно удобная рабочая модель. Во всяком случае, понятийный аппарат классической физики, лапласовский детерминизм, куда менее пригоден для описания квантовой реальности, чем язык пралогического мышления. Исчезновение Витька одинаково потрясло бы и Лапласа, и Яду, великого шамана Индигирки и Верхнего побережья, но шаман мог бы предложить более внятные объяснения случившемуся. Во всяком случае, у ангелов-хранителей все еще нет конкурентов.

Да, никто не знает, могут ли они там, в горнем мире, размещаться на кончике иглы и в каком количестве, обладают ли видимостью, вообще какой-нибудь степенью физического представительства в Универсуме. Достоверно известно лишь, что они могут хранить объект вида (n↑, n↓), скажем, Сократа или Виктора, они дополняют их комплектность до полноты существования. Но если сосчитать, акцентировать, зарегистрировать или как-то иначе спугнуть ангела-хранителя, тогда он отлетит, суперпозиция разомкнется – и пусть даже это случится за тридевять земель, за пределами Универсума (Universe), где-нибудь в Мультиверсуме (Multiverse), в одном из ветвящихся возможных миров – все равно идущий по мосту Витек тут же на полуслове, на полувздохе исчезнет с легким свистом, и сквозное отверстие в Универсуме мгновенно затянется. Поразительным образом объяснительную силу сохраняют многие концепты пралогического мышления, как, впрочем, и реальности пралогического бытия.

Как выглядят в свете этих объяснений, например, оборотни? Их можно рассматривать как остаточные (реликтовые) следы близких суперпозиций, когда состояния n↑ и n↓ не слишком далеко разошлись друг от друга и сцепка (в свое время) произошла совсем рядом. В самом деле, человек, волк и лисица, безусловно, близкородственные состояния, для абстрактного внешнего (иномирного) наблюдателя их интерференция дает ничтожный параллакс. Зато вблизи такое сдвоенное существование пугает, в остывающем каузальном мире оно, в сущности, неприемлемо. Поэтому можно сказать, что больше всего не повезло именно этим ходячим иллюстрациям эффектов квантовой нелокальности: они исчезли быстрее всего, как, по-видимому, и все «макрообъекты», у которых «расстояние» между «половинками» оказывалось различимым, человекоразмерным. Ведь достаточно акцентировать нечто избранное (Einselection), выбросить лягушачью шкурку, и «ролия» пропадет, останется роза или лилия. Комплекты, у которых сокрытые параметры спрятаны в трансцендентном, оказались намного более устойчивыми: далекие ангелы-хранители, обитающие где-то в тридевятом царстве, на родине души, возможно, все еще хранят нас, поскольку далеки и невидимы. А ипостаси, конкурирующие между собой в видимом мире, выбраковывались всегда, они и сегодня безжалостно пресекаются психиатрией.

Суперпозиция и экзистенция

Там, где задействованы материальные тела вроде крикетных шаров, стереотипы классической физики, включая наглядное представление, особенно сильны. Непонятно лишь, зачем строить все картинки на примере этого самого успокоенного (если не сказать, отстойного) уголка Вселенной, зачем делать это до сих пор? Возьмем мир людей и его реальность: тут не увидеть суперпозицию (или чрезвычайно похожую на нее комплектацию) может только слепой. Представим себе партию в покер. Игроки делают ставки, повышают их, кто-то сбрасывает карты, а кто-то продолжает игру. Сосредоточим свой взгляд на игроке по имени Виктор. Он поставил огромную для себя сумму и находится в ожидании, как отреагируют партнеры. Те не знают, что у него на руках, и теряются в догадках. Сообщество как бы ведет параллельное существование в ветвящихся мирах. Они могут поочередно сбросить карты, отказавшись от дальнейшей игры, и тогда Виктор выйдет чистым победителем. Может быть, кто-то захочет уточнить: победитель определится в зависимости от старшинства комбинаций. Кстати, ставка может быть и повышена – и тут снова развилка: для Виктора это возможность стать еще богаче, проиграть все или просто не найти денег на ответ.

Но пока ничего этого не случилось, пока Виктор в состоянии максимальной укомплектованности сидит за игорным столом, приближается к материализации уже как бы купленный домик на берегу моря, где он с любимой женщиной начинает давно откладываемую жизнь, с прогулками на лодке, которые начинаются уже сейчас. Все это будет неминуемо, как только и если только Виктор выиграет. Другой мир, в котором Виктор пребывает, достаточно мрачен – там проигрывается состояние, наступает безвестность, ведущая к смерти или смирению. Собственно, Виктор, сидящий сейчас за столом, и есть «объект» (n↑, n↓), его мерцающий, перемежающийся режим присутствия и составляет суть бытия за игорным столом. В состоянии суперпозиции он полон сил, надежд, скрытых возможностей.

Соперник Виктора Игорь, сидящий напротив, находится в затруднении: перед ним какой-то оборотень, от которого неизвестно чего и ждать. Чтобы справиться с противником, нужно его вычислить, а как это сделать? Убить оборотня и убить кошку / кота Шредингера возможно одним и тем же способом: нужно узнать, где их смерть, то есть вычислить. Пока Виктор размазан в пространстве присутствия, он недоступен для манипулятивных процедур, его «свойства» и само его существование невыводимы из континуума и не сводимы к нему. Но представим себе, что Игорю удалось сконструировать установку, позволяющую точно измерить нужный параметр, что-то вроде скрытого зеркальца, способного показывать карты партнера. Как только это произошло, суперпозиция разрушена, Виктор потерял весь свой избыток бытия, он больше не «квантовый объект». Попутно мы получаем также ответ на вопрос (лучше сказать, иллюстрацию), почему погибает кошка Шредингера. Поскольку Игорю известен скрытый параметр, он уже выиграл (если не каждую партию, то уж точно игру). В результате тот Виктор, который находится в домике у моря и ласкает любимую, умирает. В новой ситуации определенности его мерцающее бытие фиксируется в континууме предопределенного отныне поведения, квантовый ансамбль редуцируется к одному из состояний, и соответственно мироизмещение, событийная вместимость, субъекта Виктор падает до состояния монопольного линейного причинения. Важно подчеркнуть, что эта судьбоносная перемена произошла несмотря на то, что сам Виктор ничего не делал, – его просто вычислили, посчитали – и убили в нем кошку Шредингера.

Речь, конечно, идет о суперпозициях в экзистенциальных измерениях и отчасти в измерении психологическом. Тело выступает здесь как великий замедлитель и как место крепления – через него дана принадлежность к природе. Тело связывает флуктуации, тем самым минимизируя роль разного рода беспричинных или, точнее говоря, допричинных событий. Эти простейшие события, однако, остаются в принципе возможными даже тогда, когда весь мир вроде бы окончательно умер тепловой смертью, то есть наступила максимальная энтропия. У Пенроуза, который рассматривает распределение частицы в фазовом пространстве, или в «ящике Хокинга» (а им может быть и Вселенная, и чем меньше ячеек в этом ящике, тем ближе он к тепловой смерти), можно найти следующее интересное замечание о роли флуктуаций:

«Энтропия возрастает, потому что, следуя вдоль стрелок, с течением времени мы, как правило, переходим ко все более крупным ячейкам. В конечном итоге точка фазового пространства оказывается затерянной внутри самой большой ячейки – а именно той, что соответствует тепловому равновесию (максимальной энтропии). Однако это будет справедливо только до определенной степени. Если подождать достаточно долго, то точка фазового пространства окажется в какой-то момент в ячейке меньших размеров, и энтропия соответственно уменьшится. Как правило, это состояние длится (сравнительно) недолго и энтропия вскоре снова увеличивается при возвращении точки фазового пространства в самую крупную ячейку. Это – флуктуация, сопровождаемая мимолетным понижением энтропии. Обычно значительного падения энтропии не происходит, но в очень редких случаях возникает огромная флуктуация и энтропия может уменьшиться существенно и остаться малой на протяжении значительного времени»[10].

Сказанное здесь нужно уточнить. Внезапные и даже огромные флуктуации действительно оказываются последним шансом, тогда мир неминуемо движется к тепловому выравниванию. Но тогда, когда некая ячейка фазового пространства «маркирована» или, скажем так, является привилегированной (как, допустим, человеческий мир), тогда поток флуктуаций и есть столбовая дорога к энтропии. Система допусков и замедлений, составляющая в совокупности природу, фюзис, как раз и служит для связывания диких флуктуаций. По отношению к душе таким замедлителем является человеческое тело.

Однако замедлитель замедлителем, но сущность души неотделима от риска суперпозиции или целой гирлянды суперпозиций, ранжированных по степени важности, опасности или краткости / длительности. Начиная от суперпозиции самого бытия, возможно, защелкнувшейся в результате флуктуации, и вплоть до исследованных Фрейдом идентификаций и еще более эфемерных отождествлений – всюду мы имеем дело со странными объектами вида (n↑, n↓), просто в случае души они уже «перетащены» в особую ячейку, и, следовательно, их преобразования, которые могут представлять собой «осознание» или, например, «отреагирование», далеко не всегда являются терапевтически полезными. В наиболее важных случаях они оказываются тем, что в физике называют «редукцией вектора состояния», – утратой теневой подстраховочной реальности, одного из модусов n↑ или n↓. То есть происходит отлет, исчезновение ангела-хранителя. По отношению к комплектации субъекта это падение мерности, даже если перещелкнута темная сторона. В общем виде можно сказать: чем глубже лежит слой реальности, в котором размыкается суперпозиция, тем катастрофичнее последствия – вплоть до выдергивания (выдрали Витька), но и, как ни парадоксально, тем бесследнее происходит исчезновение. Свидетели, способные вспомнить, наперечет. Вернемся к нашему примеру с другим Виктором, играющим в покер. Пока у него на руках неведомая другим участникам игры комбинация (не сканированная счетными устройствами сознания), он представляет собой квантовый ансамбль, благодаря чему вокруг него витает облако возможностей. Всмотримся в него.

Суперпозиция и судьба

Люди, во всяком случае лучшие из них, несломленные и несдавшиеся, имеют на руках некую комбинацию, неведомую окружающим, а зачастую и им самим. Возможно, они никогда не садились за игорный стол и не прикасались к картам, но они, потенциальные Викторы, сделали свои ставки либо пребывают в размышлении, где, когда и как заявить о себе. Имея на руках основополагающую тайную комбинацию, они (они – это мы) пока играют по мелочи, почти понарошку, для поддержания тонуса, всячески избегая выкладывать на первый попавшийся стол свои тайные козыри. Шифр комбинации, остающийся действенным до тех пор, пока не расшифрован, и есть судьба. Теперь один из самых навязчивых вопросов: «Можно ли знать свою судьбу?» – наконец проясняется. Даже странно, что никто до сих пор не произвел напрашивающегося сопоставления с элементарными частицами и их корпускулярно-волновым дуализмом. Можно ли с точностью определить положение электрона на орбите? Можно ли все-таки узнать, жива или мертва кошка Шредингера? Можно ли знать свою судьбу?

Что тут скажешь? Условия, при которых мы можем точно узнать участь квантовой кошки, известны: нужен контрольный эксперимент, он в точности все покажет. Результат эксперимента будет строго альтернативным: кошка жива или кошка мертва, это так называемая исключающая дизъюнкция. Но при любом исходе эксперимента, собственно, кошка Шредингера, Жидохла, погибнет – ну, можно сказать, исчезнет. «Ролия», Жидохла, судьба существуют до тех пор, пока тайная комбинация остается нераскрытой. Вот и среди людей немало ходит тех, кто относится к классу мертвых кошек Шредингера: они вроде бы живы, ходят на работу, покупают сосиски и путевки в Хургаду, они смотрят сериалы и неплохо выглядят. Но, присмотревшись к таким индивидам, хочется сказать про себя: кошка сдохла, хвост облез. Выигрыши и проигрыши могут чередоваться с удивительной скоростью, но в случае раскрытия тайной комбинации, тех самых карт, выпавших при сдаче, потенциальный Виктор (victor) превращается в безнадежного лузера.

Над этим следует задуматься, поскольку речь явно идет о некотором выдергивании, хотя и не вместе с телом. Как если бы множество геделевского типа, в котором мерцали невыводимые элементы, после засвечивания комбинации становилось счетным и это новое множество состояний только по привычке, по инерции продолжало именоваться душой. Произошедшее падение мощности, после которого элементы поведения можно в принципе пересчитать и учесть, уместно назвать группировкой ratio – и это будет «редукция вектора состояния» в экзистенциальном измерении, как говорится, в лучшем случае. Другой исход, связанный с фиксацией состояния n↓, а не n↑, называется помрачением, и он тоже возможен в случае раскомплектации, распада объекта (n↑, n↓). Не будем сейчас вдаваться в соблазнительные этимологические изыскания в области соответствующих оценок – «замкнуло», «переклинило», «сдвинулся», «свихнулся», «съехал с катушек»… В действительности потерявший судьбу новорожденный агент ratio, послушный силам социального манипулирования и прозрачный для других, точно так же съехал с катушек, как и раскомплектованный обладатель состояния n↓, просто он съехал в другую сторону. У него больше нет судьбы, поскольку судьба его известна… А стало быть, как и для всякой квантовой нелокальности, пребывание в состоянии «известно» означает редукцию вектора состояния, то есть расформирование комплекта и переход к иному рангу реальности. Не для всякого положения вещей (Tatsachen в том смысле, в каком этот термин использует Витгенштейн) их познание оказывается безнаказанным. Полностью безнаказанно познается только то, что связано в природу, что уже извлечено из суперпозиций, соотнесено с самим собой, как говорит Гегель. Ну и, так сказать, раскомплектовано до состояний крикетных шаров, роз и лилий. Только в стабилизированной природе, в макромире возможны вторичные букеты, такие сочетания, при которых входящие в них элементы остаются в ранге единичной экземплярности, не переходят в режим мерцающего существования квантовых кошек. Всякая строгая инвентаризация познания есть не что иное, как подсчет дохлых кошек. Иное дело понимание, оно само разворачивается в мерцающем режиме. Понимание, предчувствие, раздвоенность без решающего эксперимента, без Einselection, вовсе не являются чем-то несовершенным, они просто иные виды познания, неприменимые к раскомплектованным объектам, к множествам элементов, соединенных прозрачными каузальными связями. По отношению же к суперпозициям всех видов и предчувствие, и раздвоенность вполне аутентичны: они дают пощаду квантовым кошкам и сохраняют за каждым Виктором возможность виктории.

Судьба принадлежит к классу квантовых нелокальностей, она тоже своего рода кошка из отряда кошачьих Шредингера. При этом она никакая не злодейка, а, наоборот, спасительница, ведь и свобода воли есть мерцающий режим присутствия в соответствии с судьбой. Но простой принадлежностью к квантово-кошачьим дело здесь не исчерпывается. Прежде мы по умолчанию рассматривали линейные суперпозиции, которые как раз и представлены комплектом двух состояний. Судьба, конечно, не является линейной суперпозицией, хотя в частных случаях она и может быть сведена к альтернативе (n↑, n↓). Судьба – это именно тайная комбинация, складываемая даже не из пяти карт, как в обычном покере, а из куда более обширного набора, где одна или несколько карт могут внезапно открыться, причем либо только «для себя», либо для всех участников этой партии. Да и карты судьбы, ее игральные кости, не имеют стандартного вида, они обычно неопознаваемы в качестве альтернатив друг другу.

И все же, и тем не менее. Сравнение человека, идущего по жизни, бесстрашно балансируя между уверенностью и блефом, и человека, Виктора или Игоря, сидящего напротив своего визави с неизвестной для него комбинацией, работает. Когда есть что-то за душой, есть и сама душа, и воистину поразительна сила неразгаданности тайной комбинации, являющаяся судьбой в действии. Очень часто эта сила превосходит рациональные, обозримые ресурсы уверенности и властвования: деньги, покровительство, служебное положение – человек с затейливой комбинацией карт судьбы побеждает раскомплектованного агента хотя бы потому, что является воистину субъектом, пребывающим в полной мерности, а его конкурент, что бы за ним ни стояло и каким бы чином он ни был облечен, остается всего лишь дохлой кошкой Шредингера. А также потому, что тайная, неведомая комбинация дает силу обуздания превратностей бытия.

Носитель неразгаданной, потенциально какой угодно комбинации, конечно, настораживает, но он же и обезоруживает, в том числе и в смысле чувственной притягательности. Пожалуй даже, это свидетельство является наиболее точным, поскольку на поприще собирания урожая влюбленностей, обладатель(ница) судьбы, даже трагической, неизменно побеждает дохлую кошку Шредингера в человеческом обличье. Таким образом, рассмотрение человеческой экзистенции с точки зрения линейных и комплексных суперпозиций приоткрывает новые горизонты постижения: похоже, что контурная карта познания обретает наконец свой объем. Ну а Эрик Берн, написавший когда-то неплохую книжку «Игры, в которые играют люди», сосредоточился почему-то на играх в бирюльки, а до главной игры так и не дошел. Игра судьбы, связанная с наличием тайной комбинации, так и осталась им не замеченной, быть может, как раз потому, что отвлекающие (ролевые) игры он принял за главные.

