Глава 6
Великий диктатор
Ага, думаю я, когда наконец-то стою в кабинете Уинстона Черчилля. Вот как он делал это. По особому разрешению смотрителей Чартвелла я подошел к письменному столу – за веревочное ограждение. Я гляжу на круглые черные очки в стиле Джона Леннона, приобретенные на Бонд-стрит[12]. А там – дыроколы. Я вижу бюст Наполеона, он заметно больше бюста Нельсона, а рядом пресс-папье, которые встречаются на нескольких фотографиях.
Когда я наклоняюсь, чтобы получше разглядеть сильно истертый правый подлокотник рабочего кресла – напоминание о странной привычке Черчилля крепко держаться за него, возможно из-за вывихнутого плеча, – меня вежливо просят отойти. Видимо, они испугались, что я решил испытать это кресло собственным весом.
Я беспрекословно подчиняюсь. Увиденного мной достаточно.
Это не характерный английский загородный дом с потрясающим видом на кентский уилд[13], зарыбленными прудами, лужайкой для игры в крокет, кинотеатром, художественной мастерской и всеми цивилизованными удобствами, о которых может помыслить праздный джентльмен. Нет-нет, эта усадьба елизаветинской поры, претерпевшая сильные изменения, не место для отдыха. Это машина.
Неудивительно, что дизайн дома был разработан тем самым плодовитым мозгом, который помог изобрести танк и гидросамолет, а также предвидел создание атомного оружия. Усадьба Чартвелл, Вестерхем, графство Кент, была одним из первых в мире текстовых процессоров. Весь дом – это гигантская машина для генерации текста.
Внизу находится комната с подвешенными к потолку зелеными лампами, картами на стене и телефонным коммутатором: здесь он держал своих исследователей, обычно их было шесть одновременно, – младшие оксфордские преподаватели, научные сотрудники, некоторых из них ждал академический успех. Там они исполняли черновую работу: препарировали и обрабатывали, рылись в книгах и документах в поисках нужной информации.
Они были его нибелунгами, его эльфами, карликами, звякающими в кузнице Гефеста. Или, если воспользоваться современным эквивалентом, они были личным поисковиком Уинстона Черчилля – его Google. Если им требовались дополнительные книги, они могли пройти по коридору в библиотеку – там было более 60 000 томов, в основном в кожаных переплетах. Это был его банк данных. И когда Черчиллю был нужен какой-либо факт или текст, он, образно говоря, нажимал клавишу «выполнить» и вызывал их. Они шли наверх и заходили по одному в его кабинет, где он занимался сочинительством.
Одна из многих причин испытывать пиетет к Черчиллю – то, что днем (и не только) он был занят своими министерскими обязанностями. Потом у него был превосходный обед с шампанским, вином и бренди. И уже после этого, около 10 вечера, подкрепившийся и радостный, он начинал писать.
Я это знаю и говорю за многих журналистов, да и не только за них, что довольно легко писать после ланча, даже если (или в особенности если) он сопровождался вином. Но делать это после обеда с выпивкой просто невозможно. Я не слышал ни о ком другом, кто после долгого дня и хмельного обеда был бы способен выдавать первоклассные тексты.
Наверное, было что-то особенное в его метаболических путях, еще более поразительно то, что обычно он вовсе не писал – он диктовал. Черчилль, овеянный табаком и алкоголем, частенько надевавший шлепанцы с монограммой и своеобразный светло-лиловый костюм «сирена»[14] (сшитый для него Turnbull & Asser), собирал свои мысли, расхаживая по деревянным доскам, и с рычанием произносил сложившиеся предложения. Так система по обработке текста запускалась в действие.
Машинистки вовсю старались не отставать, а он рокотал и рокотал, даже глубоко за полночь, облизывая и жуя свою незажженную сигару. Иногда он брал их с собой в небольшую и аскетичную спальную комнату. Они смущались и пищали, а он раздевался, погружался в заглубленную ванну Shanks и возобновлял сочинительство. Машинистки сидели на полу и постукивали по специально приглушенным клавиатурам, которые он предпочитал.
