«Боже мой, как я стара – я еще помню порядочных людей…»
Хорошо бы иметь карандаш – хороший, может быть, тогда бы стала записывать все, что вспоминается теперь под конец.
В театральную школу принята не была – по неспособности.
Восхитительная Гельцер (в свите ее поклонниц я, конечно, состояла) устроила меня на выходные роли в летний малаховский театр, где ее ближайшая приятельница – Нелидова – вместе с Маршевой – обе прелестные актрисы – держали антрепризу.
Представляя меня антрепризе театра, Екатерина Васильевна сказала: «Знакомьтесь, это моя закадычная подруга Фанни из перефилии».
Это был дачный театр, в подмосковном поселке Малаховка в 25 километрах от центра Москвы, не доезжая теперешнего аэропорта Быково – пыльные, пахнущие сосной тропинки, зеленые палисадники, за которыми теснятся деревянные и кирпичные дачи. Этот театр в старом парке существует и сейчас. «Памятник культуры Серебряного века» – начертано на черной мемориальной доске. Тогда, в 1915 году, на его сцене шли пьесы лучших драматургов того времени, ставили спектакли известные режиссеры. На премьеру сюда поездом съезжалась театральная московская публика – несколько вагонов тянул паровичок «кукушка». Многие приезжали в нарядных экипажах.
Гельцер была чудо, она была гений. Она так любила живопись, так понимала ее. Ездила в Париж, покупала русские картины. Меня привела к себе: «Кто здесь в толпе (у подъезда театра) самый замерзший? Вот эта девочка самая замерзшая…»
…Так и не написала о великолепной и неповторимой Гельцер. Она мне говорила: «Вы – моя закадычная подруга». По ночам будила телефонным звонком, спрашивала, «сколько лет Евгению Онегину», или просила объяснить, что такое формализм. И при этом она была умна необыкновенно, а все вопросы в ночное время и многое из того, что она изрекала, и что заставляло меня смеяться над ее наивностью, и даже чему-то детскому, очевидно, присуще гению.
…Уморительно-смешная была ее манера говорить.
«Я одному господину хочу поставить точки над «i». Я спросила, что это значит? «Ударить по лицу Москвина за Тарасову».
«Книппер – ролистка, она играет роли. Ей опасно доверять».
«Наша компания, это даже не компания, это банда».
«По женской линии у меня фэномэнальная неудача».
«Кто у меня бывает из авиации, из железнодорожников! Я бы, например, с удовольствием влюбилась бы в астронома… Можете ли вы мне сказать, Фанни, что вы были влюблены в звездочета или архитектора, который создал Василия Блаженного?.. Какая вы фэномэнально молодая, как вам фэномэнально везет!»
«Когда я узнала, что вы заняли артистическую линию, я была очень горда, что вы моя подруга».
Гельцер неповторима и в жизни, и на сцене. Я обожала ее. Видела все, что она танцевала. Такого темперамента не было ни у одной другой балерины. Гельцер – чудо!
…Детишки ее – племяши Федя и Володя – два мальчика в матросских костюмах и больших круглых шляпах, рыженькие, степенные и озорные – дети Москвина и ее сестры, жены Ивана Михайловича. Екатерина Васильевна закармливала их сластями и читала наставления, повторяя: «Вы меня немножко понимаете?» Дети ничего не понимали, но шаркали ножкой.
…Рылась в своем старом бюваре, нашла свои короткие записи о том, что говорила мне моя чудо Екатерина Гельцер… Помню, сообщила, что ей безумно нравится один господин и что он «древнеримский еврей». Слушая ее, я хохотала, она не обижалась. Была она ко мне доброй, очень ласковой. Трагически одинокая, она относилась ко мне с нежностью матери. Любила вспоминать: «Моя первая-первая периферия – Калуга… Знаете, я мечтаю сыграть немую трагическую роль. Представьте себе: вы моя мать, у вас две дочери, одна немая, поэтому ей все доверяют, но она жестами и мимикой выдает врагов. Вы поняли меня, и мы обе танцуем Победу!» Я говорю: «Екатерина Васильевна, я не умею танцевать». «Тогда я буду танцевать Победу, а вы будете рядом бегать!..»
В те далекие времена в летнем театре Малаховки гастролировали великая Ольга Осиповна Садовская, Петипа (его отец – Мариус Петипа), Радин и еще много неповторимых. Среди них был и Певцов.
Помню хорошо прелестную актрису необыкновенного очарования, молоденькую Елену Митрофановну Шатрову.
