Вы здесь

У войны не женское лицо. «Подрастите, девочки… вы еще зеленые…» (С. А. Алексиевич, 1985)

«Подрастите, девочки… вы еще зеленые…»

Голоса… Десятки голосов… Они обрушились на меня, открывая непривычную правду, и она, эта правда, уже не вмещалась в короткую и знакомую с детства формулу – мы победили. Произошла мгновенная химическая реакция: пафос растворился в живой ткани человеческих судеб, он оказался самым кратко живущим веществом. Судьба – это когда еще что-то стоит за словами.

Что я хочу услышать через десятки лет? Как это было под Москвой или под Сталинградом, описание военных операций, забытые названия взятых высот и высоток? Мне нужны рассказы о движении участков и фронтов, об отступлении и наступлении, о количестве подорванных эшелонов и партизанских рейдах, – обо всем том, о чем уже написаны тысячи томов? Нет, я ищу другое. Я собираю то, что назвала бы знанием духа. Иду по следам душевной жизни, веду запись души. Путь души для меня важнее самого события, не так важно или не столь важно, не на первом месте, “как это было”, а волнует и пугает другое – что там с человеком происходило? Что он там увидел и понял? О жизни и смерти вообще? О самом себе, наконец? Пишу историю чувств… Историю души… Не историю войны или государства и не житие героев, а историю маленького человека, выброшенного из просто жизни в эпическую глубину громадного события. В большую Историю.

Девчонки сорок первого… Первое, о чем хочу спросить: откуда они такие? Почему их было так много? Как решились наравне с мужчинами взять оружие в руки? Стрелять, минировать, подрывать, бомбить – убивать?

Этим же вопросом еще в девятнадцатом веке задался Пушкин, публикуя в журнале «Современник» отрывок из записок кавалерист-девицы Надежды Дуровой, участвовавшей в войне с Наполеоном: «Какие причины заставили молодую девушку хорошей дворянской фамилии оставить отеческий дом, отречься от своего пола, принять на себя труды и обязанности, которые пугают и мужчин, и явиться на поле сражений – и каких еще! Наполеоновских. Что побудило ее? Тайные сердечные огорчения? Воспаленное воображение? Врожденная неукротимая склонность? Любовь?».

Так все-таки – что?! Через сто с лишним лет тот же вопрос…

О клятвах и молитвах

«Я хочу говорить… Говорить! Выговориться! Наконец-то и нас хотят выслушать. Мы столько лет молчали, даже дома молчали. Десятки лет. Первый год, когда я вернулась с войны, я говорила-говорила. Никто не слушал. И я замолчала… Хорошо, что ты пришла. Я все время кого-то ждала, знала, что кто-то придет. Должен прийти. Я была тогда юная. Абсолютно юная. Жаль. Знаешь, почему? Не умела это даже запомнить…

За несколько дней до войны мы говорили с подружкой о войне, мы были уверены – никакой войны не будет. Пошли с ней в кино, перед фильмом показывали журнал: Риббентроп и Молотов пожимали друг другу руки. В сознание врезались слова диктора, что Германия – верный друг Советского Союза.

Не прошло и месяца, как немецкие войска были уже под Москвой…

У нас – восемь детей в семье, первые четыре все девочки, я самая старшая. Папа пришел один раз с работы и плачет: “Я когда-то радовался, что у меня первые девочки. Невесты. А теперь у каждого кто-то идет на фронт, а у нас некому… Я старый, меня не берут, вы – девчонки, а мальчики маленькие”. Как-то в семье у нас это сильно переживали.

Организовали курсы медсестер, и отец отвел нас с сестрой туда. Мне – пятнадцать лет, а сестре – четырнадцать. Он говорил: “Это все, что я могу отдать для победы. Моих девочек…”. Другой мысли тогда не было.

Через год я попала на фронт…»

Наталья Ивановна Сергеева, рядовая, санитарка

«В первые дни… В городе неразбериха. Хаос. Ледяной страх. Каких-то шпионов все ловили. Убеждали друг друга: “Не надо поддаваться на провокацию”. Никто даже в мыслях не соглашался, что наша армия потерпела катастрофу, ее разгромили за несколько недель. Нас учили, что воевать мы будем на чужой территории. “Ни пяди своей земли не отдадим…” А тут отступаем…

До войны ходили слухи, что Гитлер готовится напасть на Советский Союз, но эти разговоры строго пресекались. Пресекались соответствующими органами… Вам ясно, какие это органы? НКВД… Чекисты… Если люди шептались, то дома, на кухне, а в коммуналках – только в своей комнате, за закрытыми дверями или в ванной, открыв перед этим кран с водой. Но когда Сталин заговорил… Он обратился к нам: “Братья и сестры…”. Тут все забыли свои обиды… У нас дядя сидел в лагере, мамин брат, он был железнодорожник, старый коммунист. Его арестовали на работе… Вам ясно – кто? НКВД… Нашего любимого дядю, а мы знали, что он ни в чем не виноват. Верили. Он имел награды еще с гражданской войны… Но после речи Сталина мама сказала: “Защитим Родину, а потом разберемся”. Родину любили все.

Я побежала сразу в военкомат. С ангиной побежала, у меня еще не спала окончательно температура. Но я не могла ждать…»

Елена Антоновна Кудина, рядовая, шофер

«У нашей матери не было сыновей… Росло пять дочерей. Объявили: “Война!”. У меня был отличный музыкальный слух. Мечтала поступать в консерваторию. Я решила, что слух мой пригодится на фронте, я буду связисткой.

Эвакуировались в Сталинград. А когда Сталинград был осажден, добровольно пошли на фронт. Все вместе. Вся семья: мама и пять дочерей, а отец к этому времени уже воевал…»

Антонина Максимовна Князева, младший сержант, связистка

«Одно желание у всех: попасть на фронт… Страшно? Конечно, страшно… Но все равно… Пошли в военкомат, а нам говорят: “Подрастите, девочки… Вы еще зеленые…”. Нам по шестнадцать-семнадцать лет. Но я добилась своего, меня взяли. Мы хотели с подругой в снайперскую школу, а нам сказали: “Будете регулировщицами. Некогда вас учить”.