Через некоторое время Черчилль перечитывал ворох напечатанных страниц и вносил правку от руки – сохранилось огромное количество его заметок на полях, выполненных синими чернилами, – затем производился набор текста, и он приобретал тот вид, который будет в книге. Но и это было не все.
В кабинете Черчилля я подхожу к конторке с наклонной поверхностью, которая приставлена к стене и походит на стойку для чтения газет в клубе. За ней он производил окончательную обработку текста, тот ритуал, с которым нам позволяют легко справиться программы от Microsoft. Черчилль играл с предложениями, переставляя их части для большей выразительности, он заменял один эпитет на другой и всецело наслаждался этим процессом полировки своей работы. Затем все снова отправлялось в набор.
Это фантастически дорогой способ работы, тем не менее он позволил Черчиллю не только выдать больше слов, чем Диккенс или чем Шекспир, – а больше Диккенса и Шекспира, вместе взятых. Зайдите в дом респектабельного английского семейства из среднего класса, предпочтительнее старшего поколения, – и вы наверняка увидите, как на книжных полках рядом с Британской энциклопедией громоздятся его работы: «Мировой кризис», «История англоязычных народов», «Вторая мировая война», «Мальборо – его жизнь и время» и многие другие. Можно задаться вопросом, какие из них в действительности читались.
У некоторых людей, пораженных этим огромным объемом текста, возникает соблазн преуменьшить или вовсе отвергнуть виртуозность Черчилля как писателя. И у него всегда находились очернители. Ивлин Во, заядлый ненавистник Черчилля, сказал, что тот был «мастером псевдоклассической прозы», без «какого-либо литературного таланта, но с даром прозрачного самовыражения». Прочитав книгу Черчилля об отце, Во с пренебрежением заявил, что это «аргументация изворотливого адвоката, но никак не литературный труд».
В конце 60-х гг. исторические способности Черчилля подвергались жестокой критике Джоном Пламбом, кембриджским профессором, заложившим основы «социальной истории». Пламб выражает недовольство «Историей англоязычных народов» из-за того, что там «отсутствует обсуждение трудящихся классов и промышленных технологий», отмечая, что у автора «невежество потрясающих размеров в экономической, социальной, интеллектуальной истории». Стиль его изложения «необычно старомоден и несколько неуместен, вроде собора Святого Патрика на Пятой авеню[15]».
Его поразительное достижение – присуждение Нобелевской премии по литературе – рассматривалось многими как анекдот, неуклюжая попытка шведов извиниться за свой нейтралитет во время войны. Даже относительно симпатизирующие ему историки вроде Питера Кларка считают, что премия была дана не по заслугам. «Редкие произведения авторов удосуживаются меньшего внимания, чем те, которые были написаны лауреатом Нобелевской премии по литературе 1953 г.», – говорит он. Это не только высокомерно, но и совершенно неверно.
Посмотрите на список последних нобелевских лауреатов: авангардные японские драматурги, марксистско-феминистские латиноамериканцы, польские мастера стихографики. Каждый из них по-своему заслуживает награды, но многих читают меньше, чем Черчилля.
Почему Ивлин Во насмехался над произведениями Черчилля? Заметьте, что Во пытался подражать Черчиллю в 30-х гг., добившись, чтобы его послали освещать войну в Абиссинии. Конечно, Во написал «Сенсацию», один из величайших стилистических шедевров ХХ в. Но у его репортажей вовсе не было того журналистского воздействия, как у репортажей Черчилля.
Не ревновал ли Во самую малость? Я так полагаю, и причина была не только в том, что Черчилль к своим 25 годам добился значительно большей известности, чем Во к тому же возрасту, но и в том, что своими произведениями Черчилль зарабатывал непостижимые деньги. Увы, для многих журналистов это воистину чувствительный пунктик при сравнении.
