Глава IV
Русское «наследство»
Одно, поддерживаемое преимущественно интеллигентами-политиканами, сделавшими из ненависти к России особую профессию, выражало собой отдаленные отголоски мысли Ллойд Джорджа, что чем дольше в России продлится анархия, тем лучше для Англии. Финляндцы, сторонники этой тенденции, тоже говорили:
– Для маленькой страны, только что обретшей свою независимость, лишенной сильной армии и крепостей, не имеющей флота и денег, но граничащей с такой огромной страной, как Россия с ее 150-миллионным населением и неисчерпаемыми естественными богатствами, – для Финляндии будет лучше, если Гражданская война в России продлится до бесконечности. Она ослабит ее как территориально, так и экономически в такой мере, что никакие Бобриковы, буде они опять воцарятся в России лет через 50, уже не будут страшны для Финляндии40. Необходимо поэтому воспрепятствовать всеми силами так называемой интервенции, в которой, в силу географической близости к России, первое место принадлежит Финляндии. Эта интервенция, надлежащим образом проведенная, может ведь привести к устранению большевиков и к восстановлению такого режима, который по необходимости вещей будет империалистическим и как таковой неизбежно направит свое острие против Финляндии… Взгляните, например, на господ Милюковых и Сазоновых в Париже. Один – «либеральный» министр иностранных дел царского правительства. Другой – «конституционалист-демократ», бывший вождь оппозиции и «отец» Февральской революции41. Это завтрашние люди России в лучшем случае, ибо их может еще предупредить какой-нибудь Столыпин. Но оба они, мечтая о вооруженной помощи Финляндии, все-таки отказываются признать независимость Финляндии. Требуя от нас крови и денег для борьбы с большевизмом, они вместе с тем самым бесцеремонным образом рисуют нам картину счастливого «сожительства» с Россией на другой день после победы над Лениным, под предлогом «стратегической» необходимости. А где гарантии, что под этой невинной вывеской не последует через несколько лет новая хирургическая операция над маленькой беззащитной страной? Где гарантии, что под предлогом стратегической необходимости русские гарнизоны вновь не появятся в Финляндии в сопутствии всех прелестей бобриковского режима? До демократии же, до подлинной демократии, Россия еще не доросла и едва ли вообще дорастет – это не в психологии русского человека. В России мыслит либо Ленин, либо царь. Середины нет. Словом, пусть Россия гниет. Чем больше она прогниет – тем лучше для нас…
Маннергейм – генерал, главнокомандующий и тогдашний глава государства (временный титул, который он носил до первых президентских выборов), явно не сочувствовал этой «теории гниения». Генерал царской службы, бывший командир одного из конногвардейских полков в Петербурге, женатый на русской, связанный всем своим существом с российской аристократией и Романовским двором, – он, естественно, мечтал о другом. Он подавил восстание финляндских коммунистов, изгнал их вооруженной рукой из Гельсингфорса и Выборга и поставил там белое буржуазное правительство, которое за эти заслуги перед страной и выбрало его главой государства с весьма широкими полномочиями. Но все это имело лишь ограниченное «локальное» значение: где будущему историку российской революции заниматься какой-то Финляндией? Другое дело – взять Петербург, этот ключ к общей победе над большевистской властью, и тем самым золотыми буквами вписать свое имя в страницы истории…
И генерал Маннергейм, как всякий другой генерал на его месте, лелеял эту мысль, поддерживая идею вооруженной интервенции, как в Лондоне и Париже, куда он часто ездил в качестве главы государства, так и в самой Финляндии.
