Часть 1. Арабов и Сокуров – 35 лет вместе
«Одинокий голос человека»
Восхождение сценариста Юрия Арабова давно стало легендарной страницей в летописи ВГИКа.
Шел 1978 год. Третьекурснику сценарного факультета Арабову было тогда двадцать четыре. Он заметно выделялся в своей группе, талантливого студента любили педагоги. Сей момент сыграл важную роль в судьбе Юрия. К преподавателю советской литературы Ливии Александровне Звонниковой, которой безоговорочно доверяли студенты, подошел дипломант режиссерского факультета Саша Сокуров и попросил проконсультировать его в связи с творчеством Платонова.
В то время вышли в свет две книги Платонова: «Избранные произведения» в двух томах (М.: Художественная литература, 1978), «Избранное» (М.: Современник, 1978). Во всех изданиях составителем была М. А. Платонова, вдова писателя. Ну, а в 1987-м, когда массовыми тиражами были выпущены запретные ранее «Ювенильное море» и «Котлован», Платонов и вовсе стал «открытым» писателем.
О 1987-м поговорим позже, а в 78-м Сокуров заболел платоновским рассказом (или маленькой повестью) «Река Потудань». Саша спросил Ливию Александровну, не знает ли она автора, который мог бы бесплатно написать для него сценарий. Звонникова назвала Арабова.
Юрий до той поры не читал Платонова, но сразу согласился работать. Так началась уникальная творческая и личная дружба двух мастеров, создавшая славу русской культуре.
Арабов прочитал «Реку Потудань», и платоновская проза ему весьма понравилась. Он разумно решил, что метафора времени может разрешить проблемы экранной драматургии, которая требует линейного построения, фабульной внятности. Сценарий игрового фильма занял всего восемнадцать страниц на машинке. Сокуров текст принял, но в его планах был еще замысел соединить игровой материал с документальным – он думал о теме «Возвращение Платонова».
В истории ВГИКа то был второй случай, когда сценарист-третьекурсник дебютировал в большом кино полнометражной картиной. Первый произошел в 1960 году: чудо-студент третьего курса Геннадий Шпаликов написал для Марлена Хуциева сценарий «Застава Ильича».
Мастерская, где учился Сокуров, была ориентирована на документальную форму, и Саша запускался с «гибридом» – биографию писателя должны были дополнять игровые сцены из «Реки Потудань». Арабову пришлось дописывать документальный сценарий, который ему самому не понравился, но в результате «гибрид» получил одобрение начальства. Сокуров мог снимать свое кино.
Картина была запланирована на полчаса экрана, но Саша сделал девять частей – час тридцать, формат игрового полнометражного фильма. Посмотрев материал, Арабов был в шоке. Документальных кусков о писателе Платонове не было вообще, Саша снял игровую картину, на свой риск нарушив все предварительные правила защиты дипломной работы.
Подобный шаг называется ва-банк.
Разумеется, сценарист остался бок о бок с режиссером. Важно сие подчеркнуть, ибо судьба дипломного фильма сложилась драматическим образом.
«Одинокий голос человека» был показан ректорату ВГИКа. Руководитель мастерской, знаменитый и маститый А. Згуриди, мудрый тактик, сразу занял выжидательную позицию. Понял бывалый вгиковец, что фильм активно не понравился ректору В. Ждану. Кафедра неигрового кино сразу сдалась.
Я был знаком со Жданом как раз в это время. Летом 1977-го мы сидели за одним столом в Дубултах, в Доме творчества писателей. 26 дней – срок путевки. Завтрак, обед, ужин. Виталий Николаевич производил впечатление человека настороженного, но вполне интеллигентного, даже мягкого. Мне и в голову не могло придти, что Ждан способен вести себя столь агрессивно, причем с оттенком мстительности.
В основе гнева ректора ВГИКа, как оказалось, лежало неприятие творчества Платонова. Как прояснили события, Ждан относил писателя, безвинного страдальца, к антисоветчикам. Ректор категорически запрещал просмотры «Одинокого голоса…» в институте, затем и вовсе отдал устный приказ фильм уничтожить, чтобы впредь подобных прецедентов не было.
Как вспоминал оператор фильма, вгиковец Сергей Юриздицкий, его предупредили киномеханики. Сергей с их помощью украл негатив и позитив, а в железные коробки подсунул «Броненосца «Потемкина». Спасенный фильм перенесли в общежитие, поставили под кровать.
Авторы, многажды поразмышляв, кинулись под «крышу» Сергея Герасимова. Но мэтр, блестя своей роскошной лысиной, изрек о фильме: «Это не Платонов».
Новый вариант. Соседка Арабова по старой квартире оказалась личным секретарем Симонова. Через нее вышли на Константина Михайловича. Для Арабова Симонов был мамонтом уходящей советской эпохи, зато не советским жлобом.
Поздним вечером во ВГИКе Симонов фильм посмотрел. Уходя от прямой оценки, сказал: могу быть оппонентом на защите диплома.
С Герасимовым Симонов говорить не стал. Что было делать дальше? Паола Волкова, педагог ВГИКа, вышла на Тарковского. Арабов и Сокуров приехали на «Мосфильм», показали картину гению. После, в монтажной, Андрей Арсеньевич три (!) часа разговаривал с молодыми авторами. Арабову запомнилась фраза: «Это настоящая шуба из овчины, только пуговицы к ней проволокой прикручены, а надо бы нитками пришить». Тарковскому фильм в общем понравился, но он пояснил: оппонентом на защите быть не может. Ждан распорядился не пускать его на порог ВГИКа, иначе натравит на него овчарок.
В результате Сокуров защитился документальным фильмом «Лето Марии Войновой», который он снял еще на Горьковском телевидении, до ВГИКа. Тарковский позвонил на «Ленфильм», и Сокурова приняли в штат студии. Саша поехал в Ленинград, а сценарист Арабов остался, естественно, в Москве.
Уместно вспомнить, что Сокуров и Арабов отнюдь не были первыми жертвами в числе платоновских экранизаторов. В 1966 году на пресловутую «полку» легла картина Ларисы Шепитько «Родина электричества». В 68-м подобная судьба постигла фильм Булата Мансурова «Рабыня», созданного по мотивам рассказа Платонова «Такыр». То же повторилось с другой мансуровской картиной – «Джан» (1970).
В 1984 году находившийся тогда в США на положении невозвращенца советский режиссер Андрей Кончаловский снял на английском языке фильм «Возлюбленные Марии» – по мотивам платоновской повести «Река Потудань». Картина получилась очень приличной, даже хорошей.
Андрей Сергеевич написал сценарий с помощью трех голливудских профессионалов, переделав русскую прозу Платонова под американского зрителя. Действие перенесено в послевоенную Америку 1946 года. Имена героев изменены: вместо Никиты – Иван, вместо Любы – Мария. Видимо, главный герой – югослав, он побывал в нацистском плену. Весь сюжет закручен на мужском бессилии героя. Впрочем, режиссер имел право на такой сценарный ход. Ведь у Платонова тема импотенции прописана. Как у кинозрителя, у меня сразу всплыли простейшие ассоциации: «Фиеста» неповторимого Хемингуэя, фильм «Бонни и Клайд» Артура Пенна. Знакомство с американской художественной культурой заметно прочитывается в картине Кончаловского.
Нельзя с уверенностью полагать, что Кончаловский сумел увидеть подпольный «Одинокий голос человека» до своего бегства в США. Но почему налет сокуровского стиля подчас обозначается в «Марии»? Черты стиля сказываются в рапидных съемках, манерности «ретро», замедленности реакций героя. С той же неуверенностью можно допустить незнание Арабовым и Сокуровым американского аналога «Реки Потудань».
В 1987 году, когда «перестроечным» Союзом кинематографистов СССР была создана специальная комиссия по возвращению «полочных» фильмов на экран, Сокуров получил счастливую возможность восстановить свою подпольную картину. Режиссер посвятил ее памяти Андрея Тарковского.
Авторское кино Сокурова никогда не пользовалось прокатным успехом. «Одинокий голос человека» так и не стал кассовым рекордсменом, зато несколько раз был показан по ЦТ и вывозился на международные кинофестивали. В среде европейской кинокритики рядом с Сокуровым заметили и фамилию – Арабов.
«Одинокий голос…» показал, как же грубо, необоснованно жестоко тогдашнее руководство ВГИКа поступило с ныне крупнейшими, заслуженными мастерами нашего киноискусства.
При создании фильма Сокуров принял постулат Арабова – метафора времени может разрешить проблемы экранной драматургии, которая требует линейного построения, фабульной внятности. Как профессиональный документалист, режиссер сознательно-осмысленно включает в ткань картины кадры архивной хроники. «Одинокий голос человека» начинается документальным прологом, который повторится в финале. На реке усталые мужики и бабы с великим трудом, но сосредоточенно ходят по кругу, вращая большое колесо. Для чего такая безостановочная тяжкая работа, зритель не поймет. Сокуров объяснял, что показывал не «колесо истории», а символ физического времени. Утром, днем и вечером трудяги надрываются над вечно текущей рекой, которая сама устала катить свои темные воды.
Изображение вирировано в сумеречный вечерний свет. Мы поняли, что смотрим не 24 кадра в секунду, а 16, как во времена раннего синематографа. Сокуров хочет приобщить нас к языку Великого Немого.
Молодой красноармеец Никита Фирсов (отца Платонова звали Платон Фирсович) возвращается домой. В обмотках, солдатских грубых ботинках шагает одинокий человек по выбитой дороге в одинокой, тихой степи. Долго шел он к отчему дому. Почему-то Сокуров минует образные платоновские строки (у Арабова в сценарии было): «В полдень Никита Фирсов прилег около маленького ручья, текущего из родника по дну балки в Потудань. И пеший человек задремал на земле, под солнцем… Какой-то бродяга-человек переступил через него и, не тронув спящего, не заинтересовавшись им, пошел дальше по своим делам».
Поразительная деталь! Она-то и работает на метафору времени – времени душевной опустошенности, всеобщего одичания, обмершего удивленного сердца.
