Глава 3
Лестница вела на второй этаж: восемь ступеней, площадка, ещё восемь ступеней. В тот день, когда шестилетнюю Зою, в юбочке-гофре и вышитой кофточке, привели сюда на вступительный экзамен, на этой лестнице можно было потеряться – такая она была необъятная. Поднимаясь по ней, приходилось цепко держаться за мамину руку. А вот обратный путь оказался легче: ведь к тому времени она уже спела «Во поле берёзонька» и несколько раз прохлопала в ладоши, за что ей улыбнулись и сказали «Молодец».
Незаметно лестница вытянулась и похудела, как подросток. Во времена Марины Львовны она была лёгкой, звонкой, устремлённой ввысь. Быстрые Зоины прыжки по ней звучали, как весенний дождь, как прозрачный водопад, как си-бемоль мажорная прелюдия Баха из «Хорошо темперированного клавира». Зое хотелось сыграть весь этот клавир, оба тома, все двадцать четыре прелюдии и фуги, и Марине Львовне, чувствовалось, тоже, но до окончания школы оставался всего год. Наверное, они встретились слишком поздно: только в шестом, предвыпускном классе Зою решились-таки отчислить из музыкалки за её «зажатые» руки, которые вдруг разучились играть даже простейшие пассажи, а Марина Львовна, в то время завуч, ни с того ни с сего надумала взять чужую троечницу в свой класс вместе с этими зажатыми руками и заново переучить играть…
А сейчас, под своей потёртой ковровой дорожкой, лестница была низенькой и ложно-величественной, как разодетая старуха с деланной улыбкой. Терпеть её можно было лишь потому, что вела она в лучшее на школьной территории место – на верхнюю площадку с перилами, что-то среднее между холлом и курилкой. Из мебели здесь имелись только громадный фикус в кадке и диван-уголок, чья дерматиновая обивка порядком пострадала от музыкальных ручек учеников. И всё же это было самое неофициальное пространство в школе, любимое детьми всех возрастов, которое располагало к мягкой полулежачей посадке, сплетням, анекдотам, корявому подростковому флирту и иным свободным проявлениям человеческой натуры.
В обе стороны от площадки тянулись коридоры с пухлыми чёрными дверями, максимально утеплёнными с целью звукоизоляции. Но шли годы и десятилетия, сменялись поколения педагогов и учащихся, производились капитальные, косметические и евроремонты, а цель эта оставалась вечно недосягаемой, и изо всех скрипичных, фортепианных, хоровых и духовых классов неизменно неслись в коридоры мутные потоки более или менее фальшивых звуков.
Фальшивили, собственно говоря, все ученики до единого. Однако фальшивили по-разному.
Большинство поначалу фальшивило, не в силах одолеть текст заданного произведения. Неделями и месяцами, невзирая на всё более укрупняющуюся запись в дневнике «ВЫУЧИТЬ НАИЗУСТЬ!!!», маленькие нервомоты и мучители постарше продолжали сбиваться и останавливаться посреди фраз, пока Зоя не рявкала в ярости: «Да посмотри же в ноты!» С солдатской стойкостью терпели они из урока в урок упрёки, нотации, тройки со всё удлиняющимися минусами, а впоследствии и двойки на полстраницы. И даже беседы по душам с директором Иваном Флориантовичем, в прошлом оперным басом, не всегда приносили желаемый результат. Тем не менее ко дню технического зачёта, экзамена или академического концерта эти садисты умудрялись каким-то образом доучить все пассажи, запомнить репризы и даже сделать, где нужно, эффектное замедление, да ещё и закатить при этом глаза в потолок, а встав из-за рояля, так артистично уронить голову в поклоне, что тот же Иван Флориантович, одобрительно покивав исполнителю и проводив его взглядом до дверей, озабоченно басил: «Орёл, орёл… А вы бы, Зоя Никитична, как-то поощрили бы парня, что ли… Что ж это он у вас из троек не вылезает?»
Но ещё хуже орлов были тихие девочки-отличницы. Эти хрупкие, ангельского вида создания с самого начала попадали тонюсенькими пальчиками на нужные клавиши, но на экзамене от избытка ответственности начинали бледнеть, трястись, холодеть и играть ровно вполовину хуже – да хорошо ещё, если, забыв ноты, не рыдали и не валились в обморок. Правда, свои пятёрки они, тем не менее, получали, но выражение лиц у членов комиссии при объявлении оценок было скучающее и несколько брезгливое.