Но его несчастье заключалось в том, что он был слишком «популярен» и боялся подорвать эту популярность чрезмерным русофильством. Он опирался на буржуазию, во имя которой ему удалось подавить восстание коммунистов, на значительную часть состоятельного крестьянства и на интеллигенцию. Физически его сила заключалась не в армии, которая как организм, выросший из всеобщей воинской повинности, состояла на добрую треть из рабочих, участвовавших раньше в красном восстании или ему сочувствовавших, а в так называемой «белой гвардии»…
Этот аппарат ко времени моего пребывания в Финляндии насчитывал до 120 000 человек и представлял собой надежную вооруженную силу. Так, по крайней мере, высказывались мне и офицеры французского Генерального штаба, приглашенные Маннергеймом для организации финского штаба. Этот аппарат был создан по образу и подобию народных милиций, но с той лишь разницей, что в него входили только элементы из буржуазных слоев и буржуазная интеллигенция, что само собой понятно, если учесть, что зачатие этого корпуса относится к моменту возникновения гражданской войны в стране. Он был подразделен на дивизии, бригады, полки и батальоны, во главе которых стояли обыкновенно бывшие кадровые русские офицеры (финляндцы) или так называемые «егеря», прошедшие германскую военную школу. Оружие он имел в изобилии (благо русские много оставили и немцы при уходе подарили «на всякий случай»). Снабжение тоже было удовлетворительное. Дисциплина в нем держалась крепкая, победа же, одержанная недавно над красными финскими батальонами, которым вдобавок помогала российско-большевистская «армада», вселяла абсолютную веру в свое призвание.
Но это не был постоянно действующий организм, а только аппарат, созданный для определенных функций в минуту опасности. Сегодня, например, «шюцкоррист» (член охранного корпуса) был инженером, чиновником, фабрикантом, домовладельцем, бухгалтером и банкиром. Завтра же по первому тревожному сигналу гельсингфорсской сирены он в двадцать минут облачался в солдатский мундир, который хранился у него на дому, и являлся в казарму, откуда еще через 20 минут он уже выступал в поход по заранее точно разработанному плану.
Я видел такую пробную мобилизацию «охранного корпуса» в Гельсингфорсе летом 1919 года.
Была ночь – белая «петербургская» ночь. Город давно спал глубоким сном. В порту – никакой жизни. Десятки судов, больших и маленьких, местного плавания и дальнего, точно дремали, прикованные толстыми канатами к набережной. Дремали от скуки и городовые на своих постах, узнавая по шагам редких прохожих – русских, единственных ночных фланеров Гельсингфорса, которых местные фараоны ненавидят за громкий разговор и бесцельное шатание «по гостям». Рестораны давно были закрыты – ночных же притонов здесь нет. Трудолюбивый аккуратный финляндец рано ложится и рано встает. Он не знает карт, а если и обходит закон о потреблении спиртных напитков – то тоже в меру.
Царила полная тишина, которая не нарушалась и со стороны вокзала, расположенного в центре города. И вдруг – протяжный неприветливый для слуха вой сирены. Все сразу зашевелилось. Ожили дома. Ярко осветились улицы. В разных направлениях бежали люди – молодые и старые, с винтовками на плечах, а кто и без них. Не прошло и 30 минут, как город уже представлял собой подлинный военный лагерь старого немецкого образца. Одни отряды «занимали» определенные общественные учреждения, другие устраивались в каре на площадях и в парках, садах, еще другие в полном походном состоянии выступали за город «на позиции». Тут были представлены все роды оружия: пехота, кавалерия, пулеметные роты, легкая артиллерия и даже танки французского образца.
На другой день мне сообщили, что эта пробная мобилизация охранного корпуса подняла на ноги в одном Гельсингфорсе свыше 18 000 человек. Генерал Маннергейм был очень доволен результатами этого первого опыта. Поговаривали даже, что он был проделан белым генералом не без политических задач. Маннергейм хотел показать кулак рабочим элементам Гельсингфорса накануне выборов в сейм и удержать их от выступлений, к которым те, по правде сказать, и не готовились вовсе, решив участвовать в выборах на самых легальных основаниях.
Как бы то ни было – в «шюцкорре» и только в нем Маннергейм усматривал надежнейшую опору белой Финляндии. Но этот аппарат в силу внутренней организации является военным инструментом только в минуту опасности. В остальное же время он распылялся на граждан, преследующих хотя бы одну и ту же классовую задачу – охранение буржуазного строя от коммунистических налетов, но партийно разномыслящих. И эта вот особенность и лишала Маннергейма свободы действий в вопросе интервенции. В «шюцкорре» сторонники отмеченной выше «теории гниения» были представлены в такой же степени, как и приверженцы активных действий против большевистской России, которых мы впредь будем называть соответственно финляндской терминологии «активистами». Так, по крайней мере, можно было судить по партийной статистике, а также по количеству голосов, поданных через некоторое время на выборах в сейм за кандидатов буржуазных партий – финских и шведских.