К 1900 г. наш герой не только написал пять книг – а некоторые из них были бестселлерами, – но и стал самым высокооплачиваемым журналистом в Британии. За освещение Англо-бурской войны он получал 250 фунтов в месяц, что равноценно нынешним 10 000 фунтов. Он получил заказ на написание книги об отце в 1903 г., и ему дали ошеломительные 8000 фунтов. Чтобы вы лучше понимали масштаб этих богатств, замечу, что в стране был лишь миллион человек с привилегией заплатить подоходный налог – оттого что они заработали за год больше 160 фунтов.
Издатели щедро вознаграждали Черчилля вовсе не потому, что им нравились его голубые глаза. Они платили ему такие деньги, поскольку его любил читатель и Черчилль способствовал увеличению тиражей, а причиной его популярности было то, что его тексты были хорошо написаны и легко читались, в них была интенсивность и живость. Он был превосходным репортером. Оцените фрагмент его рассказа, опубликованного Morning Post в апреле 1900 г.
Начнем с того момента, когда Черчилль вместе с конными разведчиками пытается опередить буров, чтобы завладеть ко́пье – каменистым холмом на равнине, образовавшимся из-за выхода пород на поверхность.
С самого начала это были скачки, и обе стороны понимали, что идет состязание. Когда мы сблизились, я увидел пятерых передовых буров. Они лучше сидели в седле, чем их товарищи, и мчались быстрее других, полные отчаянной решимости захватить выгодную позицию. Я сказал: «Нам не удастся», но никто не желал признавать поражение или оставлять дело нерешенным. Прочее крайне просто.
Мы приблизились к проволочному ограждению в 100, а точнее, в 120 ярдах[16] от верхушки копье, спешились и начали резать проволоку, надеясь захватить драгоценные камни. И тут – как это уже было со мной в железнодорожной выемке у деревни Фрер – появились суровые, волосатые, страшные головы и плечи дюжины буров. А сколько еще было за ними?
Последовала странная, почти необъяснимая пауза, может, это вовсе не было паузой, но я сумел запомнить столь многое вокруг. Буров – одного с длинной, повислой черной бородой, в куртке шоколадного цвета, другого с красным шарфом вокруг шеи. Двух разведчиков, глупо режущих проволоку. Какого-то человека, целящегося из-за своей лошади. А затем – довольно спокойный голос Макнилла: «Слишком поздно, назад к другому копье. Галоп!»
С грохотом начался ружейный огонь, воздух наполнился «фьюить» и «тью! тью!» пролетающих пуль. Я всунул ногу в стремя. Жеребец, испуганный стрельбой, бросился вперед. Я попытался заскочить в седло, но оно повернулось и оказалось под животом коня. Он вырвался и бешеным галопом поскакал прочь. Большинство разведчиков уже были в 200 ярдах. Я был один, пеший, на близком расстоянии от стрелков, а до ближайшего укрытия было не меньше мили[17].
Единственное утешение – у меня был пистолет. Я не стану безоружной добычей, как случилось однажды. Но лучшим исходом для меня было бы тяжелое ранение. Я повернулся и во второй раз за эту войну побежал от бурских снайперов, надеясь спастись. «Наконец-то получу пулю», – подумал я. Неожиданно на бегу я увидел разведчика. Он приближался ко мне слева – высокий человек со значком, на котором были череп и кости, верхом на бледном коне. Смерть из Апокалипсиса, но жизнь для меня.
Когда он поравнялся со мной, я закричал: «Дай мне стремя!» К моему удивлению, он мгновенно остановился и коротко сказал: «Да». Я подбежал, сумел недурно заскочить на лошадь и в мгновение ока сидел за всадником.