К ночи Никита увидел свою родину, небольшой уездный городок. Там в одиночестве жил его отец, старый столяр. В своей повести Платонов не указывает название городка. Мы знаем, река Потудань протекает в Старо-Оскольском районе Белгородской области. Писатель дальше говорит о Кантемировке, куда со временем попадает Никита. От родного городка Фирсовых до Кантемировки 25 верст. По моему мнению, Платонов описывает в повести Валуйки, нынешний райцентр, обычный провинциальный степной городок. А снимал свой фильм Сокуров преимущественно в старинном Городце, знакомом ему еще по работе на Горьковском телевидении. Городец до сих пор сохранил облик столетней давности.
Я напряженно продираюсь сквозь кинометафору времени и устанавливаю для себя срок действия фильма – позднее лето 1921 года. Никита демобилизовался из Крыма (брат Любы, героини, ушел к красным, на Юг). Никита застает памятный голод 21-го, а потом становится свидетелем разграбления церквей (якобы для помощи голодающим).
Исторический 1921 год – веха для памяти народа. Кризис «военного коммунизма», исчерпанность продразверстки, массовые волнения дочиста обобранных крестьян, организованный большевиками голод в Поволжье, на Юге России, на Кубани. Нерадостный исторический фон для повести «Река Потудань». Свой шедевр Платонов публиковал в печально известном 1937 году. И вероятнее всего писатель, опасаясь цензуры, и убрал из повести всякую конкретику. Все равно повесть была запрещена.
Никита пришел к отчему бедному домику, без стука вошел в спаленку, разбудив спящего отца. Встреча была без криков, без слез, словно два человека просто привыкали друг к другу после долгой разлуки. Платоновский диалог предельно лаконичен и прозаичен.
– Ну как там буржуи и кадеты? – спросил отец. – Всех их побили или еще маленько осталось?
– Да нет, почти всех, – сказал сын.
– Значит, целый класс умертвили. Это большая работа была.
– Ну да, они же квелые! – сообщил затем старик. – Чего они могут, только даром жить привыкли.
Думается, зрелый Арабов не остановился бы на этом кратком диалоге, а развил бы его в целую сцену. Сценарист накалил бы скупой эпизод до действительной метафоры времени, что он смело делал потом, например, при экранизации «Доктора Живаго». Пока же молодой кинодраматург, как примерный ученик, пишет точную копию с оригинала.
На следующий день Никита случайно встретился с Любой, дочерью старой учительницы. На вдовой учительнице думал жениться отец Никиты. Он ходил к ней пить чай. Дважды брал сына с собой, так что Никита хорошо запомнил пятнадцатилетнюю девочку, Любу. Она читала про себя книжку. Сцена (как ретроспекция) вошла в сценарий и в фильм.
Авторы экранизации стараются не расплескать текст Платонова. «Никита бережно оглядел Любу, потому что даже в воспоминаниях она для него была драгоценность. Австрийские башмаки ее, зашнурованные бечевой, сильно износились. Поверх платья был надет старый дамский жакет, – наверное, его носила еще мать Любы в свою девичью пору, – а на голове Любы ничего не было, одни простые волосы, свитые пониже шеи в светлую прочную косу» (в фильме – черную).
– Вы меня помните? – спросила Люба.
– Нет, я вас не забыл, – ответил Никита (эту фразу Арабов затем использует в фильме «Орда»).
– Забывать никогда не надо, – улыбнулась Люба.
И фильм переключается на неповторимую историю чистой, странной, молчаливой любви Никиты и Любы. Вязкую, но музыкальную прозу Платонова Сокуров передает вязким же киноязыком – с множеством звуковых пауз, многократным зачернением экрана, с томительным молчанием героев, замедленностью ритма съемки.
Люба жила одна. Мама умерла полгода назад, а младший брат, как мы говорили, ушел с красноармейцами на Юг. Никита стал часто приходить к Любе по вечерам. Днем она училась в уездной академии медицинских наук, а Никита вместе с отцом работал в мастерской крестьянской мебели. Люба жила в нужде и вечном голоде.
Тему голода Сокуров и Арабов – вслед за Платоновым – разрабатывают в фильме с особым тщанием. В дневниковых записях к фильму (1978) Сокуров отмечает: «Ни на минуту не забывать, что физическое ощущение голода накладывает отпечаток на всё: движения, взгляды»[14].
Мне представляется крайне важной для понимания философии фильма очередная встреча Никиты и Любы. В повести «Река Потудань» Никита приносит Любе вареную рыбу и хлеб. Он взял свое второе блюда от обеда в рабочей столовой. Рыба для ранних христиан была религиозным символом (недаром Арабов использовал этот символ в своем позднем фильме «Орда»).
– Я вам покушать принес, вы съешьте, пожалуйста, – говорит Никита в фильме. И протягивает Любе целую горсть черных сухарей.
Арабов вкладывает в сцену религиозный смысл. Для его молодых героев ужин – это евангельская вечеря. Двое одиноких, немало потерявших в жизни людей объединяются за скромной трапезой, они нужны друг другу и нуждаются друг в друге. Голодная Люба грызет сухари не торопясь, без жадности, понимая теперь, что им некуда спешить, что будут они вместе, потому что одни на свете, что надо жить.
Никита разжигает железную печку, красноватый свет сбоку попадает на сидящую на кровати Любу, она жует черный сухарь. Сцена передает особый смысл действия, собственно не действия, а поведения двух тварей, творений Божьих: они молчат, ибо понимают молчаливое повеление не обижать друг друга, объединиться в любви и мире, помочь, обрести надежду, не умирать. Горит щепа в жерле печки, и люди, утолив голод, испытывают благодарность друг к другу, не проклинают белый свет. Они вместе, и с ними кто-то третий, невидимый, добрый, – любовь.
В шестой главе Евангелия от Иоанна апостол свидетельствует: «Иисус же сказал им: «Я есмь хлеб жизни; приходящий ко Мне не будет алкать, и верующий в Меня не будет жаждать никогда».
Далее любимый ученик Христа говорил об Учителе: «Я есмь хлеб жизни… Я хлеб живый, сшедший с небес; ядущий хлеб сей будет жить вовек; хлеб же, который Я дам, есть Плоть Моя, которую Я отдам за жизнь мира».
Ну, а рыба появится в эпизоде женитьбы Никиты. В повести Платонова всего строчка: «К вечеру того же дня Никита Фирсов и Любовь Кузнецова записались в уездном Совете на брак». Арабов делает из этого текста целый эпизод, в котором опять-таки старается выразить метафору времени.
За регистрацию брака надо заплатить три рубля. Люба протягивает пять. Усталый сотрудник Совета говорит, что нет сдачи. Молодые в полном недоумении: как так, нет сдачи? Наша пятерка последнее, что у нас есть. Верните деньги! Регистратор (виден в нем бывший военный) терпеливо разъясняет: вот кто-нибудь к вечеру помрет, тогда будет сдача. Страшные слова регистратор произносит спокойно, буднично, до оторопи привычно. Так, через рядовую, казалось бы, сцену Арабов выражает тему голода – массовый мор, с ежедневной гибелью людей свыкаешься. Но штампы о регистрации брака сотрудник поставил: надеюсь на вашу честность, деньги после занесете…
Дома приодетая Люба предложила смущенному Никите: сначала давай покушаем! И поставила на стол тарелку с жареной речной рыбой. Именно рыбой, хотя в повести Платонова на столе вкусная и разнообразная пища (Люба по окончании академии получила усиленное трудовое пособие).
И снова в молчании два счастливых человека разделяют трапезу любви – осторожно, по маленькому кусочку, выбирают мякоть рыбы.
Первую брачную ночь Сокуров показывает без оголтелой киношной эротики. У бедного Никиты ничего не получается. Вспомним один предыдущий эпизод.
– Ты на войне нигде не раненный? – спросил отец.
– Нигде, – ответил Никита.
– Ничего, авось не помрешь.
Весной ущемленный душой Никита ушел в Кантемировку, ничего не сказав жене, тайком.
В дневнике, перед съемками фильма, Сокуров записал: «20-е годы – время внезапно брошенных церквей»[15]. В Белгородской области большевики закрыли все монастыри, разграбили храмы. То же проходило и в соседней Воронежской области. Были вскрыты, осквернены мощи великих святых – Иоасафа Белгородского и Митрофания Воронежского.
Тема гонения на Церковь решена Сокуровым и Арабовым через образ безымянного монаха, безмолвно появляющегося в двух эпизодах фильма. Первый раз мы видим его на берегу безлюдной Потудани. Монах омывает лицо и моет руки. Второй раз видим глазами ушедшего из дома Никиты. Среди выцветших белгородских гор, высушенных степным солнцем, герой видит пещеру, из которой, как Антоний Великий, выходит босой отшельник. Знакомый нам монах. Надо думать, что монах – беглый, а не добровольный затворник. Его монастырь закрыли власти, податься некуда, вот и нашел убежище – пещеру.
Долгий план на экране – монах и Никита, сидя на камнях, трапезничают молча. На тряпице снедь и, конечно, хлеб.
В бойкой, оживленной Кантемировке (Сокуров использует архивные кадры какого-то советского районного городка) Никита пристраивается жить при местном базаре. Наступил нэп. Базарный сторож, бывалый крепкий мужик, пожалел отрешенного от всего реального мира, нищего Никиту и назначил ему чистить публичное отхожее место – за остатки от своих обеда и ужина. Никиту грязная работа вполне устраивала.
На базаре Никита Фирсов прожил долгое время. Сокуров уделяет бегам героя два-три эпизода. Тем, кто не читал повесть Платонова, сложно понять смысл и содержание сокуровских кадров, как всегда, изобразительно тягучих, вязких. В эпизодах нет ни единого слова – угнетающее молчание чуждых друг другу людей.
