Глава 3
Аполлон очень любил деревню. Там пахло сеном, молоком и теплым навозом. От деда пахло табаком и нравоучениями. Аполлон запомнил его таким: потертые штаны с лампасами, цветастая рубаха, доисторический пиджак коричневого цвета, усыпанный табачной крошкой, выгоревшая, добытая невесть откуда бейсболка с едва читаемой надписью «USA Army» и бурки, которые он носил всегда и везде независимо от времени года. А еще дед готовил волшебный омлет с жареным салом.
– Ма, я пойду полчасика погуляю, пока не стемнело, – сказал Аполлон.
– Апочка, только теплое одень, – сказала мама, любовно глядя на сына. И колготки не забудь. Там комары.
Пока Аполлон переодевался в теплое, вышел из курятника дед. В руках он держал плошку с яйцами. Завидев внука, дед нахмурился.
– Людмила, что ж ты пацана в женские шмотки рядишь-то? Рейтузы какие-то в облипку, кофта с рюшами… Ты из него кого вырастить хочешь, девчонку или клоуна какого? – сказал дед.
Аполлон топтался у кухонного стола, распихивая по карманам сушки.
– Ну, что ты, папа, говоришь такое?! – возмущалась мама. – Просто хочу, чтобы Апочка был нарядный, красивый. Это эстетика, понимаешь? Намного же лучше, чем кургузая школьная форма.
– Глупости брешешь! – почти что кричал дед.
Когда он злился, у него дрожала нижняя челюсть, и сотрясалась борода, густая и белая, как снег.
– Разве можно пацана девчонкой одевать?! Какая такая эстетика, на хрен? – продолжал дед, переходя на более высокие тона. – Он у тебя в армию тоже что ли в этих пеньюарах пойдет?!
При этом дед подцепил Аполлона за подтяжки и приподнял вверх. Аполлон поперхнулся сушкой и начал истошно кашлять.
– Папа, ну видишь, что ты наделал?! – закричала мама. – Как же так можно? Мальчик мой не выносит грубости! Об армии не может быть и речи. Учиться будет, потом в аспирантуру пойдет… Апочка, запей чайком.
Аполлон вжал голову в плечи. Подобные разговоры начинались каждый раз, когда они с мамой приезжали к деду погостить. Если спор продолжался долго, то на следующий день мама находила предлог срочно вернуться обратно в город. То на работу ее вызвали, то Апочку надо к врачу вести на предмет аллергии.
Аполлон очень любил бывать у деда. Ему нравился деревенский уклад жизни тем, что там было много свободы и мало условностей. Если не видела мама, можно было одевать на себя, что попало, хоть тулуп или драные штаны с вытянутыми коленками. Здесь все так ходили. Летом можно было выбежать в поле, лечь на спину прямо на землю и жевать колосья, разглядывая бегущие облака. Можно было целыми днями сидеть в крыжовнике и лакомиться похожими на крошечные арбузы ягодами.
Мама не любила деревню и ездила туда исключительно ради выполнения дочернего долга. В городской квартире ей было намного лучше. Аполлон про себя недоумевал, какое может быть удовольствие жить в крошечной хрущевке, в которую то и дело через вентиляцию набегали тараканы.
Нет. В городе свободы и счастья не было. Свобода и счастье могли быть только на природе, где нет асфальта, вонючих машин и осточертевшего хорового пения.
– Да, кстати, – продолжил дед, чуть успокоившись. – Надеюсь, ты пацана не приучаешь там ненароком на своем пианине бренчать? А то, ведь, не вырастет мужика-то. Вот тебе крест – не вырастет.
Дед быстро перекрестился и зачем-то сплюнул три раза через левое плечо.
Людмила корчилась, еле сдерживая истерику. Ну, почему папа такой «невоспитанный человек» с топорными взглядами на жизнь! Покойная мать была намного интеллигентней и даже настояла на том, чтобы в их небогатом доме появилось дорогущее по тем временам пианино, чтобы дочка могла учиться играть.
Когда Людмиле исполнилось восемнадцать, она поехала в Москву, поступила там в Музыкальное училище, да так и осталась.
– Апочка у нас в хоре поет, – сказала мама с гордостью после некоторой паузы. – Хвалят его.