Помню летний солнечный день, садовую скамейку подле театра, на которой дремала старушка. Помню, кто-то, здороваясь с нею, сказал: «Здравствуйте, наша дорогая Ольга Осиповна». Тогда я поняла, что сижу рядом с Садовской. Вскочила как ошпаренная. А Садовская спросила: «Что это с вами? Почему вы прыгаете?» Я, заикаясь, что со мной бывает при сильном волнении, сказала, что прыгаю от счастья, от того, что сидела рядом с Садовской, а сейчас побегу хвастать подругам. О. О. засмеялась, сказала: «Успеете еще, сидите смирно и больше не прыгайте».
Я заявила, что сидеть рядом с ней не могу, а вот постоять прошу разрешения!
«Смешная какая барышня. Чем вы занимаетесь?» – взяла меня за руку и посадила рядом. «О. О., дайте мне опомниться от того, что сижу рядом с Вами, а потом скажу, что хочу быть актрисой, а сейчас в этом театре на выходах…»
А она все смеялась. Потом спросила, где я училась. Я созналась, что в театральную школу меня не приняли, потому что я неталантливая и некрасивая.
По сей день горжусь тем, что насмешила Садовскую.
…К сожалению, у меня не сохранилось за давностью лет ни каких-то документов, ни афиш, ни программ, ни фотографий. Сохранились лишь воспоминания, такие праздничные, такие радостные, вызванные тем, что в малаховском театре удалось увидеть великих актеров того времени… До сих пор, по прошествии 60 лет, вспоминаю Садовскую… Она осталась у меня в памяти как явление неповторимое, помню ее интонации, голос, помню ее движения.
Недавно прочитала в газете о том, что пароходу было присвоено имя Садовской. Взволновалась и обрадовалась тому, что великий актер не умирает дважды.
1915 год, дачный театр в Малаховке, где играли великие артисты Ольга Садовская, Илларион Певцов, на спектакле которого я упала в обморок. Меня устроила в театр балерина Екатерина Васильевна Гельцер. Она вводила меня в литературный салон. Помню Осипа Мандельштама, он вошел очень элегантный, в котелке и, как гимназист, кушал пирожные, целую тарелку. Поклонился и ушел, предоставив возможность расплатиться за него Екатерине Васильевне Гельцер, с которой не был знаком. Мы хохотали после его ухода. Уходил торжественно подняв голову и задрав маленький нос. Все это было неожиданно, подсел он к нашему столику без приглашения. Это было очень смешно. Я тогда же подумала, что он гениальная личность. Когда же я узнала его стихи – поняла, что не ошиблась.
Помню Веру Холодную. Она была сказочно красивая, и глаза невероятного бирюзового цвета…
В одном обществе, куда Гельцер взяла меня с собой, мне выпало счастье – я познакомилась с Мариной Цветаевой. Марина, челка. Марина звала меня своим парикмахером – я ее подстригала.
…Я помню еще: шиншилла – мех редкостной мягкости – нежно-серый, помню, как Шаляпин вышел петь в опере Серова «Вражья сила», долго смотрел в зрительный зал, а потом ушел к себе в гримерную, не мог забыть вечера, когда встал на колени перед царской ложей, великий Шаляпин – Бог Шаляпин не вынес травли. Я помню, как вбежал на сцену администратор со словами: «По внезапной болезни Федора Ивановича спектакль не состоится, деньги за купленные билеты можно получить тогда-то». Я сидела в первом ряду в театре Зимина, где гастролировал Шаляпин, я видела движение его губ «не могу» – Шаляпин не мог петь от волнения, подавленности, смятения.
…Гельцер ввела меня в круг ее друзей, брала с собой на спектакли во МХАТ, откуда было принято ездить к Балиеву в «Летучую мышь». Возила меня в Стельну и к Яру, где мы наслаждались пением настоящих цыган.
Гельцер показала мне Москву тех лет.
Это были «Мои университеты».
Первым учителем был Художественный театр. В те годы Первой мировой войны жила я в Москве и смотрела по нескольку раз все спектакли, шедшие в то время, Станиславского в Крутицком вижу, и буду видеть перед собой до конца дней. Это было непостижимое что-то. Вижу его руки, спину, вижу глаза чудные – это преследует меня несколько десятилетий. Не забыть Массалитинова, Леонидова, Качалова, не забыть ничего… Впервые в Художественном театре смотрю «Вишневый сад». Станиславский – Гаев, Лопахин – Массалитинов, Аня – молоденькая прелестная Жданова, Книппер – Раневская, Шарлотта?.. Фирс?.. Очнулась, когда капельдинер сказал: «Барышня, пора уходить!» Я ответила: «Куда же я теперь пойду?»