Угрюмый, с долгой внутренней думой сторож показан авторами фильма как некий скопидом, безучастный наблюдатель изнанки нэпманской жизни. Его тучная бездетная старуха перебирает во дворике смачные куски брюшины и требухи, которые перепадают сторожу от купцов и кооперативных магазинов. В контексте предыдущих кадров голода низкосортное, дешевое мясо выглядит символом обжорства, достатка, довольства. Только нужно понять, что двое пожилых людей, одиноких и малограмотных, добывают своей однообразной работой лишь хлеб насущный. Да, на харчи (и для Никиты) старикам хватает, но не более того. Делать из них мироедов не надо.
Из кантемировской жизни Никиты зрелый Арабов ни за что не пропустил бы сцены заключения героя в тюрьму. Платонов пишет, что Никиту взяли по подозрению в краже москательных товаров из сельпо. Следователь пожалел немого, сильно истощенного человека, не найдя в его деле прямых улик. Никита просидел в тюрьме пять суток, его выпустили. Зрелый Арабов уж сделал бы в сценарии настоящие допросы.
На отдании лета Никиту разыскал на базаре старый отец, давно решивший, что сына нет в живых.
– А Люба жива? – глухо, с трудом спросил Никита.
– В реке утопилась, – сообщил отец. – Но ее рыбаки сразу увидели и вытащили.
Из этого краткого рассказа старика зрелый Арабов развернул бы эпизод. Как Люба простудилась в холодной воде, как лежала в больнице, как у нее кровь горлом идет. А особенно как Люба целый месяц по реке Потудань, по берегу, взад-вперед за сто верст ходила – думала, Никита утонул и всплывет.
Вместо этого эпизода Сокуров берет сцену из рассказа Платонова «Сокровенный человек». Один мужик, рыбак, годами думал о смерти, любил он рыбу, но не как предмет пищи, а как особое существо. В фильме – камера на берегу – показана лодка, в ней два человека рассуждают о смерти. «Смерть – это переселение в другую жизнь, – говорит мужик. – Гляди, рыба между смертью и жизнью стоит, – поучает он гребца. – Рыба – существо священное». «Пробуй, потом мне расскажешь», – соглашается гребец. И мужик в белой рубахе, босой, сигает в Потудань[16].
Сокуров разбивает эпизод на три кадра. Лодка, затем снятый в воде пловец (говорят, плывет с открытыми глазами сам Сокуров). И, наконец, выныривает мужик и с помощью гребца забирается в лодку.
Так выныривает из смерти и Никита. Рассказ отца про Любу вытаскивает героя из небытия, в которое он погрузился и с которым, казалось, навсегда смирился.
Поздней ночью Никита вошел в комнату к Любе, дверь была не заперта. «Люба, это я пришел», – сказал Никита в темноте. Люба лежала на кровати, укрывшись с головой. Ей казалось, что она видит сон.
– Растопи печку посильней, а то я продрогла, – попросила она.
Люба сошла с кровати и села на полу против Никиты.
– Тебе ничего сейчас, не жалко со мною жить?
– Нет, мне ничего, – сказал Никита тихо. – Я уже привык быть счастливым с тобой.
Сокуров записал в «Дневниках»: «Река Потудань» – это новая (для русской литературы традиционная) история «слабого сердца», для которого счастье оказалось «тяжким трудом»[17]. Но мне кажется, благодаря решению сценариста – передать метафору времени – фильм перешел границы частной истории Никиты Фирсова, «слабого сердца». «Одинокий голос человека» – выражение через экран конкретного времени. Трагического для народа, для всей России, бесчеловечного и жестокого. Русский человек представлен в долготерпенье (по Тютчеву), несущим свой тяжкий крест. Обратим внимание: в фильме никто ни разу не пьет, даже базарный сторож. Говорю такое потому, что слишком расхож миф о повальном пьянстве народа. Даже после беспредела Гражданской войны люди на реке Потудань какое-то время жили по традиционным нравственным правилам.
К сожалению, будущее всех персонажей фильма предсказуемо.
«Скорбное бесчувствие»
В 1980 году Арабов и Сокуров написали сценарий «Лес на песке». Но через фильтр Госкино он не прошел. Тогда для того же Сокурова кинодраматург пишет сценарий о Тютчеве. На «Ленфильме» с Арабовым заключили договор и выплатили аванс – 1200 рублей. Сценарий «Тютчев» Госкино вернуло со следующей формулировкой: «Эпоха показана слишком мрачно, а ведь в ней было веселое имя – Пушкин!»
То же произошло с другими сценариями Арабова: «Крейсер» и «Две танцовщицы» (по неосуществленному замыслу Пушкина). Киностудия выдавала аванс, а Госкино сценарий заворачивало. Пять и пять тысяч, полагавшиеся по договорам, проплывали мимо. Но и на полученные с неба авансы Арабов, при своих скромных расходах, мог продержаться два года. Позднее Юрий Николаевич вспоминал, что на студии понимали, когда заключали договор, – Москва сценарий прихлопнет. Но шли навстречу молодому автору. Почему-то кажется, вспоминал Юрий Николаевич, что весь этот процесс держался на одном человеке – редакторе Дмитрии Молдавском, литературоведе, специалисте по Маяковскому. Он просто давал возможность подзаработать, зная заранее, что шлагбаум будет в Москве закрыт.
Вы не ошиблись, Юрий Николаевич. Именно главный редактор Второго творческого объединения «Ленфильма» Дмитрий Миронович Молдавский, автор нескольких книг по русскому народному творчеству, был ангелом-хранителем неоперившихся, страждущих авторов. Именно в то время помогал он нашей с Борисом Золотаревым, московским писателем, заявке на двухсерийный фильм «Тайный советник» (о великом хирурге и педагоге Н. И. Пирогове). Не получилось. Зато мы несколько раз тепло общались, даже в неформальной обстановке.
В 1983 году механизм возврата сценариев дал сбой, и «Скорбное бесчувствие» прошло через Госкино. Арабов впервые получил 100 % по договору, а Сокурову начали платить зарплату.
И все же почти готовый фильм был запрещен приказом директора «Ленфильма» В. Аксёнова от 20 декабря 1983 года. «По отсмотренному материалу невозможно определить, каков будет идейно-художественный итог этой работы».
При помощи друзей и просто порядочных людей Сокуров завершил самостоятельно съемки основных недоснятых сцен. Были отстроены и сняты сложные макеты, сняты эпизоды бомбардировки дома. В письме Сокурова первому заместителю председателя Госкино СССР Н. Сычеву от 15 августа 1985 года режиссер предлагает: «Фильм может быть показан руководству Госкино»[18].
Вероятно, именно в ту пору мне довелось посмотреть «Скорбное бесчувствие». Во ВНИИ кино под личную ответственность нашего директора В. Баскакова Госкино разрешало привозить на научные просмотры фильмы, которые присылались в министерство на получение «добро».
Признаюсь, я смотрел картину Сокурова – Арабова без энтузиазма. Мне фильм «Скорбное бесчувствие» показался калькой английских «фильмов абсурда» 60-х годов: «На помощь!» Р. Лестера, «Если…» Л. Андерсона, «Тупик» Р. Полански[19].
В то время я ничего не знал о кинодраматурге Арабове. Не читал репортажа Ольги Шервуд со съемочной площадки «Скорбного бесчувствия» (первоначальное название картины – «Седьмая степень самосозерцания»). Арабов объясняет журналистке: «Если вспомнить пьесу Шоу «Дом, где разбиваются сердца», то действие ее происходит между членами одной семьи и их близкими друзьями в доме старого шкипера Шотовера. Время действия – война, которая потом будет названа Первой мировой. Дом-корабль Шотовера – это как Ноев ковчег, где люди, сознательно отгородившись от внешнего мира, пытаясь переждать беду, затевают жуткую игру, в которой ложь не отличить от правды, слезы мешаются с хохотом, вымысел становится жизнью, а жизнь… жизнь терпит полный крах, потому что не может быть полноценной, замыкаясь сама в себе. И вот, когда игра людей в этом доме доходит до некой кульминации, старик Шотовер, этот безумный мудрец, говорит:
«Покайтесь!»[20]
Историю, которую мы рассказываем, продолжал Арабов, не надо воспринимать как сцены из английской жизни. Сам Шоу назвал свою пьесу лишь фантазией. Эта история, как нам кажется, могла произойти в любой стране, в любое время. Первая мировая война открыла новую страницу не только в истории как таковой, но и в истории взглядов на человека. Она разрушила представление о человеке – центре и смысле вселенной. Человек стал щепкой. Мы не можем с этим согласиться. Наш фильм о том, что человек, не отгораживающийся от мира, способен в нем что-то изменить.
В 1987 году «Скорбное бесчувствие» наконец-то получает разрешительное удостоверение. Зритель картину не принял и не понял. Зато критики выстроились в очередь. «Эпоха модерна мифологизировала историю, – так примеривалась к фильму К. Добротворская. – Пророк «заката Европы» Шпенглер писал о неизбежности перехода европейской, «фаустовской» культуры в бездушную цивилизацию, о грядущей смене «организма» «механизмом». Этот перелом происходит и в «Скорбном бесчувствии» – «организм» начинает существовать по законам «механизма», а живая история – по правилам мифа. Обитатели Дома-Ковчега вызывающе равнодушны к истории, и она в отместку стирает их с лица земли, погружает в пучины библейского потопа. Мифологическое и историческое пространства смыкаются, как смыкаются игровые кадры и хроника»[21].
«В фильме Александра Сокурова «Скорбное бесчувствие» по пьесе Бернарда Шоу «Дом, где разбиваются сердца» на фоне экспрессивной фонограммы оживает и обретает динамическое воплощение эстетика английского модерна начала двадцатого века. Стиль трагической эпохи, ознаменовавшей прощание с великолепием девятнадцатого века»[22].
Автор публикации Андрей Дьяченко называет имена видных английских мастеров эпохи модерна, чьи мотивы, приемы, образная стилистика так или иначе нашли выражение в картине Сокурова – Арабова: Крейна, Бердслея, Макинтоша. «В мире «Скорбного бесчувствия» действительно разбиваются сердца, после чего его герои превращаются в призраков Макинтоша».
