Семидесятые, Москва, район ВДНХ и другие
Когда я стал его студентом, Всесоюзный государственный институт кинематографии еще не имел, как сегодня, свой престижный титул Университета. Для сохранения уважения к старейшей в мире Государственной киношколе, существующей с 1919 года, во всем кинематографическом мире как-то вполне хватало фамилий ее отцов-основателей – Кулешова, Эйзенштейна и выпускников – Тарковского, Хуциева, Иоселиани и многих других. Только пару лет назад, когда пришла идея всегда скромное финансовое состояние учебного заведения (как, впрочем, и большинства учреждений культуры, довольствующихся крохами от миллиардов, идущих на не взлетающие ракеты и тонущие подлодки), – улучшить формальным переименованием в Университет, задумались. С упразднением слова «институт» – автоматически ликвидировался и знаменитый бренд – ВГИК. Вместо него получался никому не известный неудобопроизносимый ВГУК.
Со слоновьим изяществом светлые администраторские головы вуза нашли оригинальный выход из положения – в полном соответствии с народной мудростью о необходимости сохранить овечек и в то же время накормить голодных волков, решили последним просто отдать пастуха и собаку: и прежнюю аббревиатуру сохранить и новый статус с соответствующими зарплатами и ректорским «мерсом» приобрести. Отсутствие логики никогда не становилось препятствием для чиновников в нашей стране. Теперь – кажется, впервые в России – полное название государственного учреждения не совпадает с его аббревиатурой – зато ВГИК и при своем новом статусе Всероссийского государственного университета кинематографии, к счастью, не стал ВГУКом.
Другое дело, что при попытке хотя бы некоторую часть добытых вместе с новым титулом очень немалых средств использовать по назначению – на строительство нового учебного здания – старое, просуществовавшее не один десяток лет, почему-то тут же просело и дало опасную трещину. даже пришлось семестр заканчивать раньше, чем полагалось – не дай бог стукнет сверху кого-то из ректората, где потом новые светлые головы искать. Сейчас в подвесном застекленном переходе, ведущем из основного здания в учебную киностудию, табличка рекомендует не находиться больше, чем пяти, идущим одновременно.
Ну это, как любят теперь заканчивать передачи на ТВ, «совсем другая история…», а зубоскальство над родной «Альма-матер» простится, хочется верить, оптимисту из семьи, уже третье поколение которой скоро получит тут диплом. Теперь вот – уже университетский.
А тогда нас оказалось тринадцать. Собственно, творческий конкурс в те времена был немного выше, чем в наши дни – если считать с момента отправки работ на предварительный отбор, получалось человек семьсот на одно место на сценарном факультете.
Тринадцать… Жесткий мир кино за последующие десятилетия осуществит на моих глазах не слишком справедливую селекцию среди тех, кто пришел тогда в нашу киномастерскую с надеждой мир этот перевернуть. В искусстве, как бы ни банально звучала эта давно доказанная истина, будущее художника определяют далеко не всегда подаренные природой и развитые трудом способности. В таком же деле, как кинематограф, где в большинстве профессий просто невозможно реализоваться в одиночку, а лишь в кругу единомышленников, на постоянный поиск которых, по существу, и уходит жизнь – это правило, пожалуй, особенно наглядно и очевидно. Такая вот беда…
В размещенной сегодня в Википедии статье о нашем Мастере – Иосифе Михайловиче Маневиче, есть фото нашего, последнего его курса, сделанное перед самым выпуском. Там оказались не все, только девять студентов плюс, конечно, сам наш «Жозя», как между собой именовали Маневича в круге московских кинематографистов, и его постоянный «Фурманов» – приставленный к беспартийному еврею-профессионалу партийный помощник – «комиссар» по фамилии Диков. На фото не хватает троих из нашего курса.
Один из них – Хасанчик, кучерявый араб из Сирии, приехал в Москву за автомобилем. В те годы Советский Союз с легкостью принимал на обучение студентов из так называемых дружественных стран третьего мира, с энтузиазмом тратя на это деньги собственных налогоплательщиков. Руководители первого на планете социалистического государства были уверены, что вместе со знаниями по профессии за годы обучения гостям с легкостью удастся вдолбить и светлые коммунистические идеалы. Уж очень хотелось иметь свои «пятые колонны» на всех континентах. Для этого даже строились специальные ВУЗы вроде переехавшего потом на Ленинский проспект, неподалеку от моего дома, Университета Дружбы народов; финансировалось проживание и обучение десятков тысяч молодых людей из Африки, Азии и Америки, в отличие от настоящей, именуемой Латинской. Естественно, что жилось приезжим на порядок лучше, чем советским студентам – ведь воп рос с идеологией последних считался уже решенным, и лишние траты были тут ни к чему. Разумеется, ребята из цивилизованных государств, привлеченные тогдашним серьезным уровнем преподавания в шести – семи советских вузах и сами пожелавшие учиться в Союзе, могли это сделать исключительно за собственный счет.