Самое удивительное: ведь и сама Марина Львовна, случалось, не попадала в ноты! И даже не то что не попадала, а прямо-таки играла ПО СОСЕДЯМ! И случалось такое довольно часто, поскольку играла она в основном наизусть. И сама она, признавая это, с извиняющейся улыбкой объясняла: «Я ведь играю – приблизительно!» Но эта самая ПРИБЛИЗИТЕЛЬНОСТЬ почему-то звучала у неё восхитительно! Просто чуть-чуть по-другому – как талантливая аранжировка в слегка упрощённом варианте. А самое главное – даже наигрывая одну-две фразы, она ИСПОЛНЯЛА! Или задумается на минуту, замедлит темп, что-то вспомнит – и вдруг вещь засверкает под её пальцами со всеми своими мелизмами, со всеми волшебными оттенками настроений!
Почему же не выступала Марина Львовна с концертами?
Об этом не говорили, как-то неловко было спрашивать. Ведь не принято же интересоваться у знакомых: «Не пойму я – отчего это ты не завуч школы?» или «А диссертацию чего ж не написал?» Теперь-то и подавно не понять, почему выбрала она столь обыкновенную профессию? Окружение столь легкомысленное и неблагодарное? В музыкальное училище из всего класса пошли трое-четверо. Ольга вышла замуж, взяла академ, родила – не до консерватории стало. Танька – та вообще с ходу загуляла, отчислили в середине второго курса. А легендарный Кирилл, талант и самородок, – где этот самый Кирилл сейчас? Никто не мог сказать вразумительно, поступил он всё-таки в «консу» или нет. Так что можно смело сказать, что только она, Зоя, единственная из всех благополучно закончила и училище, и вуз по специальности, хотя бы и заочно.
И вот теперь благополучно тоскует в родной музыкалке на свои полторы ставки. Да и не только в нищете дело, не столько… Дело в том, что она – не Марина Львовна.
Иногда Зое удавалось увидеть призрак ТОЙ школы, услышать, подходя к ней, несколько ТЕХ звуков – беглых, почти случайных, но неудержимо расплескивающих вокруг свет, радость, любовь… да, радость, любовь и молодость! Но ещё пять шагов – и становилось ясно: всё тот же этюд Черни… неуклюжая попытка вальса Шопена… пародия на «Осеннюю песнь» Чайковского… Ну а ТОГДА – что же, выходит, играли иначе? Или звуки по-другому преломлялись в биополе Марины? Или по-другому был устроен её слух, а заодно и зрительные нервы, и кожа, и сердце, и кровеносные сосуды? Она просто шла по улице, а вокруг неё пели ветры – соло, и дуэтом, и квартетом, и летящие листья водили хороводы… А когда по улице шла Зоя, вокруг на тротуарах валялись окурки, и ветер нёс обёртки от мороженого.
Похоже, что мир тускнеет и глохнет с годами, размышляла Зоя, бредя от школы к остановке и вглядываясь в дома, кусты вдоль тротуара и лица прохожих. А иначе откуда бы взяться таким катакомбам! Уродским трещинам в асфальте! И этим перекошенным физиономиям! Что-то не замечала она ничего подобного тридцать лет назад. Очевидно, жизнь, как лестница в подъезде, со временем обрастает щербинами. И потому в юности любые ступени – как трамплин. А тридцать лет спустя – как утомительный переход из одного скучного кабинета в другой.
Сегодня, в сорок три года, Зоя видела весь маршрут от школьного порога до остановки в реальном освещении, без малейшего розового отсвета юношеской романтики. А может быть, ещё и оттого, что внезапно пошёл дождь, а зонта с собой, как водится, не случилось.
К тому же мама с утра позвонила в приёмную, просила заехать, а зачем – не сказала. Приютившись от дождя под полуоблетевшим деревом в ожидании маршрутки, Зоя пыталась угадать. Что-нибудь со здоровьем? Так пожаловалась бы, попросила зайти в аптеку… Какая-нибудь жилищная пакость – потёк кран, нет воды или света? Так мама с этими делами справляется в сто раз лучше Зои: коммуналку платит день в день, все справочные и аварийные телефоны выписаны у нее в отдельную тетрадку. К тому же дядя Гриша – ветеран, ему особое внимание! Да, но голос у мамы по телефону был как будто сдавленный… Неужели всё-таки со здоровьем? Какие-нибудь плохие анализы?!
Как всегда при мысли о мамином здоровье, Зою охватили раздражение и страх. Страх – как безусловный рефлекс. Раздражение – как реакция на образ маминой жизни, приведший к очередной болячке.