«Сокуров выстраивает лабиринт разнообразных эпизодов; отстраненные документальные кадры в столкновении с предельно стилизованными игровыми фрагментами создают напряженнейший контрапункт, который отражает исполненное противоречий декадентское бегство от действительности»[23].
Очень интересная дискуссия развернулась между критиками нынешнего среднего поколения, стремившимися в «перестройку» попасть в число «заводил»: М. Ямпольским и А. Тимофеевским.
В интеллектуальном тексте Ямпольского я три раза встретил слово «абсурд». К примеру: «На первый взгляд, фильм предстает как странное скопище нелепиц… Понятно, что все эти приметы отсылаются к стихии бурлеска или даже комедии абсурда – жанрам малопривычным для нашего зрителя».
«Комедия абсурда» меня встряхнула. Ведь абсурдизм «Скорбного бесчувствия» проник в мое сознание после первого просмотра. Но разочек Ямпольский упоминает слово «модерн». Сейчас, когда я пишу эту книжку, модерн привлекает меня больше абсурда.
Ямпольский делает вывод: «Скорбное бесчувствие» – критика безумного и оскверняющего потребительства в области культуры, потребительства трагического перед лицом исторической катастрофы, которой он не может противопоставить подлинных ценностей, ничего, кроме жадного самопожирания – своеобразного каннибализма (тема каннибализма ясно проступает в финальном пиршестве). Культура может быть как средством гипноза и усыпления сознания, так и фактором его пробуждения, активизации»[24].
В полемической рецензии Тимофеевского «абсурд» встречается два раза, зато «модерн» четыре. Критику не по нраву слова Сокурова из режиссерского предисловия к монтажным листам «Скорбного бесчувствия»: «Среди просвещенных европейцев в это время свирепствовал модерн»[25]. Отсюда такой экстремизм Сокурова в изображении героев, считает Тимофеевский, такая нравственная категоричность, такое сгущение пороков. Режиссер даже не грозит нам Страшным судом, он сам вершит этот суд, он и есть тот грозный судия, который отделит зерна от плевел и агнцев от козлищ.
Ямпольский фильм объясняет и, по большому счету, возводит его в ранг артхауса, который требует от зрителя интеллектуальных усилий и знаний. Тимофеевский, напротив, считает сокуровскую картину назидательной эклектикой. Сейчас я выбираю позицию по отношению к этим двум текстам пятьдесят на пятьдесят.
Я пересмотрел «Скорбное бесчувствие» только после личного знакомства с Арабовым, то есть после 2002 года. Теперь я готов заменить слово «абсурд» на слово «модерн», хотя элементы жанра комедии абсурда в фильме, конечно, присутствуют. Суть в том, что Арабов 80-х годов повязан на модерне. Об этом я стану говорить подробно во второй части своей книжки.
Бросается в глаза, что в «Скорбном бесчувствии» кинодраматург Арабов смелее, чем в «Одиноком голосе человека», подходит к литературному первоисточнику. Сценарист пишет «фантазию» по мотивам пьесы Бернарда Шоу, хорошо зная, что фильм не станет прямой экранизацией.
Например, в Доме-корабле, принадлежащем шкиперу Шотоверу, живет сам автор пьесы (вернее, двойник английского драматурга). На всем пространстве фильма Шоу несколько раз появляется в кадре, он словно наблюдает за своими персонажами. Однажды старый мудрец с горечью произносит: «Человек – единственное животное, которого я боюсь. Хорошо накормленный лев не тронет людей».
В предисловии к своей пьесе Шоу замечал, что главным мотивом в показе праздной Европы перед войной является безумие. Арабов, опираясь на такой рычаг, сочиняет реплики безумцев. «Мои герои, как сатиры козлоногие, / Пройдут пред вами в хороводе шутовском» (К. Марло).
Возле Дома в пруду, затянутом ряской, почему-то обитает водолаз. Временами он выныривает, демонстрируя свой уродливый шлем со слепыми глазницами, затем исчезает.
Арабов придумал двух действующих лиц, которых нет у Шоу. Первый – продавец динамита. Шкипер Шотовер (Р. Чхиквадзе) задумал нашпиговать свой Дом взрывчаткой, чтобы в случае чего навестить праотцов. Продавец носит одежду безумного доктора Калигари из знаменитого немецкого фильма. Шотовер и сам не вполне нормален: он любит созерцать свой пуп, погружаясь при этом в нирвану.
Второй вымышленный сценаристом персонаж – доктор Найф. Он появляется в Доме, чтобы обследовать труп одного из участников шутовского хоровода – Менгена, жениха эгоцентричной Элли. Арабов придумывает бурлескную сцену вскрытия трупа на кухонном столе. Одноглазый доктор, пугая всех своей черной повязкой на лице, размахивает ножом (Найф в переводе – нож) и пытается вспороть Менгена. Вокруг безумца с криками суетятся другие безумцы – насельники Дома. На самом деле Менген не умер, его загипнотизировала Элли. Далее выясняется, что доктор лишил себя глаза сам – вырезал лишнюю часть тела. Сценарист нашел зацепку в предисловии Шоу к своей пьесе. Там есть образ безумного врача, который учит удалять все не несущие смерть анатомические составляющие (язычок в глотке, миндалины, яичники, аппендикс и т. д.).
За что журили критики Арабова, так это за то, что он усилил лесбийские мотивы в сценарии. По-моему, больше кинодраматург таких вольностей себе не позволял.
В хроникальный ряд Арабов предложил ввести документальные кадры, снятые когда-то в Зимбабве. Сценарист усмотрел в пьесе реплику шкипера, будто у того в Африке осталась жена, негритянка. Сокуров охотно пошел навстречу: на киноэкране дважды в ритуальных плясках беснуются черные полуголые женщины.
А хроникальный ряд Сокуров использовал с максимальной нагрузкой, благо режиссер в свои тридцать с небольшим лет волею кинематографической судьбы сумел стать матерым документалистом. «Скорбное бесчувствие», как морской лайнер, облеплено ракушками реликтовых съемок.
В картине возникает призрак-символ войны: дирижабль, чудо техники начала XX века. Сокуров, по своему принципу, чуть размывает черно-белую пленку, как бы завораживает зрителя, мистифицируя его, переносит в иррациональный мир. Дирижабль взлетает ниоткуда, движение корабля бесшумно и неуклонно, чудовищной бес-материальной сигарой он сливается с белесым небом.
Сокуров использует и документальные съемки реального Бернарда Шоу, драматург – очевидец мировых событий, он напишет о катастрофе пьесу «Дом, где разбиваются сердца». Осадок от войны: убийства, убийства, убийства…
Сокуров показывает только Западный фронт: англичан, французов, немцев. Восточного фронта нет. Режиссер подбирает архивную хронику под особым углом – чтобы в кадре не было жизни. Выжженная земля, ни травинки, кривые деревья без листьев. Солдаты, закопавшиеся в пахоту смерти, прокопченные лица и пальцы. В минуты затишья кто-то насухо бреется, кто-то жадно пьет воду. Рыгает миномет, ухает от ужаса крупнокалиберная пушка. Снова летит дирижабль. А вот и трупы…
Фонограмма фильма не смолкает от разрывов бомб, взрывов снарядов, пулеметных очередей, свиста пуль. Война за пределами Дома не замирает никогда.
Ближе к финалу фильма сценарист затевает пир Валтасара. В Доме шкипера живут разные твари: попугай, ручная цапля, дикий кабанчик Бальтазар. Бедного Бальтазара зачем-то забивают на ужин, разделывают на том же кухонном столе, на котором собирались препарировать Менгена. Как помним из Ветхого Завета, последний вавилонский царь Валтасар был убит во время пира своими приближенными, а сам Вавилон пал.
Тема Дома – бродячий сюжет мировой литературы. Корабль дураков, даунхаус. Вскоре после «пира Валтасара» дирижабль из кинохроники нависает над Домом, и сброшенная им бомба разносит здание вдребезги. Документальное кино и игровое смыкаются.
Заключительные кадры «Скорбного бесчувствия» – на морской ряби покачивается шлюпка-баркас, в ней уцелевшие насельники Дома. Ноев ковчег. Черно-белое изображение. Декадентское бегство от реального бытия потерпело крах.
«Дни затмения»
В 1988 году разрешительные удостоверения получили сразу три картины Арабова и Сокурова – «Одинокий голос человека», «Скорбное бесчувствие» и «Дни затмения». Целый блок авторского кино!
Сокуров снимал «Дни затмения» летом 1987-го, ровно через 10 лет после выхода повести братьев Стругацких «За миллиард лет до конца света». Следует отметить специально время создания картины – точь-в-точь по лозунгу «время выбрало нас». Весь пласт смыслов текста Стругацких мог в этот исторический отрезок вырваться из-под пресса бдительной редактуры и Главлита. У Сокурова были развязаны руки, чтобы перевести намеки и аллюзии писателей-фантастов на внятный язык экрана.
Само собой, Александр Николаевич пообщался с Арабовым. Сразу было решено не делать кинокопию повести, не пытаться снять зрелищное фэнтези. Но создать самодостаточный авторский фильм. В один голос они вспомнили Тарковского, его «Сталкера». Память о встречах с мастером жила в их душах, еще тлела боль от недавней кончины Андрея Арсеньевича на чужбине.
Своего «Сталкера» Тарковский делал по повести тех же братьев Стругацких «Пикник на обочине». Писатели вручили литературный сценарий Тарковскому для режиссерской разработки, после чего почти не узнали своего детища. Режиссер самым решительным образом переработал сценарий, сведя к минимуму элементы научно-фантастического жанра. Недаром фильм «Сталкер» киноманы назвали «Пейзажем души после исповеди».
Для Арабова и Сокурова уроки «Сталкера» были путеводной нитью. Соратники словно слышали выступление Тарковского в Ярославле, в народной киностудии «Юность» в октябре 1981 года. «Я не сделал ни одной развлекательной картины и обещаю никогда такой не сделать. Для меня кино – это способ достичь какой-то истины, – говорил тогда великий художник, – в той минимальной степени, на какую я способен. Для меня главный принцип – снимать только то, что я хочу снимать. Хотя это очень трудно и материально невыгодно. Гораздо проще работать над сценариями из студийного портфеля»[26].