И вот еще вопрос, в той или иной форме поднимавшийся в большинстве моральных трактатов: что есть счастье или счастливая жизнь? Лучший ответ тут, пожалуй, дал Аристотель, который (как и все греки) считал, что нельзя судить о счастье человека, пока жизнь его не завершена. Если вдуматься, ответ Аристотеля отсылает как раз к тайной комбинации и речь идет о том, чтобы она сработала как ставка целой жизни, которая тем самым осталась бы не проигранной или не разыгранной на кону. Проясняются и слова Григория Сковороды, его великое философское завещание: мир ловил меня в свои сети, да не поймал… Наш пример с игрой в покер сгодится и здесь: пока на руках Виктора нераскрытая комбинация, его параллельная жизнь не отключена от возможности проживания. Мы могли бы вывести эту проекцию на экран: вот южный приморский городок, чайки над морем, Виктор и его женщина идут в ближайший магазин за продуктами, здороваются с соседями, с которыми счастливая пара уже успела познакомиться. Вот в компании здешних жителей Виктор идет через мостик – и он, идущий, пусть даже призрачно идущий, ни о чем таком не подозревает. Разве что поглядывает на мальчишку-велосипедиста, едущего навстречу. В этот момент другой участник игры, Игорь, засвечивает тайную комбинацию, и Виктора тут же выдергивают. Вслед за этим гаснет экран, но мы успеваем заметить недоумение его спутников и то, как мальчишка на велосипеде проехал через образовавшееся пустое место. На проекции все было видно именно так: посторонние участники воображаемого мира на какое-то мгновение пережили (продержались дольше) того, кто этот мир вообразил или воображает. Сейчас, впрочем, важно отметить другое. Следует ввести разделение, не уступающее по своей радикальности различию между живыми и мертвыми. Немало людей, ходящих по мостам и улицам, необратимо раскомплектованы, их ангел-хранитель отлетел, а тайная комбинация раскрыта. Их судьбы исчерпаны. Но они живы, они числятся среди живых, среди полноправных субъектов. Та к вот в некотором смысле они мертвее тех, кого мир так и не поймал в свои сети, тех, кто ушел, не раскрыв до конца комбинации. С угасанием, отмиранием тела их параллельные миры не захлопнулись: они, сохранившие тайную комбинацию судьбы, поступили в распоряжение ангела-хранителя. Они там, куда Серенькому Волчку никогда не добраться.

Критика диалектического разума

Если точно знать, что выдергивают людей, что в любом континууме, претендующем на всеохватность, неизбежны прорехи, появляется возможность создания метатеории: операции внутри «хорошо упорядоченных» множеств будут ее частным случаем. Интеллектуальные представления, претендующие на всеобщность, поддаются коррекции с учетом эффектов квантовой нелокальности, редукции вектора состояния. Диалектика, в том числе гегелевская диалектика, не является исключением.

Что можно добавить к бытию и небытию, к становлению, к различению и полаганию, вообще к блистательному диалектическому аттракциону, разворачивающемуся в «Феноменологии духа» и «Науке логики»? То есть добавлять можно что угодно в порядке конкретизации и детализации, а вот с позиций перехода к более общему уровню, как бы с позиций Multiverse? Вот диалектическое противоречие, главный аттракцион всего предприятия, с него и начнем. Возьмем ли мы логическую форму а & ~а, представляющую собой проекцию действующего отрицания на плоскость логических схематизмов, или саму работу негативности в динамическом аспекте, мы столкнемся с допущением, которое является очевидным лишь на первый взгляд, лишь до тех пор, пока мы не обратим внимание на защелкивание суперпозиций, благодаря которому и возникает комплектация. Гегель все время возвращался к теме первоначал бытия:

«Мы уже показали, что началом служит бытие, как таковое, значит, качественное бытие. Из сравнения качества с количеством легко увидеть, что по своей природе качество есть первое. Ибо количество есть качество, ставшее уже отрицательным; величина есть определенность, которая больше не едина с бытием, а уже отлична от него, она снятое, ставшее безразличным качество. Она включает в себя изменчивость бытия, не изменяя самой вещи, бытия, определением которого она служит; качественная же определенность едина со своим бытием, она не выходит за его пределы и не находится внутри его, а есть его непосредственная ограниченность. Поэтому качество как непосредственная определенность есть первая определенность, и с него следует начинать»[11].

В действительности (и в этом поправка) качество не первая определенность, качество – устойчивая и хорошо различенная определенность. С ней, собственно, и работает диалектика, используя оптикоцентрическую метафору: угол падения, угол отражения, рефлексия, проекция. Эта метафора теоретически осмыслена, начиная с Платона, и хорошо себя зарекомендовала, став, по сути дела, рабочим языком философии.

Речь не идет о полном отказе от нее, скорее, о том, чтобы ее расширить и, помимо геометрической оптики прямых лучей, ввести в методологический оборот такие понятия, как «дифракция» и «интерференция света»; как раз интерференция пучка фотонов и по сей день служит лучшей иллюстрацией квантово-механических эффектов.

Возвращаясь к квантовой определенности, мы оказываемся в пределах континуума, где результатом преобразования, исчезновения качества, будет некоторое другое качество, столь же определенное как в-себе, так и для-другого. Переход от одного качества к другому может осуществляться скачком посредством внутренних противоречий, но устойчивая экземплярность вещей, качеств не может самопроизвольно исчезнуть из континуума, имя которому Универсум, и даже из визуального поля, где зоны становления предстают как питомники устойчивой экземплярности. И всякое сущее может иметь или в себе или вовне собственное отрицание, свое иное, то, что закономерно придет на смену, пройдя при этом через мостик причинности. Но свое иное – это противостоящее качеству качество, нечто уже раскомплектованное и собранное заново, находящееся внутри фюзиса, сущего, какое оно есть и каким стало. Связь с фигурой своего иного, как и все виды каузальных связей, является достаточно поздней. Требуется, чтобы из «ролий» уже были извлечены розы и лилии, после чего из них можно, конечно, составлять букетики бытия и гербарии познания.

Знать себя, быть собой

Подойдем к вопросу комплектации с другой стороны. Тезис «познай самого себя» индуцирует, как правило, неверный порядок вопрошания с весьма поверхностной формой удивления – как мы ленивы и не любопытны или как мы боимся неприятных сюрпризов. Прежде, однако, следовало бы разобраться, в каком смысле «знать себя» есть добродетель человека.

В субъектной реальности «знать себя» – это одновременно нечто очевидное, нечто мистическое и нечто труднейшее. При этом, однако, за пределами субъектной сферы рефлексивная позиция «знать себя» указывает, напротив, на некоторую простейшую данность – именно ее Сартр называет «бытие в себе» или просто «в себе». Например, сущее знает себя, поскольку регенерирует себя по собственному образу и подобию – длит во времени и создает тем самым прочность единичного, данность как данность самому себе. То есть быть в качестве сущего и «знать себя» – это одно и то же. Это простейшее утверждение кажется чем-то невероятным лишь из-за того, что в сфере субъекта, откуда оно предстает констатирующим рефлексивным удвоением, простое соотношение с самим собой выглядит чем-то недостижимым, поскольку уже утрачено.

Увы, от частого и бессмысленного употребления термина стерлось важнейшее понятие гегелевской диалектики, в данном случае – онтологическая достоверность и значимость соотношения с самим собой (собственно опосредованность). Актуализовать, освежить его помогает несколько наивная, корявая, но эвристически очень плодотворная формулировка Натана Солодухо:

«Принцип масляного масла – это принцип двойного существования, который выражается следующим образом: существование существующего, то есть то, что реально существует, существует вдвойне. Существовать вдвойне – это не значит существовать дважды или двукратно, ибо двойное существование целостно и однократно, но оно есть существование двухмерное, квадратичное, со страховкой. В отличие от этого, несуществующее тоже существует, но существует “одномерно”, существует как существование несуществующего.

Исходя из сказанного, бытие подчиняется принципу масляного масла, небытие – не подчиняется. Принцип двойного существования (или дублирования) задается в самом определении Бытия как существующей реальности»[12].

Действительно, удвоенность, дублирование, короче говоря, соотношение с самим собой рассматривается Гегелем как устойчивое, «никуда не девающееся» сущее: без соотношения с самим собой мы имеем дело лишь с исчезающим моментом. Тут следует задержаться, поскольку мера странности довольно высока и понимание сути дела есть одновременно и понимание исходной онтологической универсалии. Необходимо свести вместе свисающие концы.

Итак, то, что реально существует, существует вдвойне. Или – соотносится с самим собой. Но. «Соотносится с самим собой» – это с точки зрения расхожих представлений есть нечто «гносеологическое», познавательное и в этом качестве вполне представимое. Теперь же получается, что это познавательное, рефлексивное и даже логическое обладает неким бытийным рангом – и не каким-то там рангом вроде онтологического статуса представлений, а рангом «подстраховки» и, в общем-то, конституирования самого бытия в качестве устойчивого сущего, отличного от ничто, противостоящего ничтожению. Как же выглядит это соотношение с самим собой, удвоенность, «знание себя» в мире физических взаимодействий и чем оно является среди них – вот в чем вопрос.

Мы-то привыкли, что в пространстве познания познавательные усилия невесомы для познающего – то ли дело хотя бы «пинок»… А тут оказывается, что удвоение, опосредование, нечто совершенно познавательное, как раз и обеспечивает то, что есть сущее, в качестве сущего, а не в качестве, наоборот, ничто! Как же внутри фюзиса отследить эту исходную операцию? Ответа пока нет, у самого Гегеля наименее убедителен постулируемый переход от сферы чистого бытия и соотношения с самим собой к философии природы, к «химизму» и «механизму» (столь же беспомощны и последующие «магнетизм» и «электризм»).

Поэтому пребудем пока в сфере онтологической рефлексии, имея в виду возможное последующее прояснение статуса в категориях самого фюзиса. Вот «масло масляное», классический образец тавтологии, – разве недостаточно сказать просто «масло»?

Однако прав упрямый Солодухо, немасляное масло, неподчинение соотношению масло масляное, это и есть небытие. Не удвоенное, не соотнесенное с самим собой бытие есть ничто, чистое ничто, которое от бытия ничем не отличается, потому что оно вообще ничем не отличается, поскольку «отличаться чем-то» значит, по крайней мере, соотноситься с самим собой. И тут просто нельзя не привести прямой пассаж из рассуждений Солодухо, даваемый, увы, без всякой ссылки на Гегеля:

«Форма без содержания есть ничто, как и содержание без формы, сущность без явления есть ничто… Ничто формально есть все в потенциале. И это так. Форма без содержания реально не существует, как не существует явление без сущности, случайность без необходимости. Оторвано друг от друга они реально не существуют, то есть представляют собой ничто, реальность несуществующего.

Одна сторона существования, оторванная от другой стороны, есть ничто. Одно существование без своего другого существования есть ничто. Вот что такое ничто. Ничто это только одно существование, одно “есть”, одно “да”. Ничто есть то, чего нет. “Есть” – “нет”, существование – несуществующего. А нечто это двойное существование, это “есть” – “есть”, нечто есть то, что есть. Существование – существующего»[13].

У Гегеля бытие, чистое бытие, есть ничто, само ничто. Оно всегда лишь момент, не соотнесенный с самим собой и в силу того ничтожный. Чтобы зацепиться за кромку существования, нужно соотнестись с собой. А вы что думали? Что для существования нужно обладать массой и подчиняться силе тяжести? Занимать место в пространстве? Не исключено – но все это потом, это и многое другое, а для начала нужно хотя бы соотнестись с самим собой, стать маслом масляным, а не просто маслом, стать формой некоторого содержания, а не просто формой. Бытие, чистое бытие, есть ничто, и только удвоенное бытие есть бытие. Как тут не вспомнить русскую (а может быть, и цыганскую) пословицу «Один сын – нет сына, два сына – это полсына, а вот три сына – сын».

Кое-что проясняется насчет вещи-в-себе, проясняются феноменологическая правота Канта и онтологическая истина Гегеля. Невозможность знать вещь-в-себе, подчеркиваемая Кантом, относится лишь к весьма специфической вещи-в-себе, а именно к субъекту, для которого «в-себе» проблематично и как знание, и как бытие. Относительно же сканирования всех прочих «в-себе», представляющих мир объектов, дело обстоит куда проще и надежнее («Мы не знаем вещи-в-себе – да нет ничего проще, чем знать ее», – говорит Гегель). В самом деле, «знать вещь-в-себе» и просто «знать» – это одно и то же. А вот знать себя – это порой операция, требующая высшего пилотажа.

«Возникает понимание, насколько, в сущности, далека современная мысль, которая считает, что человек живет среди фикций и не знает вещей-в-себе, от истины. Человек – это единственное сущее, которое обречено на то, чтобы только и иметь дело с вещами-в-себе! Которые, конечно, уже никакие не в-себе… Да, человек единственное из сущих, которое живет в открытости всем сущим и их бытию, собственно, в этом и есть бытие человека, задаваться вопросом о том, каково быть мышью или другим сущим, спрашивать о бытии этого сущего или просто о бытии!»[14]

Здесь же знаменитый тезис Сартра, можно сказать, важнейший постулат экзистенциализма: «человек есть то, чем он не является». То есть «смысл человека» – это быть иным и всякий раз быть иным, человеческое познание есть бытие по образу и подобию иного.

В знании самого себя все сущее успокаивается и стабилизируется, обретая тем самым устойчивость в соотношении с иным, – человек лишен подобной опоры, он не стабилен и сущностно пуст. Но и пустота его нестабильна и есть некое падение, в котором он то и дело цепляется за уступы с помощью знака. Вспомним Витгенштейна: как мы понимаем другого, если в нашем распоряжении только знаки? И прекрасный контрвопрос: а как он сам себя понимает, если в его распоряжении только знаки, те же самые знаки?

Дело, быть может, в том, что знаковое бытие (семиосфера) очень легкое, первоначально оно только падение и излучение, в нем нет мощных стабилизирующих сил, вторичных аттракторов, возникающих по мере оформления новой Вселенной.

Сущее, знающее не самого (самое) себя, а только иное, причастно к небытию, пустотно или, говоря словами Хайдеггера, выдвинуто в ничто. Как еще можно описать это удивительное сущее, которое точно в такой же мере есть и ничто? Это декартовское cogito, которое больше всего хотело найти двойное «да», нечто столь же простое, как масло масляное, но ни в чем не может найти простейшей опоры душа-сознание, кроме как в акте самого поиска…

Одна из даосских притч утверждает: кувшин делается не из пустоты, а из глины. Но нужен он именно ради пустоты, пустота – это рабочая поверхность кувшина, его внутреннее и воистину его сущность.

Хорошая притча, и ее можно продолжить. И сделаем это так.

Пустота нужна кувшину, чтобы ее можно было заполнить, – это локальная пустота. А если сделать ее «нелокальной», например выбить дно, кувшин потеряет смысл и перестанет быть кувшином.

Душа подобна кувшину в одном отношении и не подобна в другом. Человек тоже создан из глины (из материи) и, подобно кувшину, тоже ради пустоты внутри. Ее, эту пустоту, можно было бы назвать душой, но прежде следует произвести расподобление. Интересующая нас пустота нелокальна, она бездонна. Если к ней приделать дно, кувшин души потеряет смысл – испортится. Тогда душа исчезнет. Останется ее след, напоминание, но исчезнет сама душа – выдвинутость в ничто можно понимать и так.

Не только философия дао, но и Хаабад используют пустоту кувшина для описания производства души в результате творческого вторжения небытия. Сжатие-цимцум тоже знаменует соотнесение с самим собой и, следовательно, обретение полноты, устойчивости бытия как обыкновенного сущего. И только разбиение сосудов, выбивание дна из кувшина порождает воронку души, ту самую встречную жажду, благодаря которой Тора изливается в мир. Отсюда, кстати, следует, что даже если государство, согласно Аристотелю, есть «некое общение», то душа тем более представляет собой процессуальность, в ней нет стационарных состояний, которые можно было бы изымать из возобновляемой катастрофы – сдавать на склад, архивировать, а затем вновь использовать для производства души.

Вместо этого есть состояние свободного падения, разбившееся бытие, расколовшееся масло масляное, соотнесенность которого с самим собой невосстановима. Если верна пословица «Чужая душа – потемки», то какой же непроглядной ночью оказывается порой собственная душа. Чужие души можно объективировать и изучать их в качестве своего рода объектов на уровне масла масляного, чем и занимается психология. Но знать самого себя по аналогии с объектом – это как раз и значит знать иное, замещая этим знанием ego cogito, простое, но недостижимое для души живой соотношение с самим собой.

И что же? Свободное падение предстает как данность, однако, говоря словами гадалки: на чем сердце успокоится? Если в результате катастрофы, лишившись удвоенности, подстрахованной стабилизации и пребывая в свободном падении под звон разбивающихся сосудов и являет себя душа, то в чем же мое бытие в отличие от небытия? Знание как знание иного не гарантирует и не производит бытия-в-себе, а в форме для-себя, напомним, «я» есть то, чем оно («я») не является. И что же это такое – то, чем я не являюсь?