Спустя годы, многие из выпускников советских вузов, получившие образование бесплатно, возвращаясь, очень быстро забывали сделанную им прививку социализма и прагматично устраивали собственное счастье по рецептам радостно проклинаемого в течение пяти лет капитализма.
Можно было только удивляться решимости нашего Хасана Юсефа, приехавшего в страну учиться специфической профессии, являющейся производной от языка, которым он почти не владел. Впрочем, с трудом и всегда с большим опозданием зачитывая свои наивные литературные опыты, кое-как переведенные на ломаный русский кем-то из его соотечественников, он не обижался на тройки по мастерству, ниже которых ему ставить просто не полагалось. Во всяком случае, будущее свое, как ему казалось, уже тогда он оценивал вполне адекватно, охотно делясь на паузах с нами своими творческими планами.
– Друг, я приеду, я первый профессиональный сценарист в стране буду, понимаешь? Один совсем такой, с дипломом. Хочу сразу «Мерседес» купить, какую-нибудь фильму только напишу – сразу куплю… только решить какой надо…
Получая с первого курса стипендию рублей под девяносто, по сравнению с двадцатью восемью, которые выплачивались нашим, – он чувствовал себя в Москве вполне комфортно, жил какой-то своей жизнью, успешно перепродавая что-то из привозимых вещей и появляясь на малопонятных ему лекциях лишь в самых крайних случаях.
Я не знаю, что сталось с ним потом, в круговерти событий на Ближнем Востоке последних десятилетий, осуществил ли он по возвращении свою заветную мечту. Думаю, да, если Аллах сохранил его. Правда, есть одно небольшое «но» – кинематографа, как такового, в Сирии тогда не было. Нет, кажется, и до сих пор. Хотя думается, вряд ли столь несущественное обстоятельство могло стать для нашего Хасанчика препятствием.
Нет на этом фото и Гали, изможденной девушки, которой ценой немалых усилий все же удалось к выпуску или, кажется, сразу после него, убедить зарегистрировать с ней брак сокурсника Владимира Лобанова, что, пожалуй, и стало для нее главным итогом пребывания в институте. Нет и самого Володи.
Много десятилетий спустя, совсем уже недавно, в период моей работы в телекомпании «Останкино», в мой маленький кабинетик на третьем этаже Телецентра пришла наша же киногруппа, работающая над популярным циклом об ушедших людях искусства для Первого канала. Часа полтора, пересаженный из кресла за столом на стул на фоне светлой стены, я добросовестно вспоминал еще одного своего сокурсника, волею судеб ставшего, безусловно, наиболее известным из всей нашей мастерской и успевшем до своего раннего ухода из жизни получить вместе с всесоюзной популярностью еще и несколько государственных премий. Я старался говорить честно о том, что запомнил за годы нашего общения, подчеркивая, что по ряду причин не относился к его самым близким друзьям на курсе; впрочем, и в ином случае не стал бы рассказывать больше, чем следует. Мне всегда казалось, что нет ничего хуже посмертных сплетен об известных людях, даже основанных на абсолютно достоверных фактах. Каждый имеет право на выбор своего пути и, если это не слишком ущемляет других, судить его позволительно только по результатам.
– Ну, вы можете, по крайней мере, сказать на камеру, что это была фигура, во многом равная Шукшину? – попросила редакторша, похоже, заранее уверенная в моем ответе. Логика была несложной, подтвердив исключительность личности, с которой запросто общался, я как бы ненавязчиво обращал внимание будущих зрителей и на собственную значимость. Не оправдал я ее ожиданий, лишь рассмеялся.
– Ну, что вы. это абсолютно разновеликие фигуры… Хотя один подобный человек, кстати, действительно был у нас на курсе, – попытался я объяснить, – настоящий талант, что называется, от земли, только звали его совсем по-другому – Володя Лобанов. Вот он, по-моему, и был у нас самым способным, только судьба сложилась у него иначе, чем у Валеры.
– Лобанов?.. – протянула редакторша, давая знак оператору выключить камеру. – Нет, не знаю… Впрочем, в любом случае, вы же понимаете, это не совсем по теме нашего кино…
Я понимал.