Мама несколько дней сторожила на станции, когда нас повезут. Увидела, как мы шли уже к составу, передала мне пирог, десяток яиц и упала в обморок…»

Татьяна Ефимовна Семенова, сержант, регулировщица

«Мир сразу переменился… Я помню первые дни… Мама стояла вечером у окна и молилась. Я не знала, что моя мама верит в Бога. Она смотрела и смотрела на небо…

Меня мобилизовали, я была врач. Я поехала из чувства долга. А мой папа был счастлив, что дочь на фронте. Защищает Родину. Папа шел в военкомат рано утром. Он шел получать мой аттестат и шел рано утром специально, чтобы все в деревне видели, что дочь у него на фронте…»

Ефросинья Григорьевна Бреус, капитан, врач

«Лето… Последний мирный день… Вечером мы на танцах. Нам по шестнадцать лет. Мы ходили еще компанией, проводим вместе одного, потом другого. У нас не было, чтобы отделился кто-то парой. Идем, допустим, шесть мальчиков и шесть девочек.

И вот уже через две недели этих ребят, курсантов танкового училища, которые нас провожали с танцев, привозили калеками, в бинтах. Это был ужас! Ужас! Если услышу: кто-нибудь смеется, я не могла этого простить. Как можно смеяться, как можно чему-то радоваться, когда такая война идет?

Скоро отец ушел в ополчение. Дома остались одни малые братья и я. Братья были с тридцать четвертого и тридцать восьмого года рождения. И я сказала маме, что пойду на фронт. Она плакала, я и сама ночью плакала. Но удрала из дома… Написала маме из части. Оттуда она вернуть меня уже никак не могла…»

Лилия Михайловна Бутко, хирургическая медсестра

«Приказ: построиться… Стали мы по росту, я самая маленькая. Командир идет, смотрит. Подходит ко мне:

– А это что за Дюймовочка? Что ты будешь тут делать? Может, вернешься к маме и подрастешь?

А мамы у меня уже не было… Мама погибла под бомбежкой…

Самое сильное впечатление… На всю жизнь… Было это в первый год, когда мы отступали… Я увидела – мы прятались за кустами – как наш солдат бросился с винтовкой на немецкий танк и бил прикладом по броне. Бил, кричал и плакал, пока не упал. Пока его не расстреляли немецкие автоматчики. Первый год воевали с винтовками против танков и “мессеров”…»

Полина Семеновна Ноздрачева, санинструктор

«Я просила маму… Я ее умоляла: только не надо плакать… Это происходило не ночью, но было темно, и стоял сплошной вой. Они не плакали, наши матери, провожавшие своих дочерей, они выли. Моя мама стояла, как каменная. Она держалась, она боялась, чтобы я не заревела. Я же была маменькина дочка, меня дома баловали. А тут постригли под мальчика, только маленький чубчик оставили. Они с отцом меня не пускали, а я только одним жила: на фронт, на фронт! На фронт! Вот эти плакаты, которые сейчас висят в музее: “Родина-мать зовет!”, “Что ты сделал для фронта?” – на меня, например, очень действовали. Все время были перед глазами. А песни? “Вставай, страна огромная… Вставай на смертный бой…”

Когда мы ехали, нас поразило, что прямо на перронах лежали убитые. Это уже была война… Но молодость брала свое, и мы пели. Даже что-то веселое. Какие-то частушки.

К концу войны у нас вся семья воевала. Отец, мама, сестра – они стали железнодорожниками. Они продвигались сразу за фронтом и восстанавливали дорогу. Медаль “За победу” у нас получили все: отец, мама, сестра и я…»

Евгения Сергеевна Сапронова, гвардии сержант, авиамеханик

«До войны я работала в армии телефонисткой… Наша часть находилась в городе Борисове, куда война докатилась в первые же недели. Начальник связи выстроил всех нас. Мы не служили, не солдаты, мы были вольнонаемные.

Он нам говорит:

– Началась война жестокая. Вам будет очень трудно, девушкам. И пока не поздно, если кто хочет, можете вернуться к себе домой. А те, кто пожелает остаться на фронте, шаг вперед…

И все девушки, как одна, шаг вперед сделали. Нас человек двадцать. Все готовы были защищать Родину. А до войны я даже военные книжки не любила, любила читать про любовь. А тут?!

Сидели за аппаратами сутками, целыми сутками. Солдаты принесут нам котелки, перекусим, подремлем тут же, возле аппаратов, и снова надеваем наушники. Некогда было помыть голову, тогда я попросила: “Девочки, отрежьте мне косы…”»

Галина Дмитриевна Запольская, телефонистка

«Мы ходили и ходили в военкомат…

И когда снова пришли, в который уже раз, не помню, военком чуть нас не выставил: “Ну, если бы вы хоть какую-нибудь специальность имели. Были бы вы медсестры, шофера… Ну что вы умеете? Что вы будете делать на войне?”. А мы не понимали. Перед нами такого вопроса не стояло: что мы будем делать? Хотели воевать – и все. До нас не доходило, что воевать – это что-то уметь делать. Что-то конкретное. И он нас огорошил своим вопросом.

Я и еще несколько девочек пошли на курсы медсестер. Нам там сказали, что надо учиться шесть месяцев. Мы решили: нет, это долго, нам не подходит. Были еще курсы, где учились три месяца. Правда, три месяца – это тоже, как мы считали, долго. Но эти курсы как раз подходили к концу. Мы попросили, чтобы нас допустили к экзаменам. Еще месяц шли занятия. Ночью мы были на практике в госпитале, а днем учились. Получилось, что мы учились месяц с небольшим…

Направили нас не на фронт, а в госпиталь. Это было в конце августа сорок первого года… Школы, больницы, клубы были переполнены ранеными. Но в феврале я ушла из госпиталя, можно сказать, убежала, дезертировала, иначе не назовешь. Без документов, без ничего убежала на санитарный поезд. Написала записочку: “На дежурство не приду. Уезжаю на фронт”. И все…»

Елена Павловна Яковлева, старшина, медсестра

«У меня в тот день было свидание… Я летела туда на крыльях… Я думала, он мне в этот день признается: “Люблю”, а он пришел грустный: “Вера, война! Нас прямо с занятий отправляют на фронт”. Он учился в военном училище. Ну, и я, конечно, тут же представила себя в роли Жанны д’Арк. Только на фронт и только винтовку в руки. Мы должны быть вместе. Только вместе! Побежала в военкомат, но там мне отрезали сурово: “Нужны пока только медики. И учиться надо шесть месяцев”. Шесть месяцев – это же обалдеть! У меня – любовь…

