Вы здесь

Фазан. 2 (И. Грекова, 1984)

2

А женщин было у него множество. И каждую из них по-своему любил. Умел их различать, а они это ценят. Теперь, лежа без движения, глядя в потолок, где праздно гуляла вверх ногами муха, он от нечего делать, нечего думать иногда пытался вспомнить их всех. Сосчитать по пальцам. Пальцы не слушались, он мысленно загибал их и считал в уме. Сбивался и начинал снова. Женщин было куда больше, чем пальцев на обеих руках.

Для чего ему это было нужно? Сам не знал. Инвентаризация. Перед проверкой. Перед смертью, что ли? Ну нет!

Женщин было много. А основных – три. Клавдия. Даша. Лиза.

Клавдия – первая жена. Даша – вторая и последняя. Лиза – вообще не жена. Любовь. Любовь юности. Давно это было.

Девушкой Клавдия была прелестна с своей смуглой грацией и широким в висках, кошачьим лицом. Клавдию он любил по-настоящему. Любил, но боялся. Настолько боялся, что в конце концов разлюбил.

Даша – это он сам. Даша – его жизнь.

Лиза? Ну, это что-то совсем особое. Когда он о ней думал, что-то подступало к горлу, щипало в носу.

А ведь, строго говоря, не была красива. Стройная, солдатообразная, на полголовы выше его, с прямыми, спортивно развернутыми плечами. С удивительной прямотой серого взгляда. Нос короткий, тоже прямой, к концу заостренный. Чуть-чуть вздернутый. Ни косметики, ни завивки. Вся как есть. Волосы прямые, русые, стриженные в скобку. Неправильные, друг на друга лезущие зубы.

Лиза была замечательна тем, что видела его насквозь. До конца понимала – и все же любила. Другие, включая Дашу, любили, обманывая себя, не до конца понимая. Клавдия – та, поняв, ушла.

Лиза – физкультурница, баскетболистка. В те давние времена девушки-спортсменки носили не трусики, а шаровары. Какой-то фантастический пузырь вокруг бедер. Широчайшие, сборчатые. Довольно безобразно, но Лизе шаровары шли. В них она была красивее, чем в платьях.

Зажмурившись, он видел ее в синих шароварах и черно-белой вдоль тела полосатой футболке. Стоя на носках мускулистых ног, закидывала мяч в корзину. Футболка шнуровалась крест-накрест тесемкой, вроде ботиночной, у стройной, высокой шеи, от которой чудесно пахло. Не духами, а своим каким-то чистым и честным девичьим запахом. Было отчетливо видно, как повыше ключицы под белой невинной кожей бьется-пульсирует голубая жилка…

Все знала, видела его насквозь и все же любила.

Если бы кто-нибудь заставил замолчать этот кран на кухне! Позвать Богданюка…

Где-то он читал (а может быть, слышал) об изощренной восточной пытке. Человека связывают, лишают возможности двигаться и льют ему на голову тонкую струйку воды. Днем и ночью, не прекращая ни на минуту. Через некоторое время человек сходит с ума и в конце концов умирает…

"Этим краном они сговорились свести меня с ума, – думал Федор Филатович. – Свести с ума, сжить со света, убить!" "Они" – это здоровые, ходячие, благополучные, которых в такие минуты он ненавидел. Всех, включая Дашу. Тоже здоровая, тоже ходячая…

"Я больше не могу, понимаете, не могу!" – кричал он, выкрикивал внутри себя, но язык и губы не слушались, звуки не покидали рта. Пытаясь пробить немоту, он изо всех сил кричал: "Кран!" Получался один хриплый звук "а!". Не "кран", но все-таки "а!". Могли бы понять! Но Даша не понимала. "Что тебе, милый? Пить? Подушку поправить?" Он гневно, отрицательно мычал, почти хрюкал. Исступленно повторял свое "а!". Без результата.

Лиза – та поняла бы. Она его понимала во всем, до конца. Читала его мысли. Даже игра такая у них была: "Хочешь, скажу тебе, о чем ты сейчас думаешь?" И говорила. Зря он тогда, в юности, на ней не женился. Жизнь пошла бы совсем иначе. Впрочем, о чем сейчас жалеть. Лизы давно нет. Погибла на фронте в отряде лыжниц. Даже если б он тогда женился… Хотя кто знает? Может быть, не погибла бы…

Эти ночи наедине с краном! Кто бы знал, как они его мучили! Крадущиеся, пепельные, безликие. Не сразу он понял, почему так остро, мучительно возненавидел кран.

Это был не просто неисправный кухонный кран. Это был дух зла. Он не просто точил, он расточал, бесчинствовал. Много ночей прошло, пока Федор Филатович не увидел за краном подлинный предмет своей ненависти. Кран олицетворял пустое, праздное, бездумное расточительство. Перевод ценностей – в отходы, полезного – в сор, дрязг.