Мы поскакали. Я обхватил его руками, чтобы держаться за гриву. Мои руки покрылись кровью. Лошадь была тяжело ранена, но благородное животное мчалось вперед, напрягая последние силы. Пущенные в нас пули пели и свистели, но проносились мимо нас, ведь расстояние до стрелков увеличивалось.
«Не бойся, – сказал мой спаситель, – они в тебя не попадут». Я промолчал, и он продолжил: «Моя лошадь, моя бедная лошадь. Ранена разрывной пулей. Черти! Но их час придет. О моя бедная лошадь!»
Я заметил: «Зато ты спас мне жизнь». «Да, – сказал он в ответ, – но я думаю именно о лошади». На этом наш разговор закончился.
Я стал реже слышать посвист пуль, в нас уже не могли попасть, когда мы удалились на 500 ярдов[18]. Ведь лошадь на полном скаку – трудная цель, кроме того, буры запыхались и были возбуждены. Тем не менее я заехал за укрытие другого копье с большим облегчением. Снова на моих игральных костях выпали две шестерки.
Это не Гиббон[19] и не псевдоклассицизм, а скорее напоминает что-то сошедшее со страниц викторианского автора приключенческих романов Генри Райдера Хаггарда: четкое, лаконичное, полное стремительных действий повествование, благодаря чему читатель движется по тексту дальше и дальше. Черчилль умел описывать сражения лучше, чем многие из величайших современных мастеров, и у него имелось бесценное преимущество – он был вправе использовать первое лицо.
Черчилль мог бы писать для Boy’s Own[20]. Его проза звучала, когда он того хотел, подобно отрывку из «Удивительной книги героических поступков»[21]. Но у Черчилля было много других снарядов в его журналистском арсенале. Он мог предаваться и глубоким размышлениям: о вреде исламского фундаментализма или об ужасах войны. Иногда он был зол – и зол на своих.
Его описание последствий сражения при Омдурмане, где он участвовал в знаменитой кавалеристской атаке, – то, что памятно глазу и носу: сраженные пулеметным огнем лежат в три ряда, раненые гниют заживо, умирающие от жажды предпринимают жалкие попытки добраться до Нила. Вот одноногий – он проковылял полтора километра за три дня, а вот безногий – он проползает триста метров в день.
Издавна – еще со времен древних римлян – скорбные страдания побежденных народов были излюбленной темой имперских произведений. Тем блистательнее выглядел триумф завоевателей. Но Черчилль идет дальше, он резко обвиняет британские власти и их успокаивающие заверения. Он писал: «Заявление, что “с ранеными дервишами обходились с деликатностью и вниманием”, настолько лишено правды, что оно становится фарсом».
Черчилль публично поносит Китченера за его ведение войны и дает ему нагоняй за осквернение мавзолея Махди Суданского, за то, что Китченер сохранил голову Махди как трофей – якобы в емкости с керосином. Критика Черчилля была оправданна, однако возмутительна и надменна.
Китченер был его главнокомандующим, которому Черчилль лично оказывал содействие утром перед сражением (впрочем, могут быть сомнения, понимал ли Китченер, что офицер, с которым он разговаривал, был пресловутым Черчиллем). Генерал не был калифом на час: впоследствии, во время Первой мировой войны, он станет британским военным министром.
И вот он подвергается оскорблениям какого-то молодого офицера-выскочки из его же армии. Черчилль приводил генералов в ярость, им казалось, что он был и за тех, и за других. Он пользовался статусом военнослужащего, чтобы попасть в зону боевых действий, а затем охаивал свое начальство. Но Китченер должен был хорошо это понимать. Черчилль поступал так до того, и все знали об этом.