Как-то меня убедили, что надо учиться. Хорошо, буду учиться, но не на медсестру… Я хочу стрелять! Стрелять, как и он. Как-то я уже была к этому готова. В нашей школе часто выступали герои гражданской войны и те, кто воевал в Испании. Девушки чувствовали себя наравне с мальчиками, нас не разделяли. Наоборот, с детства, со школы мы слышали: “Девушки – за руль трактора!”, “Девушки – за штурвал самолета!” Ну, а тут еще любовь! Я даже представляла, как мы с ним погибнем вместе. В одном бою…

Училась я в театральном институте. Мечтала стать актрисой. Мой идеал – Лариса Рейснер. Женщина-комиссар в кожаной куртке… Мне нравилось, что она красивая…»

Вера Даниловцева, сержант, снайпер

«Моих друзей, все они были старше, забрали на фронт… Я страшно плакала, что осталась одна, меня не взяли. Мне сказали: “Надо, девочка, учиться”.

Но проучились мы немного. Декан наш скоро выступил и сказал:

– Закончится война, девочки, потом будете доучиваться. Надо защищать Родину.

На фронт нас провожали шефы с завода. Этот было лето. Я помню, что все вагоны были в зелени, в цветах. Преподносили нам подарки. Мне досталось вкуснейшее домашнее печенье и красивый свитерок. С каким азартом я танцевала на перроне украинский гопак!

Ехали много суток… Вышли с девочками на какой-то станции с ведром, чтобы воды набрать. Оглянулись и ахнули: один за одним шли составы, и там одни девушки. Поют. Машут нам – кто косынками, кто пилотками. Стало понятно: мужиков не хватает, полегли они… Или в плену. Теперь мы вместо них.

Мама написала мне молитву. Я положила ее в медальон. Может, и помогло – я вернулась домой. Я перед боем медальон целовала…»

Анна Николаевна Хролович, медсестра

«Я была летчица…

Когда училась еще в седьмом классе, к нам прилетел самолет. Это в те годы, представляете, в тридцать шестом году. Тогда это была диковинка. И тогда же появился призыв: “Девушки и юноши – на самолет!”. Я, конечно, как комсомолка была в передовых рядах. Сразу записалась в аэроклуб. Отец, правда, категорически выступал против. До этого в семье нашей все были металлурги, несколько поколений металлургов-доменщиков. И отец считал, что металлургом быть – женская работа, а летчиком – нет. Начальник аэроклуба узнал об этом и разрешил покатать отца на самолете. Я так и сделала. Мы поднялись с отцом в воздух, и с того дня он молчал. Ему понравилось. Закончила аэроклуб с отличием, хорошо прыгала с парашютом. До войны успела еще выйти замуж, родила девочку.

С первых дней войны в нашем аэроклубе начались переустройства: мужчин забирали, а заменяли их мы, женщины. Учили курсантов. Работы было много, с утра до ночи. Муж мой ушел на фронт одним из первых. Осталась у меня только фотография: стоим с ним вдвоем у самолета, в летчицких шлемах… Жили мы теперь вдвоем с дочкой, жили все время в лагерях. А как жили? Я с утра ее закрою, дам каши, и с четырех часов утра мы уже летаем. Возвращаюсь к вечеру, а она поест или не поест, вся измазанная этой кашей. Уже даже не плачет, а только смотрит на меня. Глаза у нее большие, как у мужа…

К концу сорок первого мне прислали похоронную: муж погиб под Москвой. Он был командир звена. Я любила свою дочку, но отвезла ее к его родным. И стала проситься на фронт…

В последнюю ночь… Всю ночь простояла у детской кроватки на коленях…»

Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик

«Мне исполнилось восемнадцать лет… Я такая радостная, у меня – праздник. А все вокруг кричат: “Война!!” Помню, как люди плакали. Сколько встречала людей на улице, все плакали. Некоторые даже молились. Было непривычно… Люди на улице молятся и крестятся. В школе нас учили, что Бога нет. Но где наши танки и наши красивые самолеты? Мы их всегда видели на парадах. Гордились! Где наши полководцы? Буденный… Был, конечно, момент растерянности. А потом стали думать о другом: как победить?

Училась я на втором курсе фельдшерско-акушерской школы в городе Свердловске. Сразу подумала: “Раз война, значит, нужно на фронт”. У меня папа коммунист с большим стажем, политкаторжанин. Он нам с детства внушал, что Родина – это все, Родину надо защищать. И я не колебалась: если я не пойду, то кто пойдет? Я должна…»

Серафима Ивановна Панасенко, младший лейтенант, фельдшер мотострелкового батальона

«Мама прибежала к поезду… Моя мама была строгая. Она никогда нас не целовала, не хвалила. Если что-то хорошее, то она только ласково посмотрит, и все. А тут она прибежала, схватила мою голову и целует меня, целует. И так смотрит в глаза… Смотрит… Долго… Я поняла, что больше уже никогда не увижу свою маму. Я почувствовала… Захотелось бросить все, отдать вещмешок и вернуться домой. Мне стало всех жалко… Бабушку… И братиков…

Тут заиграла музыка… Команда: “Ра-зойдись! Са-дись! По ва-го-о-о-нам!..”.

Я долго махала и махала рукой…»

Тамара Ульяновна Ладынина, рядовая, пехотинец

«Зачислили меня в полк связи… Никогда бы не пошла в связь и не согласилась бы, потому что я не понимала, что это тоже воевать. Приехал к нам командир дивизии, все построились. Была у нас Машенька Сунгурова. И вот эта Машенька выходит из строя:

– Товарищ генерал, разрешите обратиться.

Он говорит:

– Ну обращайтесь, обращайтесь, боец Сунгурова!

– Рядовая Сунгурова просит освободить ее от службы в связи и направить туда, где стреляют.

Вы понимаете, мы были все так настроены. У нас представление, что то, чем мы занимаемся – связь, это очень мало, это даже унижает нас, надо быть только на переднем крае.