Наша мастерская уже ко второму году сама по себе несколько расползлась на группки, цементируемые, пожалуй, двумя обстоятельствами – сходным предыдущим «доинститутским» житейским опытом и местом нынешнего проживания. Конечно, это было абсолютно условное деление, во многом объясняющееся просто временем, проводимым вместе – либо в институтском общежитии, либо по дороге через город домой. То, что в маленьком творческом коллектив амбициозных молодых людей, каждый из которых искренне был в глубине души уверен в своих особых способностях, гарантирующих ему в будущем профессиональную востребованность, отношения и не могли оставаться простыми, сейчас-то кажется очевидным – иначе и быть не могло. Ведь процесс занятий по мастерству, помимо многого другого, строился как последовательное выполнение разнообразных творческих заданий – от немых этюдов до полноценных сценариев, – и их последующего еженедельного подробного обсуждения, критики на курсе. Конечно, каждому, прежде всего, была важна оценка мастера, всегда подводящего итог общему разговору, но не менее ревниво все относились и к замечаниями, высказанным сокурсниками. Не все из нас, конечно, были готовы сдерживать рвущиеся наружу эмоции. И часто просто не слишком вежливые слова, сказанные о дорогой тебе работе, могли надолго развести тех, кто только что входил в аудиторию друзьями.
Между прочим, это касалось в известной же степени и отношений с педагогами, кроме самого Мастера, которому прощалось практически все. Прямые идеологические наскоки недалекого комиссара мы быстро научились попускать мимо ушей – смешно было бы обижаться на обиженных коммунистическим Богом, но когда абсолютно безапелляционные суждения позволила себе явно неглупая аспирантка по фамилии Михальченко, то жестоко поплатилась.
– Я считаю ваше творчество бесперспективным, – резанула она как-то прямо в глаза на одном из обсуждений нашему Теду – Давиду Макарову, бывшему штурману из Одессы.
– Да меня мало колышет ваше мнение. – сказал Тед, не поднимаясь со своего места, и демонстративно начал что-то обсуждать с соседом.
Дама эта, несмотря на то, что пригласил ее сам Маневич (она, кажется, должна была у него защищаться), быстро стала пугалом в наших глазах, получила кличку героини как раз показанного на очередном просмотре фильма Хичхока – Ребекка и подверглась настолько явному презрению всего курса, что Иосифу Михайловичу, видимо, пришлось посоветовать ей больше слушать, чем говорить, а еще лучше – пореже появляться на наших занятиях. По-моему, кстати, она подвизается в институте до сих пор, пишет разработки о том, как стать сценаристом…
Володька Лобанов, житель дальней российской глубинки, с моей точки зрения, так же как Василий Макарович Шукшин, был рожден большим писателем. Бывает, что человек, выросший в далекой от искусства среде, неожиданно осознает собственное предназначение, чем глубоко поражает окружающих. С затруднениями формулирующий мысль на родном языке при наших коридорных спорах, всегда старающийся не стать объектом излишнего внимания, он, судя по зачитываемым ровным голосом работам, преображался, когда подходил к письменному столу. Писал просто и удивительно образно, лепил характеры героев, как Шукшин, казалось бы, всего лишь фиксируя отложившиеся в памяти наблюдения. Без намека на эмоции, он удивительно спокойно всегда относился к любым нашим резким суждениями, словно понимая, что не нам по большому счету судить им написанное. Одновременно открытый и замкнутый, он, конечно, тоже жил в общежитии, жил бедно, и видимо, ему не всегда хватало силы воли, чтобы противостоять традиционным предложениям обитающих там же сокурсников. У меня, влюбленного в Шукшина, всегда возникало ощущение, что у нас на курсе он самый талантливый, и ему предстоит занять серьезное место, правда, скорее, в прозе, чем в кино. Судьба рассудила иначе.
Он действительно впоследствии напишет несколько хороших сценариев, после первого из которых его на очередной волне «заботы партии о кинематографической молодежи», вопреки существующим порядкам, по единственному фильму даже примут в Союз Кинематографистов. Кстати, пробил и поставил его сценарий о «реальной жизни» «Семейная мелодрама» режиссер Фрумин, очень скоро уехавший из страны. Володе в голову такая идея, разумеется, не приходила. Было еще несколько добротных картин, здорово растянувшихся по времен и, но не одна из них на самом деле не стала даже приближением к открытию. Трудно сказать почему; проза его существовала сама по себе, мало управляя изображением. Ему не везло и в личной жизни. Сегодня о нем как о литераторе, увы, почти никто не помнит.
Словно контрастом его судьбе стала прожитая в кинематографе яркая жизнь другого моего сокурсника – Валеры Приемыхова, о котором и снимали упомянутый мной фильм. Приехав в Москву с Дальнего Востока, он оказался одним из самых возрастных студентов на курсе. Всегда держался по отношению к нам, москвичам, несколько отстраненно, стараясь никак не выказать какое-то затаенное неприятие к тем, кому в настоящее время жилось чуть комфортнее. О себе говорить не любил, и многие из нас лишь к концу учебы узнали, что у него, оказывается, уже есть одно высшее образование – он дипломированный актер, закончивший Дальневосточный институт искусств и уже успевший поработать на сцене профессионального театра на периферии. Кстати, это обстоятельство он по каким-то своим соображениям долго не афишировал и после окончания ВГИКа. Сказать, что его работы за годы обучения как-то резко выделялись среди других, было бы неправдой – так, во всяком случае, с моей точки зрения – достаточно проходные вещи, никак не свидетельствующие об особом литературном даре. Да его, возможно, и не было. Было вызывающее уважение трудолюбие и потом – везение. Наверное, за свою непростую предшествующую жизнь, он заслужил это. Кстати, Маневич, помнится, относился к Валере с уважением – может быть, потому, что тот был опытнее по жизни многих из нас.