В далекие годы моей молодости я работала актрисой драматического театра в Крыму. Помню, кто-то из моих коллег советовал послушать певицу, концерт которой должен был состояться в ближайшие дни. Мой коллега говорил о певице восторженно, и это заставило меня срочно запастись билетом… Фамилии ее я еще не знала. И по сей день помню волнение, охватившее меня, когда я впервые услышала исполнение песен Ирмой Петровной Яунзем. Это поистине было явлением неповторимым. Много за мою долгую жизнь я видела и испытала прекрасного, и одним из этих прекрасных чувств, вызванных великим исполнением, была И. П. Я. Как я благодарна ей за эту радость.
…Просят писать о Полевицкой.
Я видела больших прекрасных актрис, но Полевицкая была чудо неповторимое. Сила ее таланта была такова, что и теперь, через десятки лет, вспоминая ее, испытываю чувство восторга и величайшей нежности и благодарности ей за счастье встречи с ней на сцене. Мне повезло и в том, что я была знакома с ней, и слушала все, о чем она говорила, завороженная ее вдохновением, умом, ее изяществом…
Очень хорошо помню, каким потрясением для меня была встреча с великим трагическим актером Певцовым. В качестве статистки мне удалось устроиться в малаховский театр на бессловесные роли.
Помню Певцова в пьесе «Вера Мирцева». В этой пьесе героиня застрелила изменившего ей возлюбленного, а подозрение пало на друга убитого, которого играл Певцов. И сейчас, по прошествии более шестидесяти лет, я вижу лицо Певцова, залитое слезами, слышу срывающийся голос, которым он умоляет снять с него подозрение в убийстве, потому что убитый был ему добрым и единственным другом. И вот даже сейчас, говоря об этом, я испытываю волнение, потому что Певцов не играл, он не умел играть. Он жил, терзался муками утраты дорогого ему человека. Гейне сказал, что актер умирает дважды. Нет. Это не совсем верно, если прошли десятилетия, а Певцов стоит у меня перед глазами и живет в сердце моем…
…Он был моим первым учителем, любил нас, молодых. После спектакля обычно звал нас с собой гулять, возвращались мы на рассвете…
…Он учил нас любить природу. Он внушал нам, что настоящий артист обязан быть образованным человеком. Должен знать лучшие книги мировой литературы, живопись, музыку.
Я в точности помню его слова, обращенные к молодым актерам: «Друзья мои, милые юноши, в свободное время путешествуйте, а в кармане у вас должна быть только зубная щетка. Смотрите, наблюдайте, учитесь».
Он убивал в нас все обывательское, мещанское. Он повторял: «Не обзаводитесь вещами, бегайте от вещей». Ненавидел стяжательство, жадность, пошлость. Его заветами я прожила долгую жизнь. И по сей день помню многое из того, что он нам говорил.
Милый, дорогой Илларион Николаевич Певцов… Я любила и люблю вас. И приходят на ум чеховские слова: «Какое наслаждение – уважать людей».
Было в Певцове что-то пленительно-детское. Нисколько не актерски, а совсем по-детски взяв меня за руку и отведя в сторону от актеров, сидевших на скамейке в парке Малаховки, И. Н. стал мне говорить о том, как его хвалил врач-психиатр за верное решение образа… У актера меньшего масштаба это выглядело бы иначе. У великого трагического артиста Певцова похвала врача была самой дорогой для него оценкой его работы. Через шесть десятилетий я вспоминаю его и испытываю волнение, близкое тому, которое испытала, когда видела его в этой роли. А ведь он уже был знаменит в те годы, а я ничего собой не представляла, была статисткой, влюбленной в его творчество.
…Мне посчастливилось видеть его и в пьесе Леонида Андреева «Тот, кто получает пощечины». И в этой роли я буду видеть его до конца моих дней.
Помню, когда я узнала, что должна буду участвовать в этом спектакле, я, очень волнуясь и робея, подошла к нему и попросила дать мне совет, что делать на сцене, если у меня в роли нет ни одного слова. «А ты крепко люби меня, и все, что со мной происходит, должно тебя волновать, тревожить».
И я любила его так крепко, как он попросил.
И когда спектакль был кончен, я громко плакала, мучаясь его судьбой, и никакие утешения моих подружек не могли меня успокоить. Тогда побежали к Певцову за советом. Добрый Певцов пришел в гримерную и спросил меня:
– Что с тобой?
– Я так любила, я так любила вас весь вечер, – выдохнула я рыдая…
– Милые барышни, вспомните меня потом – она будет настоящей актрисой…
Первый сезон в Крыму, я играю в пьесе Сумбатова Прелестницу, соблазняющую юного красавца. Действие происходит в горах Кавказа. Я стою на горе и говорю противно-нежным голосом: «Шаги мои легче пуха, я умею скользить, как змея…» После этих слов мне удалось свалить декорацию, изображавшую гору, и больно ушибить партнера. В публике смех, партнер, стеная, угрожает оторвать мне голову. Придя домой, я дала себе слово уйти со сцены.