У генерала сразу исчезла улыбка:

– Девчоночки мои! (А вы бы видели, какие мы были тогда – не евшие, не спавшие, одним словом, он уже не как командир, а как отец с нами заговорил). Вы, наверное не понимаете своей роли на фронте, вы – наши глаза и уши, армия без связи, как человек без крови.

Машенька Сунгурова первая не выдержала:

– Товарищ генерал! Рядовая Сунгурова, как штык, готова выполнять любое ваше задание!

Мы ее потом так до конца войны и звали: “Штык”.

…В июне сорок третьего на Курской дуге нам вручают знамя полка, а наш полк, сто двадцать девятый отдельный полк связи шестьдесят пятой армии, уже был на восемьдесят процентов женский. И вот я хочу рассказать, чтобы вы получили представление… Поняли… Что в наших душах творилось, таких людей, какими мы были тогда, наверное, больше никогда не будет. Никогда! Таких наивных и таких искренних. С такой верой! Когда знамя получил наш командир полка и дал команду: “Полк, под знамя! На колени!”, все мы почувствовали себя счастливыми. Нам оказали доверие, мы теперь такой полк как все – танковый, стрелковый. Стоим и плачем, у каждой слезы на глазах. Вы сейчас не поверите, у меня от этого потрясения весь мой организм напрягся, моя болезнь, а я заболела “куриной слепотой”, это у меня от недоедания, от нервного переутомления случилось, так вот, моя куриная слепота прошла. Понимаете, я на другой день была здорова, я выздоровела, вот через такое потрясение всей души…»

Мария Семеновна Калиберда, старший сержант, связистка

«Только стала взрослой… Девятого июня сорок первого года мне исполнилось восемнадцать лет, я стала взрослая. А через две недели началась эта проклятая война, даже через двенадцать дней. Нас послали на строительство железной дороги Гагра – Сухуми. Собрали одну молодежь. Я запомнила, какой мы ели хлеб. Муки там почти не было, всего всякого, а больше всего – воды. Полежит этот хлеб на столе, и возле него лужица собирается, мы слизывали ее языком.

В сорок втором году… Я добровольно записалась на службу в эвакосортировочный госпиталь три тысячи двести первый. Это был очень большой фронтовой госпиталь, который входил в состав Закавказского и Северо-Кавказского фронтов и отдельной Приморской армии. Бои шли очень жестокие, раненых было много. Меня поставили на раздачу питания – эта должность круглосуточная, уже утро и надо подавать завтрак, а мы еще раздаем ужин. Через несколько месяцев ранило в левую ногу – скакала на правой, но работала. Потом еще добавили должность сестры-хозяйки, это тоже надо быть на месте круглосуточно. Жила на работе.

Тридцатого мая сорок третьего года… Ровно в час дня был массированный налет на Краснодар. Я выскочила из здания посмотреть, как успели отправить раненых с железнодорожного вокзала. Две бомбы угодили в сарай, где хранились боеприпасы. На моих глазах ящики взлетали выше шестиэтажного здания и рвались. Меня ураганной волной отбросило к кирпичной стене. Потеряла сознание… Когда пришла в себя, был уже вечер. Подняла голову, попробовала сжать пальцы – вроде двигаются, еле-еле продрала левый глаз и пошла в отделение, вся в крови. В коридоре встречаю нашу старшую сестру, она не узнала меня, спросила: “Кто вы? Откуда?”. Подошла ближе, ахнула и говорит: “Где тебя так долго носило, Ксеня? Раненые голодные, а тебя нет”. Быстро перевязали голову, левую руку выше локтя, и я пошла получать ужин. В глазах темнело, пот лился градом. Стала раздавать ужин, упала. Привели в сознание, и только слышится: “Скорей! Быстрей!”. И опять – “Скорей! Быстрей!”.

Через несколько дней у меня еще брали для тяжелораненых кровь. Люди умирали…

…За войну я так изменилась, что когда приехала домой, мама меня не узнала. Мне показали, где она жила, я подошла к двери, постучала. Ответили:

– Да-да…

Я вошла, поздоровалась и говорю:

– Пустите переночевать.

Мама растапливала печь, а два моих младших братика сидели на полу на куче соломы, голые, нечего было надеть. Мама меня не узнала и отвечает:

– Вы видите, гражданочка, как мы живем? Пока не стемнело, пройдите дальше.

Подхожу ближе, она опять:

– Гражданочка, пройдите дальше, пока не стемнело.

Наклоняюсь к ней, обнимаю и произношу:

– Мама-мамочка!

Тогда они все на меня как набросятся… Как заревут…

Сейчас я живу в Крыму… У нас все утопает в цветах, я каждый день смотрю из окна на море, а вся изнываю от боли, у меня до сих пор не женское лицо. Я часто плачу, я ежедневно в стоне. В своих воспоминаниях…»

Ксения Сергеевна Осадчева, рядовая, сестра-хозяйка

О запахе страха и чемодане конфет

«Я уходила на фронт… Стоял прекрасный день. Светлый воздух и мелкий-мелкий дождичек. Так красиво! Вышла утром, стою: неужели я больше сюда не вернусь? Не увижу наш сад… Нашу улицу… Мама плакала, схватит меня и не отпускает. Я уже пойду, она догонит, обнимет и не пускает…»

Ольга Митрофановна Ружницкая, медсестра

«Умирать… Умирать я не боялась. Молодость, наверное, или еще что-то… Вокруг смерть, всегда смерть рядом, а я о ней не думала. Мы о ней не говорили. Она кружила-кружила где-то близко, но все – мимо. Один раз ночью разведку боем на участке нашего полка вела целая рота. К рассвету она отошла, а с нейтральной полосы послышался стон. Остался раненый. “Не ходи, убьют, – не пускали меня бойцы, – видишь, уже светает”.

Не послушалась, поползла. Нашла раненого, тащила его восемь часов, привязав ремнем за руку. Приволокла живого. Командир узнал, объявил сгоряча пять суток ареста за самовольную отлучку. А заместитель командира полка отреагировал по-другому: “Заслуживает награды”.

В девятнадцать лет у меня была медаль “За отвагу”. В девятнадцать лет поседела. В девятнадцать лет в последнем бою были прострелены оба легких, вторая пуля прошла между двух позвонков. Парализовало ноги… И меня посчитали убитой…

В девятнадцать лет… У меня внучка сейчас такая. Смотрю на нее – и не верю. Дите!