Вода была ценностью. В городе, разросшемся за последние годы, ее не хватало. В верхние этажи она поступала нерегулярно: нет-нет, да и выключат. А тут из крана днем и ночью течет вода – и никому, решительно никому нет дела. В Федоре Филатовиче гневался и бушевал хозяин.

Кран становился в ряд с другими примерами бесхозяйственности, глупой, преступной. Сжигаемая во дворах деревянная тара. Списанная с парохода мебель, которая вполне могла бы еще служить, – но ее, по каким-то дурацким правилам, нельзя было ни взять себе, ни подарить, ни продать. Можно было только уничтожить, превратить в дым, золу. А выбрасываемые из окон на асфальт вполне еще пригодные раковины? Унитазы? Кухонные плиты? Все это, превращаясь в мусор, кучами загромождало жизнь. Туда же, в отбросы, шли овощи, гниющие на полях, на складах. Яблоки в урожайный год. Полиэтиленовые мешки. Консервные банки. Уродливые уцененные товары: женские шляпы, которые можно увидеть разве в кошмарном сне; жесткая, бесформенная обувь – железный башмак…

В ночном воображении Федора Филатовича (одурманенное снотворным, оно колебалось на грани бреда) кучи мусора окружали его, душили. Выброшенная фаянсовая раковина давила на грудь. Он барахтался в мусоре, разгребал его, не мог одолеть. Пытаясь выбраться из отходов (они-то и были его болезнью!), он порывался встать, некоторые мышцы еще работали, но только перекатывался к краю тахты и валился на пол…

Приходила Даша, поднимала его (он был худ и легок, но все же слишком тяжел для ее немолодых рук, усталого сердца), снова укладывала, поила с ложечки… Хотела и не могла понять: что же его так мучает? И опять он, пытаясь пробиться, кричал свое "а!", все меньше надеясь, что его поймут.

Нет, все-таки не такое уж ясное было сознание. Он путался даже во временах года. Была сейчас зима? Осень? Неясно. Солнца, во всяком случае, не было. Солнце бы он различил. На всем лежал мутный, мусорный, сероватый оттенок. В любое время дня. Даже вечером, когда зажигали лампу с оранжевым абажуром. Сероватым было и Дашино лицо, как будто не совсем чистое, угнетенное возрастом. И потолок уже не был бел. Порой ему казалось, что и Даша – уже не Даша, а неряшливая кучка мусора. Он ужасался, не чувствуя в себе привычной любви. Любовь к Даше многие годы была частью его самого. Разрушился он – и любовь разрушилась. "Опомнись, это же Даша!" – говорил он себе, но упорная нелюбовь ворочалась внутри. Когда Даша уходила из дому – в магазин, в аптеку, – ему даже становилось легче. Но если она долго не возвращалась, он пугался. Как маленький ребенок без мамы.

А кран все журчал, всхлипывал, расточал, растрачивал. Федор Филатович долго искал для его деятельности подходящее слово и наконец вспомнил: английское "waste". Точного русского эквивалента нет. "Waste" – нечто вроде наших "уничтожение", "распыление", "зряшная трата", но короче, полнее, выразительнее. Он думал об этом явлении английским словом, не переводя на русский. И сам кран словно обрадовался найденному слову и журчал: "waste, waste", – издеваясь, насмешничая. Короткое слово попеременно звучало как свист, как вздох, как всхлип. Заткнуть бы этот кран, наказать, обуздать! И снова "а!", "а!", и снова непонимание. Лиза поняла бы, но ее не было. Все реже, глуше, безнадежнее звучало "а!".

Однажды ночью прекратилась подача воды. Кран последний раз проскрипел "waste" и, захлебнувшись, умолк. Федор Филатович ушам своим не верил: наконец-то замолчал его враг! Счастье. Но оно длилось недолго. Счастье вообще не длится. Кажется, у Чехова в записной книжке сказано: счастье длится столько времени, сколько нужно, чтобы завести часы. Завели часы – и все.

Прислушавшись к темной, больной тишине, Федор Филатович с ужасом понял, что дело не в кране. Дело в его собственной жизни. Это она, его жизнь, уходит, утекает, как вода из крана. Этой утечки уже не унять. Берег крошки, корки, считал себя хозяином, а жизни своей не сберег.

Уходит жизнь. В мусор, отходы, ничтожество. И не только сейчас. Уже давно началась утечка. Болезнь только помогла ее осознать…

Когда же он упустил свою жизнь, единственную? В чем и когда ошибся? Если бы знать! Выздороветь и начать сначала. Пускай стар – никогда не поздно начать. Пускай даже не выздороветь – хотя бы понять себя перед смертью. Прожил жизнь, а себя самого так и не понял.