«Мой «Сталкер», – продолжал Тарковский, – о том, что порой слабость выражает смысл сильной души… Есть в «Сталкере» протест против предельной загрязненности окружающей среды. Даже в больших городах наши дома зачастую стоят среди помоек. Какая наша внутренняя нечистоплотность в моральном смысле позволяет нам жить в домах, где лестницы приводятся в такое состояние?»[27]
У Тарковского спросили: «Почему в «Сталкере» так много грязных, обшарпанных стен?»
Режиссер не смутился. «Что может быть обычнее обшарпанных стен? Я только что был на улице и видел их, даже перед одной остановился. Старые стены, старая одежда, разбитая посуда – это вещи, на которых отразилась судьба. Я отношу себя к режиссерам, которым нравится не столько реконструировать окружающую действительность перед объективом аппарата, сколько создавать свой собственный мир»[28].
Уж чего-чего, а грязные, обшарпанные стены, убогие подъезды и помойки Сокуров в «Днях затмения» показал от души.
Минимизация (словечко М. Туровской) повести Стругацких «За миллиард лет до конца света» выпала на долю Арабова. Неистощимый на выдумку кинодраматург упростил исходный научно-фантастический каркас до минимальных новеллистических построений. С известной натяжкой можно полагать, что сценарист использовал столь любимый им «монтаж аттракционов».
Арабов конкретизирует киноповествование, перенося действие из далекого будущего в наши дни, в современность. Если он использует в фонограмме речь Брежнева перед делегатами комсомольского съезда, то логично предположить, что время действия – примерно 1977 год (тогда и печаталась повесть Стругацких). Голос Генсека пока бодрый, четко зачитывает прейскурант банальностей. Время косноязычия, подарившее народу золотую коллекцию незабываемых анекдотов, пока не наступило.
Тем понятнее нам, почему Арабов сменяет абстрактную систему Давления на вполне реальный кошмар повседневного бытия приснопамятной поры стагнации. Дни затмения, предчувствие и приметы конца света проступали тогда с очевидной наглядностью. Не нужно было ждать миллиарда лет, чтобы их пережить.
Скорее всего, по совету Сокурова Юрий Николаевич перенес место действия сценария из Ленинграда в Красноводск. Для подростка Саши Сокурова годы, проведенные в Красноводске, где проходил службу его отец, военный, остались тягостным воспоминанием – словно вериги, тянувшие тело вниз, к земле. «Мне все время казалось, – вспоминал режиссер, – что мой социальный уровень безнадежно низок. Когда я заканчивал школу, я считал, что шансов выйти в какую-то серьезную жизнь у меня нет. Это было очень тяжелое для меня время».
Красноводск был основан Александром II в 1869 году. Восточное побережье Каспийского моря всегда считалось заклятым местом. Сюда загнали на 10 лет солдатчины Тараса Шевченко, здесь англичане расстреляли 26 бакинских комиссаров. Во время войны в Туркмению сослали поволжских немцев и крымских татар. В 1978 году (действие фильма «Дни затмения») в Красноводске жили 55 тысяч человек (втрое меньше, чем в подмосковном Сергиевом Посаде). Средняя температура июля – 30 градусов.
В одном интервью писатель Б. Стругацкий скажет: «Любители фантастики Стругацких, как и в случае со «Сталкером» Тарковского, должны будут примириться, что увидят не экранизацию повести, а совершенно самостоятельное кинопроизведение, обладающее самостоятельной ценностью. Надо сказать, что основная идея литературного источника, идея о том, как трудно творческому человеку в мире тоталитарного мышления, в мире административного невыносимого давления, – вот эта идея взята целиком и перенесена в совершенно новые условия и звучит вполне убедительно и производит даже еще более страшное впечатление, чем испытывает читатель повести, которого отвлекают от чтения какие-то привходящие обстоятельства, проблемы, поставленные автором, загадки. В фильме Сокурова нет никаких загадок. В нем нарисован странный и страшноватый мир, в котором человек должен жить, работать, творить несмотря ни на что, а это очень непросто»[29].
В Туркмении потрясающе красиво ночное небо. Не раз я видел его, это чудо. Низкий черный полог, усеянный тысячью тысяч ярких белых звезд, бесшумно нависает над стихшей, ставшей вдруг прохладной полупустыней, словно готовый накрыть людские жилища. Жутковатое чувство обреченности возникает у человека, созерцающего эту фреску необъятного Космоса.
«Дни затмения» авторы начинают взглядом из Космоса на землю, на треклятый Красноводск. Ночь сменяется раскаленным полднем. Кинокамера оператора С. Юриздицкого, снимавшего свой очередной фильм с Арабовым и Сокуровым, панорамирует с вертолета кварталы города, переходя затем на съемку длинных планов глинобитных домишек, отрешенных от жары туркменок, экзотического рынка. Затем монтируются документальные кадры двора и палат психиатрической лечебницы, пациенты в исподнем, портрет безумного мужика с гнилыми зубами. Тему психушки Арабов разовьет затем в своих сценариях (фильмах) «Юрьев день» и «Чудо». Разовьет на выдающемся художественном уровне.
В пространстве фильма «Дни затмения» затронутая в прологе тема психушки повторится несколько раз. Сокуров-документалист включит кадры психбольницы в малообъяснимую сцену вращения каких-то шестеренок в какой-то механической мастерской, в панорамы бытовой жизни утомленного солнцем города, в диалоги главных персонажей. Тема тотального безумия звучит постоянно, тревожно. Лейтмотив фильма.
Запад – Восток. И вместе им не сойтись. В этом захолустье, на стыке Красноводского плато с Небитдагом, пытается выжить русский врач-педиатр Дима Малянов (А. Ананишнов, непрофессиональный исполнитель). В разработке психологического портрета молодого героя Арабов использовал страницы биографии Сокурова. Режиссер рассказывал о себе, как он жил после окончания школы в Красноводске: «Я оказался в Нижнем Новгороде, тогда Горьком, где были родственники мамы, которым я был абсолютно не нужен; жить мне было негде, денег не было, очень болели ноги… Мне только-только исполнилось семнадцать лет. Было ужасно одиноко и вообще так плохо, что сейчас я предпочитаю никогда не вспоминать о том времени».
По сценарию, Дима Малянов приезжает в Красноводск по распределению. Приезжает именно из Горького, где кроме сестры у него никого нет. На новом месте у Димы нет абсолютно никого, кроме геолога Саши Вечеровского, единственного друга. Жалкое жилье на первом этаже, рутинная скучная работа, полное отсутствие культурного и духовного общения. То есть сценарист отыгрывает ситуацию наоборот: не маршрут Красноводск – Горький, а Горький – Красноводск. Психологическое же поле сохраняется в непреложном виде.
Отдушина для Малянова – старообрядческий храм. Сам врач – человек возможно верующий (в одном из кадров он листает полуразрешенный тогда «Журнал Московской Патриархии» – находка Арабова), но не воцерковленный. Тем не менее доктор для себя пишет проникнутое религиозным чувством исследование «Ювенальная гипертония в старообрядческих семьях». Идея врача – старообрядцы болеют реже обычных граждан вследствие своих строгих этических правил, выработанных столетиями.
Авторы намеренно населяют жилище героя библейскими мифологемами. В железной клетке у него заключен страшилище варан по прозвищу Иосиф, вечно голодное существо с жутким взглядом убийцы. Вползает в комнату как-то толстенный удав, про которого Малянов говорит: «И вот такая тварь когда-то соблазнила Еву. Надо скормить его Иосифу». А однажды в гости к Диме попадает ангел… Фильм метафорическим языком пытается говорить со зрителем о вневременных измерениях, о коловерти времени.
Первая, сюжетно законченная новелла «Дней затмения» знакомит нас со странным, закрытым персонажем Андреем Павловичем, Палычем, – военным инженером закрытого спецобъекта. Неординарное лицо у Андрея Палыча (В. Заманский) – обожжено то ли туркменским солнцем, то ли порохом. Инженер появляется в кадре, когда солдат срочной службы просит у него разрешения на увольнительную в город. Солдатик, к удивлению зрителей, изъясняется на латыни.
Арабов и Сокуров, следуя давним воспоминаниям режиссера, придумали для экранного Красноводска некий образ Вавилонского столпотворения. В картине без всякой логики смешиваются латынь, русский, туркменский, татарский, итальянский, азербайджанский, армянский, бурятский языки. Безумолчная речь звучит без перехода, перемежаясь с криками ребятни, разгулом широкой туркменской свадьбы, треском радиорепродукторов. Вавилон перед своей гибелью…
Малянов обычно мерил у Андрея Палыча кровяное давление. В тот вечер инженер отказался от услуг врача. Какой-то дерганый, нервный, Андрей Палыч выдает себя вопросом: «У вас тут много друзей?» У него бессонница, человек смертельно устал. Ничего не объясняя, выкладывает из кармана на столик пистолет, прямо под бюст Ленина, зачем-то установленный хозяином квартирки на самом видном месте. А назавтра Малянов узнаёт, что военный инженер Снеговой покончил жизнь самоубийством.
Андрей Павлович сделал свой экзистенциалистский выбор. Его уход из жизни значил противостояние Давлению, этому агрессивному, бездушному социуму, чуждому внутренней свободе человека. Малянов понял этот подтекст поступка загадочного соседа. «Отнюдь не шуточные побуждения гонят его в морг, к мертвому Снеговому, – справедливо пишет кинокритик И. Гращенкова. – Малянов хочет сорвать действительно один из запретнейших плодов познания – понять, что там, за чертой жизни, что такое смерть»[30]. Неожиданно мертвец заговорил и поведал Малянову, как тяжело, когда мертвое тело не слушается, а разум и чувства продолжают жить. И еще о том, что жизнь – это круг, пересекать который нельзя, в том числе и силой познания, потому что обратно в него не вернешься.