Где-то в середине учебы ему вместе с еще несколькими нашими ребятами из общежития удалось найти считавшуюся по тем временам очень неплохую для студента подработку – он устроился кочегаром, потом дворником в какую-то районную контору, получил служебное жилье. Часто приходил на лекции не выспавшийся, иногда явно с сильного похмелья, но хвостов почти не имел.
Близко к себе он почти никого не подпускал, хотя в компаниях принять участие отказывался редко. На предложение завалиться в известный всем поколениям вгиковцев пивбар на ВДНХ откликался охотно.
Много лет спустя, Валера напишет: «…надо уметь быть одиноким, а значит, сильным и рассчитывающим только на себя. В принципе, человек ведь всегда одинок, каждый – это отдельная планета… Многие этого не понимают».
Не поспоришь, потому что правильно. Он понял это раньше многих из нас, так потом – несмотря на круговорот окружавших его людей – и старался жить.
Валера, насколько я его знал, человеком был довольно тяжелым, но при этом удачливым. Конечно, ему повезло со стартом, повезло с режиссером Асановой, отношения с которой он выстраивал во всех направлениях сознательно и методично. По мере роста известности его сложные взаимоотношения с женщинами и старыми друзьями, все чаще становившимися бывшими, не прояснялись. Он многое успел и не успел много…
ВГИК во все времена оставался институтом элитарным, а потому во многом – сословным. Конечно же, не единственным – МГИМО всегда был в этом плане еще более крутым. И если раньше вопрос о поступлении там решался, как правило, уровнем занимаемой в советской иерархии должности кого-то из членов семьи абитуриента, то сейчас еще и числом долларовых нолей на зарубежном счете. Но во ВГИКе совсем не значило, что те, кто не обладал громкой фамилий, но от природы имел дар видеть мир по своему, лишался возможности стать его студентом. Напротив, любое открытие истинного таланта всегда радовало настоящих мастеров из числа серьезных художников куда больше, чем подчас вынужденная услуга родственнику коллеги, с которым завтра предстояло взаимодействовать в достаточно тесном кругу людей, работающих в большом кино. Приехавший из алтайской глуши Василий Шукшин – пожалуй, самое яркое подтверждение этому, хотя можно было бы привести и еще десятки имен, ставших впоследствии первыми лицами отечественного кино. Замечательно, конечно, когда – что бывало не так уж и часто – явное наличие способностей еще и совпадало с уважаемой фамилией. Ну мог ли Сергей Аполлинариевич Герасимов (нет, он-то как раз мог – просто мудро не стал бы…) отказывать в приеме на свой курс дочери заведующего Отделом МИД СССР Наташе Белохвостиковой или сыну народного артиста Коле Еременко.
Эти ребята уже заканчивали тогда институт, и нам пришлось как-то втроем вести вгиковский киновечер в аудитории МВТУ им. Баумана. Я хорошо помню с каким восторгом принимала их уже тогда аудитория, состоящая из студентов и преподавателей. Не за заслуги же родителей, в самом деле.
Конечно, так бывало и бывает не всегда. Иногда отсутствие особых талантов с лихвой компенсируется умом, уникальной изворотливостью и оставшимися от родственников связями. К примеру, у нас на курсе училась очень умная девушка Маша Зверева, с лицом, похожим на мятую грушу – единственная, кстати, получившая впоследствии красный диплом за «правильный» сценарий. Еще при зачислении она благоразумно указала русскую фамилию мамы, отказавшись от не менее русской фамилии-псевдонима, в непростые времена предусмотрительно взятого ее отцом, довольно известным в Москве писателем. Все время студенчества она ходила в комсомольских активистках.
Кстати, ей принадлежит замечательный афоризм, часто потом мною повторяемый. На очередную цитату надоевшего Дикова о нашей гражданской и профессиональной ответственности («Помните, что вы же – инженеры человеческих душ…»), она негромко заметила: «мы – не инженеры, мы – техники-смотрители». Ближе к концу учебы, организуя экранизацию своего сценария, она сходила замуж на несколько месяцев за молодого режиссера, получившего право на дебют и поставившего ее сценарий. Потом быстренько осознав ограниченность перспектив молодого парня, которому эта работа не принесла особых лавров, талантливо поменяла его на другого молодого режиссера – обладателя уже одной из самых громких кинематографических фамилий – Чухрая… Ну, а дальше все пошло само собой. Как-то, когда уже много лет позднее умная Маша достигла высот административной карьеры и оказалась на выборной должности одного из руководителей Конфедерации, объединяющей все Союзы Кинематографистов союзных республик страны (приказавшей, естественно, долго жить вместе с СССР), я, сокурсник, с которым она вместе училась, попросил ее подписать положенную по уставу одну из двух рекомендаций для вступления в Союз.