Но если «шюцкорр» как военный организм, отражающий политические настроения правящей буржуазии и интеллигенции, не единодушен в русском вопросе, то с этим не справится при особенностях финского характера никакой Маннергейм. Он рискует в лучшем случае лишиться своей популярности (как это случилось впоследствии) или, если он пойдет напролом, обречь все дело на провал.
Маннергейм стал действовать осторожно, сугубо осторожно, что на дипломатическом языке называется не «ангажируясь» ни в чем и ни перед кем. В своих публичных выступлениях, например, он никогда не говорил о России, точно ее не было, на торжественных приемах и манифестациях он избегал касаться тем, имеющих хотя бы самое отдаленное отношение к русскому вопросу, а когда, разъезжая по стране, ему и приходилось отвечать на запросы депутаций, будет ли, наконец, Финляндия участвовать в походе против Петрограда, он отделывался дипломатическими вуалированными фразами, который любая партия вольна была толковать по-своему.
Его надеждой, конечно, были «активисты». Они представляли собой прямую противоположность сторонников «теории гниения» и в известной мере отражали целое течение буржуазно-общественной мысли Финляндии в отношении России. Первую скрипку здесь играли представители крупной торговли и промышленности, связанные так или иначе с Россией; заводчики и фабриканты, работавшие на русский рынок до войны; крупные землевладельцы, по преимуществу финны, а не шведы, из смежных с Россией губерний, а также мелкие крестьяне, опять-таки из восточных губерний, наживавшие раньше большие деньги от петроградских дачников.
Все эти элементы поддерживали тесное экономическое общение с Россией, в годы же войны они богатели не по дням, а по часам. Достаточно вспомнить, например, что до войны 9/10 всего производства бумаги в Финляндии шло на русский рынок; почти такие же цифры давали древообрабатывающая промышленность и производство сельскохозяйственных машин. Из России шли дешевый хлеб, сырье, нефтяные продукты и уголь. Само собой понятно, что с установлением большевистского режима в России этому тесному экономическому общению был положен конец. Хлеб пришлось ввозить из Америки, но «благодетель рода человеческого», знаменитый американский продовольственный диктатор Гувер, из благородства ставил тяжелые условия оплаты и обесценивал финляндскую марку, которая еще в январе 1919 года котировалась на лондонской бирже из расчета 40 марок за фунт стерлингов, а осенью того же года докатилась до 12042. То же самое случилось и с ввозом мяса, свинины, сахара и других продуктов первой необходимости, которые раньше ввозились из России, а ныне из далекой Америки при общем остром недостатке тоннажа в Европе.
Положение вывоза представляло столь же печальную картину. В стране лежали громадные партии бумаги, преимущественно ротационной, заготовленной для России на сотни миллионов марок. Во избежание появления безработицы, которая могла бы толкнуть рабочие массы, только что побежденные в жестокой гражданской войне, на новые выступления, – фабрики продолжали работать на всех парах, не имея заказов. Между тем нуждавшиеся страны ввозили бумагу обыкновенно из Швеции, Норвегии и Германии, а о Финляндии вовсе почти не знали. Сами же финляндцы не имели аппарата для большой международной торговли, для широкого товарообмена на началах компенсации. Но даже если бы он был налицо, все-таки не подлежало сомнению, что надолго торговый баланс окажется не в пользу Финляндии. Это оправдалось впоследствии в полном объеме. Когда мы пишем эти строки (май 1921), статистика внешней торговли молодой республики за истекшие два года дает крайне печальные для нее цифры: ввоз продуктов первой необходимости, сырья, фабрикатов и полуфабрикатов на 150 % превышает вывоз. В результате – финская валюта обесценена, в Стокгольме финская марка понизилась до 8 эрэ вместо 72 паритетных, несмотря на то, что в летние месяцы 1920 года вывоз строительного леса, главным образом в разрушенные северные департаменты Франции, был необыкновенно велик.