Образом инженера Снегового, сознательно разомкнувшего круг жизни, режиссер и сценарист обозначают важную для их мироощущения тему, выражающуюся в двух словах: таинство смерти. Сокуров так говорит об этом: «Я думаю, что вопрос о смерти является главным для всех нас – и в зависимости от того, кто отвечает на него, тот так и живет. Я думаю, что если говорить вообще, ради чего существует кино, которым я занимаюсь, – мое кино – я знаю, что это вызовет крайнее негодование, – я существую для того, чтобы своими картинами подготовить человека к этому ужасному концу. И нет у меня другой песни, ничего другого».
Действительно, дальнейшими фильмами – «Спаси и сохрани», «Круг второй», «Камень», «Молох», «Телец» – Арабов и Сокуров, сподвижники, отдали «песне» смерти сверхмерную дань.
Вторая новелла картины «Дни затмения» посвящена сестре Димы Малянова, она приехала навестить его из Горького, который брат стал уже подзабывать. Встреча начинается с измерения давления, дежурного занятия детского врача. «Сестра часто пишет», – сообщал ранее Дима покойному Снеговому. Любит она брата, скучает по нему, вот и нагрянула в Красноводск. «Чего тебе не жилось в России?» – «А мне все равно, где жить», – равнодушно, не задумываясь, отвечает брат. Сестра подолгу рассматривает Диму, словно вспоминает его прежнего, теребит его светлую мягкую шевелюру. Малянова почему-то не трогает сестринская нежность, он как-то отрешенно общается с родным ему человеком, что-то бормочет про детские болезни. «Может, ты доктор Чехов?» – безнадежно спрашивает сестра. «Кто?» – не слышит вопроса Малянов.
Ночью их будоражит землетрясение. Подземных толчков мы не слышим, но в комнате из стороны в сторону раскачивается зажженная лампочка (без абажура, признак неустроенного быта). По Сокурову, землетрясение (обычное дело для Туркмении) – один из знаков конца света.
Сестра привезла кролика, чтобы накормить брата горячим. А тот капризничает: зайца есть не стану. Да еще добавляет: «Отсутствие дома помогает». Арабовские диалоги кратки, как проза Чехова, к тому же высокопрофессиональны с точки зрения кинодраматургии.
Отлету сестры обратно Малянов даже не удивился. Ведь он ее не звал в Красноводск, не ждал. И снова занят рутинной работой. Пыльные, жаркие кварталы, домики из плитняка, «небоскребы» в четыре этажа (ведь Красноводск считался сейсмической зоной). Редкие машины на улицах, большей частью военные. Любопытно заметить, что Сокуров и Юриздицкий снимали город, когда в нем еще жили родители Александра Николаевича.
Третья новелла – самая драматическая. Заметим, как прочно связана она с реалиями местной жизни. В ней нет мифологем, вычурного символизма, ее киноязык внятен и жизнеподобен.
В квартиру Малянова неожиданно вваливается Губарь, сотрудник местной комендатуры. Прапорщик не брит, губы пересохли от жажды. О нем накануне спрашивал Диму Андрей Павлович (как помним, тоже военный). Губарь дезертировал из части, прихватив автомат Калашникова и табельный пистолет. Кумулятивность, концентрация энергии взрыва клокочут в нем, как в котле. Наверное, дезертир превратился в психопата, готового в любую секунду открыть огонь на поражение.
Туркестанский военный округ в те годы кишел армейскими подразделениями. Ведь Туркмения непосредственно граничила с Ираном и Афганистаном, где вскоре разразится непопулярная затяжная война. Я до сих пор помню бесконечную колонну тяжелых танков, которую своими глазами видел тогда в предгорьях Копетдага. Космическое зрелище! В те времена многомиллионных читателей популярной «Литературной газеты» поразил судебный очерк Ольги Чайковской о трагическом случае в Туркмении. Солдат-дезертир, угрожая автоматом, захватил микроавтобус, в котором ехали на подшефный концерт самодеятельные артисты. Солдат (скорее всего, русский, срочной службы) застрелил из АК пассажиров, но затем сам погиб в перестрелке с отрядом перехвата.
Может быть, Арабов хранил в подсознании отголоски всех этих событий?
Губарь малость передохнул у Малянова (напугав хозяина) и снова пускается в бега. По следу прапорщика с настойчивостью разыскной овчарки движется целый взвод солдат во главе с офицером. Губарь кидается в предгорье, ведя на ходу беспорядочную стрельбу. Однако участь его решена…
В драматической новелле о Губаре нет никакой фантастики. Ни научной, ни кабинетной. Нет мистерии смерти. Давление, как образ тотального подавления личности, в данной киноновелле делает шаг назад, уступая место проверенному в боях критическому реализму как методу правдивого осмысления действительности. Бардак в армии (дедовщина, неуставные отношения, садизм) не замечал только ленивый. Арабов и Сокуров счастливо вышли из формата схоластических представлений, умозрительных обобщений и показали зрителям подлинную, реальную драму служилого человека. Доведенного до крайней черты армейским беспределом, экстремальностью закаспийского климата, скукой и волчьей тоской бытия. Наконец, удручающим отсутствием цивилизации.
Атрибутика периода стагнации, показанная в «Днях затмения» с откровенной иронией, даже издевкой, не исчерпывает проблематику нормального человеческого существования в здешних местах, в Красноводске в частности. Рай тут невозможен.
И полузасыпанный песком муляж пятиконечной звезды, серпа и молота на развилке прокаленных улиц, и безымянный бюст на городском кладбище, и поникший транспарант с надписью «Партия Ленина едина» читаются как иллюзии тогдашнего советского кино[31].
И за то земной поклон авторам.
Часть кинокритики восприняла «Дни затмения» как зашифрованный образ отторжения – на доступном экрану уровне – советской системы. «До событий, ознаменовавших закат социалистического строя и крах советской империи, – пишет Гращенкова, – оставалось еще четыре года. Когда же все это свершилось, многие вспомнили «Дни затмения» как фильм-пророчество»[32].
Но прошло всего пять лет, и в Красноводске стало на порядок хуже. Пришел к власти кланово-феодальный режим, сам город переименовали в Туркменбаши, разграбили арсеналы, ввели новую, обесцененную валюту, набрала ход антирусская политика, по всей Туркмении натыкали золоченые статуи Молоха – пожизненного вождя нации. Официальной религией Республики Туркменистан был объявлен ислам – не подарок для старообрядцев и сосланных поволжских немцев.
Так что воспринимать «Дни затмения» как политическое кино, только как антисоветское произведение – недостаточно для постижения смыслов фильма.
Четвертая новелла в картине наполнена духовным светом, метафорична. Во дворике, за порогом своей халупы Малянов вдруг обнаруживает сжавшегося от побоев голого мальчика. То ли подкидыша, то ли бродяжку. Педиатр, как профессионал, по привычке обследует малыша, бессвязно лепечущего по-русски про зверства родителей, и решает оставить пока найденыша у себя. Происходит библейская сцена омовения, затем трапеза, за которой голодный малыш от души набивает пузо.
По замыслу Арабова, Малянову явился, как чудо, ангел-хранитель, принимающий страдания за его грехи. Мальчик даже рукописи врача читает. Идею сценариста зритель постепенно постигает, но герой фильма – нет. Для него несчастный мальчик – пациент, которого надо лечить. И лишь в последний момент Дима понимает, что к нему прикасалась длань Бога.
В кадре появляются чьи-то громадные руки, они возносят невинного отрока вверх, а внизу растерявшийся Малянов беспомощно вопиет: «Но там же холодно!» Кинокамера смотрит на врача из космоса, Дима – малая крупица в этих туркменских песках, прах.
Пятая новелла, с моей точки зрения, мало что значит для философии фильма. Арабов выпускает на первый план местного школьного учителя истории Глухова (глухой?), никчемного подкаблучника, съежившегося гуманиста-краеведа, жалкого пропагандиста скукоженных чеховско-горьковских модернов: «Люди! Живите в мире друг с другом! Любите женщин!» (Арабов съехидничал, добавив: и чашечку черного кофе натощак). Сужу строго: напрасно поиздевались авторы фильма над маленьким человеком. Высокие представители русской культуры, Арабов и Сокуров допустили тут очевидный сбой, съехали на обочину ТВ-юморастов.
Шестая новелла не выделена сценаристом в локальный сюжет, она пронизывает все течение фильма. Перетекает от эпизода к эпизоду, пока не пресекается в финале. Главный участник этой перманентной новеллы – молодой геолог Саша Вечеровский (Эскендер Умаров, по профессии врач-анестезиолог). Занятие героя выбрано кинодраматургом очень точно. В окрестностях Красноводска были найдены богатые месторождения нефти. Сейчас для Туркменистана нефть – основной вид экспорта, а Красноводск (Туркменбаши) – единственный порт ее транспортировки. Во-вторых, геолог – это вечный скиталец по определению.
Редкие и недолгие встречи друзей – Малянова и Саши – немногословны, без выпивок и сигарет, без девочек. Представители затерянного в горячих песках поколения двадцатипятилетних, они выбирают для себя думу, а не трёп. Внутренне свободные, не болтают о свободе личности и правах человека. Но какой-то жизненный выбор для них неизбежен, как был он неизбежен для Снегового и Губаря. Оба, Дима и Саша, теперь у Врат. Камо грядеши? Quo vadis?
Арабов выстраивает один довольно длинный эпизод, где героям предоставлена возможность высказаться. Малянов приходит к Вечеровскому после посещения морга. «Дмитрий Алексеевич! Что с вами, доктор?» – «Мне страшно, Саша». – «На тебе стоит печать, что ты не совсем отсюда».
В этом эпизоде сценарист затрагивает больную для себя тему. Родственников Юрия Николаевича по материнской линии, греков по национальности, выслали в свое время вместе с крымскими татарами из Ялты в Казахстан[33]. Арабов делает геолога Вечеровского крымским татарином. В минуту возникшей откровенности Саша рассказывает другу, как погибли в Крыму его родители, а в Красноводске его, ссыльного, усыновили поволжские немцы, дали жилье. Приемные родители звонят иногда, они живут на другом конце города. По связи разговаривают по-немецки.