…Белую лисицу, ставшую грязной, я самостоятельно выкрасила в чернилах. Высушив, решила украсить ею туалет, набросив лису на шею. Платье на мне было розовое с претензией на элегантность. Когда я начала кокетливо беседовать с партнером в комедии «Глухонемой» (партнером моим был актер Ечменев), он, увидев черную шею, чуть не потерял сознание. Лисица на мне непрестанно линяла. Публика веселилась при виде моей черной шеи, а с премьершей театра, сидевшей в ложе, бывшим моим педагогом, случилось нечто вроде истерики… (это была П. Л. Вульф). И это был второй повод для меня уйти со сцены.
Керчь. Один сезон. Старик ходил во всякую погоду в калошах, перевязав их веревкой, я спросила, почему он в калошах в такую жару. Старик объяснил, что как вегетарианец он не носит кожи. Через несколько дней я увидела его в тех же калошах, пожирающим ливерную колбасу. Это был нищий, умевший читать и потому ушедший на сцену. Играл он амплуа «благородных отцов».
Я просила Вульф помочь мне устроиться в театр на выходные роли. Она предложила мне взять отрывок из пьесы «Роман», которая в то время нравилась публике и премьершам всех театров; я видела в этом спектакле великолепную Марию Федоровну Андрееву, игравшую героиню пьесы. Павла Леонтьевна сказала, что ее не захватил сюжет пьесы и она отказалась в ней играть: роль в пьесе была очень выигрышной, но не во вкусе актрисы чеховского или ибсеновского репертуара. Я испугалась трудности роли итальянской певицы Маргариты Кавалини, говорившей с итальянским акцентом, а после того, как увидела в этой роли Андрееву, стала отказываться, но Вульф настояла на том, чтобы я выбрала одну из сцен пьесы и явилась к ней, чтобы показать мою работу.
Со страхом сыграла ей монолог из роли, стараясь копировать Андрееву. Послушав меня и видя мое волнение, Павла Леонтьевна сказала: «Мне думается, вы способная, я буду с вами заниматься». Она работала со мной над этой ролью и устроила меня в театр, где я дебютировала в этой роли. С тех пор я стала ее ученицей.
…Крым. Сезон в крымском городском театре. Голод. «Военный коммунизм». Гражданская война. Власти менялись буквально поминутно. Было много такого страшного, чего нельзя забыть до смертного часа и о чем писать не хочется. А если не сказать всего, значит, не сказать ничего. Потому и порвала книгу.
«Дама в Москве: по-французски из далекого детства запомнила 10 фраз и произносила их грассируя, в нос и с шиком!»
«Дама в Таганроге: «Меня обидел Габриель Д’Аннунцио – совершенно неправильно описывает поцелуй».
«Старуха еврейка ласкает маленькую внучку: «Красавица, святая угодница, крупчатка первый сорт!»
…При мне били шулера, человека в сером котелке, которого называли Митька. Шулер смирно сидел – толстый, огромный, не сопротивлялся, когда его били по шее бронзовым подсвечником. Карты при свечах, игра в девятку.
…Почему вспомнилось?
В Крыму, когда менялись власти почти ежедневно, с мешком на плечах появился знакомый член Государственной думы Радаков. Сказал, что продал имение и что деньги в мешке, но они уже не годны ни на что, кроме как на растопку.
…«Эх, яблочко, куда ты котишься, на «Алмаз» (пароход) попадешь – не воротишься! Эх, яблочко, вода кольцами, будешь рыбку кормить…» в двух вариантах – «добровольцами» или же «комсомольцами», часто менялись власти.
«Откройте именем закона!» – «Именем закона ворота не открываются», – ответил хозяин; тогда ворота били прикладами.
«40 тысяч» – так мальчишки дразнили немолодую невесту с капиталом в 40 тысяч, ищущую жениха, – за ней бежали дети с криком: «40 тысяч!»
Дама на улице, пожилая, красивая, кричала в голос: «Господа, поставьте мне клистир!» В Крыму в те годы был ад.
Шла в театр, стараясь не наступить на умерших от голода.
Жили в монастырской келье, сам монастырь опустел, вымер – от тифа, от голода, от холеры.
Сейчас нет в живых никого, с кем тогда в Крыму мучились голодом, холодом, при коптилке.
…Почему-то вспоминается теперь, по прошествии более шестидесяти лет, спектакль – утренник для детей. Название пьесы забыла. Помню только, что героем пьесы был сам Колумб, которого изображал председатель месткома актер Васяткин. Я же изображала девицу, которую похищали пираты. В то время как они тащили меня на руках, я зацепилась за гвоздь на декорации, изображавшей морские волны. На этом гвозде повис мой парик с длинными косами.