Вот как он отплатил сэру Биндону Бладу за доброту, за то, что тот взял его в Малакандский полевой корпус. Черчилль в письме к матери проклинал эту экспедицию, говоря, что «финансово она разорительна, в военном отношении остается нерешенным вопросом, а политически она – грубый просчет». Похожим образом он характеризовал ее публично. Он закончил свою последнюю статью для Daily Telegraph, которая была отправлена из Наушеры 16 октября 1897 г., следующим мрачным анализом: «Я должен с сожалением отметить, что не вижу никаких перспектив у соглашений, заключенных с племенами. Они наказаны, но не покорены, они ожесточились, а не стали безобидными. Мы не поколебали их фанатизм и не искоренили варварство».
И как это должно было подбодрить читателя Daily Telegraph? Бывало, Черчилль проявлял энтузиазм в отношении военных кампаний, но неудивительно, что старшие офицеры никогда не представляли его к награждению Крестом Виктории – несмотря на его очевидную и порою безрассудную храбрость. Понятно, почему у Китченера были сомнения, брать ли его в Судан. Генерал уступил лишь в 1898 г., когда кто-то из друзей Дженни сообщил ему в письме: «Надеюсь, ты возьмешь Черчилля: гарантирую, что он не будет писать». Ха! Надо же такое придумать!
Неизвестно, какие бесстыдные обещания Дженни дала автору письма или своим друзьям среди британских военных, но ее сын прошел первый и самый главный экзамен журналиста. Превыше всего он ставил интересы читателя.
Черчилль рассказывал историю такой, какой он ее видел. Он открывал свое сердце. Конечно, он не был каким-то антиимпериалистом, антизападным демонстрантом – предтечей репортеров с войны во Вьетнаме, прославившихся своими страданиями. Он страстно верил в империю. Но это не значило, что он мог закрывать глаза на то, что замечал сам: превосходный боевой дух и искусство стрельбы буров или зло, наносимое пулеметом «Максим».
Никто не смог поставить под сомнение неотъемлемую честность его сообщений. Гарольд Никольсон[22] позже сказал о нем по другому поводу, что среди его многочисленных достоинств то, что «он действительно не способен лгать». Этот вердикт нуждается в некотором пояснении: в военное время он, бывало, допускал натяжки. Но в основе его журналистики была неподдельная решимость добраться до сути вещей.
И я скажу: к черту его снобствующих очернителей! Когда Ивлин Во написал сообщение, хотя бы наполовину столь же хорошее, как репортажи Черчилля из Малаканда или Судана? Причина, по которой помнят Черчилля, а его фразы до сих пор на устах, – то, что он использовал многообразие стилей: не только псевдогиббоновскую цветистость, но и англосаксонскую сердцевину.
Цыпленок не по зубам, да и шею ему не свернуть. Сражаться с ними на побережье. Кровь, тяжелый труд, слезы и пот. Никогда еще в истории человеческих конфликтов не были столь многие так сильно обязаны столь немногим.
Часто он высокопарен и академичен, но фразы, за которые его помнят, – шедевры краткости. Он любил новые слова так же, как новые машины. Например, он пришел в восторг, услышав в первый раз слово «трюк» (stunt), завезенное из Америки. «Трюк, трюк», – повторял он, перекатывая это слово во рту, а позднее известил, что использует его при первой возможности.
Он был одним из великих лингвистических новаторов недавнего времени. Когда мировые лидеры собираются вместе из-за какого-нибудь кризиса, может оказаться, что они проводят «саммит», чтобы обсудить «Ближний Восток» или опасность того, что Россия опустит новый «железный занавес». Все три неологизма были либо изобретены Черчиллем, либо он способствовал их распространению. Иногда он писал, как Гиббон, иногда он вел себя вызывающе, как гиббон, но всегда был плодовит и быстр.
Это началось довольно рано. Один из мифов о Черчилле состоит в том, что он всегда плохо учился. Но в брайтонской начальной школе он стал первым по классическим языкам в 1884 г. А возьмите его первое сочинение, написанное в Харроу, о Палестине во времена Иоанна Крестителя. Вот его рассуждения о фарисеях: «У них много прегрешений. Но у кого их мало? И если тот, у кого есть преимущество христианской веры, станет заявлять, что они порочнее его, он совершит ту же провинность, за которую сам порицает их».