В финале фильма Саша делает выбор: бежать. Таким образом, резко меняя жизнь, он бросает вызов Давлению. Впрочем, не только Системе. Сокуров врезает документальный кадр: пожилая туркменка постилает в убогом строении коврик и совершает намаз. Саша – татарин, но не мусульманин. Ислам ему чужд, дома он слушает классическую итальянскую музыку.
Из Красноводска был паром на Баку. Друзья прощаются на борту ржавого судна. «Может, останешься?» – со слабой надеждой спрашивает Малянов. «Мне тоже плохо будет без тебя», – глядя вбок, отвечает геолог. Паром неспешно разворачивается, уходит в теплое море. Что станется с приемными родителями-немцами, на этот вопрос Арабов и Сокуров не отвечают…
Дима в одиночестве на берегу. Раньше я думал, что он выбрал христианский путь: остаться на предназначенном судьбой месте и продолжать свое дело – лечить детей. Кинокамера снимает героя крупным планом на фоне долины. Щурясь на глубокое синее небо, Малянов даже улыбнулся. Но затем опускает глаза, заурядному педиатру нечего сказать зрителям. Теперь я понял – вижу перед собой не православного труженика, не диссидента, не внутреннего эмигранта, а будущего обывателя, который либо сопьется, либо погибнет от малярии. У героя ни жены, ни детей, ни цели. Впереди – дни затмения. Грядущей Республике Туркменистан он вообще не нужен. Опять наплывает на нас сокуровский зачерненный образ смерти.
В 2000 году фильм «Дни затмения» был включен в список 100 лучших фильмов за всю историю отечественного кинематографа (по версии Гильдии киноведов и кинокритиков России). Картина вошла в 100 лучших фильмов ХХ столетия, отобранных Европейской киноакадемией.
«Спаси и сохрани»
Была замечательная мысль у Достоевского: «Без зачатков положительного и прекрасного нельзя выходить человеку в жизнь из детства, без зачатков положительного и прекрасного нельзя пускать поколение в путь».
Для диковатого, наделенного полным одиночеством школьника Саши Сокурова таким прекрасным впечатлением оказался фрагмент радиоспектакля «Мадам Бовари». В забытом Богом глухом Красноводске, где, как помним, служил его отец-офицер, Саша случайно услышал по радио голос великой Алисы Коонен, которая читала «киногеничный» текст Флобера.
Эмма Бовари приходит в аптеку Оме, все решено.
«Жюстен был поражен бледностью ее лица – на фоне темного вечера оно вырисовывалось белым пятном. Ему показалось, что она сейчас как-то особенно хороша собой, величественна, точно видение. Он еще не понимал, чего она хочет, но уже предчувствовал что-то ужасное.
А она, не задумываясь, ответила ему тихим, нежным, завораживающим голосом:
– Мне нужно! Дай ключ!
Сквозь тонкую переборку из столовой доносился стук вилок.
Она сказала, что ей не дают спать крысы и что ей необходима отрава…
Она вошла в коридор. Из коридора дверь вела в лабораторию.
На стене висел ключ с ярлычком: «От склада».
Жюстен пошел за ней.
Ключ повернулся в замочной скважине, и, руководимая безошибочной памятью, Эмма пошла прямо к третьей полке, схватила синюю банку, вытащила пробку, засунула туда руку и, вынув горсть белого порошка, начала тут же глотать.
– Что вы делаете? – кидаясь к ней, крикнул Жюстен.
– Молчи! А то придут… Не говори никому, иначе за все ответит твой хозяин!
И, внезапно умиротворенная, почти успокоенная сознанием исполненного долга, Эмма удалилась».
В 1987 году, когда Сокуров сделался «выездным», он с «Одиноким голосом человека» поехал на МКФ в Локарно. Получил там «Бронзового леопарда». Совершенно случайно, на Пьяце Гранде, на набережной озера Лаго-Маджоре, Сокуров увидел удивительную женщину. Затихал теплый вечер, за столиком с крепкой сигаретой в губах сидела вполоборота к нему мадам Бовари…
Сесиль Зервудаки была гречанкой, с привкусом итальянских кровей. Оказалась доктором-этнолингвистиком, жила во французском Гренобле, замужем, мать двоих взрослых детей.
Сокуров не знал ни французского, ни итальянского, ни греческого. Ведомый мистическим порывом, он подсел к незнакомой даме. Была женщина в сандалиях на босу ногу. Представился: русский кинорежиссер, хочу снимать «Мадам Бовари», вижу вас в роли Эммы.
Кое-как поняли друг друга. Сокурова прежде всего поразило лицо Сесиль: тяжеловатое, с отеками под темными глазами, лицо интеллектуалки. Один критик позже скажет, что у Сесиль лицо античной пифии, напоминает ему одновременно Маньяни и Каллас. Только интеллектуалка могла сказать об Александре Николаевиче: «Мне кажется, к поэтике Сокурова можно отнести высказывание Роберта Музиля о Рильке: «В целом он был самым религиозным поэтом после Новалиса, но я не уверен, что в конечном счете он исповедовал религию. Он видел все это по-другому, в новом внутреннем свете»[34].
В июне 1988 года Зервудаки (специально сбросившая 15 кг лишнего веса) прилетела в Ленинград и для формальности провела первую пробу. Сокуров уже держал в руках готовый сценарий Арабова.
Александр Николаевич убедил другого Николаевича – Арабова, что роман Флобера не представляет собой монтаж провинциальных нравов, как обозначил свой жанр писатель, а является художественно зафиксированным контрастом человеческого существа как целого мира – и пошлой причины смерти. Большое значение для нас, убеждал режиссер-заказчик, имеет причина смерти героини – не возвышенная, романтическая болезнь (туберкулез, к примеру, как у Виолетты), а нехватка денег, долги, плохое настроение, заноза обид. Ведь роман кончается добровольной смертью. Для нас, убеждал Сокуров, эта загадка добровольного ухода из жизни является неразрешимой тайной.
Арабов никогда не был буквалистом при переносе литературного текста, даже самого совершенного, в киносценарий. Как самодостаточный творец, он мог позволить себе что-то домысливать, свободно фантазировать, искать новый смысл. Особенно такой Божий дар драматурга проявился в телеэкранизации «Доктора Живаго», много после «Спаси и сохрани».
«Экранизация, – считает Арабов, – не разрушение структуры, а скорее строительство собственного дома из материала, взятого в долг у классика»[35].
Арабов недаром отметил, что Флобер отправляет тринадцатилетнюю Эмму в пансион при женском монастыре. Где чистая девушка без принуждения ходит на исповедь, любит молитвы, чтит милости Христа. «Это была натура не столько художественная, сколько сентиментальная» (Флобер). Поэтому в самом начале сценария (и фильма) вкладывает он в уста Эммы (уже замужней) святые слова к Спасителю: «Боже! Спаси и сохрани!» Мадам Бовари произносит эти слова по-русски, так, по Арабову, ближе и понятнее православному зрителю.
Дальше в фильме Бог исчезает. И католический крест над изголовьем кровати, на которой в мучениях умирает Эмма, ничего не значит, кроме ритуального символа.
Бог не спас и не сохранил мадам Бовари. Ибо не было в ней покаяния, как не стало и второго крещения. Марии Магдалины из Эммы не получилось.
Сценарист убирает целиком первую часть флоберовского романа. Зритель не знает, что провинциальный врач Шарль женат вторым браком, что за скончавшейся первой женой он взял неплохое приданое, что приехал в городок Ионвиль (в 8 милях от Руана), чтобы в новой обстановке подлечить нервы беременной Эммы.
В фильме Сокуров выстраивает на натуре (в окрестностях Кисловодска) даже не городок, а большое село (говоря по-русски) с одной проезжей дорогой, с аптекой и церковью. Ленивое село тянется к реке, разлеглось «на берегу, словно пастух в час полдневного зноя» (Флобер). Приметы бытия вроде северонормандские, но большинство персонажей говорят по-русски (субтитры на французском языке). Сама Эмма говорит по-французски, а в минуты замешательства или волнения переходит на какой-то птичий русский говор. Язык, на котором говорит Сесиль Зервудаки, позволяет передать зрителю – по замыслу Сокурова – мысли, не произносимые внятно, в образах языковой конкретики. Именно коннотативный уровень высказываний должен раскрывать смысл авторской идеи.
Несмотря на лихость адаптации сценаристом романа Флобера, режиссер умудряется снять метраж настоящего блокбастера – 2 часа 45 минут. Визуальная картинка преобладает над вербальным рядом, что затаенно, как мне кажется, не по душе сценаристу.
По Сокурову, движения кинокамеры, томительное разглядывание миллиметров и сантиметров пространства, молчаливые панорамы есть особенное кинематографическое письмо, способное раскрывать самые различные темы: метафизические, психологические, эротические, бытовые, даже мистические. Назойливое жужжание ползающих и летающих мух, к примеру, сопровождает весь киноряд: летом и зимой, весной и осенью, в жару и в холод, в доме Шарля и в руанской гостинице, в разогретом зноем поле и в застывшем от изморози селении. Мухи – суть, спутники провинциального бытия, налипь на колесе быстротекущего, равнодушного времени.
Мог ли кинодраматург ожидать, что грамотный сценарий превратится в эпатажный эротический фильм, абсолютно неожиданный для советского кинематографа 1988 года? Рядом со скандальной «Маленькой Верой» В. Пичула картина Сокурова вылядит просто Монбланом экранной свободы. Не знаю всех обстоятельств и подоплек, но предположу, что Александр Николаевич опьянел от литровых глотков «перестроечных» соблазнов. Ослабла цензура, нет кандалов на ногах, можно снимать актрису из Франции, можно легко перейти порог госкиношных запретов.
Уже второй эпизод в картине разыгран и снят в формате показательного эротического кино: два голых тела, Эмма и Шарль (Роберт Вааб) старательно имитируют половой акт. Словно полированные, полушария ягодиц мужа с частотой паровозного поршня совершают сладострастные движения, доставляющие стонущей от наслаждения жене предельное блаженство.