Дальновидные торгово-промышленные деятели Финляндии еще ранней весной 1919 года предсказывали неизбежность сильного экономического кризиса как результат отсутствия вывоза в Россию; они предостерегали горячие умы и от чрезмерных надежд на покупательские способности новых государственных образований в Балтике (Эстонии, Латвии и Литвы), которые якобы должны заменять собой отсутствующую Россию. Во-первых, страны эти сильно обнищали за годы войны, германской оккупации и революции; во-вторых, их вывозные способности весьма ограничены; кроме леса, который сама Финляндия вывозит, некоторого количества льна и отдельных сельскохозяйственных продуктов, они ничего не могут давать. Налаживание же серьезных экономических сношений с Украиной, Польшей и Кавказом представлялось чрезвычайно затруднительным ввиду неустойчивого политического положения этих стран; большие города переходили там по несколько раз из рук в руки, большевики то уходили, то вновь появлялись.
Но экономическое положение самой Финляндии не позволяет сидеть долго сложа руки и ждать у моря погоды; если в результате хотя бы и самого интенсивного товарообмена вывоз все-таки будет составлять всего одну треть ввоза и марка будет продолжать падать, то от этого последует неизбежное повышение цен на внутреннем рынке с неизбежными требованиями о повышении заработной платы, забастовками, локаутами и сокращением производства.
Единственный выход отсюда – открыть возможно скорее ворота в России, очистить Петроград как ближайший к Финляндии центр от большевиков и тем заложить прочный фундамент для повсеместного устранения Советской власти и постепенного возрождения России.
Таков приблизительно был ход мышления торгово-примышленного класса Финляндии или наиболее просвещенной его части, незатуманенный националистическим угаром, ранней весной 1919 года, т. е. вскоре после моего приезда в Гельсингфорс. Развитию этой мысли способствовали, конечно, еще некоторые весьма веские соображения внутреннеполитического характера, по преимуществу классового происхождения.
Финляндцы рассуждали так:
– До тех пор, пока в России продержится советский режим, финляндский пролетариат неизбежно будет агрессивен. Правда, в настоящую минуту, когда у него еще не залечены раны от недавнего жестокого поражения, которое он понес от Маннергейма, он как будто «смирился» и даже собирается участвовать в выборах на легальных началах. Но где гарантии, что с дальнейшим упрочением Советской власти в России финские рабочие массы вновь не окрепнут духовно и физически? Где гарантии, что Ленин вновь не спровоцирует их на выступление и в этот раз не поддержит их всеми имеющимися в его распоряжении средствами? Кто нам тогда поможет? Не немцы ведь, которые теперь сами вынуждены отбиваться всеми силами от спартаковской волны, грозящей их захлестнуть? А избавились бы мы в свое время от коммунистического правительства в Гельсингфорсе, если бы в напряженнейший момент борьбы под Таммерфорсом в апреле 1918 года германские дивизии фон дер Гольца не высадились поспешно в Хаттгэ и не ударили в тыл красным батальонам. Помогут ли нам в подобных же условиях англичане, французы или американцы?
А Финляндия – ключ от европейских ворот для большевиков; это для них окно в Европу через Скандинавию. Мыслимо ли, чтобы они навсегда отреклись от захвата такого лакомого куска? Мыслимо ли, чтобы финляндские рабочие массы вообще не находились в состоянии постоянного коммунистического брожения, если под боком у них находится такой мощный очаг пропаганды, как Петербург?