Аполлон опять чуть не поперхнулся. Он пел, как кот, которому прищемили хвост, а медведь наступил на ухо. Он ненавидел пение всей душой. Чаще всего он симулировал, открывая рот в такт песне. Его не то что не хвалили, а, напротив, поносили на чем свет стоит. Учительница хорового пения все время шпыняла мальчика, заставляя выдавливать слова нараспев, но выходили лишь инфернальные звуки.
– Господи святы… Он, что – поет?! Господи святы.., – сокрушался дед. – Так у него ж пипирка не вырастет, на хрен! Они же все кастраты поголовно, эти ваши певуны! Что же ты, Людка, творишь!?
Людмила покраснела и задергалась. Казалось, она хотела зажать сыну уши, но было поздно. Дед уже все сказал.
– Не надо, папа. Мы живем, как мы живем. Ты живешь, как ты живешь. Просто мы разные люди. С этим надо смириться и относиться друг к другу с уважением, – выдавливала из себя мама. – Мальчик вырастет мужчиной. Надеюсь, что его профессия будет связана с искусством. Посмотри на его локоны, на его глаза, стать. Разве может он служить армии, или закручивать гайки на заводе, или водить автобус, или овец пасти, или…
– Ладно, Людка, – прервал дед тираду. – Живите, как хотите. Только вот, что я скажу, – обращаясь к Аполлону, – Послушай меня, внучек. Коль, ты, родимый, не хочешь вырасти клоуном без пипирки – не слушай мамку. Она у тебя дура.
Аполлон еле сдержал смех. Поэтому под видом застёгивания сандалий склонился под стол.
– Спать пора, – сказал дед, зевая. – Ты, Людмила ложись в дальней комнате на перине, где обычно спишь. Я буду здесь на лавке. Мне не привыкать. Я человек военный. А Геркулес наш пусть на печку лезет. Раз мужик, как ты говоришь – значит, должон на печи дрыхнуть.
– А я не хочу пока дрыхнуть. Мне бы еще погулять.., – сказал Аполлон, лениво поднимаясь с лавки.
– Цыц мне тут! Лезь на печку – кому говорят!
– Апа там перегреется, – сказала мама, сдерживая раздражение. – Или спросонок упадет. Высоко очень.
– Не перегреюсь, не упаду! – неожиданно включился Аполлон. – Хочу на печку!
– Вишь, пацан, помнит корни свои народные, – сказал дед довольно и потрепал мальчика за щеку. – Не то, что ты, Людка… Цаца городская. Городская-то городская, а мужика себе нормального так и не нашла.
У Людмилы потемнело в глазах. Она думала, что уже все, проехали. Но нет. Папаша оседлал любимого конька и теперь поскачет на нем, победно крича и размахивая саблей. Тема неудавшейся личной жизни дочери была козырной картой деда, когда все остальные аргументы в пользу «непутевой дочери» уже были исчерпаны.
– Не нашла, – продолжал дед, радуясь произведенному эффекту. – А почему не нашла? А потому, что дура. И еще потому, что родителей не слушала. Мы же тебе с мамкой, царство ей небесное, все уши прожужжали. Найди себе, дочка, хорошего, работящего, непьющего – будет защитой и опорой. И нам с мамкой спокойней было бы.
– Папа, прекрати. Не будем эту тему развивать. Не надо при Аполлоне, – воскликнула Людмила.
– А что я? Что? – продолжал дед. – Я ж правду говорю. И потом пацан должен знать все, как оно есть. Все равно ж спросит. Что ж ты ему врать будешь? Я вот не буду врать, если он меня спросит. Спросишь, ведь? – обратился дед к Аполлону, лукаво улыбнувшись. Аполлон энергично закивал. Он понял, что гулять ему сегодня не светит и, воспользовавшись шумихой, большой ложкой черпал мед из банки, несмотря на «возможные аллергические последствия и диатез».
– Так вот, скажи мне, дочка. Зачем же ты не послушалась нас и связалась с этим твоим «свободным художником»? Что тебе парней хороших мало было? Ты, ведь, когда молодицей-то была, на тебя ж мужики во все глаза глядели. Были хорошие партии. Сватались. Помнишь, Семена? Все, нетути! – на этих словах дед артистично развел руками, а затем показал большой кукиш, повертев им перед маминым носом, – Нетути Семена! Другая захомутала. А как он сох-то по тебе! Ромашки тебе носил и в окно кидал, как аристократ взаправдашний.