Но последующий эпизод приводит зрителя в некоторое недоумение. Мадам Бовари откровенно скучно в доме провинциального доктора. Сесиль Зервудаки, зашивая наволочку с набитыми туда перьями, нечаянно укалывает себе палец. Сверхкрупным планом показана человеческая кожа с входящей в нее, как сверло, стальной иглой. Возникает прямая ассоциация с вкалыванием наркотика. Эмма в нарастающем приступе истерики бомбит кулаками треклятую наволочку, судорожными движениями выдергивает и разбрасывает из нее пучки белых перьев (киноцитата из Тарковского), безобразно проклинает весь белый свет. Зигмунд Фрейд внятно нам объяснил бы причины столь взбалмошной вспышки эмоций…
«Как-то раз, – пишет Флобер, – Шарль не смог объяснить Эмме смысл попавшегося ей в одном романе выражения из области верховой езды (курсив мой. – Ю. Т.). Он ничему не учил, ничего не знал, ничего не желал. Он думал, что Эмме хорошо».
Дьявол во плоти приходит в дом Шарля Бовари в образе местного помещика Родольфа, владельца барской усадьбы и двух ферм, знатока породистых лошадей. Он привел к врачу своего работника, чтобы ему отворили кровь, на что Шарль был большой мастак. Непринужденный в общении, с длинной сигарой во рту, Родольф произвел впечатление на Эмму. Лукавый придумал повод для свиданий с мадам Бовари: у нее приступы удушья, лучший способ избавиться от них – верховые прогулки. Шарль пришел в неописуемый восторг.
Эту сцену Арабов смонтировал из больших кусков виртуозной флоберовской прозы. Кинодраматург адаптировал французского классика по законам своего жанра. И сцена эта дала Сокурову вожделенную возможность реализовать свое ви́дение ситуации.
«Ее интрижки всегда носили какой-то животный характер, – говорил Сокуров об Эмме. – Но в этом не ее вина, а беда. Может быть, в силу этого в картине нет Бога. В картине существует дьявол – он растворен в персонажах, в обстановке, в ситуации – существование же Бога проблематично»[36].
В цветущей, нагретой солнцем долине Родольф и Эмма пустили своих лошадей галопом. Белая амазонка всадницы развевалась, как на знаменитой картине К. Брюллова. А дальше Сокуров монтирует долгие кадры грехопадения (или прелюбодеяния мадам Бовари) в Эдеме. Среди густого цветущего разнотравья, под немолчное жужжание мух, разгуливают абсолютно нагие Родольф и Эмма, вожделенно рассматривая друг друга. Снятые в тонах академической живописи начала XIX века, мужчина и женщина вписываются в райский пейзаж, как идеальные натурщики. Наконец они молча, медленно ложатся наземь. И после камера надолго занята показом грамотных любовных утех. Крупным планом показаны ботинки на голых ногах Эммы, что потом отыграется в образе Гитлера в «Молохе».
Одной безобидной строчки из Флобера хватило авторам фильма для создания большой по метражу эротической сцены. Демон страсти заменяет бога любви.
Воспоследует переписывание Флобера. В детской комнате обнаженная Эмма с раздетой дочкой на руках восторженно восклицает: «У меня есть любовник! Любовник!» Она укладывает ребенка в кровать и снова страстно бормочет: «Любовник!» В раскрытое окно залетают свистки и пыхтение далекого паровоза, как гудки кораблей в арабо-сокуровском фильме «Камень».
Разумеется, у Флобера никаких голых матери и дочки нет, а звучит лишь внутренний голос Эммы, который смакует это слово «любовник». Нагота мадам Бовари в фильме – это метафора вожделеющего, страдающего тела. Губы в любви, руки в любви, ноги в любви, глаза в любви – детали наслаждения и страстности человеческой плоти.
Неудачная операция, которую по наущению фармацевта господина Оме провел Шарль, еще дальше отодвинула Эмму от мужа. Она считала его неудачником и посредственностью. Мадам Бовари «задумалась о своей любви к роскоши, о неприглядности семейной жизни, о своих мечтах, что, как раненые ласточки, упали в грязь. И ради чего?» (Флобер).
Арабов и Сокуров толкают бедную женщину обратно к Родольфу. При том авторы подчеркивают болезненную страсть Эммы делать подарки любовнику, которые приобретает она в лавке ростовщика Лере, лукавого пройдохи. Там же, у Лере, присматривает для себя мадам Бовари дорогие платья, парижские новинки, украшения.
Абсурд в комнатах Эммы, возможно, подсказан Арабову текстом из популярного в среде богемы 60–70-х годов романа Э. М. Ремарка «Жизнь взаймы».
«Когда были получены первые платья, Лилиан не стала прятать их в шкаф. Она развесила их по всей комнате. Бархатное повесила над кроватью, а рядом с ним – серебристое, так, чтобы, пробуждаясь ночью от кошмаров, когда ей казалось, что она с приглушенным криком падает и падает из бесконечной тьмы в бесконечную тьму, она могла протянуть руку и дотронуться до своих платьев – серебристого и бархатного, – до этих спасительных канатов, по которым она сумеет подняться из смутных серых сумерек к четырем стенам, к ощущению времени, к людям, к пространству и жизни. Лилиан гладила платья рукой и ощупывала их ткань; встав с постели, она ходила по комнате, часто голая; временами ей казалось, что она в окружении друзей: вешалки с платьями висели на стенах, на дверцах шкафа ‹…› Она бродила ночью по комнате, среди своих сокровищ, подносила парчу к бесплотному лунному свету, надевала шляпку, примеряла туфли, а то и платье; подходила к зеркалу и при бледном свете луны пытливо всматривалась в его тусклую, фосфоресцирующую поверхность ‹…› И продолжала свою безмолвную призрачную игру»[37].
Лавочник Лере денег с мадам Бовари не брал, все покупки шли в долг. «Мы ведь с вами не жиды!» – вкрадчиво внушал Лере. Арабов убрал эту фразу из сценария.
Кинодраматург придумывает эпизод последнего свидания Родольфа с Эммой – у реки, у большого камня. Измученная сложностями и неудобствами тайной связи, замужняя женщина молит любовника бежать в Рим, в вечном городе Папа даст ей, католичке, развод. Жизнь наладится, незачем будет скрывать от людских глаз свою любовь. Как и ранее мы отмечали про другие, и эта сцена возникла из многостраничного текста Флобера как узелок кинодраматургии «Спаси и сохрани». Зрителю понятно главное в эпизоде: Родольф бросит Эмму, жар прежних клятв в пылкой страсти уже потух. Но расчетливый соблазнитель оставляет Эмме надежду: он якобы подготовит к побегу документы и деньги, почтовую карету, лошадей. Пусть любимая подождет от него сигнала…
Камера (глазами Зервудаки) следит, как фигура Родольфа теряется среди каменистых тропинок, в зелени кустов, мелькнула в последний раз, исчезла. Перевернута счастливая страница горестной жизни мадам Бовари.
В свое время, много лет назад, в пору выхода «Спаси и сохрани» критик С. Николаевич, благожелательно настроенный к Сокурову, пытался подняться над традиционной этикой. «Нагота Сесиль Зервудаки, бесстрашно явленная на экране, трагична так же, как ее лицо. Она отталкивает, утверждает себя и торжествует (?). Она вызывает, кроме всего прочего, смутную мысль о животном начале, которое таится как в обязанностях супруги, так и в навыках проститутки. Предаваясь любви на семейном ложе, или на заднем сиденье кареты, или в гостиничном номере, или прямо на сырой земле, она бесконечно страдала, и пыталась что-то лгать про сладострастие. Но чувственного в ней было не больше, чем в «Олимпии» Мане или в серовской «Иде Рубинштейн»[38].
Создается впечатление, что критик смотрел фильм в чужих очках. Ближе к грубой реальности диагноз М. Ямпольского: у мадам Бовари «телесный недуг – нимфомания».
Через отмеренный срок на смену Родольфу приходит Леон, бывший помощник ионвильского нотариуса. Когда-то молодой человек пожирал Эмму влюбленными глазами, между ними даже сверкнула искра романтического чувства. Но будущий студент бежал в Париж, а теперь оказался в Руане, где решил набить руку на поприще юриспруденции.
Эмма и Леон встретились совершенно случайно в руанской опере, куда Шарль привез жену, чтобы та отвлеклась от своих неврозов. Назавтра, к вечеру, мадам Бовари и Леон встретились в гостинице, где жили супруги (Шарль уехал по делам в Ионвиль), а на другое утро Эмма назначила Леону свидание в соборе.
Арабов две сцены из флоберовского романа берет в разработку – встречу в опере и встречу в соборе. Готический собор XIII–XIV веков с надгробной статуей на могиле Ричарда Львиное Сердце ничего в религиозном смысле не значит для Эммы и тем более для Леона. Собор – просто место встречи, выигрышный интерьер для оператора С. Юриздицкого. Один из кадров выстроен по закону треугольной композиции: на вершине белая голова Христа в терновом венце, а по углам – черные статичные фигуры Эммы и Леона, томимых преступной страстью грешников.
Арабов в ту пору находился под безусловным, магическим влиянием эйзенштейновского монтажа аттракционов. Гениально сжатую Флобером эротическую сцену с каретой (вполне пристойную) авторы превращают в пособие для сладострастников, эротический аттракцион для продвинутых киноманов. Сокурову только того и надо.
Леон сажает покорную Эмму в нанятую карету и велит ошалевшему кучеру гнать куда глаза глядят. У Флобера была простительная неточность – сначала он пишет об одной лошади, а затем, забыв текст (что бывает у гениев литературы), говорит о двух взмыленных клячах. Тем не менее карета мчит по булыжникам Руана, а Сесиль Зервудаки (опять обнаженная маха) предается запретной страсти.
Взбесившийся дилижанс используется Сокуровым и в следующем эпизоде. Дилижанс вырастает в образ чувственного нетерпения, как у библейской Рахили. Мадам Бовари летит из семейного дома в Руан, назад в заурядную гостиницу, номер которой сама и оплачивает.
Конец ознакомительного фрагмента.