Вот если бы она, Зоя, вышла на пенсию, она ни минуты драгоценного свободного времени не потратила бы зря. Она немедленно выбросила бы на помойку весь старый хлам, навела бы в квартире образцовый порядок и занялась бы укреплением здоровья: зарядкой, бегом по утрам, а может, даже йогой. Уж тогда-то она регулярно посещала бы стоматолога и сдавала бы анализы на холестерин и билирубин!
Однако вместо всех этих разумных действий мама утопила свой заслуженный отдых в трясине мелких, мельчайших и абсолютно ничтожных проблем. Буквально всё своё время, а также оставшееся здоровье она щедрыми пригоршнями расшвыривала во все стороны, навлекая на себя то сердечный приступ, то очередной скачок давления.
Допустим, дядя Гриша – это ещё ладно, мрачно размышляла Зоя. Всё-таки родной брат, одинокий старик, к тому же инвалид Отечественной войны. Тут уж волей-неволей будешь терпеть и вечный командирский тон, и наследственное упрямство, и творческую страсть излагать в стихах биографию маршала Жукова. Но зачем же, в изумлении вопрошала себя Зоя, что ни день послушно записывать под диктовку очередной вариант этой самой биографии, по полчаса подбирая рифму к какой-нибудь «капитуляции» или «блицкригу»? Лично она, Зоя, на провокационный вопрос «А ну послушай, племяшка, как звучит: «Тянулись послевоенной опалы годы…»?» неизменно рапортовала: «Нормально! Отлично! Пойдёт!» – и дядя, не лишённый проницательности, смотрел с печальным упрёком.
Или, скажем, любовь к животным. Ничего против этого благородного чувства Зоя не имела. Раздражала её исключительно пятнистая визгливая дворняга Муха, которая вела себя как какой-нибудь породистый королевский пудель, как полноправная хозяйка маминой квартиры! И стоило только нахалке чуть приоткрыть розовую пасть, собираясь тявкнуть в четверть голоса, как мама, бросив все дела, тут же хваталась за поводок – вести собачку из душной комнаты на свежий воздух.
Ничего удивительного, что Муха дожила до глубокой собачьей старости – разумеется, благодаря регулярным маминым визитам в ветлечебницу, и каким-то комплексным витаминам, и тёртой морковке со свежей сметанкой по утрам. Периодически зловредная дворняга позволяла себе отказаться от прогулки, после чего имела обычай нагадить в укромном уголке – у мамы это почему-то называлось «У Мухи опять депрессия!»
По Зоиному разумению, капризная старуха Муха просто-напросто захватила маму в рабство. При этом высказаться от души («Может, отшлёпаем хорошенько депрессивную старушку?») означало примерно то же, что предложить выкинуть любимый двухметровый фикус или усомниться в певческом таланте Николая Баскова. На такое кощунство Зоя не осмеливалась, и Муха продолжала бросать на неё ехидные взгляды, фикус – занимать львиную долю пространства кухни, а Николай Басков – сладко голосить с экрана маминого телевизора что ни вечер.
«А может, эта Муха того… преставилась?» – осенило Зою, когда удалось, дождавшись своей маршрутки, пристроиться стоя на ступеньках.
Однако, по-видимому, из-за своего неполноценного полусогнутого положения никакого облегчения при этой мысли она не испытала.
И только, почти бегом вбежав в мамин двор, смогла она наконец перевести дух и немного успокоиться.
При виде привычных спутников её детства – дряхлой беседки, пня от спиленного гигантского тополя, покосившейся скамейки – все тяготы жизни куда-то отступили. Здесь она сто раз падала на бегу или с дерева, или с Машкиного велосипеда, набивая бессчётные синяки и счёсывая колени и локти, и всегда всё проходило на следующий день.
Сейчас она взбежит по лестнице, как раньше, мама откроет дверь, и всё будет хорошо.
– Проходи, – сказала мама и, ссутулившись, ушла в кухню.
Невредимая Муха была тут как тут – сверкнула на Зою укоризненным взором со своей лежанки и снова отвернулась. По-видимому, у неё начиналась депрессия.
Из дяди-Гришиной комнаты доносилось мирное похрапывание.
– Есть будешь? – как всегда, крикнула мама из кухни.
И вдруг Зое послышалось… нет, ей не послышалось: мама всхлипнула!
Она замерла, недорасстегнув пальто.
Значит, что-то точно случилось!
Врач?!
Сердце?!
Значит, вот оно, предчувствие…
– Тётя Анфиса умерла ночью! – сквозь новый всхлип крикнула мама. – Телеграмма вон на столе… Ты хоть её помнишь, нет?