В этом весь Черчилль. Фарисеи были знамениты своими беспощадными осуждениями других, но, если мы судим их слишком строго, мы сами фарисействуем! Парадокс! Даже в возрасте двенадцати-тринадцати лет он пытался писать эпиграммы. Задолго до того, как он отправился в Индию, где проводил долгие вечера, читая Гиббона и Маколея[23], он запомнил 1200 строк «Песен Древнего Рима»[24].
Все ритмы английского языка были запечатлены в его оперативной памяти вместе со словарем, который оценивается в 65 000 слов, – а большинству людей хватает половины или трети этого количества, – у него был превосходный инструмент, чтобы славно послужить его взаимосвязанным целям и амбициям.
Это был способ драматизировать свою деятельность и привлечь к ней всеобщее влияние, он мог руководить освещением, чтобы прожектор был направлен на него. В отличие от любого другого молодого гусара он был уверен, что о его храбрости будет написано длинное и увлекательное донесение, ведь он сам предоставит его. Подобно отцу Черчилль мог использовать свой словесный навык, чтобы разобраться с финансовым положением, которое часто оказывалось шатким.
Черчилли не были бедны. Такое утверждение было бы абсурдным. Но по сравнению с другими герцогскими семьями наличные средства были невелики – их состояние было законсервировано в Бленхеймском дворце. Несмотря на внушительный список поклонников Дженни (число покоренных ею сердец оценивалось в 200, хотя Рой Дженкинс считает это число «подозрительно круглым»), она не слишком-то успешно превращала их ухаживания в наличность. И как-то Черчилль был даже вынужден обратиться в суд с иском против матери, чтобы та прекратила растранжиривать наследство его и брата Джека.
Конечно, доход Уинстона от литературных произведений был огромен. Первоначальный успех получил продолжение: средний годовой заработок Черчилля между 1929 и 1937 гг. составлял 12 883 фунта, а это в 10–12 раз больше того, на что мог рассчитывать преуспевающий специалист. Но и его расходы были грандиозны.
Счет от одного виноторговца в три раза превышал заработок рабочего того времени. Черчиллю нужно было также оплачивать содержание Чартвелла, в том числе круглый плавательный бассейн на открытом воздухе, сделанный с нероновским размахом. Круглый год в нем поддерживалась температура 24 градуса. Для нагрева воды применялся бойлер, работавший на коксе, близкий по размеру к тому, что стоит в палате общин.
Его отношение к жизни было замечательно щедрым: как-то он похвастался, что не припомнит случая, чтобы он оказался не в состоянии заказать бутылку шампанского для себя, а другую – для своего друга. Порою, однако, ему приходилось заниматься разного толка поденщиной, чтобы оплатить счета. Однажды газета News of the World поручила ему написать сжатое изложение ряда классических романов, объединенное заглавием «Великие сюжеты мира в пересказе».
Результат, по его собственному признанию, не был «высокохудожественным». Ну и пусть: главное, ему платили 333 фунта за обработку каждой книги, точнее, он получал 333 фунта, а его многострадальный секретарь Эдди Марш, который в действительности писал пересказы, получал 25 фунтов. И сверх того, были ужасающе ограблены налоговики – благодаря исследованию Питера Кларка мы узнали об эффектном маневре.
Черчилль был вправе продолжать литературный труд, даже когда занимал министерский пост. Он это и делал, например работал дальше над «Мировым кризисом», став канцлером казначейства в 1924 г. Тем не менее он решил (или это ему подсказал какой-то блестящий бухгалтер), что, надев мантию отца, который также был канцлером, он перестал быть «автором». И те гонорары, которые он получал, – а в сумме они составляли 20 000 фунтов – должны были квалифицироваться не как заработок, а как «прирост капитала».