– Знаешь, я бы для тебя с удовольствием, – мило улыбаясь и отодвигая чашку кофе за столиком буфета в фойе Белого зала СК, заторопилась она, – но никак не могу… Ведь сам факт моей подписи может быть воспринят как давление на приемную комиссию… ты же должен понимать…
Эта история потом стала известна в кинематографических кругах. А рекомендацию в Союз мне подписал тогда другой человек. Его звали Эмиль Лотяну.
В институте тогда училось много «кинодетей», особенно отличался киноведческий факультет, считавшийся – во всяком случае в те годы – рассадником «позвоночных». В одной только параллельной нам группе, на киноведческом, занимались большой добрый увалень Боря Андреев – удивительно похожий на своего отца, замечательного актера, Ира Баскакова – дочка первого зама председателя Госкино, Наташа Ермаш, дочь тогдашнего председателя кино Филиппа Ермаша, четырнадцать лет возглавлявшего советское кино. Кстати, ее брат Андрей позднее тоже закончил ВГИК, только режиссерский.
Наташа особенно не баловала институт своим посещением. Изредка ее привозила на занятия «Чайка», которую она, вероятно, по настоянию отца покидала еще на повороте, у Студии Горького. Грандиозный фурор среди мужской части студентов она произвела как-то, явившись на занятия в прозрачной блузке без бюстгальтера. Тогда подобное было еще в новинку и произвело на всех шоковое впечатление, хотя разглядывать, собственно, там было почти нечего. Тем не менее после первой же пары наш этаж, на котором занимались сценаристы и киноведы, отчего-то оказался переполнен операторами, художниками и экономистами, у которых неожиданно оказалась тут масса дел.
Во ВГИКЕ тогда преподавали очень разные люди и, соответственно, резко разнилось и наше отношение к ним. Была, помнится, немолодая тетка, всегда ходившая на лекции исключительно в мужском пиджаке, с гладко зачесанными назад волосами, носившая феноменально адекватную фамилию – что-то вроде Стучебниковой. Шепотом поговаривали, что еще недавно, в непростые времена, она писала, выживая из института, доносы на коллег – и достаточно успешно. Сотрудники недолюбливали ее и по старой памяти, кажется, даже побаивались. Само собой разумеется, что вела она курс «научного коммунизма». Поскольку сама эта дисциплина состояла из надерганных философских определений, вкрапленных в несколько кило демагогии, я пришел на заключительный экзамен, совсем не готовясь, и даже отвечать пошел, не использовав время для подготовки. Выслушав внимательно все, что я сказал, отвечая на вопросы из доставшегося билета, она внимательно посмотрела на меня.
– Все, что вы сказали, в целом верно, но я же вижу, что вы к моему экзамену совсем не готовились. Я не могу вам поэтому поставить высокую оценку…
Перспектива хватануть трояк в дипломе мне не улыбалась, и я возразил: – Но ведь я же ответил на все вопросы из билета. Хотите – спросите что-то еще, я готов.
– Я понимаю, вы ответите. У вас, молодой человек, просто хорошо подвешен язык. вот и все. – она с неприязнью потянулась к моей зачетке. – Но вы совсем не готовились. я чувствую…
Надо было идти до конца.
– Странно… Во-первых, я готовился… А потом, вы что, серьезно полагаете, что такой глубокий и важнейший предмет, как марксистско-ленинская философия, частью которой является научный коммунизм, можно освоить без серьезного осмысления и изучения, лишь умея говорить? Очень странно…
Похоже, только тут до нее дошло, что дешевле будет – разойтись по мирному. В зачетке появилась четверка.
К нашему счастью, подобных фигур было немного. Большинство преподававших нам людей являли собою поистине уникальных специалистов, на голову переросших те формальные преподавательские должности, в соответствии с которыми им платили не очень большую зарплату.
Вера Тулякова, высокая, всегда с большим вкусом одетая, красивая молодая женщина, вдова знаменитого турецкого поэта Назыма Хикмета, нашедшего в СССР политическое убежище, рассказывала нам о телевидении, читая курс «Основы телевизионной драматургии». Поскольку в СССР телевидение тогда еще только переживало этап перерождения из простого технического аттракциона в род серьезного искусства, естествен но, большинство ссылок и примеров было из практики других, незнакомых нам западных каналов, уже успевших определиться со многими закономерностями нового искусства. Я, между прочим, до сих пор с волнением пересказываю своим студентам сюжет пьесы американского теледраматурга Пэдди Чаевски, рассказанный нам Туляковой – так, как запомнился он тогда.