Отсюда – другой повелительный вывод о необходимости для Финляндии участвовать так или иначе в изгнании большевиков из Петербурга – и чем скорее это осуществится, тем лучше для самой Финляндии. Hannibal ad portas…[7]
Когда же сторонникам этих идей другие буржуазные мыслители и политики, приверженцы «теории гниения», указывали, что в России, мол, возможен только либо Ленин, либо царь, что если Ленин будет убран при содействии финляндских штыков, то на трон воссядет… Кирилл Владимирович (он жил тогда в Гельсингфорсе, и его часто встречали в ресторане Socitetshuset) и над независимостью Финляндии вновь будет поставлен крест, когда торгово-промышленников запугивали этой перспективой, они обыкновенно отвечали43:
– Все что было – было. Мир теперь не тот, каким мы его знали до войны, и если вся Европа, вся Вселенная видоизменялась до основания, то почему предполагать, что Россия, пережившая кроме войны еще и социальную революцию, избегнет общей участи и вернется обязательно к старому царскому корыту? Напротив, в России победа обеспечена именно за демократией, а с русской демократией мы споемся. Надо только помочь ей победить в тяжелую для нее минуту. Для этого нужно участвовать с соблюдением определенных гарантий в изгнании большевиков из Петербурга…
Справедливость требует отметить, что эти мысли «интервенционистов» находили живой отклик в целой массе общественных элементов, не имевших прямого отношения ни к организованному торгово-промышленному классу, ни к демократии. Мы подходим здесь к так называемым «активистам» – сторонникам решительных действий против большевистского Петербурга coute que coute[8]. Они рекрутировались главным образом из представителей военной среды, офицеров русской и германской службы, унтер-офицеров, добровольцев – участников прошлогоднего похода Маннергейма на коммунистический Гельсингфорс, студентов, «егерей», о которых мы уже упомянули, и просто из авантюристов-головорезов, которые побывали уже на южном берегу Финского залива – в Эстонии – и там дрались с большевиками.
Вот эти элементы явно недовоевали. Перспектива бить большевиков радовала их сердца quand мёме[9]. Они готовы были подраться в Восточной Карелии, у Печенги, под самыми Петербургом – лишь бы подраться. «Идеология» их не интересовала; в худшем случае отдельные их представители втайне мечтали, что в общей суматохе, если только Петербург окажется взятым с помощью финляндских батальонов, от России, пожалуй, можно будет урвать Восточную Карелию и пришить ее к Финляндии вместе с Печенгой. Не станет же новая Россия цепляться за эти пустяшные куски…
Они имели широко разветвленные нелегальные организации, строго дисциплинированные и снабженные богатыми финансовыми средствами. В отдельных случаях и в определенные периоды они располагали целыми отрядами легионеров, оружием, снабжением и продовольствием. Укажем, например, на поход вождя «активистов» полковника Элвен Грейна на Лодейное Поле, что между Петербургом и Петрозаводском, от начала мая 1919 года. Как известно, «идейно» этот поход, предпринятый с помощью 1500 человек, вопреки явно выраженной воле тогдашнего финляндского правительства, обосновывался необходимостью помочь восставшим карелам и обеспечить за Восточной Карелией право на самоопределение. Благодаря этой вывеске возможность репрессивных правительственных мер была исключена априори, общественное мнение страны высказывалось определенно за Элвен Грейна, бывшего «героя» Гражданской войны год тому назад, взявшего Выборг штурмом и беспощадно расправившегося там с остатками красной финской армии.
Кроме того, «карелы» были тогда в моде в Финляндии, никто не допускал даже сомнений в том, что это – подлинные финны, хотя фамилии карелов – Иванов, Сидоров и Петров – странно как-то звучали. Но Элвен Грейн, несомненно, метил дальше Восточной Карелии, обрушившись внезапно на железнодорожную линию Петербург – Петрозаводск. Он знал, что на южном берегу залива, между Нарвой и Гатчиной, так называемый русский Северный корпус, преобразованный спустя несколько месяцев в Северо-Западную армию и стоявший до тех пор на эстонской территории, готовит свой знаменитый «майский» набег на Петербург под командой Родзянки44 и Дзерожинского45. Надо было протянуть ему руку через залив и отвлечь внимание большевиков диверсией по линии Званка – Лодейное Поле – Петрозаводск. В случае удачи, наконец, финляндское правительство могло бы оказаться втянутым в дело автоматически без всякого объявления войны и без широкой подготовки общественного мнения.