Это, например, мое обещание. Обещание и есть самополагание, в отличие от масла, от организма, который длит и продлевает себя, поскольку «знает себя», по крайней мере, простейшим способом соотношения с собой. «Я» соотносится с собой как с тем, чего нет, не через гарантированное познание, а через обещание. Обещание – это и вправду «субъектосодержащая порода», и оно исходит из негативности, из отрицания анонимного и скучного «есть» и полагает небытие как сущее. Обещание уже есть, как если бы оно содержало двойное «да». Характерно, что самоанализ по типу психоанализа тоже обнаруживает структуру «да – нет», но то, что я о себе узнал, одновременно оказывается вычеркнутым из актуального «я»: его уже нет. А вот обещание, которого в качестве результата, напротив, еще нет, в качестве «я»-присутствия уже есть. «Я» инвестируется в обещание целиком, неделимым образом, в том же смысле, в каком неделима душа. Вспомним, как вводится это двойное «да»:

– Ладно, будет тебе велосипед.

– Но когда же он будет?

– Я сказал, будет, значит, будет.

Разве это не напоминает утверждение по схеме соотношения с самим собой? В нем просматривается классическая схема:

– Масло.

– Какое масло?

– Масляное масло!

То есть двойное «да», не обретаемое человеком в его самопознании и уж тем более в его эмпирическом присутствии, обретается в определенной ничто-форме небытия, а именно – в обещании. Стало быть, что было, того нет, что будет, то будет, а на чем сердце успокоится – на обещании. Если тебе пообещали и если не успокоится раньше времени сердце того, кто пообещал. Именно обещанием утверждается и длится человеческое присутствие.

– Обещай мне, что купишь. Обещай, что будешь любить. Обещай, что не бросишь. Обещай, что никогда больше.

– Обещаю!

Двойное «да» – так оно выглядит в человеческом мире и только так доступно душе.

Появляется объяснение и для трудностей, связанных с удержанием и исполнением обещания. Дело в том, что обещание – это и есть творение из ничего, и в этом акте самополагания человек стоит ближе всего к Богу. Передо мной, как и перед ним, лежит неопределенность тоху ва боху – будущее, которое для меня есть сумма превратностей, где все может повернуться так или эдак, где ничто не закреплено своим удвоением или удержанием, и даже если реальность, заставляющая сообразовываться с собой, в высшей степени «масляная», для авторизованного бытия, для аутентичного «я»-присутствия такая реальность открывается исключительно как бытие-для-другого – мой мир не развернут в собственной определенности, бытие «я» ни в чем не объективировано, пока я ничего не пообещал. Обещанное заявлено как нечто прочное – как вещь или прочнее вещи. Прочнее потому, что оно уже есть, еще не будучи наличным, и в таком же модусе присутствия есть и я сам. Я сам, мое собственное масло масляное, сбитое из ничего, ex nihilo.

Пожалуй, что все удивительные, непостижимые преобразования в рамках фюзиса, такие как неопределенность Бора – Гейзенберга, квантовая нелокальность, Einselection, меркнут перед удержанием небытия посредством обещания и его внесением в реальность на правах высшей реальности.

Имеет ли обещание как бытие форму в себе? По Гегелю, в-себе – это соотнесенность с собой, которой только еще предстоит явленность и обретение формы бытия-для-себя и бытия-для-иного. Для Сартра, напротив, в себе есть окончательное закрытие бытия, поэтому бытие есть прежде всего прошлое, абсолютное в себе.

Поскольку у Гегеля момент перехода от в-себе к для-себя не акцентирован, иногда можно понять дело так, что в-себе-бытие обнаруживает следующим шагом для-себя как более высокую стадию развития – и такое понимание представляло бы собой панлогизм. На самом деле здесь выполняется другой принцип: все развиваемо, но не все развивается. Собственно говоря, в-себе есть тупиковая форма, она не содержит внутреннего импульса саморазвертывания. Масло, конечно, масляное, но вот «масляность» (вязкость) извлекаема извне благодаря вмешательству познающего. Действительный путь от в-себе к для-себя проходит через вторжение ничто, и начинается он с подрыва двойного «да», с радикальной потери устойчивости, потери простого соотношения с самим собой.

Но если заступание в бытие от первого лица есть отпадение от удвоенности, как бы результат радиоактивного распада формы в-себе, то можно ли рассматривать обещание как вторично обретенное бытие-в-себе? По Сартру, в отличие от Гегеля, бытие в себе – это прошлое, окончательно ставшее, непроницаемое бытие. В этом качестве в себе противопоставляется подлинности Dasein или «я»-присутствия. Намываемая временем весомость есть, конечно, опора, но эта опора одновременно и балласт. Это дно бездонного кувшина, делающее его непригодным в качестве души.

Тем не менее обещание есть новая форма в себе. Оно воистину взятое в оборот небытие, удерживаемое между наличными формами и «сингуляризующее» их во имя будущего. Но обещание это еще и обособленное ничто, заимствующее от неопределенного ничто тягу нехватки, а от аннигилируемых наличных форм – их ресурс прошлого в активированном виде.

Далее обещание конституирует и собственное настоящее – как мое собственное. Оно не отвечает на вопрос «как живешь?», но отвечает на вопрос «чем живешь?», и сущее, которое всегда есть то, чем оно не является, могло бы ответить: живу обещанием. Однако этот честный ответ на вопрос «чем живешь?» практически отсутствует в человеческом самоотчете, там преобладает альтернативный источник жизни-чем, источник вечно отложенного настоящего, который гласит: живу надеждой. Надежда предстает как необходимая крупица будущего, ибо невозможно жить только прошлым, одним только в себе. Ведь в себе не активирует субъекта. Но надежда в свою очередь не образует формы в себе, жить надеждой значит жить милостью других, милостью Другого, а при явном отсутствии такой милости – милостью Всевышнего. Надежда аннигилирует настоящее, делая его в себе ничтожным, абсолютно зависимым от будущего.

И только обещание конституирует устойчивую форму «я живу». Оно, обещание, есть основание не только надежды, но и уверенности и в силу этого имеет статус практической истины. Ведь во всех других экзистенциальных случаях истина санкционирована выполнением соответствующей процедуры: доказательством, экспериментом, приведением к стандартной форме, и, наконец (что самое загадочное), истина требует некой фактичности, чего-то фактического. Обещание же учреждает достоверность практического разума и процедуру удостоверивания «обещано – сделано». Сказал – значит сделаю. Важно, что учреждаемая истина не просто дискурсивна, она объемна, она есть то, чем живу, само настоящее. В этом смысле истина обещания более истинна – как форма переживания, как горизонт настоящего, – чем, например, абстрактная логическая истина. Ведь эпистемологические истины – это тождества в ином, привилегированные моменты вне-себя-бытия или познания, тогда как обещание достоверно как в-себе-бытие. То есть в нем, в обещании, как в колесе Лао-цзы, как раз сходятся все тридцать спиц, да еще имеется и пустота между ними. В обещании будущее предполагается столь же надежным, каким бывает только прошлое. Обещание теургично, поскольку в нем настоящее творится из ничего, но творимый мир предстает уже не как простая флуктуация небытия, а как обетованное сущее.

Особая тема – обещание и деньги: то, что деньги вообще могут работать, то, что, помимо золотого содержания, они содержат в себе несравненно более драгоценный квант пустоты, небытия, есть свидетельство происхождения денег из сферы обещания. На это указывает и важнейший экономический принцип: полезность умеренной инфляции. Поскольку обещание есть творимое из ничего бытие, то деньги, собирая обещания в той мере, в какой их можно лишить персонификации, предстают как кувшин бытия, который наполовину пуст, ибо содержания еще нет, но обещано, оно есть вопреки природе, но согласно деньгам.


Что ж, диалектика, не использующая всей мощности даже оптикоцентрической метафоры, обречена играть ту же роль, что и физика Ньютона перед лицом теории относительности. Допустим, что локальные подконтрольные сочленения диалектического аттракциона и представляют собой лучший из лучших миров, но даже и в этом мире есть своя изнанка (или свои изнанки?). В одной из них тихо поет ангел-хранитель, в другую утаскивает Серенький Волчок – что-то вроде свернутых измерений, о которых уверенно говорит современная космология.

Но, впрочем, учет суперпозиций не может входить в сферу самоотчета, а значит, и в построения философии. По ряду причин. Во-первых, защелкивание в суперпозицию – это, в сущности, допричинное взаимодействие, устанавливающееся по уже знакомой нам схеме «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Опять же мы можем вспомнить важнейший, по мнению Аристотеля, вопрос: что связывает вещи, по природе своей не связанные? В поэзии их связывает рифма, случайное созвучие, но «онтологический аналог» рифмы диалектикой не отслеживается из-за отсутствия умопостигаемости в этом феномене. Или, иными словами, из-за отсутствия регулярности, навязчивого повторения, позволяющего сжать себя в дискретную определенность качества, в экземплярность вещи, предмета, твердого тела. Комплектация суперпозиций лишена такой нормативности, возникающие связи слишком труднообозримы и непредсказуемы, и диалектический аттракцион не может, не умеет с ними работать.

А во-вторых, как уже отмечалось, реальность, соответствующая уровню суперпозиций, уничтожаема систематизирующим и классифицирующим познанием. Можно, конечно, сказать, уничтожаемая во имя бытия, в порядке проводимой дехимеризации – но тем не менее…

Тем не менее, если исключить из сферы самоотчета деяния Серенького Волчка, гегелевская версия диалектики остается самой полной и гибкой из всех имеющихся. Следует, пожалуй, поразмышлять еще о сравнении с поэзией. Поэзия представляет собой семиозис, то есть символическое, знаковое производство, и поэтические отношения внутри стиха, внутри самой поэзии, как кажется, должны быть сугубо внутренним делом искусства. Хочется сказать, что нет ничего более противоположного генезису, чем поэзис, результатом которого является поэзия. Ведь семиозис в целом и стихосложение в частности представляются чрезвычайно экзотическим видом деятельности в мире, где властвуют физические процессы. Но деятельность сознания открывает новую страницу реальности, начинающуюся, странным образом, с возврата к тем видам взаимодействий, которые не вошли в состав природы, фюзиса. Поэтому семиозис запросто связывает вещи, по природе своей (и вообще по природе) не связанные, – например, сочетания звуков и красок[15]. Кристалл рубина связан множеством сил природы, но со своим именем он связан посредством семиозиса. Эта связь оказывается своего рода квантовой нелокальностью, внезапным защелкиванием чрезвычайно далеко отстающих друг от друга феноменов: посредством такого защелкивания возникает замещение, которое не может возникнуть из слишком уж близкодействующих сил фюзиса. Природа вообще представляет собой очень близкую и тесную связь, конденсирующуюся из повторений, регулярностей, из времени как такового. Упаковка сущего в природу приостанавливает ветвление миров, и хотя это отдельная большая тема, здесь уместно будет заметить, что характерные связи природы носят многоразовый характер, тогда как суперпозиция однократна и в силу этого непознаваема в привычном смысле слова – мы знаем, чем заканчиваются попытки ее познать. Кстати, связь означаемого с означающим тоже кажется многоразовой, но в действительности она навсегда однократна.

Но еще до того, как посредством длительности и регулярности обособляется природа (континуум), простейшие формы взаимодействия уже могут сдерживать ветвление миров, хотя такого рода сдержки и противовесы не образуют континуума. То есть загадочные явления микромира, поражающие своей сложностью и непостижимостью, на самом деле непостижимо просты, внутри самой природы они образуют наиболее архаическую часть связей.

Так же и с рифмовкой: рифма внутри семиозиса занимает то же место, что и суперпозиция внутри фюзиса. Созвучия, не несущие в себе смысла, кажутся чем-то избыточным, чем-то таким, до чего руки дойдут в последнюю очередь, между тем мы точно знаем, что именно поэзия стала первым литературным жанром: поэзия уже явлена задолго до того, как сплетается повествовательная ткань прозы. Внутри поэзии есть и высоты избыточности, и следы глубокой архаики, проявляющиеся и сейчас в первичных, досмысловых созвучиях (типа увековеченной благодаря Маяковскому рифмовки «отца – лам-ца-дрица-ца»). Глубоко архаичны, например, детские считалки: «Эники-бэники ели вареники…» – они, так же как и заклинания, проклятия и прочие комплекты вида (n↑, n↓), возникают удивительно сходным образом, образуются еще прежде «простого соотношения с самим собой» (Гегель), когда масло не загустело и еще не масляное. Придет Серенький Волчок и ухватит за бочок – он мог бы ухватить и за ухо, и за штаны, но защелкнулась рифмовка, и Волчок здесь. А вот если хватают не за бочок, а «за грехи», к примеру, то перед нами вовсе не Волчок, не Выдра, а существо куда менее хтоническое, может быть, Бог или дьявол.

Детские считалки и детские колыбельные – «это совсем даже не ерунда», как любил говаривать Мюллер из памятного телесериала, это немногие из сохранившихся островков мистического ужаса от мгновенно затягивающихся «выдираний» и столь же причудливых защелкиваний. Экспедиции на территорию столь глубокого затмения редки, описание одной из них можно найти у Владимира Мартынова, передающего свое впечатление от картины Рене Магритта «La vie heureuse»:

«Мы никогда не сможем сказать о том, что чувствует и что думает эта полуженщина-полуплод под шелест листьев, колеблемых нежным дуновением ветра, несущего с собой речные запахи и ароматы лугов, ибо сказать значит расположить определенные слова в определенном грамматическом порядке, между тем как состояние, в котором пребывает это создание, реально причастное к стихиям земли и стихиям неба, не знает ни времени, ни слов, ни грамматики. Это некое дограмматическое иероглифическое состояние, и нам, живущим в грамматическом мире, невозможно ни пережить его, ни надеяться прикоснуться к его сути. Мы можем сказать лишь то, что это поистине “La vie heureuse” – блаженная счастливая жизнь, где единая реальность не распалась еще на “я” и мир, на субъект и объект, на сон и бодрствование и где все пребывает в некоем непостижимом для нас единстве момента, длящегося вечность.

Однако это блаженное единство неизбежно распадется в тот момент, когда в силу каких-то причин соединительный черенок иссохнет, надломится и полуженщина-полуплод упадет в густую высокую траву под деревом. Картина Магритта умалчивает о том, что должно произойти после того…»[16]

Почти все, что может произойти «после того», уже произошло: и полуженщина-полуплод Магритта, и «ролия», и кошка Жидохла остались в Эдеме. В результате «грехопадения», связывания в природу, все эти комплекты были раскомплектованы, суперпозиции сменились «простыми соотношениями с самим собой», которыми и конституируется Dasein. Впрочем, все, да не все – мы не знаем ни точного числа остаточных суперпозиций, ни частоты их распадений, в результате которых, в частности, выдергивают людей. Для Серенького Волчка все еще есть работа. Хочется привести еще одно, удивительное по своей сохранности и «узнаваемости» воспоминание Мартынова, тем более что оно касается потусторонних кошачьих:

«Иллюстрации к “Алисе в Стране чудес” и к “Алисе в Зазеркалье” в детстве производили на меня какое-то магическое впечатление, и я мог рассматривать их часами, но почему-то особое внимание привлекали иллюстрации, связанные с Чеширским Котом, на которых изображалось его поэтапное исчезновение. Сначала кот сидел на ветке, потом от него оставалась одна улыбка, потом не оставалось ничего, а потом так же поэтапно, но в обратном порядке он появлялся в другом месте. Наверное, именно эта способность к чудесному перемещению в пространстве, при котором, исчезнув из одной точки пространства, можно было тут же оказаться в любой произвольно выбранной другой точке, послужила толчком для возникновения в моем сознании одной формулы: “Коты везде, коты кругом, коты построили свой дом”. Действительно, исходя из опыта Чеширского Кота, можно заметить, что кот – это такое существо, которое может находиться сразу “везде” и “кругом”, ибо в любой момент он может появиться в любой произвольно выбранной им точке пространства. Вместе с тем он может и не находиться там, где находится, о чем свидетельствует ситуация с черной кошкой Конфуция…»[17]

Опять к психологии

Эти котики не так уж безобидны, как может показаться на первый взгляд. Их невинность зависит от опыта забвения затянувшейся раны. Читая Мартынова, я вспомнил своих котиков, а заодно и тогдашнее чувство приближения к страшной, тщательно охраняемой тайне. Каждое лето родители возили нас с братом в отпуск в деревню. Путь лежал через Москву, где мы на несколько дней останавливались у тетушки, а из окна дома, где мы останавливались, были хорошо видны огромные буквы: «Салон Трикотажница» – характерная реклама советских времен. Когда нас укладывали спать, буквы уже светились голубоватым неоновым светом, и не смотреть на них было нельзя. Надпись очень беспокоила меня, и я уже в шесть лет понял, в чем дело: надпись была шифровкой. Причем шифровкой, воплощающей некую тайну мира и адресованной лично мне. Шифровка гласила: ТРИ КОТА ЖНЕЦА (у шестилетнего ребенка грамматика не вызывала сомнений). Каждый год послание передавалось заново с неослабевающей силой, завораживающее ощущение причастности к Тайне было связано с тем, что никто ничего не подозревал: в доме жили люди, другие люди ходили мимо, смотрели на эти светящиеся буквы, но только мне одному доставлялось послание. Я долго смотрел на него, облокотившись на подушку, тогда буквы расступались и возникали три кота, они сплетались хвостами и каждый держал в лапах серп… Три кота-жнеца. Настоящее озарение, впрочем, настигло меня не сразу, лишь в четвертый приезд, когда все в точности повторилось, – тогда я понял, что эти три кота – мои грозные покровители, что они помогут мне в разрешении неразрешимых загадок, но они же когда-нибудь расцепят свои хвосты, и тогда я исчезну. Непередаваемо манящее ощущение тайного знания перемежалось нешуточным ужасом. Резонанс ужаса такой же модальности я потом испытал еще только раз, когда на мосту выдернули Витька со свистом. Страхи разного рода, конечно, приходилось испытывать время от времени, но они были не сравнимы по степени, а главное – по качеству: даже страх смерти как смерти вообще относится к иной модальности. Вывеска вскоре померкла в сознании, но все же три кота-жнеца изредка всплывали – в частности, при чтении Мартынова. Да и кот Шредингера, тотемное животное квантовой механики, быть может, когда-то явился своему создателю, маленькому Эрвину, в какой-нибудь схожей своей странностью ситуации и не успокоился, пока не добился своеобразной гарантии увековечивания.