Косы поплыли по волнам. Я начала неистово хохотать, а мои похитители, увидев повисший на гвозде парик, уронили меня на пол. Несмотря на боль от ушиба, я продолжала хохотать. А потом услышала гневный голос Колумба – председателя месткома: «Штраф захотели, мерзавцы?» Похитители, испугавшись штрафа, свирепо уволокли меня за кулисы, где я горько плакала, испытав чувство стыда перед зрителями. Помню, что на доске приказов и объявлений висел выговор мне, с предупреждением.
Такое не забывается, как и многие-многие другие неудачи моей долгой творческой жизни.
Приглашение на свидание: «Артистке в зеленой кофточке», указание места свидания и угроза: «Попробуй только не прийтить». Подпись. Печать. Сожалею, что не сохранила документа, – не так много я получала приглашений на свидание.
Совсем молодой играла Сашу в «Живом трупе», а потом Машу, но точно какую играла раньше – не помню. Смущало меня то, что Саша говорит Феде Протасову: «Я восхищаюсь перед тобой». Это «перед тобой» мне даже было трудно произносить, почему «перед», а не просто «тобой» – только теперь, через 50 лет, вспоминая это, поняла, что Толстой не мог сказать иначе от лица светской барышни и что «я восхищаюсь тобой» было бы тривиально от лица Толстого.
Федю играл актер грубой души, неумный, злой человек, вскорости он попал в Малый театр, и там он был своим, мы же в нашей провинции звали его Малюта Скуратов – Скуратов была его фамилия или псевдоним. Он всегда на кого-то сердился и кричал «бить палкой по голове», а после того, как сыграл Павла Первого, уже кричал «шпицрутенов ему». Это относилось к парикмахеру, портному, бутафору и прочим нашим товарищам, техническому персоналу.
В самые суровые, голодные годы «военного коммунизма» в числе нескольких других актеров меня пригласила слушать пьесу к себе домой какая-то дама. Шатаясь от голода, в надежде на возможность выпить сладкого чая в гостях, я притащилась слушать пьесу.
Странно было видеть в ту пору толстенькую, кругленькую женщину, которая объявила, что после чтения пьесы будет чай с пирогом.
Пьеса оказалась в пяти актах. В ней говорилось о Христе, который ребенком гулял в Гефсиманском саду.
В комнате пахло печеным хлебом, это сводило с ума. Я люто ненавидела авторшу, которая очень подробно, с длинными ремарками описывала времяпрепровождение младенца Христа.
Толстая авторша во время чтения рыдала и пила валерьянку. А мы все, не дожидаясь конца чтения, просили сделать перерыв в надежде, что в перерыве угостят пирогом.
Не дослушав пьесу, мы рванули туда, где пахло печеным хлебом. Дама продолжала рыдать и сморкаться во время чаепития.
Впоследствии это дало мне повод сыграть рыдающую сочинительницу в инсценировке рассказа Чехова «Драма».
Пирог оказался с морковью. Это самая неподходящая начинка для пирога.
Было обидно.
Хотелось плакать.
…Не подумайте, что я тогда исповедовала революционные убеждения. Боже упаси. Просто я была из тех восторженных девиц, которые на вечерах с побледневшими лицами декламировали горьковского «Буревестника», и любила повторять слова нашего земляка Чехова, что наступит время, когда придет иная жизнь, красивая, и люди в ней тоже будут красивыми. И тогда мы думали, что эта красивая жизнь наступит уже завтра…
Господи, мать рыдает, я рыдаю, мучительно больно, страшно, но своего решения я изменить не могла, и я тогда была страшно самолюбива и упряма. Неспроста спустя много лет Завадский сказал однажды, что я упряма, как телеграфный столб. Но тогда мое решение оказалось правильным. И вот моя самостоятельная жизнь началась… Я осталась одна и, как вскоре выяснилось, без средств к существованию.
Благодарю судьбу за Анну Ахматову. За Макса Волошина, который не дал мне умереть с голоду. За дивного старика – композитора Спендиарова. Старик этот был такой восхитительный, трогательный.
Мы повстречались в Феодосии, где я работала в театре. Шла Гражданская война. Было голодно. До сих пор помню запах рыбы, которую жарила на сковородке хозяйка театра, прямо за кулисами, во время спектакля. «Как вам не стыдно беспокоить человека на смертном одре?!» – стонал директор, когда к нему приходили актеры за жалованьем.
И вот Спендиаров приехал в Крым. Ему дали мой адрес. Он постучал в дверь. Я не знала его в лицо, сказал: «Я Спендиаров. Я приехал устраивать концерт – семья голодает». «Чем я могу помочь?»
А уже подходили белые. И по городу мелькали листовки черносотенцев: «Бей жидов, спасай Россию».