К несчастью для Эльвен Грейна, его план отцвел, не успев расцвести. На южном берегу залива Родзянко скоро был разбит, не дойдя даже до Гатчины, Булак-Балахович застрял со своей конницей в Пскове, занявшись там массовым террором без суда и следствия, а с восстанием знаменитой Красной Горки, что против Кронштадта, вышла путаница. Форт этот, как известно, восстал, направил свои пушки против кронштадтских батарей, которые в первую минуту тоже изъявили готовность присоединиться к восстанию, но извне никто не подходил к Красной Горке, чтобы «снять» гарнизон и использовать его мощные батареи для продолжения борьбы. Правда, какая-то рота никому в крепости неведомых «ингерманландцев» явилась однажды за получением «ключей», но ее встретили недоверчиво, пожалуй, даже недружелюбно; хотели видеть русских, т. е. отряды самого Родзянки, с которыми существовала некоторая связь, или, по крайней мере, какие-нибудь «мандаты» от него, а у ингерманландцев мандатов быть не могло просто потому, что несколькими днями раньше в разгар боев Родзянко бесцеремонно выбросил из своего кабинета начальника ингерманландского батальона, который доселе сражался под его общим командованием. Этот «чухонец» просил Родзянко дать ему на фронте особый участок в районе, населенном ингерманландцами, т. е. между Ямбургом и побережьем. Бравый генерал усмотрел в этой просьбе покушение на «единую и неделимую» и выбросил вон начальника отряда…
В свою очередь, Элвен Грейн тоже не добился сколько-нибудь ощутительных результатов в своем походе на железнодорожную линию Петербург – Петрозаводск, который угрожал отрезать большевистскую мурманскую армию от всякого сообщения с Россией и скоро вынудил бы ее пойти на капитуляцию перед войсками генерала Миллера, медленно продвигавшегося тогда с севера на Петрозаводск при поддержке союзных войск под командой английского генерала Айронсайда. Элвен Грейн взял было Лодейное Поле, но скоро вновь отдал его большевикам, которые, как опыт показывает, после нервного замешательства и отчаянного бегства всегда как-то умеют приходить в себя, и, просидев еще некоторое время в захваченной им области, бесшумно вернулся к исходному положению. Кампания была закончена. Только на севере от Петрозаводска, вдоль железнодорожной линии, отдельные его роты еще продолжали партизанскую борьбу с большевиками. Но скоро и она затихла.
Второй раз Элвен Грейн попытал счастья осенью 1919 года в разгар или, точнее, к концу наступления Юденича на Петроград. Он вновь собрал свои легионы, численно более внушительные, чем весенние, и двинул их на юго-восток от Выборга в направлении на железнодорожную линию, идущую от Петрограда на Рауту вдоль западного берега Ладожского озера. Перед ним вновь стояла та же политико-стратегическая задача, которую ему не удалось осуществить весною: протянуть руку Юденичу, который уже находился в затруднительном положении под Царским Селом, путем диверсии на Петроград с северо-запада вызвать замешательство в рядах большевиков и таким образом воспрепятствовать переброске красных дивизий с финского фронта на южные петроградские позиции. А так как к тому времени, как мы в дальнейшем покажем, переговоры между Северо-Западным правительством и финляндским кабинетом об условиях вооруженного вмешательства Финляндии близились к благоприятному исходу (речь уже шла только о деньгах), то в задачи Элвена Грейна и его сотрудников входила еще попытка форсировать ход событий и создать в пограничном районе такое положение, при котором финские винтовки сами начали бы стрелять.
Но Юденич терпел поражение за поражением. Пали Гатчина, Красное Село, а затем и Ямбург. Финское правительство прекратило переговоры об интервенции. Вскоре и весь фронт Юденича распался. Тогда успокоился и Элвен Грейн. О нем больше не говорили. Его легионы были распущены. В Восточной Карелии установился «легальный» режим – в одном районе сидели большевики, в другом – самоопределившиеся карелы.
«Активисты», в общем, были очень влиятельны в Финляндии; они сидели в штабах регулярной финляндской армии, в администрации и имели в своем распоряжении целый ряд серьезных органов печати – как финской, так и шведской. Пропаганда, которую они вели в стране – конспиративно и легально, заметно давала плоды, и само собой понятно, что торгово-промышленный класс для важного успеха своего экономического обоснования необходимости интервенции пользовался «активистами» в самой широкой мере и всячески их поддерживал. Таким образом, к весне 1919 года, т. е. вскоре после появления английской, а затем и французской эскадр в Финском заливе и обострения боев на Эстонско-Петербургском фронте, в финляндском общественном мнении, по крайней мере, среди буржуазных слоев и интеллигенции, заметно стала преобладать идея вооруженного вмешательства.