Когда я приехала домой с фронта, сестра показала мне похоронку… Меня похоронили…»

Надежда Васильевна Анисимова, санинструктор пулеметной роты

«Маму свою я не помню… В памяти остались только смутные тени… Очертания… То ли ее лица, то ли ее фигуры, когда она наклонялась надо мной. Была близко. Так мне потом казалось. Когда мамы не стало, мне было три года. Отец служил на Дальнем Востоке, кадровый военный. Научил меня кататься на лошади. Это было самое сильное впечатление детства. Отец не хотел, чтобы я выросла кисейной барышней. В Ленинграде – там я себя помню с пяти лет – жила с тетей. А тетя моя в русско-японскую войну была сестрой милосердия. Я ее любила, как маму…

Какая я была в детстве? На спор прыгала со второго этажа школы. Любила футбол, всегда вратарем у мальчишек. Началась финская война, без конца убегала на финскую войну. А в сорок первом как раз окончила семь классов и успела отдать документы в техникум. Тетя плачет: “Война!”, а я обрадовалась, что пойду на фронт, буду воевать. Откуда я знала, что такое кровь?

Сформировалась первая гвардейская дивизия народного ополчения, и нас, несколько девчонок, взяли в медсанбат.

Позвонила тете:

– Ухожу на фронт.

На другом конце провода мне ответили:

– Марш домой! Обед уже простыл.

Я повесила трубку. Потом мне ее было жалко, безумно жалко. Началась блокада города, страшная ленинградская блокада, когда город наполовину вымер, а она осталась одна. Старенькая.

Помню, отпустили меня в увольнение. Прежде чем пойти к тете, я зашла в магазин. До войны страшно любила конфеты. Говорю:

– Дайте мне конфет.

Продавщица смотрит на меня, как на сумасшедшую. Я не понимала: что такое – карточки, что такое – блокада? Все люди в очереди повернулись ко мне, а у меня винтовка больше, чем я. Когда нам их выдали, я посмотрела и думаю: “Когда я дорасту до этой винтовки?”. И все вдруг стали просить, вся очередь:

– Дайте ей конфет. Вырежьте у нас талоны.

И мне дали.

На улице собирали помощь фронту. Прямо на площади на столах лежали большие подносы, люди шли и снимали, кто перстень золотой, кто серьги. Часы несли, деньги… Никто ничего не записывал, никто не расписывался. Женщины снимали с рук кольца обручальные…

Эти картины в моей памяти…

И был знаменитый сталинский приказ за номером двести двадцать семь – “Ни шагу назад!”. Повернешь назад – расстрел! Расстрел – на месте. Или – под трибунал и в специально созданные штрафные батальоны. Тех, кто туда попадал, называли смертниками. А вышедших из окружения и бежавших из плена – в фильтрационные лагеря. Сзади за нами шли заградотряды… Свои стреляли в своих…

Эти картины в моей памяти…

Обычная поляна… Мокро, грязно после дождя. Стоит на коленях молодой солдат. В очках, они без конца у него падают почему-то, он их поднимает. После дождя… Интеллигентный ленинградский мальчик. Трехлинейку у него уже забрали. Нас всех выстроили. Везде лужи… Мы… Слышим, как он просит… Он клянется… Умоляет, чтобы его не расстреливали, дома у него одна мама. Начинает плакать. И тут же его – прямо в лоб. Из пистолета. Показательный расстрел – с любым так будет, если дрогнет. Пусть даже на одну минуту! На одну…

Этот приказ сразу сделал из меня взрослую. Об этом нельзя было… Долго не вспоминали… Да, мы победили, но какой ценой! Какой страшной ценой?!

Не спали мы сутками – столько было раненых. Однажды трое суток никто не спал. Меня послали с машиной раненых в госпиталь. Сдала раненых, назад машина ехала пустая, и я выспалась. Вернулась, как огурчик, а наши все с ног падают.

Встречаю комиссара:

– Товарищ комиссар, мне стыдно.

– Что такое?

– Я спала.

– Где?

Рассказываю ему, как отвозила раненых, назад ехала пустая и выспалась.

– Ну и что? Молодец! Пусть хоть один человек будет нормальный, а то все засыпают на ходу.

А мне было стыдно. И с такой совестью мы жили всю войну.

В медсанбате ко мне хорошо относились, но я хотела быть разведчицей. Сказала, что убегу на передовую, если меня не отпустят. Хотели из комсомола за это исключить, за то, что не подчиняюсь военному уставу. Но все равно я удрала…

Первая медаль “За отвагу”…

Начался бой. Огонь шквальный. Солдаты залегли. Команда: “Вперед! За Родину!”, а они лежат. Опять команда, опять лежат. Я сняла шапку, чтобы видели: девчонка поднялась… И они все встали, и мы пошли в бой…

Вручили мне медаль, и в тот же день мы пошли на задание. И у меня впервые в жизни случилось… Наше… Женское… Увидела я у себя кровь, как заору:

– Меня ранило…

В разведке с нами был фельдшер, уже пожилой мужчина. Он ко мне:

– Куда ранило?

– Не знаю куда… Но кровь…

Мне он, как отец, все рассказал…

Я ходила в разведку после войны лет пятнадцать. Каждую ночь. И сны такие: то у меня автомат отказал, то нас окружили. Просыпаешься – зубы скрипят. Вспоминаешь – где ты? Там или здесь?

Кончилась война, у меня было три желания: первое – наконец я не буду ползать на животе, а стану ездить на троллейбусе, второе – купить и съесть целый белый батон, третье – выспаться в белой постели и чтобы простыни хрустели. Белые простыни…»

Альбина Александровна Гантимурова, старший сержант, разведчица

«Жду второго ребенка… У меня сыну – два года, и я беременная. Тут – война. И муж на фронте. Я поехала к своим родителям и сделала… Ну, вы понимаете? Аборт… Хотя это тогда запрещалось… Как рожать? Кругом слезы… Война! Как рожать среди смерти?