…В предрождественском Нью-Йорке на аж каком-то этаже небоскреба, в редакции крупной газеты, Редактор ругался с коллегой – ведущим Журналистом, наотрез отказывающимся сочинить по заказу какую-нибудь душеспасительную историю для праздничного номера. Циник и атеист, как и большинство талантливых людей, к тому же еще доведенный домашними разборками, журналист раздраженно объяснял, что вся эта, высосанная из пальца, дребедень с Рождеством придумана не для прославления вознесшегося мифического Бога, которого нет, а для радостей греющих на ней руки мелких и крупных торгашей, и вообще, любой здравомыслящий американец давным-давно осознал цену этим неумным сказкам и тем, кто их проповедует. Они ссорятся. Журналист, хлопнув дверью, спускается вниз, кутаясь в шарф. Выходит на предпраздничную улицу, засыпанную легким снежком, садится в метро. Поколебавшись, он все же решает ехать домой, на другой конец города хотя и знает, что там его никто не ждет – жена, забрав дочь, уехала из дома на праздники, а, возможно, и на куда больший срок.
Время уже довольно позднее; людей немного. На одной из остановок рядом с ним в вагоне присаживается высокий старик с пакетом рождественских безделушек. Они разговорились, инстинктивно определив, что каждый будет встречать это Рождество в одиночестве. Понемногу почувствовав, видимо, доверие к собеседнику, старик рассказывает журналисту, что много-много лет назад он был солдатом, служившим в американской армии в Европе во время Второй мировой. Уже когда бойня кончилась, его часть стояла в маленьком немецком городке, и он познакомился там с девушкой. Это была любовь с первого взгляда, и они провели вместе удивительную неделю. Ничего подобного до сих пор с ним не бывало. Он пошел к командованию с просьбой разрешить ему забрать девушку с собой, оформив все бумаги. Ему не отказали, но той же ночью пришел приказ, и его часть на транспортных самолетах спешно вывезли на родину. Потом много лет он искал ее. Он писал в Красный Крест, во множество других организаций. Он просил помощи у правительства новой Германии, но он знал только ее имя. Ее так и не нашли, как не старались. Прошли десятилетия – он так и не женился, не в силах забыть свою единственную в жизни любовь… Теперь ему осталось уже не так много времени, и это Рождество он вновь встретит один, думая о той девушке и подаренном ею счастье… Старику пора было выходить: «Приезжайте завтра, если захотите, – дернем по стаканчику и поболтаем.», – он сунул в руку журналисту карточку и, путаясь в своих пакетах, заторопился к выходу.
Журналисту предстояло ехать еще долго и, чтобы попасть на его Зеленую линию, надо было сделать еще одну пересадку. Поплутав по подземным переходам, он едва успел впрыгнуть в уже отходящий поезд. Сел на свободное место возле какой-то немолодой дамы, поднял уроненную ею книгу. Та поблагодарила, и в ее речи он уловил чуть заметный акцент. Рождество уже почти наступило, и особенно торопиться, собственно, было уже некуда. Они разговорись, в полупустом вагоне было не так уж много людей, которые в этот час уже никуда не спешат. Ну он-то – ладно, а она – ведь, наверное, ее-то дома ждут – дети, внуки, разве нет? Под стук колес она не сразу заговорила. Много лет назад она жила на другом континенте, в Европе, тогда шла большая война. Она познакомилась с одним парнем, он был американский солдат. Они полюбили друг друга, полюбили по-настоящему, и провели вместе удивительную неделю. Они хотели пожениться и быть вместе всегда. Но солдат неожиданно пропал. Ей сказали, что его часть вернулась куда-то в Штаты. Долгие годы она пыталась найти его, писала много писем в разные организации, в Министерство Обороны… Но она знала только его имя, и его не нашли. Тогда, спустя десять лет, она решила искать его сама. Вышла замуж за какого-то американца и получила право приехать сюда. Они развелись почти сразу, когда муж узнал для чего она это сделала. И все эти годы она была одна и искала того солдата. Но Америка – очень большая, и очень много бывших солдат носят такое же имя… Жизнь почти прошла, близких у нее не осталось, и это Рождество, наверное, уже одно из последних, она опять встретит одна.
– Хотите попробовать этот праздничный круассан? Его пекут в булочной прямо в доме, где я живу. – она протянула журналисту маленький пакетик с логотипом и адресом.
…Журналист вышел из метро, когда снег почти перестал. Прямо через улицу светились, как и в центре, празднично украшенные лампочками двери небольшой церквушки, слышно было как там в теплой тесноте заканчивалась рождественская служба.
Журналист медленно опустил руку в карман и вытащил визитку. Он опустил руку еще раз и достал мятый пакетик из булочной.
Не надо было особых усилий, чтобы понять, что такое в этом мире не случается само по себе.