Абсурдным следствием этого было то, что он не заплатил ни пенни налога! Всем – «Поля Роже»[25].
«Надо быть круглым идиотом, чтобы писать не ради денег», – часто говорил он, цитируя Сэмюэля Джонсона, но, разумеется, в его случае это было далеко от истины. Он писал, поскольку этого требовал его темперамент.
Креативно-депрессивное устройство его личности означало, что сочинительство (или живопись, или кладка кирпича) было способом удержать «черного пса» депрессии на привязи. Он писал ради того чувства облегчения, которое приходит, когда уложены 200 кирпичей или за день написаны 2000 слов.
Главным образом он занимался журналистикой, историей, писал биографии, потому что литературный труд для Уинстона Черчилля был – если подправить слова Клаузевица о войне – продолжением политики иными средствами. Эти бурные писательские усилия были его самым мощным оружием в различных кампаниях – против индийской независимости или против самоуспокоенности в отношении Гитлера.
Он мог драматизировать события и персонажей так, как удавалось мало кому из политиков, добавляя эмоции и краски, чтобы это послужило его делу. Невилл Чемберлен произнес фатальные слова, что Чехословакия – далекая страна, о которой мы мало знаем. А у Черчилля было литературное и творческое мастерство, чтобы сделать эту трагедию близкой, довести ее до сознания многих – даже тех, кто никогда не задумывался о Чехословакии.
К тому времени, когда он пришел на Даунинг-стрит в мае 1940 г., он настолько много написал и прочитал об истории, что у него выработалось исключительное понимание событий, он видел их в контексте и осознавал, что должна делать Англия. Дж. Г. Пламб издевался над тем, что ему представлялось черчиллевским упрощенным восприятием и самодовольной верой в британское величие.
«Эхо либеральной галиматьи долгим гулом разносится от главы к главе», – говорил он и тем самым атаковал главную идею, которой руководствовался Черчилль всю свою жизнь: тем, что есть что-то особенное в подъеме Англии и становлении свободы в ней, в пути отвоевания вольностей у короны, в укреплении независимого и демократического парламента.
Ха, сказал Дж. Г. Пламб. По его словам, «прошлое – это бессмысленное зрелище, оно ни на что не указывает и не предвосхищает будущего». Что же, когда я вижу мир сегодня, я думаю, что Пламб неправ. Посмотрите на окраины бывшего Советского Союза, на события во время Арабской весны – большинство людей сочтут, что за эти идеалы по-прежнему сражаются и что за них стоит сражаться.
Нашей стране и миру сильно повезло, что Черчилль был в состоянии выразить свое видение с такой уверенностью. Он знал, что Англия, при всех ее недостатках, дала миру – и это вселяло в него уверенность в конечной победе.
И кое-что еще в его литературных упражнениях выдвинуло Черчилля на первый план в 1940 г. Даже Пламб признает, что в исследовании жизни Мальборо Черчилль проявляет дирижерскую способность размещать и координировать материал, переходя от Голландии к Парижу, а затем к Лондону и морским просторам. Он инстинктивно чувствовал, какой аспект и в какой момент нуждается во внимании, в то время как главное повествование движется вперед. Примерно так же он руководил страной во время войны.
Наконец снова вернемся к фигуре, которая расхаживает вперед-назад по кабинету в Чартвелле и диктует миссис Пирмен или Эдди Маршу. Ведь требуются непомерные умственные усилия, чтобы подобрать правильные слова в голове и загрузить их на конвейерную ленту языка, чтобы они предстали в виде, пригодном для печати.
Разумеется, эта бесконечно повторяемая тренировка в устной речи совершенствовала Черчилля не только как писателя, но и как оратора. Сегодня мы, возможно, маловато читаем его книги, но помним, как его речи гальванизировали нацию.
Как мы сейчас увидим, величайший оратор нашей эры не всегда говорил гладко и хорошо.