Окончила курсы шифровальщиц, отправили на фронт. Хотела отомстить за своего ребеночка, за то, что я его не родила. Мою девочку… Должна была родиться девочка…

Просилась на передовую. Оставили в штабе…»

Любовь Аркадьевна Чарная, младший лейтенант, шифровальщица

«Уходили из города… Все уходили… В полдень двадцать восьмого июня сорок первого года мы, студенты Смоленского пединститута, тоже собрались во дворе типографии. Сбор был недолгим. Вышли из города по старой Смоленской дороге в направлении города Красное. Соблюдая осторожность, двигались отдельными группами. К концу дня жара спала, идти стало легче, пошли быстрее, не оглядываясь. Оглядываться боялись… Остановились на привал, и только тогда взглянули на восток. Весь горизонт был охвачен багровым заревом, с расстояния сорока километров казалось, что оно заняло все небо. Ясно стало, что не десять и не сто домов горят. Горит весь Смоленск…

Было у меня новое, такое воздушное платье с оборочками. Нравилось оно Вере, моей подружке. Несколько раз она его примеряла. Я обещала подарить его ей на свадьбу. Замуж она собиралась. И парень у нее был хороший.

А тут вдруг война. Уходим на окопы. Вещи свои в общежитии сдаем коменданту. А как же платье? “Возьми, Вера”, – говорила я, когда мы уходили из города.

Не взяла. Мол, как и обещала, подаришь на свадьбу. Сгорело в том зареве платье.

Все время мы теперь шли и оборачивались. Казалось, что нам печет в спину. Всю ночь не останавливались, а с рассветом вышли на работу. Рыть противотанковые рвы. Семь метров отвесная стена и три с половиной метра вглубь. Копаю, а лопата огнем горит, песок кажется красным. Стоит перед глазами наш дом с цветами и сиренью… Белой сиренью…

Жили мы в шалашах на заливном лугу между двух рек. Жара и сырость. Комаров тьма. Перед сном выкурим их из шалашей, а с рассветом все равно просачиваются, спокойно не поспишь.

Увезли меня оттуда в санчасть. Там на полу вповал мы лежали, Много нас тогда заболело. Температура высокая. Озноб. Лежу – плачу. Открылась дверь в палату, доктор с порога (дальше и пройти нельзя было, матрацы вплотную лежали) говорит: “Иванова, плазмодий в крови”. Это у меня, значит. Она не знала, что для меня страха большего не было, чем этот плазмодий, с того раза, как я о нем в учебнике еще в шестом классе прочитала. А тут репродуктор заиграл: “Вставай, страна огромная…”. Впервые я тогда услышала эту песню. “Вот выздоровлю, – думаю, – и сразу уйду на фронт”.

Привезли меня в Козловку – недалеко от Рославля, выгрузили на лавку, сижу, держусь изо всех сил, чтобы не упасть, слышу будто во сне:

– Эта?

– Да, – сказал фельдшер.

– Ведите в столовую. Сначала накормите.

И вот я в кровати. Вы можете понять, что это такое, не на земле у костра, не в плащ-палатке под деревом, а в госпитале, в тепле. На простыне. Семь дней я не просыпалась. Рассказывали: сестры будили и кормили меня, а я не помню. А когда через семь дней проснулась сама, пришел врач, осмотрел и сказал:

– Организм крепкий, справится.

И я опять провалилась в сон.

…На фронте сразу попала со своей частью в окружение. Норма питания – два сухаря в день. Хоронить убитых не хватало времени, их просто засыпали песком. Лицо закрывали пилоткой… “Если выживем, – сказал командир, – отправлю тебя в тыл. Я раньше думал, что женщина здесь и двух дней не выдержит. Как представлю свою жену…” Я расплакалась от обиды, для меня это было хуже смерти – сидеть в такое время в тылу. Умом и сердцем я выдерживала, я не выдерживала физически. Физические нагрузки… Помню, как таскали снаряды на себе, таскали орудия по грязи, особенно на Украине, такая тяжелая земля после дождя или весной, она как тесто. Даже вот выкопать братскую могилу и похоронить товарищей, когда мы все трое суток не спали… даже это тяжело. Уже не плакали, чтобы плакать тоже нужны силы, а хотелось спать. Спать и спать.

На посту я ходила без остановки взад-вперед и стихи вслух читала. Другие девчонки песни пели, чтобы не упасть и не заснуть…»

Валентина Павловна Максимчук, зенитчица

«Вывозили раненых из Минска… Я шла на высоких каблуках, стеснялась, что малая ростом. Каблук один сломался, а тут кричат: “Десант!”. И я босиком бегу, а туфли в руке, жалко, очень красивые туфли.

Когда нас окружили и видим, что не вырвемся, то мы с санитаркой Дашей поднялись из канавы, уже не прячемся, стоим во весь рост: пусть лучше головы снарядом сорвет, чем они возьмут нас в плен, будут издеваться. Раненые, кто мог встать, тоже встали…

Когда я увидела первого фашистского солдата, я не смогла слово выговорить, у меня отнялась речь. А они идут молодые, веселые и улыбаются. И где бы они ни остановились, где бы ни увидели колонку или колодец, начинали мыться. Рукава у них всегда закатаны. Моются, моются… Кровь вокруг, крики, а они моются, моются… И такая ненависть поднималась… Я пришла домой, я две блузки поменяла. Так все внутри протестовало против того, что они здесь. Я не могла спать ночами. Ка-а-а-ак?! А соседку нашу, тетю Клаву, парализовало, когда она увидела, что они ходят по нашей земле. В ее доме… Она скоро умерла, потому что не могла это перенести…»

Мария Васильевна Жлоба, подпольщица

«Немцы въехали в деревню… На больших черных мотоциклах… Я глядела на них во все глаза: они были молодые, веселые. Все время смеялись. Они хохотали! Сердце останавливалось, что они здесь, на твоей земле, и еще смеются.