Сначала он позвонил из автомата редактору и сказал, чтобы оставили место на полосе. Потом, помедлив, пересек улицу, поднявшись по ступеням, вошел в храм и встал рядом с поющими «Аллилуйя» Богу. Рождество наступало.
По-моему, сильная история, если так запала в память.
Наша светящаяся изнутри, замечательная Паола Волкова, ставшая позднее профессором и доктором искусствоведения, уникальным специалистом по творчеству Тарковского, тогда читала нам лекции по истории искусств. В полутемной аудитории менялись слайды с изображением фараонов, гробниц, пирамид, а Паола Дмитриевна как о само собой разумеющемся с конкретными цифрами очень спокойно объясняла нам, что сместить эту массу неподъемных камней при помощи канатов и противовесов, как рисовали в школьных учебниках, было, в принципе, физически невозможно, как невозможно это даже и сегодня с помощью современной строительной техники. И совершенно очевидно, что мог это сделать лишь сам фараон, наделенный неземными силами, символами управления, которыми являлись его странной формы посох и кнут… Она говорила все это настолько просто, убежденно и доказательно, что сомнения в реальности утверждений даже не могли возникнуть, и мы долго «отходили» после очередной лекции. Если сегодня все это уже не кажется чем-то необычным, то в те времена за все нематериалистические эти утверждения можно было запросто вылететь из советского, тем более идеологического вуза. Некая тайна запретного объединяла после лекций Волковой всех нас…
И, наконец, сам «друг парадоксов», «великий и ужасный», оставшийся в памяти многих поколений студентов киноинститута, Владимир Яковлевич Бахмутский, читавший нам историю зарубежной литературы. Кажется, уже тогда он был немолод, уж точно – не красив, на лекции часто приходил в одном и том же далеко не новом костюме. Даже если было твердо решено, что в этот день тащиться в институт – слишком большая нагрузка для неокрепшего студенческого организма, стоило только вспомнить, что сегодня в расписании Бахмутский, и здоровая лень куда-то исчезала, надо было бросать все и мчаться через весь город. На его лекцию, что совсем не было принято в институте, где целый курс вроде нашего состоял из тринадцати человек, в маленькую аудиторию подчас набивались люди и с других факультетов. Каждая фраза на потрясающем русском ловилась и тщательно заносилась в конспект, а за нею потоком шли новые силлогизмы, требующие немедленного осмысления, что оказывалось совсем непросто. Уже знакомый мир очередного мирового шедевра вдруг оказывался препарированным таким образом, что все менялось, находились новые объяснения поступкам героев, логика которых недавно казалась вполне доступной и однозначной. Возникали парадоксы, над которыми нужно было размышлять. Только полный идиот мог отправиться к нему на зачет или экзамен, проштудировав лишь учебник и хрестоматию. Он задавал такие вопросы, на которые нельзя было ответить, тщательно не прочитав весь текст произведения. Какого цвета был плащ у героя, в какую точно дверь зала он удалился, как называлась рыба, что подали ему на завтрак в том приморском трактире, и сколько именно бутылок вина (кстати, какого?..) осушил его слуга перед тем, как отправиться исполнять поручение. Его любили и боялись, любили за способность заставить мыслить и боялись за невозможность обмануть. Поистине энциклопедические знания всей мировой литературы, казалось бы, давали ему основание относиться к тем, кто знал куда как меньше по крайней мере со снисходительностью. Но он никогда этого не допускал. Его четверка радовала куда больше, чем пятерки многих других, потому что пробуждала самоуважение. Он отдал ВГИКу сорок пять лет своей жизни.
Хотя, конечно, взаимопонимание с каждым из преподавателей становилось весомой частью ежедневной жизни, главным оставался день, когда были занятия, обозначенные в расписании коротким словом – «мастерство». Его ждали, к нему готовились. В этот единственный день на неделе в институт приезжал мастер, и мы, расставаясь лишь на паузы, занимались профессиональной работой, говорили о тематике, разбирали написанные тексты на составные эпизоды, исследуя реплики, отмечая сюжетные просчеты и предлагая собственные варианты. Осознание того, что научить выбранной странной профессии невозможно, можно лишь помочь и подсказать, обратив внимание на проверенные временем особенности драматургического ремесла, пришло достаточно быстро. Крайне важным было изначальное доверие к рекомендациям мастера, которые можно было выполнить механически, из-под палки, ради оценки, оставаясь убежденным в собственной правоте, а можно, проанализировав, принять как свое и дальше двигаться уже по предложенному пути. Бывало по-разному, но в любом случае это здорово готовило к реальной жизни в отечественном кинематографе, когда приходилось проходить через гигантский частокол редакторского аппарата – объединения, киностудии, Госкино, где каждый кулик, оправдывая свое существование, считал себя обязанным настоять на «улучшении» и «совершенствовании».