Людмила отвернулась и разгневанно выпалила:
– Семен этот ваш, Рябой весь с головы до пят. Двух слов связать не мог! Мычал, как барашек. Куда с таким…
– А что тебе рябой?! – картинно возмутился дед. – Ишь ты, цаца! С лица водицы-то не пить. А потом Семен-то любил тебя без памяти. И работал за троих. Не пил. Его в колхозе пять раз на доску почета! Такой к другой бабе, даже в сто раз краше, кочевать не станет. Ибо совесть в нем имеется, душа в нем настоящего русского мужика.
Дед выпучил глаза и поднял указательный палец вверх.
– Раньше таких на дух не переносила! А теперь и подавно! – вышла мама из себя.
– А что теперь-то? – сказал дед, вытирая рот рукой. – Теперь-то ты кому нужна?! Пожухлевшая, с дитем на руках. Раньше-то стать в тебе была девичья. Груди торчком стояли.
Аполлон прыснул. Мама закрыла лицо руками и облокотилась на стол.
– Да, – продолжал дед с важным видом. – Товарный вид имела девка. Парни вдоль забора ходили гуськом. Эх! А теперича что? Голубка облезлая… Даром, что шарфик нацепила. Да, ты не реви, доченька. Мы с мамой тебе добра всегда желали. Только вот толку никакого из тебя не вышло. Зачем же ты, грешная, связалась со своим Аристархом!? Имя-то какое нерусское! И сам он рисовальщик окаянный нерусский был весь из себя.
Аполлон слушал с большим интересом. Он почти ничего не знал об отце и не упускал возможности услышать хоть что-нибудь.
– Художник и довольно известный в своих кругах, – сказала мама равнодушно.
– Ха! Известный! Левитан! Репин, етить его в копыто! – развеселился дед. – Помню я его. Патлы распустил белобрысые. Вон, такие же, как у пацана твоего, патлы! Свитер напялил на три размера больше. Бородку отрастил, как у барчонка дешевого! Приперся… На нас деревенских смотреть.
– Он знакомиться с вами приехал, – сказала мама, нервно теребя шарфик. – Руки моей просить.
– Руки твоей!? – вскрикнул дед, резко дернувшись. – Как же! Фигушки, руки! Отдохнуть он приехал. Поразвлекаться. Помалевать кисточкой на природе. Помалевал пару дней и свалил. И ты, студентка, вместе с ним. Не видели мы его что-то более и на свадьбе вашей не гуляли!? Что, хочешь сказать, не допросился руки твоей что ли?! Как же! Мы ему и баньку и куру жареную. И самогончику чистого. А он все нос воротил, будто мы прокаженные. Будто он голубых кровей принц, а мы так, лимита и полукровки!
– Папа! Замолчи! – причитала мама. – Как не стыдно тебе! Сколько можно ворошить все это! Ты же мне больно делаешь и при ребенке позоришь!
– А что я-то. Я что? – пожал плечами дед. – Я просто вспомнил о наболевшем. Эти… Как их? Ассоциации всплыли, как какашка в пруду. Ну, а что он, художник хренов… Пизажев намалевал, ребенком обрюхатил и ручкой сделал. Мол, живите, как хотите. В загс-то так и не сводил, кобель. Вот он, как приехал тогда в дом наш – я сразу смекнул, что негодный он, непутевый… И не выйдет из него толку. Он и по бабам-то ходок – оно сразу видно. Глазки маслянистые. Лыбится все время. Шут гороховый!
Мама встала из-за стола, шумно отодвинув стул ногой, и молча направилась в комнату, где дед приготовил для нее перину.
– Вы пьете мои нервы, как кровь, папа, – бросила она на ходу. При этом лицо ее выражало смесь самых негативных эмоций. – А еще удивляетесь, что в Москву уехала от вас. И что редко приезжаю. А приедешь к вам, так сразу и получишь ворох обвинений на голову – хоть куда глаза беги, хоть вешайся.