Был концерт. Сидели три человека. Бесстрашные. Павла Леонтьевна Вульф, моя учительница. Ее приятельница. И я. Он пришел после концерта. Сияющий! Сказал: «Я так счастлив! Какая была первая скрипка, как он играл хорошо!»
По молодости и глупости я сказала: «Но ведь сборов нет». Он: «У меня еще есть золотые часы с цепочкой. Помогите продать, чтобы заплатить музыкантам».
Опять побежала к комиссару. Тот озабочен. Я уже видела, что он укладывается. «Сбора не было, товарищ комиссар. Старичок уезжает ни с чем». – «Дать пуд муки, пуд крупы».
…Я написала обо всем этом дочери Спендиарова, когда она собирала материал для книги об отце в серию «Жизнь замечательных людей». Она ответила: «Все, что вы достали папе, у него в поезде украли».
Вспомнилась встреча с Максимилианом Волошиным, о котором я читала в газете, где говорилось, что прошло сто лет со дня его рождения.
Было это в Крыму, в голодные трудные годы времен Гражданской войны и «военного коммунизма».
Мне везло на людей в долгой моей жизни редкостно добрых, редкостно талантливых. Иных из них уже нет со мной. Сейчас моя жизнь – воспоминания об ушедших.
Все эти дни вспоминала Макса Волошина с его чудесной детской и какой-то извиняющейся улыбкой. Сколько в этом человеке было неповторимой прелести!
В те годы я уже была актрисой, жила в семье приютившей меня учительницы моей и друга, прекрасной актрисы и человека Павлы Леонтьевны Вульф. Я не уверена в том, что все мы выжили бы (а было нас четверо), если бы о нас не заботился Макс Волошин.
С утра он появлялся с рюкзаком за спиной. В рюкзаке находились завернутые в газету маленькие рыбешки, называемые камсой. Был там и хлеб, если это месиво можно было назвать хлебом. Была и бутылочка с касторовым маслом, с трудом раздобытая им в аптеке. Рыбешек жарили в касторке. Это издавало такой страшный запах, что я, теряя сознание от голода, все же бежала от этих касторовых рыбок в соседний двор. Помню, как он огорчался этим. И искал новые возможности меня покормить.
…С того времени прошло более полувека.
Не могу не думать о Волошине, когда он был привлечен к работе в художественном совете симферопольского театра. Он порекомендовал нам пьесу «Изнанка жизни». И вот мы, актеры, голодные и холодные, так как театр в зимние месяцы не отапливался, жили в атмосфере искусства с такой великой радостью, что все трудности отступали.
…18, 19, 20, 21 год – Крым – голод, тиф, холера, власти меняются, террор: играли в Симферополе, Евпатории, Севастополе, зимой театр не отапливался, по дороге в театр на улице опухшие, умирающие, умершие, посреди улицы лошадь убитая, зловоние, а из магазина разграбленного пахнет духами, искали спирт, в разбитые окна видны разбитые бутылки одеколона и флаконы духов, пол залит духами. Иду в театр, держусь за стены домов, ноги ватные, мучает голод. В театре митинг, выступает Землячка; видела, как бежали белые, почему-то на возах и пролетках торчали среди тюков граммофон, трубы, женщины кричали, дети кричали, мальчики юнкера пели: «Ой, ой, ой, мальчики, ой, ой, ой, бедные, погибло все и навсегда!» Прохожие плакали. Потом опять были красные и опять белые. Покамест не был взят Перекоп.
Бывший дворянский театр, в котором мы работали, был переименован в «Первый советский театр в Крыму».
(О Волошине) Среди худущих, изголодавшихся его толстое тело потрясало граждан, а было у него, видимо, что-то вроде слоновой болезни. Я не встречала человека его знаний, его ума, какой-то нездешней доброты. Улыбка у него была какая-то виноватая, всегда хотелось ему кому-то помочь. В этом полном теле было нежнейшее сердце, добрейшая душа.
Однажды, когда Волошин был у нас, началась стрельба. Оружейная и пулеметная. Мы с Павлой Леонтьевной упросили его не уходить, остаться у нас. Уступили ему комнату. Утром он принес нам эти стихи – «Красная пасха».
КРАСНАЯ ПАСХА
Зимою вдоль дорог валялись трупы
Людей и лошадей. И стаи псов
Въедались им в живот и рвали мясо.
Восточный ветер выл в разбитых окнах.
А по ночам стучали пулеметы,
Свистя, как бич, по мясу обнаженных
Закоченелых тел. Весна пришла
Зловещая, голодная, больная.
Из сжатых чресл рождались недоноски
Безрукие, безглазые… Не грязь,
А сукровица поползла по скатам.
Под талым снегом обнажались кости.
Подснежники мерцали точно свечи.
Фиалки пахли гнилью. Ландыш – тленьем.