По отношению к остальным психическим связям (каузальным или собственно психологическим) тут мы имеем дело с суперпозицией[18]. Жаль, что Фрейда не постигло озарение и он остановился на описании природы психического, то есть тех связей, которые так или иначе включены в континуум психики, пусть даже этот континуум содержит условно изолированные подмножества «я», «оно» и сверх-«я». В отличие от фиксаций, суперпозиции не причастны к развитию либидо (Эроса), они не поддаются сублимации или рационализации, не присутствуют ни в каких «ошибочных действиях»; они как бы не смешиваются с «остальной» психической реальностью, но могут быть «перещелкнуты»[19], как каналы телевизора, – другое дело, что психика, у которой остается только один канал, подвергается редукции вектора состояния и теряет свое имя.

Классификация экзистенциальных и инфрапсихических комплектов все еще дело будущего, пока можно сказать, что линейные суперпозиции вида (n↑, n↓) представляют собой глубокий background. Пока неплохо было бы ввести различие между фиксациями и фиксами. Фиксации относятся, безусловно, к сфере психического близкодействия, к экономии либидо, как принято выражаться в современном психоанализе, и тем самым напоминают, скажем, электромагнитные взаимодействия внутри природы-фюзиса. Фиксы – это результат психического дальнодействия, настолько дальнего, что его принято называть трансцендентным или потусторонним. Фиксы (идеи фикс) напоминают квантовые нелокальности, каждый из «векторов состояния» пребывает только в своем поле близкодействия, происходящее в этом поле способно вызвать многие трансформации, включая смерть. Тем не менее, пока суперпозиция остается ненарушенной, трансцендентные ей события не понесут никакого ущерба. Однако опять же этот вынесенный из каузального поля объект n↑, до которого вроде никак не достать, отнюдь не чужд пребывающему здесь, в каузальном поле, объекту n↓, поскольку это, пусть парадоксальным образом, тот же самый объект! Как душа и тело или как тотем и принадлежащий к этому тотему воин. Сенсорика здравого смысла, основанная на связях каузального поля, то есть природы, считывает единственную и наиболее позднюю версию самотождественности, которую англичане называют «to stay in one peace», понятно, что символом «одного куска» является целостность тела, целостность, достигаемая силами близкодействия. Архаический способ установления идентичности не предполагал герметизации, приоритета соотношения с самим собой: достаточно было просто предотвратить ветвление миров, добиться некоторой зацепки, случайного защелкивания, всегда однократного, несмотря на любую долгосрочность, – тогда как причинная связь связывает прочно и надолго, будь она самопричинением или инопричинением. Консолидация фюзиса оставляет исходное отождествление далеко на периферии, где-то в масштабе соотношений, измеряемых «планковской длиной», «h», – но практика некаузальных отношений, отброшенная или связанная природой, вновь возобновляется в семиозисе или, скажем так, в духовной жизни.

Ну, представим себе пробу голоса в виде космогонического мультфильма, сопровождаемого тувинским горловым пением. Гортанные созвучия возникают, расходятся, отражаются в реверберациях и уходят безвозвратно. Но вот возникает случайная сцепка, представляемая как уже известная нам рифма: отца – лам-ца-дри-ца-ца.

Главное – заполучить хоть какую-нибудь задержку, потом уже волны смысла накроют и прочитают первичный текст, подвергнут его перепричинению, но крупицы первичных зацепок скрепляют и продолжают скреплять нарабатываемую материю стартующего семиозиса, весь самовозрастающий логос.

Эники-бэники ели вареники,

Эники-бэники флос —

Вышел пузатый матрос!

Матрос, да еще и пузатый – это уже что-то! Вот так же неожиданно вышел на улицу Киева дядька и затерялся бы, пропал навеки – но неожиданно застрял в огородной бузине… В данном случае такое застревание оказалось более прочным, чем отношение дяди к племяннику, оно стало поговоркой, вторично избранным и преднамеренно удержанным сцеплением. Попал (влип) в историю и мат рос – опять же благодаря считалке. Кот Шредингера и вовсе обрел бессмертие. Но вот коты Мартынова и мои собственные три кота-жнеца, как это и бывает в подавляющем большинстве случаев, оказались пригодны для одного-единственного причинения, а однократное причинение к детерминизму не относится и причинением не является.

Итак, согласно теореме Геделя, разрывы появляются (обнаруживаются) во всяком достаточно полном или претендующем на полноту множестве. Важнейшей характеристикой (параметром) геделевских разрывов является их сингулярность, если угодно, всякий раз единичность: если вышел пузатый матрос, то ждать его следующего появления можно до скончания веков, зато в ближайшей точке разрыва на авансцену может выйти киевский дядька. Таков вердикт современной математики: даже матезис полон разрывов, математически однородный континуум недостижим, единая математика существует для Универсума, но ее нет у Мультиверсума.

Та же картина и в физике. По краям хорошо упакованного фюзиса, подлежащего исчислению и прогнозированию, встречаются одноразовые нелокальные связи, столь «тонкие», что акт исчисления (Einselection) исчерпывает, безвозвратно расходует их. А это опять-таки означает, что в самом фюзисе есть беспричинные разрывы, хотя, если кому-то не нравится слово «беспричинные», можно говорить, что причина всякий раз иная, случайная и непредсказуемая, как непредсказуем и получившийся в результате разрыва аленький цветочек, выдернутый из «ролии» в процессе редукции вектора состояния. Это значит, что в букете экземплярностей мира сего нет-нет да и попадаются нездешние цветы, непригодные для цветников и клумб, самопроизвольно исчезающие из гербария. То есть каузальные связи стали господствующими, повсюду преобладающими и составляющими саму суть природы. Однако комплекты (n↑, n↓) не исчезли совсем, равно как и принцип их комплектации – а именно защелкивание разбегающихся миров в суперпозицию. Мы не знаем, какое количество имеющихся экземплярностей представлено в виде комплектов, ведь если не задето состояние n↑, комплект может вести себя как физический объект с заданными параметрами, устойчивый в силу надежной сокрытости своего «хвоста». Зато мы знаем, что все имеющиеся комплекты, сколько бы их ни было, находятся в неразоблаченном состоянии. Можно сказать и так: только неразоблаченные и остались, благо рассекретить их нелегко. Раскрыть тайну банковских вкладов, выведать военную или государственную тайну, даже тайны сердечные, в сущности, не проблема, но поди догадайся, откуда вышел пузатый матрос и кто спрятался за кустами бузины в огороде?

И все же разрывы случаются. Пропадают корабли, выдергивают людей, и если бы был налажен строгий учет всех крикетных шаров Земли, недостача обнаруживалась бы за каждый отчетный период. Следует к тому же еще раз подчеркнуть: все изъятия такого рода происходят с нарушением закона сохранения энергии[20], однако они подчиняются закону затягивания разрыва (благодаря чему, в частности, случаи «несохранения» энергии ускользают от проверки), причем независимо от миров, в которых в итоге оказывается раскомплектованный объект: остался ли огрызок объекта здесь в виде безнадежного лузера, пешки в чужих руках, или оказался там неизвестно в каком виде, хоть в виде высохшей лягушачьей шкурки…

Ну и непосредственно в психике, важнейшей реальности человеческого мира, несмотря на все регулярности, далеко превосходящие по своей сложности регулярности и цикличности природы, существуют и разрывы, и защелкивания, причем в отличие от фюзиса, где комплекты (n↑, n↓) относятся как бы к маргинальному фоновому уровню, в психической ткани это ее ажурные узоры, которые только и позволяют говорить о наличии сознания. Это странные строительные кирпичики, из них как-то складывается дом субъекта («коты построили свой дом»), точнее, его фундамент, хотя глагол «складываться» тут никак не подходит, просто нет другого глагола, способного описывать конструктивную роль мерцающего режима «зоны психе». Существующая психология как раз фундамент не описывает, она начинает с когерентной ткани психического как данности, психология до сих пор представляет собой эмпирическое микроисследование внутри континуума работающей психики. Иначе психология личности не пропустила бы основополагающие факты первичного защелкивания – вроде тех, о которых поведал Владимир Мартынов в конце своего эссе «Три эпитафии»:

«Став взрослым, я навсегда утратил доступ к целостной мудрости своего детства, но, кто знает, может быть, мне вновь удастся обрести ее после смерти? Вот почему мне бы очень хотелось, чтобы на моей могильной плите (если таковая вообще будет) были выбиты именно эти слова:

Коты везде. Коты кругом.

Коты построили свой дом.

Потом коты распили квас.

Потом коты пустились в пляс»[21].

Уверен, многие думают о чем-то похожем, пусть смутно и неотчетливо. И я – про своих трех жнецов. И еще думаю, что могло случиться с тотемной связкой Виктора Сапунова, с его предполагаемыми котиками? Наверное, пришел Серенький Волчок и преждевременно спугнул их – это явно его работа.

Как затягивается воронка: избирательность памяти

Одним из важнейших открытий психологии XX столетия стало установление того факта, что забвение оказалось отнюдь не недостатком памяти, не случайным сбоем, а активным процессом и, может быть, даже высшим пилотажем сознания. Ницше и Фрейд с разных сторон исследовали диалектику памяти и забвения, но и они не внесли ясности в удивление Августина. Вот что пишет Виктор Аллахвердов, один из самых проницательных психологов, исследовавших феномен памяти:

«Что именно происходит в нашей памяти, мы толком сами не знаем. Для человека инструкция “запомни!” в каком-то смысле сродни телеграмме “волнуйся. Подробности письмом!”, ибо он не имеет ясного алгоритма, определяющего, что именно он при этом должен делать. Человек не способен осознанно управлять ни запечатлением информации в памяти, ни извлечением из нее этой информации. Мы забываем, не зная, почему мы это делаем. Забывание явно протекает иначе, чем в современном компьютере, – человек не пользуется кнопкой “стереть информацию”. Как, впрочем, не пользуется и кнопкой “сохранить информацию” – никто не умеет осознанно управлять физико-химическими процессами. А ведь не бывает сознательного процесса без памяти. Память, как обычно любят говорить психологи, – сквозной процесс, пронизывающий всю психическую деятельность. Ну действительно, что бы человек ни делал, о чем бы ни думал, он должен хотя бы помнить о том, что это он делает, а не кто-либо другой, помнить язык, на котором он выражает свои мысли, помнить людей и предметы, о которых он думает, помнить, что он думал о них раньше, чтобы не думать о них все время одно и то же, и т. д.»[22].

Пока это общие слова, впрочем, справедливые, но дальше начинается самое интересное, то, что для нас сейчас важно:

«Сознание даже включает в себя и свое отсутствие – неосознаваемое, оказывается, тоже каким-то образом осознается. В своих исследованиях я обнаружил, что то, что однажды не было осознано, имеет тенденцию при следующем предъявлении снова не осознаваться… Это удивительно: ведь для того, чтобы некий знак повторно не воспроизвести (или не опознать), надо помнить, что именно этот знак не следует воспроизводить (или опознавать), узнать его при повторном предъявлении и не воспроизвести… Однажды принятое решение о неосознании имеет тенденцию повторяться»[23].

Наконец, особого внимания заслуживают ссылки на эксперименты его коллег:

«В. Ф. Петренко и В. В. Кучеренко в экспериментах совсем другого типа демонстрируют, что человек действительно может целенаправленно не осознавать то, что хорошо воспринимает. Испытуемым, которые находились в третьей стадии гипноза, характеризуемой, в частности, последующей амнезией, внушалось, что по выходе из гипноза они не будут видеть некоторые предметы. По выходе из гипнотического состояния испытуемых просили перечислить предметы, лежащие перед ними на столе, среди которых находились и “запрещенные”. Испытуемые действительно не указывали на запрещенные предметы, но “не видели” также и другие предметы, семантически с ними связанные. Например, если испытуемым внушалось, что они не будут видеть сигареты, то они не замечали при перечислении не только лежащую на столе пачку сигарет, но и пепельницу с окурками и т. п. Некоторые предметы, семантически связанные с запрещенными, могли быть указаны испытуемым, но в этом случае он забывал их функцию. Например, один из участников эксперимента, указав на лежащую на столе зажигалку, назвал ее “цилиндриком”, другой именовал “тюбиком для валидола”, третий с недоумением разглядывал зажигалку, пытаясь понять, что это за предмет»[24].

Результаты опытов Петренко, Кучеренко и Аллахвердова я могу полностью подтвердить, притом без привлечения гипноза. У меня сохранилась фотография нашего четвертого класса, коллективная школьная фотка советских времен, где среди своих одноклассников сфотографирован и Виктор Сапунов. Я показывал ее шестерым одноклассникам, всем, кого удалось отыскать спустя тридцать лет после исчезновения Виктора. Результаты расспросов были поразительны, не менее поразительны, чем вопрос «что это за цилиндрик?».

Юлия Буланова знала, кажется, про всех: «А вот, смотри, Игореха, он уже третий раз женился… А Ирка Прядкина – она в Чите, я к ней в прошлом году ездила… Бобров – ну Бобра сейчас не узнать, поперек себя шире…»

Я ждал, когда она доберется до Витька, но про него не было сказано ни слова. Вообще ничего. Тогда я спросил:

– А этого узнаешь?

– Нет. Как он сюда попал? Совсем не помню, чтобы он с нами учился.

– Это же Витек, Виктор Сапунов. Он исчез, загадочно пропал… Неужели не помнишь?

– Нет, не помню. Ты что-то путаешь.

Виктора не опознал никто. Я всякий раз задавал дополнительный вопрос: «А это кто?» – и самой удивительной была реакция Юры Ф. Он комментировал фотографию не менее эмоционально, чем Юля, то и дело восклицая: «Ну Светка! Надо же, какой она была, я и забыл. А это Серега! А Бобер!»

И тут я спросил: «А вот этот, между Светкой Лялиной и Бобром, не помнишь его?»

Я мог бы назвать это фантастическим провалом восприятия и невероятным дефектом памяти, но поскольку Юра был последним из «испытуемых», я уже понимал, что дефект памяти был скорее у меня. Да, удивительно, конечно, что никто из опрошенных одноклассников не помнил Витька, но, наверное, еще удивительнее то, что его помнил я (помнил – это не то слово). Я не могу объяснить этого, но я его не просто помню, я то и дело мысленно возвращаюсь к событию исчезновения, к тому моменту, когда мы шли через мост и Витька выдрали со свистом. Наверное, и за это расследование я взялся для того, чтобы объяснить себе, что именно случилось, как такое могло случиться, и, если получится, дать возможность припомнить читателям нечто подобное из собственной жизни.

Фрейд многократно писал о том, как выпадают из памяти названия предметов, улиц, имена людей, если они как-то связаны с «первичной сценой». Воронка психической травмы затягивается быстрее, чем зарастает рана, но нарыв и его последствия могут быть не менее печальными. Вопреки расхожему мнению психоанализ вовсе не настаивает на непременном припоминании каждой первичной сцены, вспомнить нужно лишь то, что плохо забылось и вследствие этого нарывает внутри. Тогда воспоминание хоть и будет болезненным, но вызовет очищение-отреагирование, и тогда воронка благополучно затянется.

Однако для выстраивания универсальной теории этих данных недостаточно.

Утечка и герметизация

Забывание каких-то нейтральных мелочей, почему оно вообще так тревожит? Сколько усилий, например, может быть потрачено на припоминание фамилии одноклассника. А чувство досады, похожее на ноющую занозу: как бы ее все-таки вытащить (в данном случае, наоборот, восполнить недостающее, исцелить)? Получается, что изрядные пробелы в образовании беспокоят куда меньше, они, по крайней мере, не провоцируют мучительных усилий восстановления упущенного. Иногда и потеря «реальной вещи» беспокоит значительно меньше. В чем же тут дело?