Я только мечтала отомстить. Воображала, как погибну, и обо мне напишут книгу. Останется мое имя. Это были мои мечты…

В сорок третьем году родила дочку… Это уже мы с мужем пришли в лес к партизанам. На болоте родила, в стогу сена. Пеленочки на себе сушила, положу за пазуху, согрею и опять пеленаю. Вокруг все горело, жгли деревни вместе с людьми. В школы сгоняли, в церкви… Обливали керосином… У меня моя пятилетняя племянница – она слушала наши разговоры – спросила: “Тетя Маня, когда я сгорю, что от меня останется? Только ботики…”. Вот о чем наши дети нас спрашивали…

Я сама огарки собирала… Собирала своей подруге семью… Косточки в золе находили, и где остался кусочек одежды, хоть окраечек какой, узнавали, кто это. Каждый своего искал. Подняла я один кусочек, подруга говорит: “Мамина кофта…”. И упала. Кто в простынку, кто в наволочку косточки собирал. Что принесли. Мы с подругой – в сумочку, и полсумочки не набрали. В могилку общую все складывали. Все черное, только косточки белые. И костная зола… Я ее уже узнавала… Она – белая-белюсенькая…

После этого куда бы меня не посылали, я не боялась. Ребеночек у меня был маленький, в три месяца я его уже на задание брала. Комиссар меня отправлял, а сам плакал… Медикаменты из города приносила, бинты, сыворотку… Между ручек и между ножек положу, пеленочками перевяжу и несу. В лесу раненые умирают. Надо идти. Надо! Никто другой не мог пройти, не мог пробраться, везде немецкие и полицейские посты, одна я проходила. С ребеночком. Он у меня в пеленочках…

Теперь признаться страшно… Ох, тяжело! Чтобы была температура, ребеночек плакал, солью его натирала. Он тогда красный весь, по нем сыпь пойдет, он кричит, из кожи лезет. Остановят у поста: “Тиф, пан… Тиф…”. Они гонят, чтобы скорее уходила: “Вэк! Вэк!”. И солью натирала, и чесночок клала. А дитятко маленькое, я его еще грудью кормила.

Как пройдем посты, войду в лес, плачу-плачу. Кричу! Так дитятко жалко. А через день-два опять иду…»

Мария Тимофеевна Савицкая-Радюкевич, партизанская связная

«Узнала ненависть… Впервые узнала это чувство… Как они могут ходить по нашей земле! Кто они такие? У меня поднималась температура от этих сцен. Почему они тут?

Пройдет колонна военнопленных, и сотни трупов оставались на дороге… Сотни… Тех, кто падал без сил, их тут же пристреливали. Их гнали, как скот. По мертвым уже не голосили. Не успевали хоронить – столько их было. Они долго лежали на земле… Живые жили с мертвыми…

Встретила сводную сестру. Их деревню сожгли.

У нее было трое сыновей, всех уже нет. И дом сожгли, и детей сожгли. Она сядет на землю и качается из стороны в сторону, качает свою беду. Поднимется – и не знает, куда идти. К кому?

Мы ушли в лес все: папа, братья и я. Никто нас не агитировал, не заставлял, мы – сами. Мама осталась только с коровой…»

Елена Федоровна Ковалевская, партизанка

«Я даже не задумывалась… У меня была специальность, нужная фронту. И я ни секунды не размышляла и не колебалась. Вообще я мало тогда встречала людей, которые хотели пересидеть это время. Переждать. Одну помню… Молодую женщину, нашу соседку… Она мне честно призналась: “Я люблю жизнь. Я хочу пудриться и краситься, я не хочу умирать”. Больше таких не видела. Может быть, они молчали, таились. Не знаю, что вам ответить…

Помню, что вынесла цветы из своей комнаты и попросила соседей:

– Поливайте, пожалуйста. Я скоро вернусь.

А вернулась через четыре года…

Девчонки, которые оставались дома, нам завидовали, а женщины плакали. Одна из девушек, которая ехала со мной, стоит, все плачут, а она нет. Потом взяла и помочила водой себе глаза. Раз-другой. Носовым платочком. А то, мол, неудобно, все плачут. Разве мы понимали, что такое война? Молодые… Это теперь я просыпаюсь ночью от страха, когда мне приснится, что я на войне… Самолет летит, мой самолет, набирает высоту и… падает… Я понимаю, что я падаю. Последние минуты… И так страшно, пока не проснешься, пока этот сон не улетучится. Старый человек боится смерти, а молодой смеется. Он – бессмертный! Я не верила, что умру…»

Анна Семеновна Дубровина-Чекунова, гвардии старший лейтенант, летчица

«Окончила медучилище… Приехала домой, у меня болел отец. И тут – война. Запомнила, что было утро… Я узнала эту страшную новость утром… Еще роса на листве деревьев не высохла, а уже сказали – война! И вот эта роса, которую я вдруг увидела на траве и деревьях, так ясно увидела – мне и на фронте вспоминалась. Природа находилась в контрасте с тем, что происходило с людьми. Ярко светило солнце… Расцвели ромашки, мои любимые, их было видимо-невидимо в лугах…

Помню, прячемся где-то в пшенице, день солнечный. Автоматы немецкие та-та-та-та – и тишина. Только слышишь, как пшеница шумит. Опять немецкие автоматы та-та-та-та… И думаешь: услышишь ли ты когда-нибудь еще, как пшеница шумит? Этот шум…»

Мария Афанасьевна Гарачук, военфельдшер

«Эвакуировали нас с мамой в тыл… В Саратов… Где-то за три месяца выучилась там на токаря. По двенадцать часов стояли у станков. Голодали. В мыслях одно – попасть на фронт. Там питание какое-никакое. Будут сухари и сладкий чай. Дадут масло. От кого мы это услышали, не помню. Может, от раненых на станции? Спасались от голода, ну и, ясно дело, были комсомолки. Пошли с подружкой в военкомат, но не признались там, что работаем на заводе. Тогда бы нас не взяли. А так записали.

Направили в Рязанское пехотное училище. Выпустили оттуда командирами пулеметных отделений. Пулемет тяжелый, на себе его тащишь. Как лошадь. Ночь. Стоишь на посту и ловишь каждый звук. Как рысь. Каждый шорох сторожишь… На войне, как говорится, ты наполовину человек, а наполовину зверь. Это так… Другим способом не выжить. Если будешь только человек – не уцелеешь. Башку снесет! На войне надо что-то о себе вспомнить. Что-то такое… Вспомнить что-то из того, когда человек еще был не совсем человек… Я не сильно ученая, простой бухгалтер, но это я знаю.

До Варшавы дошла… И все пешочком, пехота, как говорится, пролетариат войны. На брюхе ползли… Не спрашивайте больше меня… Не люблю я книг о войне. О героях… Шли мы больные, кашляющие, не выспавшиеся, грязные, плохо одетые. Часто голодные… Но победили!»