Стволы дерев, обглоданных конями
Голодными, торчали непристойно,
Как ноги трупов. Листья и трава
Казались красными. А зелень злаков
Была опалена огнем и гноем.
Лицо природы искажалось гневом
И ужасом.
А души вырванных
Насильственно из жизни вились в ветре,
Носились по дорогам в пыльных вихрях,
Безумили живых могильным хмелем
Неизжитых страстей, неутоленной жизни,
Плодили мщенье, панику, заразу…
Зима в тот год была Страстной неделей,
И красный май сплелся с кровавой Пасхой,
Но в ту весну Христос не воскресал.
На исплаканном лице была написана нечеловеческая мука.
Волошин был большим поэтом, чистым, добрым, большим человеком.
…Мы с ним и с Павлой Леонтьевной Вульф и ее семьей падали от голода, Максимилиан Александрович носил нам хлеб.
Забыть такое нельзя, сказать об этом в книге моей жизни тоже нельзя. Вот почему я не хочу писать книгу «о времени и о себе». Ясно вам?
…В первый раз я увидела его в доме какой-то очень странной музыкально-театральной школы. Народу было множество. Все пили чай и ели бутерброды. Маяковский стоял и молча наблюдал странное это сборище. Был в куртке и полосатых брюках. Мне он показался очень красивым. Я стала около него вертеться, старалась попасть ему на глаза. Заметив меня, он попросил дать ему чаю. Взяв стакан, он поблагодарил и отвернулся. Я обиделась, – мне хотелось с ним поговорить, чтобы потом хвастаться этим знакомым. Он уже был в большой моде. Им восхищались и его ругали. (1914 г.)
Первый толчок к тому, чтобы написать себе роль, дал мне Б. Ив. Пясецкий – очень хороший актер, милый, добрейший человек.
…Он попросил меня сыграть в пьесе, которую он ставил, когда я работала в руководимом им театре в Сталинграде, – и тут же уведомил меня, что роли никакой нет – название пьесы я позабыла, – их было множество, похожих одна на другую. «Но ведь роли-то нет для меня, что же я буду играть?» – «А это не важно, мне надо, чтоб вы играли. Сыграйте, пожалуйста». Ознакомившись с пьесой, я нашла место, куда без ущерба для пьесы я могла вклиниться в подходящую ситуацию. Бывшая барыня, ненавидящая советскую власть, делает на продажу пирожки. Мне показалось возможным приходить к этой барыне подкормиться и, чтобы расположить ее к себе, приносить ей самые свежие новости, вроде такой: «По городу летает аэроплан, в аэроплане сидят большевики и кидают сверху записки, в записках сказано: «Помогите, не знаем, что надо делать». Барыня сияла, зрители хохотали. А моя импровизированная гостья получала в награду пирожок. Когда же барыня вышла из комнаты, я придумала украсть будильник, спрятав его под пальто. Прощаясь с возвратившейся в комнату барыней, я услышала, как во мне неожиданно зазвонил будильник. Я сделала попытку заглушить звон будильника громким рассказом, в котором сообщила еще более интересные новости, я кричала как можно громче, на высоких тонах будильник меня заглушал, продолжал звонить, тогда я вынула его из-за пазухи и положила на то место, откуда его брала, и заплакала, долго плакала, стоя спиной к публике; зрители хлопали, я молча медленно уходила. Мне было очень дорого то, что во время звона будильника, моей растерянности и отчаянья зрители не смеялись. Добряк Пясецкий очень похвалил меня за выполнение замысла. В дальнейшем я бывала частным соавтором и режиссером многих моих ролей в современных пьесах – так было с «Законом чести», где с согласия Александра Штейна дописала свою роль, так было со «Штормом» Билль-Белоцерковского и с множеством ролей в кино.
Мне повезло, я знала дорогого моему сердцу Константина Андреевича Тренева. Горжусь тем, что он относился ко мне дружески. В те далекие двадцатые годы он принес первую свою пьесу артистке Павле Леонтьевне Вульф, игравшей в местном театре в Симферополе. Артистке талантливейшей. К. А. смущался и всячески убеждал Павлу Леонтьевну в том, что пьеса его слаба и недостойна ее таланта. Такое необычное поведение меня пленило и очень позабавило. Он еще долго продолжал неодобрительно отзываться о своей пьесе, назвав ее «Грешницей». Дальнейшей судьбы пьесы не помню.
В Москве К. А. читал нам и «Любовь Яровую». Не преувеличу, если назову эту пьесу гениальной. Мне посчастливилось в ней играть роль Дуньки. В Москве мы часто виделись, бывали в его семье, помню прелестных детей – девочку и мальчика – и гостеприимную жену.
В то время я играла в театре Красной Армии, что дало повод К. А. звать меня «Красной героиней». Во МХАТе видела его «Пугачевщину», пьесу потрясающей силы.