Знаменитая теория забывания по Фрейду, один из крае угольных камней психоанализа, стала, пожалуй, первым охотно принятым объяснением, она даже способствовала примирению и с остальным содержанием учения, поначалу принимаемым в штыки. Тем не менее тут по-прежнему много неясного. Вот любопытные наблюдения из романа английского писателя Иэна Макьюэна: «Бедная Молли. Началось с покалывания в руке, когда она ловила такси у ресторана “Дорчестер”; ощущение это так и не прошло. Через несколько недель она уже с трудом вспоминала слова. “Парламент”, “химию”, “пропеллер” она могла себе простить, но “сливки”, “кровать”, “зеркало” – это было хуже. Когда временно исчезли “аканф” и “брезола”, она обратилась к врачу, ожидая, что ее успокоят… Однако ее направили на обследование, и, можно сказать, оттуда она уже не вернулась»[25].

Тут случай слишком далеко зашедший, и писатель начинает с того, что все днище корабля, можно сказать, уже в дырках. Уместно, однако, предположить, что уже первая пробоина, касающаяся отнюдь не «сливок» и не «пропеллера», а именно фамилии одноклассника, которая вроде бы всегда помнилась, или какой-нибудь другой мелкой мелочи, вселяет то ли тревогу, то ли досаду… Некое странное психоиммунологическое ощущение, которому нет точного имени.

Следует предположить, что это здоровая иммунная реакция. Можно выдвинуть и более смелое предположение: чувство беспокойства, равно как и усилие припоминания, заслуживает всяческой поддержки, ибо, если не предотвратить утечку, начнется стремительная разгерметизация, и тогда дело дойдет до пропеллера, а там и до сливок. Но если все же дать себе труд вспомнить, произвести соответствующие ремонтные работы и убедиться в успехе, то утечка будет предотвращена. Полезность такого достаточно странного действия требует научных объяснений, а их нет. Но вот приемлемая аналогия. Полученную рану следует перевязать, и даже маленькую ранку лучше заклеить пластырем и как-то обработать – иначе возможно нежелательное продолжение процесса. Ранки памяти тоже стоит зализывать: навести справки, уточнить, вернуться и повторить, убедившись, что заминка устранена.

Кстати, многие, не зная почему и зачем, именно так и делают – но, во-первых, далеко не все, а во-вторых, небрежность зачастую берет свое. И тогда процесс рано или поздно вступает в кумулятивную фазу. Я почему-то убежден, не имея, впрочем, строгих доказательств, что настойчивое сознательное устранение пробелов в памяти есть элемент заботы о себе, некая высокая форма психогигиены, собственного мемориального контроля. Ближайшей к мемориальному контролю является забота о сохранении навыка ученичества как противостояние силам угасания и вектору смерти. Быстрая проверка на тему «я все еще помню это» свидетельствует о вхождении в полноту присутствия, где каждая деталь еще может понадобиться для новых ассоциаций, и потому сигнал о ее отсутствии – вовсе не пустяк, он требует реакции, так это оставлять нельзя. Заделайте крошечную дырочку в воздушном шарике, иначе он завтра к вечеру сдуется и сморщится. Ведь личная память, входящая в полноту присутствия, это такой же шарик, пусть даже очень большой, – и если не реагировать на проколы, волны меморифагии будут только усиливаться, и «завтра к вечеру» дело дойдет до пропеллера и сливок… Но и наоборот, при наличии внимания к этой высокой психогигиене заделывания дырочек в памяти полнота присутствия будет восстанавливаться и сохраняться. И новая позиция ясности будет обретена лишь в том случае, если сохранится прежняя позиция памяти, хотя бы как трамплин, от которого можно отталкиваться в заботе о себе. Вот что значит тщательное восстановление деталей пропеллера.

Важно отметить, что мемориальный контроль напрямую не соотносится с сохранением объема памяти, критерием является именно чувство досады, «забывание по Фрейду», так и не разгаданное Фрейдом, хотя принципиальная установка психоанализа справедлива: надо вспомнить, это важно.

Восстановление мучащего пробела в памяти следует, пожалуй, сопоставить с обдумыванием проблемы, когда «эврика!» никак не приходит и все вращается вокруг да около. На первый взгляд кажется, что это вещи несопоставимой значимости. С одной стороны, ego cogito, попытка обрести понимание, которое почему-то никак не приходит, и каждый согласится, что усилия понимания, сколько бы они ни продолжались, стоят того, чтобы на них настаивать. С другой – выпавшая из памяти мелочь, даже не пропеллер, а, например, его лопасть всего-то навсего. Однако моменты беспокойства, досады в обоих случаях похожи: что-то мучительно не сходится. Возможно, что речь идет о симметричных процессах на разных или даже на противоположных полюсах. В одном случае – прорыв к усвоению, в другом – сопротивление отсвоению. Но успех сопротивления забвению может передаваться по цепочке, по эстафете и на полюс усвоения, постижения. А учитывая единство сознания, вследствие разгерметизации и прогрессирующего отсвоения запросто может пострадать и навык схватывания, решения проблемы.

Настойчивость в возвращении отсвоенного (забывшегося) аккумулирует силы для решающего броска к новому присвоению.

Методология, берущая на себя задачу создать универсальное орудие познания, помимо общих утверждений, содержит и множество самых разношерстных полезных советов, но остается неопознанная лакуна на том месте, где должна быть практика мемориального самоконтроля, искусство возвращения отсвоенного и утраченного.

Никто так и не оценил по достоинству выдающееся методологическое открытие Ханны Арендт: «Чтобы записать мысль, нужно перестать мыслить ее как мысль, нужно выйти из этого состояния и вспомнить помысленное». В действительности глагол «вспомнить» здесь вовсе не противоположен глаголу «мыслить», он представляет собой вторую или просто иную фазу cogito. А чтобы «вспомнить помысленное», необходима работа по устранению разгерметизации, функция мемориального самоконтроля должна быть все время активирована.

Стало быть, и собственно психоаналитическое выпадение, забывание по Фрейду, даже допуская, что в частных случаях Фрейд прав, должно быть интерпретировано более широко, как симптом общего снижения витальности и свертывания полноты присутствия.

Если бы для личности, для портрета познающего требовалось что-то вроде отпечатка пальцев, то есть некий уникальный идентификатор, то им вполне могла бы стать специфическая затрудненность припоминания и конфигурация выпадения. Можно сдать экзамен по любой дисциплине и получить оценку уровня знаний и профессиональной компетентности, но для общей интеллектуальной компетентности намного важнее вдруг случившееся выпадение: эта штука… как ее… ну, у пропеллера… как лепесток у цветка… Тут все важно: и локализация забытого, и траектория припоминания, и тот факт, удалось ли, наконец, восстановить, вспомнить лопасть самостоятельно или все же потребовалась подсказка. Причудливая топография забывания и траектория успешного или тщетного припоминания-восстановления – это дактилоскопия личности, хронограмма присутствия.


И все же для прояснения целостной картины необходимо привлечение данных и методов квантовой механики, причем не в качестве экзотической иллюстрации, а для понимания самой сути дела. Требуется прямое сопоставление, очная ставка предельно разнородных феноменов, радикально меняющих сам способ рассмотрения. Защелкивание суперпозиций и комплектация квантовых объектов, затягивание разрывов, образующихся в результате «декогеренции», стягивание регулярностей в природу, уже подвластную закону сохранения энергии, самотождественность, ее обеспечение, мнемотехника и амнестические стратегии сознания, неопознанная зажигалка, «исчезнувший» с фотографий Витек – таковы ключевые моменты, призванные объяснить друг друга. Причем размышление показывает, что иногда сознание на стороне памяти, оно противится спонтанному забвению, самопроизвольному рассеиванию информации. Иногда оно, наоборот, всецело на стороне забвения, то есть оно, сознание, совершает работу забвения – и в этих случаях оно тоже противодействует хаосу, нечленораздельному импринтингу низшего уровня. Противонаправленные участки последовательно сменяют друг друга, а иногда они включены параллельно.

Во многих случаях помнить проще, чем забыть, и тогда работа негативности способна достигать высшего пилотажа, производя сложный феномен направленного неузнавания, недоступный никакому компьютерному моделированию.

Не узнавать зажигалку? Разве не об этом прекрасная буддистская притча, когда на протяжении двадцати лет, проходя мимо одного и того же места, учитель спрашивает ученика: «Что ты видишь?» – и получает ответ: «Я вижу камень», на чем их разговор и заканчивается. Но однажды, через двадцать лет, ученик промолчал в ответ на заданный вопрос, и наставник сказал: «Вот теперь ты видишь камень». Ибо нарушение импринтинга автоматического опознавания – это если и не само просветление, то уж точно прелюдия к нему. Равно как и мужество узнать, требующееся совсем на другом участке.

Современная форма тестов чаще всего управляется инструкцией «нужное подчеркнуть» (в той или иной форме). Крайне любопытно и загадочно, почему для спонтанного сознания господствующей является другая стратегия – «ненужное – вычеркнуть!». Вот и степень невежества (глупости) кажется большей тогда, когда все ответы приемлемы, нежели тогда, когда не нравится ни один… Мы не знаем, почему это так, но тех участков, где именно команда «забыть!» свидетельствует о включенности сознания, заметно больше, чем участков, где включенность сознания представлена командой «запомнить!». Возможное объяснение состоит в том, что избирательная память решает задачу самосохранения, необходимость затягивания дыр, разрывов и последующей регенерации, – похожее объяснение можно найти уже у Лейбница.

У него нет принципиального разделения между физической и психической реальностью – и та и другая представлены монадами. Каждая монада обладает простейшим, то есть смутным и неотчетливым восприятием, причем, по мнению философа, каждой монаде таким смутным и неотчетливым образом дан весь остальной мир. Дело всего лишь в том, что память элементарной монады не избирательна, но в принципе все, что вообще связано временем в природе, все связанное в природу, может быть сопоставлено с состоянием одной единственной монады[26]. Подход Лейбница допускает интересную трактовку, согласующуюся с современной квантовой физикой. Простейшую фоновую память, или «память Лейбница», можно отождествить со всей совокупностью событий и феноменов, образуемых четырьмя взаимодействиями: гравитационным, сильным, слабым и электромагнитным. Все они так или иначе составляют континуум, то есть связаны некоторым регулярным образом, связаны временем и во времени, поэтому, в зависимости от обстоятельств, их можно называть как связями природы, так и связями памяти – «памяти Лейбница». Эта «память» не имеет субъектов, она, в сущности, не является чьей-то, но у нее есть топография, она неоднородна с точки зрения поглощения регулярностей. Если карта не имеет разрывов, ни один участок не может быть изъят из нее, то неизымаемость уже есть некая простейшая память. Таким образом, монады суть элементарные топографические пометки на карте фоновой памяти континуума.

Поставив вопрос так, важно отметить две вещи. Во-первых, будучи континуумом, «память Лейбница» не включает в себя суперпозиции и предшествующее становящемуся Универсуму свободное ветвление возможных миров. Выражаясь математически, мощность этой памяти не включает множества комплексных чисел. «Память Лейбница» размещена во времени как история, как прошлое и как действительность. Ясно, что в таких условиях первый жест сознания, точнее, первая операция, ведущая к сознанию, будет представлять собой выборочную блокировку паразитарной данности мира. Ведь в каком-то смысле помнить больше, чем содержится в фоновой памяти природы, уже нельзя, можно только помнить яснее, и прояснение идет параллельно как в восприятии (в континууме бесконечно малых восприятий, выражаясь в духе Лейбница), так и в самой конфигурации сущего, где за счет разрыва суперпозиций (декогеренции) и соотношения с самим собой образуются, а затем и начинают преобладать компактные экземплярности. Все объекты, если они хорошенько раскомплектованы, суть компактные экземплярности, но «душа», «сознание», «человек» к классу таких объектов не относятся, хотя могут быть отброшены в этот класс в случае утери трансцендентной составляющей.

Кстати, если по объему превзойти «память Лейбница» нельзя, то возникает вопрос: возможно ли потерять даже ее, иными словами, возможны ли события, не сохраняющиеся в «памяти Лейбница», события, не оставляющие следов в природе? Ответ положительный – да. Такие события возможны, и это как раз распады суперпозиций, редукции вектора состояния. Переход от объекта (n↑, n↓) к соотнесенному с самим собой наличному объекту n не оставляет никаких следов, ибо распад суперпозиции уносит альтернативное состояние в безвременье ветвящихся возможных миров, которые не связаны в континуум, так как друг друга не стесняют, у них нет общего пространства, в котором они были бы как-то локализованы, каждое возможное состояние тут же и дано, так что не нужно ничего раздвигать и теснить.

Странно, что мы говорим здесь об актах запоминания/ забвения как о некоторых событиях самого сущего, но формирование природы, выборка, консолидация Универсума из Мультиверсума есть первичное событие памяти – расхождение начинается потом. Только когда память приватизируется, становится чьей-то, а тем более человеческой памятью, содержание ее может изыматься из природы, и мы опять-таки не в силах проследить всех звеньев этого иллюзиона: многое, слишком многое выпадает. Но и человеческая память, и «моя память», будучи причастной к первичному феномену и будучи в известном смысле его модификацией, отнюдь не сводится к работе нейронов головного мозга, она включает в себя все слои и уровни, в том числе и «память Лейбница».

Следовательно, запомнить то, что не остается даже в «памяти Лейбница», хотя странным образом и возможно, но лишь в ситуации существенного системного сбоя либо посредством искусственных приемов, один из которых состоит в том, чтобы дать удовлетворительное объяснение происшедшему. Когда-то таким удовлетворительным объяснением, способствующим сохранению в памяти странных феноменов, могла служить «теория нечистой силы», быть может, даже ссылка на Серенького Волчка, но коль скоро эти средства перестали работать, а взамен их ничего не предложено, фиксация чудовищного означает репликацию разрыва, его дальнейшую прогрессию и соответственно дрейф навстречу подступающему безумию. Надо ли говорить, что такое запоминание не приветствуется.

Кстати, и «забыть» фоновое содержание «памяти Лейбница» в свою очередь далеко не просто, как раз в этом направлении и устремлена поступь разгорающегося сознания, вооруженного дыроколом памяти. Эволюция от элементарной монады к человеческой душе, точнее, разуму, лучше всего может быть описана в терминах герметизации – что означает блокировку сырой, паразитарной данности мира, неустанную работу забвения по отношению к природной среде, к «памяти Лейбница», и, наконец, формирование герметичной капсулы «я». Ворота восприятия должны быть закрыты, люки задраены под наплывом смутного и неотчетливого, следует оставить только узкие бойницы, в которые входит строго избирательная данность внешнего мира. Подобные ограничения необходимы как в направлении актуального восприятия, где подключение к общему чувствилищу, к регулярностям и изохронизмам, заменяется на выборочные, точечные касания, так и в отношении истории касаний – должны быть отброшены те, что вызвали интоксикацию. «Память Лейбница» и некоторые вышележащие слои могут быть включены в человеческую память только после обработки шлифовальным кругом амнезии с целью устранения всех шероховатостей, наростов паразитарной памяти. Тогда вместо расплывчатой картины соучастия на горизонте возникают избранные объекты реагирования, то самое «ясное и отчетливое», что Декарт назвал собственно знанием. Ясная и отчетливая картина избранной данности мира формируется двумя путями.

Во-первых, размытость бушующего первичного Океаноса сжимается в дискретные объекты – не в последнюю очередь за счет выпадения хроносенсорики, вычеркивания из картины итогового восприятия результатов становления. Возьмем знаменитую картинку, на которой можно увидеть либо два профиля, либо кувшин. Человеческому зрению недоступно увидеть и то и другое сразу, в одной экспозиции: «кувшинопрофиль» должен быть расщеплен посредством Einselection, процедуры мгновенного решающего выбора. Но это, так сказать, последний, высший уровень, и можно представить себе, сколько фонового мусора было отброшено в ходе зачистки «памяти Лейбница» высшими монадами. Как уже отмечалось, восходящая линия развития реализует стратегию «вычеркнуть ненужное», так что ясное и отчетливое есть сухой остаток такого вычеркивания.

Во-вторых, неуклонно редуцируется зона контакта монады (в данном случае уже организма) с внешним миром. Если проследить, например, историю глаза (не в смысле Батая), то это будет история сужения, редукции светочувствительной зоны. Глаз ведь представляет собой остаточную и одновременно резко усиленную площадку светочувствительности: остальная поверхность тела как бы задраивается, закупоривается от воздействия световых лучей, и лишь в случае наступившей слепоты общая светочувствительность кожи несколько восстанавливается. То есть мы можем согласиться с Лейбницем: «монада не имеет окон». Следует лишь добавить: не имеет окон, проемов и разрывов потому, что все это заделано, заложено каменной кладкой и оставлены лишь перископы и локаторы ограниченных диапазонов, да еще кончики пальцев для считывания эротической сигнализации (эта функция делегируется и глазу, но уже как раз в смысле Батая, в подобных случаях и используется выражение «ощупывать глазами»). Общая тенденция состоит в том, что чем выше на эволюционной лестнице находится воспринимающее существо, тем герметичнее у него купол.