– Ишь, ты, поэтесса, – пролепетал дед еле слышно. – Нервы я ейные пью. Сама сколько нервов потрепала нам. Эх… Девки, девки… Зачем только девчонка у бабки моей народилась?! Был бы пацан, косая сажень в плечах – бед бы не знали. Помогал бы на старости-то лет. Огород бы полол, а то мне, старому, совсем тяжело стало спину гнуть. А девки они только, когда маленькие хорошие, когда под стол ходят, тогда ничего еще. А как вырастут, жопу отклячат, сиськи вперед – только их и видели. А потом в подоле приносят невесть от каких чертей. И на правду обижаются, малохольные.
Наконец, дед устал ворчать и подлил себе еще чаю. Аполлон все это время сидел на лавке, болтая ногами и разглядывая потолок – делал вид, что ему нет дела.
– Аполлоша, ты это, внучек… Устаканивайся, по-маленьку. Спать уже пора. Завтра мы с тобой погуляем по центру. Тут у нас, конечно, не Красная площадь. Но, Дом быта есть. Фонтан имеется. Не работает, правда. Но это уж, не обессудьте. О! Кондитерская есть. Там такие плюшки и корзиночки с кремом пекут! Завтра мы с тобой, Аполлош, прогуляемся, все попробуем.
– Угу, деда, – промычал Аполлон, зачерпнул ложкой новую порцию меда и намазал на хлеб. – А можно я еще в лес схожу и в поле? Тут, ведь, не далеко… Я вчера из автобуса видел, когда мы с мамой к деревне подъезжали. Красиво было очень. Солнышко светило. Поле все, как золотое, светилось. А лес, как изумрудный, отсвечивал.
– Ишь, ты. Еще один поэт. Слова-то какие навыдумывал. Золотое, изумрудный. Но, ентот-то понятно, откуда поэт. А вот мамка-то его, дура, непонятно. Мы с бабкой вроде нормальные оба.
Дед почесал затылок и тяжело вздохнул.
– Пойдем мы с тобой и в поле, и в лес. Везде пойдем, где захочешь, – сказал дед и, скрипя суставами, поднялся из-за стола.
– Спасибо тебе, дед, – сказал Аполлон, набивая рот булкой с медом.
– Пожалуйста, внучек. Ты это… Ложись уже. Там на печке постелено.
* * *
Утром мама долго не выходила из комнаты. Дед чувствовал свою вину, поэтому за утро не сказал ни единого обидного слова в ее адрес, а, напротив, всячески пытался подлизнуться. То какао предлагал прямо в постель, то за лебединым пухом на рынок сгонять, дабы наполнить ее перину «свежаком» заместо старого «гусиного»…
Потом дед долго и упорно заводил свой мотоцикл с коляской – дедова гордость уже как с двадцаток лет. Наконец, мотоцикл заурчал, запыхтел, и дед скомандовал:
– А, ну-ка, малышня! Сигай-ка сюды! Поедем с тобой на променад в центр.
Счастливый Аполлон прыгнул в коляску. Мотоцикл ехал небыстро, но от того было еще интересней. Можно было рассмотреть окрестности и показать себя местным людям. Аполлону казалось, что все ему немного завидовали, бросая взгляды в его сторону, когда он, преисполненный гордости, выглядывал из нутра своего сидячего мотоциклетного места. Дорога к «центру» шла через поле и немного лесом. Аполлон любовался деревьями, травой, полем с рожью и разноцветными травами, которое где-то там далеко за горизонтом так гармонично сливалось с лазоревым небом. Ему казалось, что нет красок ярче, чем здесь. И что, если бы можно было всю эту красоту запечатлеть на бумаге, и затем повесить в московской хрущевке, то не было бы мальчика, счастливей его. Тогда он мог бы часами глазеть на деревенские пейзажи и фантазировать, что он не в унылой, загазованной столице, а на самой, что ни на есть первозданной природе.
– Дед, мы можем здесь остановиться и погулять? – спросил Аполлон, с надеждой вглядываясь в дедушкино суровое лицо.
– Можем, только попозжее. На обратном пути. Да, и если хочешь, ты бегай в лес-то. Коли душа просит. Я ж тебе не запрещаю, – сказал дед.
– Мама заругает, – насупился Аполлон.