Рабочие массы, естественно, не делали тайны из своего определенно отрицательного отношения к «активизму» в русском вопросе. Социалистическая партия, раскол в которой и образование левого крыла с коммунистическими тенденциями последовали только через год слишком, проявляла в этом отношении полное единодушие. Финский национальный характер, как известно, не выносит скачков и молниеносных психических реакций – это отразилось на идеологии и тактике финской социал-демократической партии – партии доподлинно пролетарской, без преобладания интеллигентского элемента. Прошлогоднее восстание было подавлено, тысячи вождей томились в тюрьмах и на каторге, право коалиций было заметно урезано, профессиональное движение тормозилось административным произволом, партия под давлением обстоятельств была вынуждена вступить на путь парламентаризма и дореволюционных легальных методов борьбы – все это верно. Но достаточно было хоть сколько-нибудь поглубже всмотреться в психологию финского рабочего, чтобы сразу же уяснить себе, что впечатление «легализма» обманчиво.
В недрах рабочих масс клокотал вулкан ненависти к буржуазии, которая огнем и мечом прошлась по рабочим рядам при подавлении коммунистического восстания, к Маннергейму и его сотрудникам, к активистам – белогвардейцам и всем тем, кто только содействовал так или иначе победе белого террора. Это была ненависть жгучая, острая, безмерная и неукротимая. А рядом с ней в сердцах таилась еще надежда на помощь из Москвы, из Петербурга, в котором осталось до 10 000 финских коммунистов, участников вчерашнего восстания, перешедших русскую границу вместе с остатками большевистской армады в мае 1918 года после вступления немцев в Гельсингфорс и Выборг.
Но эта помощь мыслилась не в виде физической, военно-технической поддержки для осуществления физических же задач – например для повторения опыта захвата государственной власти и установления диктатуры пролетариата по русскому образцу.
Нет! И кто знаком хотя бы поверхностно с историей захвата власти в Гельсингфорсе в январе 1918 года, т. е. с финским «25 октября», тому известно, несомненно, что дело не обошлось там так «гладко по-пролетарски», как в Петербурге. Коммунистический «авангард» финского пролетариата – мы уже не говорим о массе – без непосредственного руководства российских большевиков никогда бы не вступил на путь насильственного переворота во имя немедленного насаждения социализма. Финские рабочие массы, финская социалистическая партия десятилетиями были воспитаны на традициях германской социал-демократии, на избирательном бюллетене, на тред-юнионизме. В Финляндии, стране по преимуществу сельскохозяйственной, мелкособственнической, с мало развитой промышленностью и, прибавим, поголовно грамотной, не втянутой непосредственно в мировую войну, а напротив, от нее обогащавшейся, – в этой стране не было и тех социальных, экономических и психологических предпосылок, которые в России привели большевизм к победе по всей линии.
А ведь эти именно предпосылки в своей совокупности и обусловили октябрьскую победу Ленина. Но никто не станет спорить и против того, что для победы нужен был также и технический аппарат – германский, т. е. организационно-техническая, я сказал бы, «штабная» помощь тех многочисленных представителей берлинского Генерального штаба, которые незримо для Временного правительства, а порою по его попустительству в Кронштадте и Петербурге технически и инако помогали большевикам осуществить переворот.
Я не стану повторять здесь банальностей, что в лице Ленина, Троцкого, Бухарина и Зиновьева мы имеем германских «агентов», получивших якобы за свое дело… 70 миллионов марок. Только Бурцев при слепом своем пристрастии к охранным архивам может еще верить в эту басню и навязывать ее другим. Но, каюсь, я питаю такое же пристрастие к так называемой военной литературе, к всевозможным мемуарам и запискам германских государственных деятелей – военных и гражданских, принимавших так или иначе участие в войне; моя библиотека полна этих изданий. И я скажу по чистой совести и без всякой предвзятости: во всех этих изданиях, из которых многие представляются весьма авторитетными и ценными историческими документами, меня поражают следы именно технической помощи, оказанной императорской Германией большевикам до и после Октябрьского переворота.