Герметическая капсула человеческого «я» имеет самые совершенные перископы и локаторы. Помимо простой блокировки паразитарной данности «памяти Лейбница», анализаторы личностного восприятия радикально перенастроены на собственный активный встречный поиск. Говоря точнее, подслушивание получает приоритет над расслышанностью, подсматривание – над созерцанием, и что уж говорить о кончиках пальцев. В сущности, зрение высшей монады, то есть субъекта, определяется его исходным подо-зрением. Но совершенствование сенсорики – это не единственный способ герметизации, еще важнее те приемы, в которых задействованы память и забвение. Проблема в том, справедливо замечает Ницше, чтобы выковать иную, правильную память, для которой общий объем информации, измеряемый в битах, мало что значит. Успешность этой памяти в человеческом мире в значительной мере измеряется степенью ее удаления от «памяти Лейбница», от смутной, одноплановой представленности «всего на свете» в памяти первичных монад. Человеческая память – это китайская кулинария, где вкусы блюд имитируют друг друга, тщательно скрывая свой первоисточник. Русские, принимающиеся за изучение польского языка, с удивлением обнаруживают, что глагол «zapomnec» по-польски означает «забыть», а слово «zapametowac», напротив, означает «запомнить». Все это было бы забавным казусом, если бы в иллюзионе высшей, то есть человеческой памяти дело не обстояло еще более запутанно. Здесь умное забывание то и дело торжествует над тупым запоминанием, а такой фактор, как открытость сознанию, или, наоборот, бессознательность, то и дело меняет свои полюса. Общей характеристикой высшей интегральной памяти является иерархия способов представленности. Ведь «память Лейбница», пусть она даже память обо всем, является равномерно смутной (туманной) на всем протяжении, и восприятие элементарных монад не имеет привилегированных участков. Но память индивида включает в себя такие модальности, как «выученное наизусть», «извлекаемое посредством ассоциаций», «сохраняемое посредством понятийных связей», «случайно утраченное», «преднамеренно забытое», «присутствующее всегда, но забываемое в решающий момент», «прочно забытое, но в решающий момент вспоминаемое», и множество других состояний, являющихся отдельными, как правило, неразгаданными мирами. Все они важны, хотя большинство неизвестно для чего важно. Во всяком случае, множество примеров фантастической памяти, приводимых и в психологической, и в художественной литературе, прекрасно сочетается с дебильностью или с тем или иным психическим расстройством.

Феноменальной памяти может быть недостаточно даже для простой вменяемости, и понятно почему – ведь это неизбирательная память, без разбора впускающая в себя паразитарную данность мира. То есть это очень плохая, скудная память, несмотря на свой колоссальный объем и общую вместимость. Чтобы сделать ее человекоразмерной, пригодной для обеспечения присутствия субъекта, необходимо эту память издырявить, изрешетить, как дуршлаг, разбить на отсеки и задраить пути прямого сообщения между ними. И лишь тогда при прочих равных условиях объем станет значимым параметром – хотя и не самым значимым, разумеется. Куда важнее некоторые высшие конфигурации, непосредственно интересующие меня в связи с феноменом Виктора Сапунова, – их вкратце можно определить как черные списки – вот их наличие однозначно свидетельствует о достижении человеческого ранга памяти, то есть памяти личности, субъекта.

Простейшим примером черного списка является опция мобильного телефона: если вы не желаете, чтобы тот или иной абонент до вас когда-нибудь дозвонился, вы вносите его номер в черный список, после чего, сколько бы он ни звонил, телефон скроет от вас это обстоятельство, и вы будете спокойны. Испытуемые Петренко и Кучеренко не узнали зажигалки (что за цилиндрик?), значит, с психикой у них все в порядке. Вот и мои одноклассники, разумеется, не просто забыли Витька, все сразу и ни с того ни с сего – каждый из них прекрасно (хотя и бессознательно) помнил, что именно он (она) забыл, чего именно нельзя припоминать ни при каких обстоятельствах под угрозой потери вменяемости. Возникающая здесь мертвая петля оказывается одновременно и сложнее, и безотказнее описанной Грегори Бейтсоном структуры «double bind»[27], а известную пословицу «Много будешь знать – скоро состаришься» следует дополнить другой: «Захочешь все помнить – умрешь в сумасшедшем доме».

Впрочем, это еще не все. Внесение в черный список как высший пилотаж памяти субъекта лишь внешне напоминает принцип работы сотового телефона. Телефонная или компьютерная программа под названием «черный список» будет, конечно, блокировать абонента, но достаточно тупо: стоит абоненту сменить номер, и мы вновь для него достижимы и уязвимы. Совсем не таков черный список субъектной памяти! То, что необходимо накрепко забыть и ни в коем случае не узнать, соответствующая контрольная инстанция распознает уже на дальних подступах. Распознает и не пропустит.

Вот как Фрейд описывает распространение табу:

«Главным и основным запрещением невроза является, как и при табу, прикосновение, отсюда и название: боязнь прикосновения – delire de toucher. Запрещение распространяется не только на непосредственное прикосновение телом, но обнимает и всякое прикосновение хотя бы и в переносном смысле слова. Все, что направляет мысль на запретное, вызывает мысленное соприкосновение, так же запрещено, как непосредственный физический контакт. Такое же расширение понятия имеется у табу.

Часть запрещений сама собой понятна по своим целям, другая, напротив, кажется непонятной, нелепой, бессмысленной…

Навязчивым запрещениям свойственна огромная подвижность, они распространяются какими угодно путями с одного объекта на другой и делают этот новый объект, по удачному выражению одной моей больной, “невозможным”»[28].

В своих текстах Фрейд подробно рассказывает, как работает это тщательное забывание, это невосприятие, авидья и ахимса. Черный список, его пропускная инстанция, не дожидается очной ставки, так сказать, прямого предъявления – его бдительность воистину феноменальна, он помнит самые мелкие детали того, чего ни в коем случае нельзя вспоминать. В текстах Фрейда фигурирует немало немецкоязычных примеров бдительности сторожевого забвения, но нетрудно сконструировать и русскоязычный образец.

Допустим, невозможный объект, внесенный в черный список, имеет фамилию Осинов. Фамилия с высокой степенью вероятности будет забыта, но при этом память о том, что именно забыто, сохранится, а все сторожевые посты будут оповещены. Из пищи, возможно, придется исключить подОСИНОВики, а может, и грибы вообще, все время будет вылетать из головы, какой именно кол вбивают в сердце вампира, попадающие в поле зрения осины будут именоваться тополями или просто деревьями и так далее… Еще раз напомню, что для успешной реализации соответствующей программы забывания нужна прекрасная память, недремлющая бдительность, иначе в один прекрасный день поставят перед фактом – чудовищным фактом.

Далее. Мы говорим о том, что человеческая память иерархична и в этом полностью противоположна фоновой «памяти Лейбница». Иерархично и ее важнейшее управляющее звено, инстанция ЧС (черного списка), имеющая собственные режимы секретности. Чем более объект запрещен или невозможен, тем глубже его темница, тем неумолимее его стража. Сразу приходит на ум анекдот про Вовочку. Папа, впервые решивший самостоятельно забрать своего сыночка из детского сада, уверенно входит в первую же дверь, на которой написано: «Хорошие, послушные дети», но его отправляют дальше, так он минует помещения «Нормальные дети», «Трудные дети» и подходит к железной двери с надписью: «Сволочи». Однако и здесь его ждет облом – есть, оказывается, еще одна, последняя дверь, на которой написано: «ВОВОЧКА». С иерархией черных списков дело обстоит примерно так же. У всех моих одноклассников, которым я тщетно показывал фотографию, на последней двери было написано: «ВИТЕК».

Навигация Фрейда позволяет установить этот факт. Проводя свое расследование, которое еще не закончено, я убедился, что «фрейдовские заморочки», первичные сцены и прочие сексуальные открытия, безусловно, нежелательны для припоминания. Они внесены в черный список, но их комната – не последняя. Моя одноклассница Л. во время вечера воспоминаний, проведенного в уютном ресторанчике, призналась и в подглядывании за братом, и еще кое в чем, на что психоаналитик мог бы потратить несколько сеансов. Но Виктора Сапунова она КАТЕГОРИЧЕСКИ НЕ ВСПОМНИЛА.

Кстати, в фольклоре существует немало жанров, призванных разгрузить «черный список Фрейда», – анекдоты с этим прекрасно справляются, обеспечивая разрядку. Но заключенные последней двери остаются в абсолютной тьме, они не подлежат даже осмеянию, уж слишком опасны. Разве что Серенький Волчок иногда оповестит о них своим протяжным воем.

Расходящиеся круги

Воронка памяти, она же воронка забвения, затягивается эффективно и быстро, но все же не с той абсолютной скоростью, с какой, по-видимому, происходит выдирание, хотя бы выдергивание розы или лилии из «ролии». Говоря абстрактно, после процедуры Einselection, вносящей квант определенности, можно даже сказать, квант непреложности, судьба розы и судьба «остатка» «ролии» различна. «Роза розовая» теперь укрепляется в своей однозначной экземплярности и принадлежит бытию. Ее коррелят, как бы пребывавший в одном из возможных миров Multiverse, прежде носил имя «возможно, лилия». Нельзя даже совсем исключить, что кто-то из тамошних обитателей, возможно, любовался «возможно, лилией»… Но в результате выборки, произведенной здесь, действительной лилии на том конце суперпозиции, конечно, не осталось. На вопрос: «Что же осталось?» – я ответил бы: «Дыра», и если еще спросили бы: «Черная ли это дыра?» – то ответил бы, что чернее не бывает. Образовалась прореха небытия, которую невозможно обрести никаким иным типом исчезновения – ни растерзанием, ни сжиганием, ни «стиранием в порошок», ни даже самой устрашающей «аннигиляцией». И даже Джон из прекрасного ковбойского анекдота, всегда готовый узнать своего друга Билла, всегда готовый сказать: «Привет, Билл, ты совсем не изменился», даже если Билла растерзают койоты и взору Джона представится только кучка их дерьма, – и он в случае выдергивания вынужден будет признать: вот теперь уж точно абзац!..

Но дырка затягивается – бесследно для природы, для «памяти Лейбница», и только в высшей формации памяти, в памяти субъекта, остаются следы, благодаря тщательной маскировке напоминающие следы, оставленные в воздухе улетевшими птицами. Просматриваются следы-разрывы и в структурах символического, прежде всего в матезисе, где они сгруппированы вокруг теоремы Геделя, и очевидность их присутствия состоит в том, что не существует такого математически когерентного пространства, в котором не мог бы появиться неопознанный объект, ускользнувший от любых заранее заданных правил вывода. Математика все же претендует на рассмотрение модели Мультиверсума, а связанная в Универсум природа сама образуется посредством удерживания и сжатия некоторых расходящихся миров, и если бы космос не научился «зализывать раны», он давно уже был бы растерзан, растащен по возможным мирам, не определенным ни по месту, ни по времени. Еще раз отметим решающее различие: все дело в том, где мы оказались: там, куда выдернута роза (или лилия, безразлично), или же на противоположной стороне, где образовался стремительно затягивающийся разрыв. В подавляющем большинстве случаев мы, конечно же, здесь, где работает сверхмощный скоросшиватель континуума. Сюда уже вытащена стабилизированная экземплярность мира, соотнесенные с собой розы, кристаллы, корабли и шары для гольфа. Тот факт, что среди вполне исчерпывающе посюсторонних объектов присутствуют и комплекты (n↑, n↓), объясняется ничтожной вероятностью их определения там — там, куда спроецировано альтернативное состояние квантового ансамбля с помощью полупосеребренного зеркала или иных, сегодня не слишком популярных трансцензоров вроде магического кристалла, философского камня, волшебной палочки… Вероятность ничтожна, но все же, как любят говорить математики, «имеется отличная от нуля вероятность»: отличие от нуля связано с избыточностью монад. Короче говоря, иногда все же лилия оказывается в потустороннем букетике, здесь же остается дырка от бублика – и это как раз случай Витька, вполне конкретный, локальный Бермудский треугольник. Его можно было бы нанести на карту происходящего, но имманентная ткань событий замкнулась, когерентность восстановлена, «память Лейбница», вмещающая все посюстороннее от сотворения времен, даже не всколыхнулась, и только человеческая память среагировала – но своеобразным, человекоразмерным способом: нечто поступило в черные списки и было заточено в темнице, расположенной глубже первичных сцен.

Нормальный человек не помнит и не может помнить деяний Серенького Волчка, но не помнить можно по-разному. Вторжения Серенького Волчка отсутствуют в человеческой памяти иначе, чем в фоновой, неперсональной «памяти Лейбница», они отсутствуют, так как отсутствует Жрыкающее Чудовище у музыкантов межгалактического оркестра, то есть отсутствуют во что бы то ни стало. Настоятельность этого небытия не сравнится с настоятельностью никакого присутствия, так уж обстоит дело у людей.

Страх случайно забыть то, что никоим образом не подлежит воспоминанию (случайно вспомнить), является собственным долгосрочным источником излучения, отличающимся, как уже было сказано, от страха смерти, хотя возможно и их смешение наподобие диффузии газов. Опять же вроде бы бессмысленно спорить, какой страх страшнее, я и не буду прибегать к оценочной шкале, оставлю ее при себе. Сейчас важнее другое: исследовать иррадиацию страха вокруг черного списка и создание соответствующей атмосферы. Она различна на ближних и дальних подступах к тайной комнате, пересечение же порога страха самим событием выдирания маркируется индивидуально – например, легким, едва слышным свистом, для которого я, впрочем, не могу подобрать акустических аналогов.

Вот человек остался один в квартире. Ночь, не спится. В соседней комнате, или на кухне, или под кроватью раздается шорох. Вздрагивает полка, вздрагивает и человек, но уже совершенно по другой причине… Как-то лет в семнадцать я написал детективный рассказ «Тихое бормотание» – рукопись потерялась, но смысл таков. В Лондоне периодически умирают одинокие люди, умирают у себя дома без каких-либо признаков насилия. Медэксперты фиксируют смерть от разрыва сердца, но фактически говорят, что смерть наступила от ужаса. Расследование ни к чему не приводит, пока за него не берется Рон Митчелл (про него я тогда написал еще пару историй). Проницательный детектив хоть и не сразу, но выяснил, что виновником гибели был страховой агент, а орудием смерти – тихое бормотание в полночь. Когда писался рассказ, были довольно популярны так называемые мешочки смеха – маленькие декоративные мешочки с тесемками, если на такой мешочек надавить, раздается смех (дурацкий, заразительный, какой угодно), смех был там как бы законсервирован. Но я подумал тогда: если можно законсервировать смех, то ведь можно упаковать и детский лепет, и тихое бормотание. Не так уж сложно снабдить мешочек простейшим таймером, часовым механизмом – страховой агент оставлял у своих клиентов такие мешочки, засовывал их куда-нибудь в неприметное и неожиданное место (например, в вентиляционное отверстие, между мебелью и стенкой), несколько мешочков с таймерами, выставленными на разное время в течение ночи. Бормотание было недолгим, с паузами, чтобы клиент не успел обнаружить его источник, – и ужас ночи делал свое дело.

Как именно страховщик мог получить свою выгоду, было не очень продумано, то есть концы с концами не сведены, но инструмент леденящего ужаса на дальних подступах был, я полагаю, изображен верно. Дело в том, что мешочек содержит самое эксклюзивное контрчеловеческое оружие – бормотание и всхлипы в ночи, нечто абсолютно беспредпосылочное и беспредметное. Допустим, в доме есть и другие живые существа: кошка, собака, рыбки, черепаха, как придумать оружие, абсолютно безвредное для них, но смертоносное для человека? Мешочек с неразборчивым полуночным бормотанием подходит идеально: черепаха и рыбки не отреагируют никак, кошка лениво приоткроет глаз, собака поднимет уши и, возможно, тихонько зарычит, а человек умрет от ужаса или сойдет с ума – он будет поражен оружием, избирательно воздействующим только на людей.

Можно, конечно, возразить: а слово? а «злые языки страшнее пистолета»? Созидательные и разрушительные последствия речи, конечно, необозримы. Но слово – это оружие, встречаемое во всеоружии, это сфера рацио по преимуществу, другой жанр, то, что можно конвертировать в слово, уже не запирается в последней темнице черных списков.

Атмосфера страха, с которой так или иначе доводилось соприкасаться каждому, лучше всего изучена не психологами и не философами, а режиссерами Голливуда. В фильмах ужасов сигнализация черных списков задействована весьма изобретательно: дверь скрипнула, птица ударилась в стекло, вода, набирающаяся в ванну, окрасилась кровью… Откуда мог взяться здесь парализующий страх, который иногда ошибочно называют животным страхом, попадая воистину пальцем в небо, ибо животные, которые боялись бы чего-то подобного, были бы уже не животными, а людьми. Слово «животный» правомерно лишь в том смысле, в каком оно указывает на глубину укорененности и независимую от сознания достоверность (действенность). Ведь затрагивается ядро личности, сама субъектность субъекта, что доказывает лишь факт вынесенности самого личностного ядра за пределы континуума, его выдвинутости в трансцендентное и существования в мерцающем режиме нелинейных суперпозиций.