Фамилия мастера, руководителя творческой мастерской, и после окончания института на многие годы оставалась частью твоих рекомендаций, и ответ на стандартный вопрос на студиях – «А вы у кого заканчивали?» – мог в равной степени сослужить как добрую, так и не слишком, службу. На тебя как бы переносилась частица заслуг и авторитета учителя или что, правда, было редким исключением, их отсутствие.
В этом смысле фамилия Иосифа Маневича всегда воспринималась весьма уважительно среди профессионалов, и то обстоятельство, что именно этот человек когда-то выбрал тебя из многих, возился с тобою несколько лет и дал возможность получить диплом кинодраматурга, ценилось высоко.
Кроме профессионализма, степени собственной отдачи ученикам, многие мэтры отличались и еще по одному критерию, осознание важности которого приходило лишь к концу учебы. Скажем, практически каждый из режиссерско-актерской мастерской Герасимова и Макаровой покидал институтские стены уже достаточно известным, обладающим реальным производственным опытом, профессионалом. Почти все ребята из этой мастерской в той или иной степени непременно задействовались в очередной работе мастера, выходящей потом на широкий экран. Если по каким-то причинам работы для ученика в самой группе Герасимова, работающего над очередным фильмом, не находилось, то он не считал зазорным порекомендовать его коллегам, а его рекомендация тогда стоила очень многого. Обласканный властью он мог в нашем кино почти все, и его слова часто становились решающими в судьбе молодого актера или режиссера. Причем поддерживал он, как правило, не только тех, кто, подобно ему самому, был готов стать абсолютным конформистом по отношению к существовавшей власти, но изредка и тех, чей талант явно выходил за рамки дозволенного.
Заведующая кафедрой кинодраматургии Кира Константиновна Парамонова вела аналогичную нашей сценарную мастерскую на один курс младше; меняя аудитории, мы часто пересекались с ее ребятами в течение учебного дня. Среди них, кстати, ходил и Сережа Бодров, невысокий, скромный парень, ставший впоследствии автором многих хороших картин и папой талантливейшего сына.
Говорят, что именно ее образ увековечил Александр Галич в знаменитой песне «Красный треугольник» со строчками о «товарище Парамоновой», недалекой представительнице номенклатуры. Так или иначе, в жизни бывший редактор Госкино, ставшая доктором искусствоведения, была умнейшей женщиной, адекватно оценивающей окружающую обстановку. Еще одна ее ученица уже более поздних лет Рената Литвинова напишет: «Кира Константиновна Парамонова постоянно возвращала все мои работы исчерканными красными чернилам и, так что моего текста уже не было видно. Она говорила, что так просто нельзя писать, это были не орфографические, а стилистические, как она считала, ошибки. И тогда я брала эти листочки, и ка-а-аждую свою фразу ей проговаривала на слух и ее убеждала. Она говорила: «вот, когда вы сами это вслух читаете, вы меня убеждаете, что только так и должно быть». И снимала с меня и эту ошибку, и эту ошибку, и через три часа в конце концов исправляла «три» на «пять».».
Так вот, Парамонова как мастер всегда делала для своих учеников максимум возможного, активно рекомендуя их работы во все мыслимые сценарные коллегии и объединения, во многих из которых состояла сама. К ней прислушивались, и это помогло стартовать многим из ее учеников. Все это знали, и к ней за помощью иногда приходили даже выпускники из других мастерских.
К сожалению, к моменту окончания курса, который оказался для него последним, наш Иосиф Михайлович, безусловно, давший нам очень много за это время, не был готов растрачивать и без того уже не слишком крепкое здоровье на суету вокруг своих выпускников. Уходя из ВГИКа в большой, достаточно закрытый профессиональный мир, мы могли рассчитывать только на собственные способности и везение, помогающие обрести единомышленников, без которых самореализация в кинопроизводстве невозможна в принципе. А с другой стороны, кто, когда и кому обещал, что будет по-другому?
На выпускной наша Бригита Круминя принесла в аудиторию большую тарелку, накрытую непрозрачной белой салфеткой, из под которой красиво свисали муаровые ленточки. Каждая из них, как она объяснила, в соответствии с неким латышским обычаем была привязана к большому печенью, собственноручно испеченному ею в форме самых разных животных. Каждому из нас предстояло, потянув за выбранную ленту, вытянуть себе, если не судьбу, то, по крайней мере, направление существования. Счастливые ахи и наигранные вздохи сожаления сопровождали эту одну из наших последних совместных процедур – в следующий раз мы – и то не в полном составе – встретились лишь через три года на похоронах Мастера. Я помню только, что Володя Лобанов вытащил тогда потрясающего благородного оленя с ветвистыми рогами, ему завидовали. Не помню, что досталось самой Бригите. Она сейчас – дипломированная сценаристка – один из редких в Латвии специалистов по культуре Японии. Я вытащил добротную, крупную свинью, положившую начало моей коллекции свиных фигурок из разных стран. Огорчился.
Так и живу.