У Людендорфа, который, несомненно, умеет молчать, эти следы несколько затушеваны; у Гельфериха они более явны; Эрцбергер только намекает на «что-то»; Чернин, как искусный дипломат, тщательно вуалирует свою мысль, но местами все-таки проговаривается. История – настоящая история – по-видимому, еще не написана. Но я думаю, что и сами большевики не станут сегодня отрицать, что они пользовались в свое время германской помощью: для них речь шла ведь об опыте социальной революции, о борьбе не на жизнь, а на смерть. Важно ли при этом, откуда шла к ним помощь – из Франции, которая толкала Керенского на продолжение войны, или из императорской Германии, которая добивалась мира coute que coute…
Помогал немец – ладно, помогали бы вместо него аргентинец или швед – было бы то же самое. Кроме того, в глазах большевиков техническая помощь, полученная от Людендорфа, должна была опрокинуть в конечном счете не только Керенского, но и самого Людендорфа со всей императорской Германией и ее буржуазными порядками.
А если, по представлению большевиков, в том факте, что они пользовались помощью Гогенцоллернов, нет никакого состава преступления, то в равной мере нельзя было требовать и от отдельных вождей финского рабочего движения, чтобы они считали преступным пользоваться технической помощью русских большевиков, располагавших в ту пору в Финляндии сильными гарнизонами, пушками, винтовками и снабжениями. Ведь все эти технические факторы сами собой напрашивались – и было бы психологически необъяснимо, если бы «авангард» финского пролетариата не попытал тогда счастья насадить коммунизм в стране. Но объективные историки докажут опять-таки, что это сделал именно «авангард»; массы же финского рабочего класса только приняли новый факт. Они явно сомневались в благонамеренном исходе большевистской затеи в стране, насквозь пропитанной легализмом, но раз борьба разгорелась и ожесточилась, они естественно уже следовали за классовым инстинктом.
И теперь вот, по прошествии года, когда буржуазия уже успела вернуться к власти, когда политическая борьба вновь вошла в рамки традиционного, хотя и несколько усовершенствованного парламентаризма, финские рабочие массы при всей своей затаенной ненависти к победительнице-буржуазии мыслили помощь от российских большевиков не иначе как в виде помощи моральной. Они рассуждали при этом так же, как в свое время, т. е. до провозглашения знаменитых 21 пункта Московского Интернационала рассуждали во Франции – Кашэн, а в Англии – Гендерсон:
– Советская власть делает большие глупости, она явно перегибает палку своими методами диктатуры пролетариата и террором. Мы, во всяком случае, сделали бы иначе. Но в тот момент, когда Ленин будет устранен из Кремля, Клемансо и Ллойд Джорж нас всех удушат. Мы, следовательно, держимся здесь только благодаря тому, что Ленин сидит в Москве….
А если так рассуждали в Париже и в Лондоне, то в Гельсингфорсе, ввиду его непосредственной географической близости к красному Петербургу, после пережитого белого террора рабочие массы, естественно, еще реальнее ощущали возможность и необходимость «помощи» от Советской России, чтобы удержаться, по крайней мере, на той позиции, которая обеспечивалась за ним новым легальным парламентаризмом. Но отсюда ясно также, что они высказывались и против всяких попыток вовлечь Финляндию в вооруженную борьбу для свержения Советской власти в России.
Единственно достижимым казалось мне тогда обеспечение «нейтралитета» финской социал-демократии на случай, если бы борьба против Советской власти была предпринята исключительно русскими силами с гарантиями подлинной демократичности самого движения и преследуемых им целей.
Впоследствии действительно кое-какие шаги в этом направлении и были предприняты отдельными элементами Ревельского Северо-Западного правительства, в частности ее социал-демократическим членом В. Л. Горном, но, как мы в дальнейшем увидим, надлежащий момент для этого был упущен – «нейтралитет» финской социал-демократической партии был обещан формально тогда, когда Юденич уже отходил от Петрограда.