Клавиатурой символического доступа Голливуд овладел, хотя в игре «Горячо, тепло, холодно» луч проектора блуждает бессистемно, ближе всего к сути дела подходя именно в прелюдии, где властвуют ничейные вздохи и самопроизвольно поворачивающиеся лицом к стене фотографии. Оживающие на экране мертвецы настораживают не столько своим внешним видом и повадками, сколько необходимостью схватить и утащить за собой. Почему бы, оказавшись здесь, им не заняться чтением книг или выращиванием цветов на клумбах, хоть кому-нибудь из них? Нет: вцепиться, удержать, не отпустить – ибо они, мертвецы, суть агенты-проводники целлулоидного ужаса, и этот сублимированный, прошедший через мощнейшие сепараторы символического ужас некоторым образом все же работает. Если к некоторым фильмам делают приписку: «Фильм основан на реальных событиях», то в данном случае можно написать кратенькую аннотацию к целому жанру: «Жанр основан на реальных опасениях». Целлулоидные мертвецы и функционально тождественные им прочие исчадия ада производят нужный Голливуду эффект по одной единственной причине: в мире действительно выдергивают людей.

Отнюдь не праздным является вопрос о последствиях подобного запугивания, вопрос, который чаще все же ставится в отношении порноиндустрии: как влияет она на распущенность вообще и на уровень сексуального насилия в частности? Одни считают, что распущенность растет, спровоцированная вседозволенной визуальностью, другие, наоборот, полагают, что порносреда впитывает деструктивные позывы, убирая их с улиц, – такова типичная тема многочисленных ток-шоу. Однако, что касается триллеров, они, вне всякого сомнения, абсорбируют распыленный страх и способствуют забвению, а то и невосприятию опыта разрыва. Вздох облегчения («это всего лишь кино») необязательно раздается только в кинозале, нередко такое происходит и в жизни, когда избирательная память услужливо проецирует случившееся, куда надо: это ведь было в кино.

Впрочем, не только создатели фильмов изучили способы создания атмосферы страха, но и политические режимы сознательно или бессознательно вносили соответствующие поправки в работу своих репрессивных аппаратов. В первую очередь приходит на ум НКВД и «образцовая» атмосфера страха, парализующая экзистенциальное измерение человека. Если обратить внимание на использованные для этого средства, удивительное сходство с прообразом великого страха бросается в глаза. Арестовывали глубокой ночью, без предварительных намеков, обвинительные формулировки поражали абсурдом – иррациональность происходящего подчеркивалась со всех сторон. Главной особенностью сталинских репрессий была не их массовость (чего только ни повидало человечество за свою историю), а полная непредсказуемость, отсутствие хоть сколько-нибудь надежной стратегии избегания. Арестовывали и тех, кто позволял себе неосторожное слово, и тех, кто пытался отмолчаться, и тех, кто рьяно участвовал в разоблачении других врагов. Под каток репрессий попадали маршалы и рядовые, академики и студенты, стрелочники и машинисты поездов. Не были исключением и сами чекисты, сплошь и рядом следователи НКВД разделяли судьбу своих недавних жертв. В мемуарах того времени то и дело встречается фраза: «Людей буквально выдергивали». Теперь понятно, к чему относится эта фраза: тут и Жрыкающий из рассказа Лема, всегда готовый схрумкать любого музыканта и любой инструмент, и, конечно, Выдра, Волчок, тщетно заклинаемый детскими колыбельными, не разбирающий послушных и непослушных, выхватывающий оказавшихся на краю – а край для него повсюду. Страшно и на войне, страшно в блокаду, тревогу и страх вызывает разруха, даже предчувствие гражданской войны. Но сумма приемов НКВД опиралась все же на нечто иное:

А где же наше мужество, солдат,

Когда мы возвращаемся назад?

Его, наверно, женщины крадут

И, как птенца, за пазуху кладут…

Окуджава прав: как птенца за пазуху, во лесок, под ракитовый кусток. И разрывы быстро затягиваются, что заставляет предположить, что и у Бога есть свой черный список, а не только Страшный суд для грешников.

Разрыв и семиозис

Откуда еще берется знание о неполноте любого континуума, о том, что не всякая связь является обозримой, знание о том, что овладение природой, укрощение, покорение стихий, сколь бы оно ни было успешным, не может распространяться туда, куда сама природа не распространяется, туда, откуда приходит Серенький Волчок? Можно запрячь в упряжку мирный атом, перепричинить множество каузальных связей, еще надежнее заблокировать черный список, но бермудские прорехи все равно останутся в ткани происходящего и не перестанут через них выдергивать людей.

Тем не менее теория разрыва является мощным методологическим инструментом, способным визуализировать границы естества. В том числе естества как опыта в смысле Канта. Если идти обратным путем и рассматривать связь явлений как затянувшуюся или затягивающуюся рану, тогда континуум опыта предстанет как некий осадок, в котором уже нет ничего трансцендентного, все опасности (антиномии, паралогизмы, амфиболии) остались за пределами явлений, в сфере трансцендентного применения разума и рассудка, – хотя, как понял впоследствии Гедель, разрыв может все равно обнаружиться где угодно.

Трансцендентальный объект возможного опыта, прекрасно проанализированный Кантом[29], не теряет своей значимости, но уместно теперь ставить вопрос о его происхождении. Трансцендентальный объект – и соответственно все стандартные объекты макромира, предметы нашего возможного опыта – возникают в результате постепенного остывания[30] и прогрессирующего упорядочивания гигантского фрагмента сущего, получающего название Универсум. Происходит редукция вектора состояния, в результате чего объекты вида (n↑, n↓), суперпозиции, преобразуются в «простые» объекты вида (n, n) или (n есть n), в масло масляное и розу розовую посредством соотношения с собой. Класс объектов (n↑, n↓), то есть объектов архаической комплектации, следует рассматривать как более широкий, включающий в себя и вырожденные или, быть может, лучше сказать, дважды рожденные экземпляры. Кроме того, опыт (хотя уже и не в смысле Канта) подсказывает, что помимо полностью обезвреженных объектов, лишившихся трансцендентной составляющей, мы также имеем дело с посюсторонними проекциями изначальных комплектов. Во всех связях физической причинности их «поведение» неотличимо от сплошь посюсторонних объектов типа крикетных шаров, но они могут беспричинно выбывать или неузнаваемо трансформироваться в случае внезапной потусторонней раскомплектации. Тут предуведомление о возможности разрыва не поможет, конечно, делу сохранения континуума, но оно может предотвратить разрыв сердца и, по крайней мере, спасти от методологического шока.

Наконец, мы имеем дело с феноменами сознания, которые расширены за пределы фюзиса-природы, в частности, потому, что лишены простого соотношения с самими собой. Сознание постоянно порождает объекты и объективации, но никогда не сводится к ним. Собственный режим присутствия сознания, режим «я»-присутствия, предполагает полную, нередуцированную укомплектованность, так что выход в трансцендентное – это не какой-нибудь бонус, требующий многолетней работы по обретению просветления, а аутентичный способ бытия сознания как такового. Провалы и перепады памяти отражают чрезвычайную сложность комплектации такого сущего, как субъект: в высшей памяти не работает режим автосохранения, в который включен континуум фюзиса, зато суперпозиции, не входящие в общую регулярность законов природы, имеют свое представительство в человеческой памяти.

В принципе формой такого представительства можно считать знак. Пока еще остается своего рода парадоксом тот факт, что семиозис в целом и во многих частностях поддается описанию в терминах нелинейных суперпозиций, в терминах теории разрыва. Ну в самом деле, разве что-нибудь в природе можно сравнить со связью означаемого и означающего, с отношением означивания, знаковой репрезентации? Все, что связано в природе, связано прочной причинной связью[31], и эта эластичная связка реализует себя прежде всего как замедлитель, удерживающий разбегание миров. Некоторые следствия (следствия вообще) суть чрезвычайно сложные «морские узлы», чтобы их завязать (причинить), требуется множество каузальных нитей, быть может, вся совокупность природы. Однако внутри природы ничто не могло бы произойти беспричинно: ни возникновение, ни уничтожение – все, не увязанное временем мира, остается за пределами естества, в Мультиверсуме. Внутренние связи, конечно, различаются между собой по прочности, связь между океаном и пролившимся на него облаком прочнее, нежели связь между высохшим листом дерева и глыбой гранита на противоположном берегу реки, – но и та и другая экземплярность могут встретиться в порядке естественного причинения. А вот лист в качестве означаемого не может встретиться со своим означающим, созвучием «лист», в порядке естественных причин, для их связи требуется уже другой, не естественный, а сверхъестественный порядок.

Иными словами, объекты семиозиса, знаки, представимы в виде комплектов (n↑, n↓), ибо, с одной стороны, нет ничего теснее связи означаемого и означающего, а с другой – нет ничего произвольнее. Сопоставление такой связи с суперпозицией и квантовой нелокальностью просто напрашивается: попробуем сосредоточиться на этой компаративистике.

Уже отмечалось сходство рифмы с нелокальным взаимодействием в микромире, впрочем, каких-либо естественнонаучных оснований для легитимации такого сходства нет – или пока нет. Рифма может отсутствовать в ближайшем окружении (в смысловом поле, в пространстве логического вывода, etc.) и найтись где угодно, то есть связь посредством рифмовки является примером нелокальности. Но это нелокальность второго порядка, так сказать, внутреннее дело семиозиса; квантовая механика еще даже не подошла к своим нелокальностям второго порядка. Семиотическая нелокальность первого порядка – это как раз и есть собственно означивание, комплектация странной, сверхустойчивой пары вида («в огороде бузина», «в Киеве дядька»), определенность такой частицы дополнена состоянием, реализованным даже не в далеком созвездии Тау Кита, а дальше самого пространства. Что из этой сцепки может воспоследовать, физики не знали и не знают, с этим имеют дело гуманитарные дисциплины, исследующие процесс производства и циркуляции символического, и тут, в этом исследовании, самая большая заслуга принадлежит, пожалуй, основоположнику структурализма Фердинанду де Соссюру. Именно Соссюр положил конец совершенно бесперспективным поискам материальной (естественной) связи между означаемым и означающим, признав факт разрыва (hiatus), а главное, показав, что знак может работать, выполнять свое предназначение лишь в том случае, если он не несет в себе никаких отягощающих связей наподобие тех, которыми связаны явления природы (феномены опыта).

Для того чтобы означающее могло проникнуть в любой контекст, могло свободно пересекать барьеры предметности, не спотыкаясь о них, необходимо избавиться даже от самой слабой естественной связи. Чувственное познание так или иначе образует гомеопатический ряд, восходящий от зрительного образа к «пинанию» стола и (допустим) его сжиганию, но означивание дейстительно ближе всего к суперпозиции, причем аналогия работает в обе стороны. Дистанция между знаком и денотатом такова, что ее невозможно задать в физическом пространстве, и тем не менее «стол» – это стол. В комплект, именуемый знаком, входят стол, стоящий посреди комнаты, и сочетание четырех графических символов с+т+о+л. Перед нами две взаимно трансцендентные версии того же самого, одного объекта. Вот ведь и кошка Шредингера, как живая, так и дохлая, это не две разные кошки, а одна единственная кошка Жидохла, просто ее единственность так скомплектована. Звукосочетание «стол» не имеет со своим деревянным означаемым никакой материальной, физической общности. Этот набор фонем ничем не похож (отношение сходства тут вообще не работает) на означаемое, просто он и есть стол. Быть похожим и быть тем же самым – не одно и то же, это взаимоисключающие характеристики. Знак есть то, что он означает по определению, по сути самой знаковости, и это ничего, что его денотат где-то в далеком созвездии Тау Кита, все равно нет у них никого ближе друг к другу: ведь и электрон, будь он волной или частицей, есть тот же самый объект, просто таков уж способ его существования, отличный даже от атома. Двуликие Янусы в мире объектов появились раньше, чем «одноликие», роза, мерцающая в «ролии», возникла раньше, чем роза розовая, раньше, чем масло масляное. После появления устойчивых макрообъектов двуликие Янусы, объекты (n↑, n↓), стали маргиналами сущего, однако они вновь возродились в семиозисе, в производстве символического.

Но возродились на иных, уже куда более безопасных основаниях, поскольку каждая из потусторонних комплектующих соотнесена с собой, хотя и особым образом – посредством всего наличного мира смыслов. То есть по отношению к исходной реальности защелкивания суперпозиций процедура означивания и дальнейшего значения выступает как действующая модель, в которой угроза редукции вектора состояния устранена, обезврежена и на смену полному непоправимому исчезновению приходит абсурдизация, обессмысливание. В семантике есть свой аналог редукции вектора состояния, это reductio ad absurdum, стратегия, которая вполне может быть и преднамеренной. Вот и логический абсурд, хотя он и далек от полной гибели всерьез, все же производит некое головокружение, vertigo. Действует здесь уже не Серенький Волчок, а его призрак или, может быть, даже призрак призрака, но даже призрачное существо, имеющее множество имен (например, «бармаглот», введенный Кэрроллом и поддержанный Делезом), способно очень чувствительно задевать своими коготками[32].

Итак, вырисовывается определенная иерархия. На исходном уровне, когда идет ветвление возможных миров, не ограничивающих друг друга хотя бы по причине отсутствия локализации во времени и пространстве, некоторые из них защелкиваются в суперпозицию, образуя первые объекты, похожие на котов / кошек Шредингера. Это мир, где «ролия» цветет и живет / не живет Жидохла. Затем этот мир постепенно стягивается в фюзис, в нем образуются долгоиграющие связи, регулярности, цикличности, все более настойчивое и привилегированное близкодействие, само время. Да, в нем заводится время. Но разрывы отнюдь не устраняются, сквозной коридор между уплотняющимся Универсумом и ветвящимися мирами Мультиверсума сохраняется всегда. Универсум буквально кишит хищными бермудскими треугольничками: «Коты везде. Коты кругом. Коты построили свой дом» (В. Мартынов). Появление сознания предстает как пробная экспансия Универсума к новым рубежам, действительным выходом в трансцендентное. Универсум словно бы качнулся назад, чтобы зацепить побольше хаоса и уцелеть. И уцелел. Но комплекты, образовавшиеся в результате большого семиотического взрыва, сопровождавшего становление сознания, были и остаются наименее устойчивыми относительно природы, их положение можно определить как устойчивое неравновесие[33]. Это зона, где акт решающего выбора, Einselection, вызывает глубокие потрясения и одновременно устанавливает распорки души, опоры экзистенциального измерения. Они похожи на драгоценные лягушачьи шкурки, и их следует беречь как зеницу ока – но, увы, не все удается сберечь, и многое пропадает до срока.

В этом неравновесии есть, однако, и своя устойчивость, которую можно назвать горизонтом смыслов. Под контролем сознания смыслы и значения устойчивы, но процесс их обуздания во многом напоминает первое силовое упорядочивание в рамках фюзиса. Вот что об этом пишет один из самых проницательных современных мыслителей Вольфганг Гигерич:

«Пространство радикально поменяло свою сущность, оно стало совокупностью локальностей. Локальность, в отличие от соразмерной миру дали топоса, ограниченна, рассматривая строго, она лишь точка. Поэтому то, что находится в локальности, само есть лишь локальность. Лев как некий “живой организм” теперь есть локальное пространство, которое он замещает своим телом вместе с присущими ему и для знатоков предсказуемыми способами поведения. Он заперт в границах тела и его свойствах и больше не может вылезти из кожи.

Природный лев совсем иной. Он необуздан и встречается как раз там, где его не бывает как биологического организма: на ночном небе в качестве созвездия, как пылающее солнце и солнечный бог на дневном небосводе и как львиное сердце и астрологический знак у людей. Природный лев может легко покинуть свою оболочку, он не прочно помещен в свою рыжую шкуру и может всплыть, к примеру, в алхимии в качестве зеленого льва. И как четвероногий, он не безвозвратно привязан к земле и может в качестве крылатого льва взмыть в воздух. Далеко не в первую очередь дикость льва состоит в повадках хищника, которые могут исследовать этологи, дикость есть не что иное, как свобода, свобода автономно и витально оставаться необузданным во всей мифической дали и глубине своего сущностного образа. Ужасное в дикости зверей, да и вообще в вещах состоит в том, что, пока они еще не оцеплены и не заключены в своих дефинициях, они не остаются покорно в границах своих тел и этологических свойств, а двигаются сами собой и могут ускользать в непредсказуемые области и образы. Дикость состоит в том, что природные звери в своем существе (как и ртуть) не схватываемы и не фиксируемы»[34].

Да, лев в первоначальном, хищном и диком, семиозисе легко пересекает экземплярность того или иного континуума, его прыжок достигает удаленных созвездий, человеческих имен, тотемных идентификаций. Чтобы спокойно значить, не впадая в буйство, не вдаваясь в крайности, «лев» воистину должен быть усмирен, окружен и оцеплен, как выражается Гигерич. Его рывки должны быть ограничены поднадзорной территорией, новым континуумом умопостигаемости. Не выпрыгивая из шкуры, ему предстоит оставаться в пределах своего семейства, рода и вида, ограничиваясь перемещениями между саванной, цирком и зоопарком.