– Да шут с ней с мамкой-то, – прошамкал дед, поправляя мотоциклетный шлем. – Ты ж мужик почти. Поди подрос, не сосунок боле. И должон ужо самостоятельность в себе воспитывать. А, потом, это, ведь, близко от дома совсем. Мамке волноваться нечего.
– Здорово! Спасибо. Деда, а почему ты так папу нашего не любишь?
Дед закашлялся и что-то промычал под нос.
– А, деда? Ну, скажи! – не отставал Аполлон.
– Любопытный ты, малец. Все б тебе знать. Малой еще. Подрастешь – мамка сама расскажет. Приврет, коль не дура, – еле слышно проворчал дед.
Но Аполлон не отставал. И деда прорвало.
– Да, бес его разберет, батьку твоего! – взвопил он. – Мы ж его с бабкой со всей душой приняли! Несмотря на то, что он мне сразу гадом ползучим показался. Патлы отрастил и решил, что всех умнее.
– А почему я не видел его никогда?
– Да я сам его один только раз видел. Думали с бабкой – хрен бы с ним. Пусть он блаженный и убогий со своим малеваньем, но хоть на свадьбе-то погуляем, думали, что все чин-чинарем будет! А он, подлюка, дочку нашу обманул. Тебя, байстрюка, заделал, а жениться – ни-ни!
Дед снова закашлялся и перевернул кепку козырьком назад.
– А где он сейчас? Почему к нам в гости не заходит? – спросил Аполлон.
– Где он… Где он… Улетел ловить своих муз ядреных, художник хренов, – процедил дед сквозь зубы.
– А куда он улетел муз ловить?
– К едрене фене, – сказал дед и еле слышно и добавил, – Да, не знаю. Малюет где-нибудь свои пизажи. Он и не ведает про тебя, небось, про малышню такую. У него таких как мамка твоя и ты, небось, вся Москва эта ваша и Ленинград в придачу!
– Как же так! Неужели ему неинтересно, как мы живем? – спросил Аполлон с надеждой в глазах.
Дед посмотрел на внука. В его глазах мелькнула жалость.
– Может, и интересно. Токи у него своя жизнь. Без вас с мамкой. Мамка говорила, что он вроде как на Арбате малюет ентих самых «гостей столицы и отдыхающих Москвичей». Ну, или пизажи свои где-то еще. «Свободный художник», етить его в подмышку… Но енто не мое дело. Мамка твоя говорить не велела. Это я, старый хрен, разболтался.
– Деда, я тоже хочу рисовать. Мама не разрешает. Петь заставляет только. А петь я ненавижу, – сказал Аполлон и тяжело вздохнул.
– Петь – работа девчачья… Вон в моей молодости девки, да и бабка моя, голосили на всю деревню народные всякие. А я на баяне играл. За мной тогда бабы все табуном ходили, разрумяненные, нарядные. А я токма по бабке сох. Она самой видной девицей в деревне была.
– Я играть на баяне не хочу. Я рисовать хочу, деда. Хочу в кружок ходить – мама не разрешает.
– Ну, видно дело, – ухмыльнулся дед. – Не хочет, мамка, чтобы из тебя батька твой вырос. Как это называется… Прообраз евонтый в тебе видеть не хочет. А что рисовать-то у тебя хорошо, что ли получается?
– Ага. Я лошадь могу. Могу человека нарисовать. Или школу. Или поле с лесом. Да все могу! На уроках рисования меня всегда хвалят, – сказал Аполлон без ложной скромности.
– Ну, так сам и рисуй без всякого кружка. Хошь краски тебе купим и альбом?
– Да, деда, хочу.
* * *
Аполлон лежал на спине посреди настоящего русского поля. Над ним колосилась золотая рожь и простиралось необъятное небо. Мальчик смотрел на бегущие облака, и его мысли уносились куда-то далеко-далеко. Рядом трепыхался на ветру альбомный лист, на которым, словно в зеркале, отражались то же поле, то же небо… Руки Аполлона были перепачканы акварелью. В ногах валялись пакет со свежими эклерами из кондитерской и бутылка «Буратино». Мальчик был счастлив. Его глаза светились любовью ко всему человечеству.
«Я свободный художник, – говорил Аполлон, пожевывая тростинку. – Подарю рисунок деду».