В моей долгой жизни не помню, чтобы я относилась к кому-либо из драматургов-современников так нежно и благодарно, как к Треневу.
Игоря Андреевича Савченко я крепко и нежно любила и теперь через много лет с душевной болью думаю о том, что его с нами нет. Эту утрату пережила как личное тяжелое горе. Познакомились с ним в Баку, где он руководил Театром рабочей молодежи. Я в те годы была актрисой Бакинского рабочего театра.
Спектакли в ТРАМе восхищали ослепительной талантливостью, они были необычны, вне всяких влияний прославленных новаторов. Молодой Савченко был самобытен и неповторим. В Баку мы виделись с ним часто. Все, что он говорил о нашем деле – театре, было всегда ново, значительно и очень умно. Была в нем и та человеческая прелесть, которая влюбляет в себя с первого взгляда.
В Москве он попросил меня сниматься в фильме «Дума про казака Голоту», при этом добавил, что в сценарии роли для меня нет, но он попытается попа обратить в попадью. На это я согласилась, и мы приступили к работе.
Прошло много лет с начала нашей встречи на этой работе, а я по сей день думаю, каким огромным педагогическим даром он обладал, с какой деликатностью и добротой он со мной работал. Видя, что я трушу, не имея опыта сниматься в «говорящей» роли, он умудрился вначале снять меня на пленку так, что я этого не знала и не подозревала, что это возможно. Сделал он это во время репетиций в декорациях.
К моему большому огорчению, это была наша единственная совместная работа, но и эта единственная встреча многому меня научила.
Вспоминаю Игоря Андреевича благоговейно, с невыразимой нежностью. И всегда мне приходят на ум толстовские слова: «Смерти нет, а есть Любовь и память сердца».
Я работала в БРТ (Бакинский рабочий театр – Д. Щ.) в двадцатые годы… Играла много и, кажется, успешно. Театр в Баку любила, как город. Публика была ко мне добра.
«Нарды» – древняя игра на улицах старого города; дикий ветер норд, наклонивший все деревья в одну сторону; многочисленные старожилы-созерцатели на переносных скамеечках, ожидавшие на ветру конфуза проходивших женщин в завернутых нордом нарядах.
…Это были чудесные минуты моей жизни, и я чувствовала, что недаром живу на свете. Никогда не забыть некоторых волнующих моментов нашей жизни и работы в Святогорске. Целые снопы васильков, громадные букеты полевых цветов получали мы, актеры, от нашего чуткого и неискушенного зрителя.
Я была тогда молодой провинциальной актрисой, которой судьба подарила Москву и пору буйного расцвета театров. В то время я перенесла помешательство на театрах Мейерхольда, Таирова, Михоэлса, Вахтангова… Из всех театров на особом месте у меня стоял МХАТ, его спектакли смотрела по нескольку раз. Однако причиной тому стало одно непредвиденное обстоятельство: я влюбилась в Качалова, влюбилась на тяжкую муку себе, ибо в него влюблены были все, и не только женщины.
Впервые увидела Бирман в МХТ (Академическим он стал позднее. – Д. Щ.) в спектакле «Хозяйка гостиницы». Было это году в 15–16-м, не помню точно.
Все это я помню ярко до такой степени, точно я видела ее вчера: божественного Станиславского и поразившую меня актрису, игравшую в этом спектакле.
Самое сильное впечатление во мне оставили два актера: великий Станиславский и наиталантливейшая Бирман. Впоследствии мне довелось с ней играть в театре Моссовета в спектакле «Дядюшкин сон» по Достоевскому. И тогда мне показалось, по тому неистовству, с каким она творила свою роль, что-то нездоровое в ее психике – и все равно это было необыкновенно талантливо.
Родилась я в конце прошлого века, когда в моде еще были обмороки. Мне очень нравилось падать в обморок, к тому же я никогда не расшибалась, стараясь падать грациозно.
С годами это увлечение прошло.
Но один из обмороков принес мне счастье, большое и долгое. В тот день я шла по Столешникову переулку, разглядывая витрины роскошных магазинов, и рядом с собой услышала голос человека, в которого была влюблена до одурения. Собирала его фотографии, писала ему письма, никогда их не отправляя. Поджидала у ворот его дома…
Услышав его голос, упала в обморок. Неудачно. Сильно расшиблась. Меня приволокли в кондитерскую, рядом. Она и теперь существует на том же месте. А тогда принадлежала француженке с французом. Сердобольные супруги влили мне в рот крепчайший ром, от которого я сразу пришла в себя и тут же снова упала в обморок, так как этот голос прозвучал вновь, справляясь, не очень ли я расшиблась.
Конец ознакомительного фрагмента.