«Первоначальный лев», на которого еще только наброшена была уздечка семиозиса, вел себя на манер кошки Шредингера и котов Мартынова, он рвал и метал, попеременно являя себя в запараллеленных мирах, чередуя ипостаси: одна из них – как огнегривый лев, другая – вол, исполненный очей. Память металась за ним везде, обеспечивая узнавание, поскольку сама еще была необработанной, дикой, не совсем человеческой памятью. Но искусные, совершенствуемые механизмы забвения, наряду с другими операциями когерентного усмирения, постепенно сделали свое дело: лев был загнан в клетку единственной более-менее прирученной суперпозиции («означающее», «означаемое»), где исходная случайная зацепка, отбившись от других случайностей, обрела характер неустранимой стигмы, а связь означивания, чрезвычайно рискованная в первые моменты, стала наконец сверхпрочным поводком, с которого льву уже не сорваться. Бич Надсмотрщика изгнал льва из алхимии, запретил ему вход в трансперсональные архетипы, пресек проявления львиности в самых неожиданных местах, помиловав только мир детских сказок, где Лев по-прежнему мог путешествовать по желтой кирпичной дороге и встречаться с Гудвином, Великим и Ужасным. И работа такого рода была проведена над всем символическим, в результате чего и удалось получить безопасные линейные суперпозиции, относительно безопасные, впрочем, – напомним, что в «остальной природе» нет и таких. Смысл, равно как и бессмыслица, продолжают нести угрозу для человеческого существа, но все же угрозу косвенную, не сравнимую с эпохой первоначального дикого семиозиса. Тогда, если врагу становилось вдруг известно твое тайное имя, ситуация Витька подступала угрожающе близко, тогда уже не было защиты от похищения души, от превращения и выдергивания.

Как бы там ни было, но в общем спектре приручения и доместикации, создания среды покорных полезных домашних животных и растений, решающим этапом было даже не приручение огня, как полагал Фрейд, а укрощение дикого семиозиса, усмирение того самого всепроникающего льва, которого столь образно описал Вольфганг Гигерич.

Знак сопровождает свой денотат повсюду, будь этот денотат хоть львом, хоть лягушкой, хоть облаком, ему не проникнуть без знакового сопровождения в человеческий мир. Можно было бы сказать, что денотат находится на очень длинном поводке у своего знака, – куда бы ни ускакала лягушка, от своего имени она не ускачет, но одновременно отношение знака и денотата есть отношение тождества. Мерцающий режим присутствия, своеобразный корпускулярно-волновой дуализм мы видим и в семиозисе, в отвоеванном у природы пространстве символических потоков. Но по сравнению с онтологическими и экзистенциальными суперпозициями, производящими разрывы континуумов, семиотическое знаковое бытие предстает именно как приручение, как мир, где выдергивание не фатально, где его результатом, например, является «всего лишь» абсурд. Попробуем рассмотреть эту ситуацию более пристально.

Мы, конечно же, обнаружим разрывы в знаковом континууме, где производятся значения и смыслы и где они, так сказать, обитают. Это апории, парадоксы, взрывы остроумия и прочие проявления поля абсурда, его локальные и транслокальные особенности. Подробное рассмотрение флуктуаций семиотического поля – задача особой дисциплины, так, впрочем, и не обособившейся из бесчисленных «семиологий» и «семиотик». А ведь стоило бы прежде всего поставить вопрос: почему стая сереньких волчков, облюбовавших семиотическое поле, кусает не больно? Можно заметить, что сфера символического, будучи по своему происхождению расширением в никуда, безоглядным выдвижением в хаос, со временем проделала ту же эволюцию, что и фюзис, превратившись во вторую природу. Автономные знаковые потоки совершают длинные холостые пробеги, не производя никакого видимого волнения в семантическом поле, и это значит, что связи в континууме смыслов обретают собственную регулярность. Означающие как полномочные представители означаемых вступают в контакты друг с другом, среди них есть и контакты третьей степени, о которых означаемые вообще не оповещаются. Нечто подобное происходит, например, в дипломатии и разведке, где делегированные участники тоже склонны вести собственную игру. В итоге близкодействие замыкает континуум природы, внутри которого формируются чрезвычайно устойчивые регулярности, именуемые каузальными связями. Все эти связи – сильные, слабые, электромагнитные, гравитационные – являются именно близкодействующими, то есть «внутрипространственными», в отличие от связей квантовой нелокальности, соединяющих бузину в огороде и дядьку в Киеве. Можно представить, что изначально этот комплексный объект существовал себе в мерцающем режиме то как раскидистая бузина, то как многострадальный дядька, то есть примерно так же, как существуют прочие ансамбли вида (n↑, n↓), но постепенно они, бузина и дядька, начинают все реже репрезентировать друг друга, связи бузины с растущей рядом рябиной, с ручейком, протекающим неподалеку, с жучками, живущими в листве, становятся прочнее, чем тождество со своей потусторонней киевской ипостасью, да и дядька больше привязывается к тетке, к ее обиходу и скарбу, нежели к своей внутренней сущностной бузине.

Соседское и родственное побеждает интимно-собственное, ближайшие окрестности ситуативной заброшенности вытесняют бытие на далекой родине, связь с ней становится все более пунктирной. Так возникает физика в узком смысле слова, как сложившаяся ритмика навязчивых повторений и регулярностей. Та к же примерно возникает и семиотика: хоровод означающих в своем ритмичном движении удаляется от площадки контактного означивания, так сказать, от контактов первой степени. Море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три, морская фигура на месте замри! В хороводе ряженые, но они словно бы теряют связь с тем, кто под маской, разрывают связь с самим собой, подчиняясь ритму семиозиса. Та к физика и семиотика замыкаются в собственные автономии, выводя из под своей юрисдикции лишь зоны разрывов, причем на примере семиотики исследовать акт семантического сличения-удостоверивания в чем-то даже проще.

Континуум чистой семиотики представляется вполне самодостаточным, что очень любили подчеркивать структуралисты. Пафос такого подчеркивания, впрочем, достаточно фальшив: какое нам дело до простого означивания, до банального сличения «льва» со львом и «стола» со столом, хоровод означающих – вот что действительно интересно: включиться в игру чистых означающих, в ней-то и происходит самое главное! В действительности за этой неявной, а то и явной установкой скрывается замаскированное бессилие и корпоративный эгоизм: отслеживать близкодействие, следить за хороводом, вообще перемещаться по плоскости имманентного, умопостигаемого куда как проще, чем всматриваться в пропасть разрыва, в бездонность трансцендентного.

Вот «ряженые» выбирают собственного короля, вот цепочки означающих перестраиваются для очередной фигуры, разбиваются на пары, пары меняются участниками и так далее. Танец увлекает и завораживает. А что под личиной? Где в этот момент пребывает означаемое и каким образом пребывает? Как реальный деревянный четвероногий стол участвует в плясках собственного полномочного представителя? Как простой, не Чеширский кот зависит от Кота Чеширского?

Потом коты распили квас.

Потом коты пустились в пляс.

Почему бы не задуматься над угрозой реального развоплощения, над словами Алисы, разрушающими целый мир: «Да вы всего лишь колода карт!» Одно только напоминание «ряженому», что он не сам от себя пришел, дорогого стоит, ибо отсылает к действительно решающему акту семиозиса. Но атмосфера гоголевского «Носа» доминирует и в речевых актах, и в семиотических изысканиях: никто не спешит указать сбежавшему носу на его истинное место (представительство). Нос присутствует в нескончаемом хороводе означающих – и что ему до проблем майора Ковалева?

Сингулярности, парадоксы, минные поля абсурда тем не менее то и дело возникают по краям и внутри «дискурса чистых означающих». Упоминавшийся лев вроде бы огражден, загнан в клетку, заточен в организм, в семейство, род и вид, откуда – ни-ни. Но где гарантия, что он не выпрыгнет вдруг из какой-нибудь ЛЕВитации, как три кота-жнеца из неоновой вывески, и кто знает, что он тогда натворит?

Вспомним пример из Романа Ингардена. Нам показывают картинку и спрашивают: что здесь нарисовано? Ответить нетрудно, и мы говорим: кошка схватила мышку. Однако какой-нибудь педант мог бы возразить: а вот и нет! Тут мы видим только, что изображение кошки схватило изображение мышки, и ничего больше![35] Сказав так, педант не придумывал никаких парадоксов, но спровоцировал сильнейшую волну абсурда. Допустим, в погоне за точностью мы решаемся внести систематическую поправку и всякий раз оповещать, что это всего лишь изображение кошки, а не сама кошка, – тем самым мы совершаем акт «расклинания» в соответствии с формулой Алисы («Да вы всего лишь колода карт!»). Такая поправка, заметим, соответствующая действительности, сразу приведет к роковому замедлению семиотической пляски, произойдет массовая редукция длинных цепочек означающих, что, по аналогии с биохимией, можно назвать дегенерацией. Представим себе фрагмент лекции:

– Итак, взглянув на это изображение и произнеся слово «лев», мы прежде всего должны восстановить связь с означаемым, которое, впрочем, находится недалеко отсюда – в ближайшем зоопарке, так что установление отношения означивания не займет у нас много времени… Студент Сидоров, что я сказал?

– Вы сказали слова, профессор.

– Правильно. Каково содержание каждого из них и каково содержание сообщения?

– …

Безопасность чисто символического оказывается нарушенной, хотя в реальности, так сказать, в здравом уме, подобное нарушение практически не встречается, ибо для предотвращения угрозы достаточно лишь не отдавать себе отчета в том, что кошка на картинке является изображением кошки, а не самой кошкой, – ведь и для существования Жидохлы нужно не отдавать себе отчета, в каком именно состоянии она пребывает. Говорить слова, забывая, что говоришь слова, – таково условие нормальной работы сознания. Память субъекта с этим справляется благодаря прекрасно налаженной работе забвения, благодаря тому, что ползучее запоминание (и тем более напоминание) пресекается всеми возможными способами. Достоевский, писатель очень чуткий к суперпозициям и вообще к кромке «здравого ума», в «Братьях Карамазовых» вкладывает в уста Смердякова следующие слова о книгах: «Про неправду все написано…»

По сути дела, Смердяков осуществляет радикальную критику символического, но Достоевский этой краткой репликой дает понять, что Смердяков – лакей, человек плоский, лишенный трансцендентного измерения, лишенный ангела-хранителя; он выдернут из того присутствия, куда уводят книги, из родины смыслов. И хотя ему повезло больше, чем Виктору Сапунову, разрыв прошел не столь глубоко, все же какие-то миры расцепились и мерность (глубина) субъекта оказалась разрушенной.

В обезвреженной игре означающих, сколь бы безмерной она ни казалась, какой бы длины хоровод ни выстраивался из цепочек означающих, всегда существуют контрольные точки, в которых происходит отсылка к денотату. Та к уж устроена трасса семиотического слалома. Пропуск даже одной, а тем более нескольких контрольных точек неизбежно вводит ситуацию абсурда или, по крайней мере, зону повышенной странности. И это доказывает, что в отличие от явлений природы, от феноменов опыта в смысле Канта, первоначальные участники семиозиса суть объекты вида (n↑, n↓), скомпонованные таким образом, что одно и то же сущее имеет как здешнюю, внутриприродную, так и потустороннюю версию существования.

Обратимся вновь к детским играм или ребяческим забавам, представляющим собой важнейшее экспериментальное поле семиотики. Каждому известно, что, если долго и непрерывно произносить вслух какое-нибудь слово, оно непременно обессмыслится. Тут есть тривиальные случаи, например, «шуба», но есть и более любопытные, допустим, «дыра». В ходе настойчивого повторения через некоторое время «дыра» преобразуется в глагол «рады», повторяющий слышит именно этот глагол, но потом снова возникает «дыра».

Итак, что мы можем извлечь из этого общедоступного эксперимента? А вот что: обессмысливание замедляется и приостанавливается, если обнаруживается другой знак, к которому и осуществляется отсылка: (дыра) – ды-ра-ды-ра-ды-(рады), то есть перепасовка дает дополнительный ресурс осмысленности. Вывод из детской забавы: непрерывный переброс отсылок и есть условие производства смысла. Знак существует в двух мирах, в каждом из них репрезентируя себя целиком. Но в плотном знаковом окружении он оказывается способным к автономному движению, к прокладыванию собственной траектории, где на крутых виражах происходит расцепление. Суть дела в том, что расцепление компенсируется соотношением с другими знаками, которое имеет динамический характер. Идет непрерывная перепасовка, и пока она продолжается, производится смысл – например, идет работа осмысления. Такая работа не может быть локальной, иначе окрестности опустошаются и возникает эффект «взбесившейся шубы» из рассказа Э. Распэ о бароне Мюнхаузене. Гарантом действующего семиозиса являются все означающие в совокупности и как совокупность. Внутри знаковых конструкций, в сфере чистых означающих, нет такого простого соотношения с самим собой, какое имеется в природе. Шуба, висящая в шкафу, непрерывно себя повторяет и соотносится с собой намного «настойчивее», нежели с рядом висящими другими одеяниями; так же ведет она себя, будучи изъятой из шкафа, подобно всякому предмету подчиняясь правилу «масло масляное». Такова шуба за пределами означивания, но в качестве означающего шуба не может вести себя подобным образом, ибо тут соотношение с самим собой лимитировано. Остается, конечно, простая тавтология «шуба есть шуба», но и она не приветствуется, поскольку ставит под вопрос привычную практику смыслопроизводства. Поэтому, помимо главного гаранта, помимо тождественности шубы и «шубы», устойчивость и жизнеспособность символического зависят от выполнения еще двух условий: от наличия всех означающих или, по крайней мере, их критической массы и от состояния свободного падения, или, если угодно, перепасовки, препятствующей абсолютной монополии тавтологий. При наличии двух последних условий действительно на некоторое время становится возможной игра чистых означающих. Устойчивость природы возникает благодаря соотношению с собой, феномен смысла – благодаря соотношению с иным[36]. Отсюда видно, что смыслы имеют хождение в качестве некой альтернативы прямому значению. Они возникают в круговороте, в свободном падении, и если вдруг не вовремя, неуместным образом предъявляется денотат, сама вещь, такое предъявление дезавуирует смысл как нечто избыточное по отношению к себе. Остается только удивляться, что эта развилка – либо значение, либо смысл – не привлекла надлежащего внимания. Хотя Пушкин обратил внимание на проблему в своем стихотворении:

Движенья нет, сказал мудрец брадатый.

Другой смолчал и стал пред ним ходить.

Сильнее бы не мог он возразить…

Ну что тут скажешь, разве не убедительное возражение представил оппонент?

Но Пушкин меланхолически замечает: «Однако ж прав упрямый Галилей». Здесь, как и во многих других случаях, основную работу проделали греки – среди важнейших тем диалогов Платона находится высмеивание указательного жеста, даже если это жест умозрительный:

– Что есть прекрасное? – спрашивает Сократ.

– Да это прекрасная статуя (амфора, кобылица, девушка), – отвечает его собеседник.

И Сократ встает на защиту смысла, требуя определить прекрасное само по себе, а не тыкать пальцем в амфоры и статуи. Таким образом, проясняются правила, которым подчиняется прирученный семиозис. До конца, конечно, семиозис не одомашнить, как того волка, которого сколько ни корми, он все в лес смотрит, как Серенького Волчка с его непредсказуемыми повадками. С одной стороны, угроза раскомплектации редукции вектора состояния: разрыв, приводящий к обрыву символического круговорота; но, с другой стороны, выделяются обширные участки, где означающие соотносятся друг с другом, избегая указательного жеста, семантического предъявления, на этих участках как раз и производится смысл, подлежащий проверке лишь в конечном итоге.

Стало быть, смыслопроизводство, по крайней мере на важнейших участках, напоминает виртуозный цирковой аттракцион, что-то вроде «езды без рук на одноколесном велосипеде»: требуется пускать в оборот один предмет за другим, не прикасаясь к ним, вводя их в скоростной вираж так, что виражи сами приобретают статус предметов, хотя и не имеют посюстороннего земного коррелята. В аттракционе смыслопроизводства виражи должны быть неотличимы от амфор и кобылиц, унесенных своими означающими и закрученных в вихревой столб, – иначе смысл не получится. Есть участки, на которых нельзя сбавлять скорость, иначе вылетишь из круга понимания; в таких случаях говорят о тех, кто «тормозит» и «не догоняет» и тем самым оказывается за пределами смыслополагания, не улавливает смысла. Настигнуть его мешает излишне прочная семантическая привязь. То же и с оставшимися означаемыми, ведь и сбор яблок идет быстрее, если не уточнять всякий раз параметры годности вроде червоточин и того факта, что в совокупный сбор попадет парочка яблок, сделанных из папье маше. В работающем семиозисе мы имеем дело с удивительным несмертельным разрывом, благодаря чему стремительно возрастает «скорость на плоскости» при общем падении мерности, необходимой для бытия души.

Конец ознакомительного фрагмента.