Любовь Ивановна Любчик, командир взвода автоматчиков

«Мой отец, я знала, убит… Брат погиб. И погибнуть или не погибнуть – уже не имело для меня значения. Жалко было только нашу маму. Из красавицы она мгновенно превратилась в старую женщину, очень обиженную на судьбу, она не могла жить без папы.

– Зачем ты идешь на войну? – спросила она.

– Отомстить за папу.

– Папа бы не перенес, когда бы увидел тебя с винтовкой.

А папа мне в детстве косички заплетал. Банты завязывал. Он и сам любил красивую одежду больше, чем мама.

Служила я в части телефонисткой. Больше всего запомнила, как командир кричал в трубку: “Пополнение! Прошу пополнение! Требую пополнение!”. И так каждый день…»

Ульяна Осиповна Немзер, сержант, телефонистка

«Я – не героиня… Я была красивая девочка, меня в детстве баловали…

Пришла война… Умирать было неохота. Стрелять страшно, я никогда не думала, что буду стрелять. Ой, что вы! Я темноты боялась, густого леса. Конечно, зверей боялась… Ой… Не представляла, как это можно встретиться с волком или диким кабаном. Даже собак с детства боялась, маленькую меня укусила большая овчарка, и я их боялась. Ой, что вы! Такая я… А всему в партизанах научилась… Стрелять научилась – из винтовки, пистолета и пулемета. И сейчас, если надо, покажу. Вспомню. Нас даже учили, как действовать, если нет никакого другого оружия, кроме ножа или лопаты. Темноты перестала бояться. И зверей… Но змею обойду, к змеям не привыкла. По ночам в лесу часто выли волчицы. А мы сидели в своих землянках – и ничего. Волки злые, голодные. У нас были такие маленькие землянки, как норы. Лес наш дом. Партизанский дом. Ой, что вы! Я стала бояться леса после войны… Я сейчас никогда не езжу в лес…

Но всю войну думала, что могла бы просидеть дома, возле мамы. Моей красивой мамы, мама была очень красивая. Ой, что вы! Я бы не решилась… Сама – нет. Не решилась… Но… Нам сказали… Город взяли немцы, и я узнала, что я – еврейка. А до войны мы все жили дружно: русские, татары, немцы, евреи… Были одинаковые. Ой, что вы! Даже я не слышала этого слова “жиды”, потому что жила с папой, мамой и книгами. Мы стали прокаженными, нас отовсюду гнали. Боялись нас. Даже некоторые наши знакомые не здоровались. Их дети не здоровались. А соседи нам говорили: “Оставьте все свои вещи, они все равно вам уже не нужны”. До войны мы с ними дружили. Дядя Володя, тетя Аня… Что вы!

Маму застрелили… Случилось это за несколько дней до того, как мы должны были переселиться в гетто. Везде по городу висели приказы: евреям не разрешается – ходить по тротуарам, стричься в парикмахерской, покупать что-либо в магазине… Нельзя смеяться, нельзя петь… Ой, что вы! Мама к этому еще не привыкла, она всегда была рассеянная. Наверное, не поверила… Может, она зашла в магазин? Ей что-нибудь грубое сказали, и она засмеялась. Как красивая женщина… До войны она пела в филармонии, ее все любили. Ой, что вы! Я представляю… Если бы она не была такая красивая… Наша мама… Была бы она со мной или с папой… Я все время об этом думаю… Чужие люди принесли нам ее ночью, принесли мертвую. Уже без пальто и ботинок. Это был кошмар. Ужасная ночь! Ужасная! Пальто и ботинки кто-то снял. Снял золотое обручальное кольцо. Папин подарок…

В гетто у нас не было дома, нам достался чердак в чужом доме. Папа взял скрипку, самая дорогая наша довоенная вещь, папа хотел ее продать. У меня была тяжелая ангина. Я лежала… Лежала с высокой температурой и не могла разговаривать. Папа хотел купить каких-нибудь продуктов, он боялся, что я умру. Умру без мамы… Без маминых слов, без маминых рук. Я, такая балованная… Любимая… Ждала я его три дня, пока знакомые не передали, что папу убили… Сказали, что из-за скрипки… Не знаю, была ли она дорогая, папа, уходя, сказал: “Хорошо, если дадут банку меда и кусок масла”. Ой, что вы! Я – без мамы… Без папы…

Пошла искать папу… Хотела найти его хотя бы мертвого, чтобы мы были вдвоем. Была я светлая, а не черная, светлые волосы, брови, и меня в городе никто не тронул. Я пришла на базар… И встретила там папиного друга, он уже жил в деревне, у своих родителей. Тоже музыкант, как и мой папа. Дядя Володя. Я все ему рассказала… Он посадил меня на телегу, накрыл кожухом. На телеге пищали поросята, кудахтали куры, ехали мы долго. Ой, что вы! До вечера ехали. Я спала, просыпалась…

Так попала к партизанам…»

Анна Иосифовна Струмилина, партизанка

«Был парад… Наш партизанский отряд соединился с частями Красной Армии, и после парада нам сказали, чтобы сдали оружие и шли восстанавливать город. А у нас не укладывалось в сознании: как это – еще идет война, еще только одна Белоруссия освобождена, а мы должны отдать оружие. Каждая из нас хотела идти воевать дальше. И мы пришли в военкомат, все наши девчонки… Я сказала, что я медсестра и прошу отправить меня на фронт. Мне пообещали: “Хорошо, мы вас возьмем на учет, и если вы потребуетесь, то вызовем. А пока идите и работайте”.

Жду. Не вызывают. Снова иду в военкомат… Много раз… И наконец мне откровенно сказали, что нет такой надобности, уже достаточно медицинских сестер. Надо вот кирпичи в Минске разобрать… Город в руинах… Какие у нас были девчонки, спрашиваете? У нас была Чернова, уже беременная, она несла мину на боку, где рядом билось сердце будущего ребенка. Вот и разбирайтесь с этим, что это были за люди. Нам зачем в этом разбираться, мы такими были. Нас воспитали, что Родина и мы – это одно и то же. Или другая моя подруга, она водила по городу свою девочку, а у той под платьицем тело было обернуто листовками, и она поднимала ручки и жаловалась: “Мама, мне жарко. Мама, мне жарко”. А на улицах везде немцы. Полицаи. Немца еще можно обмануть, а полицая трудно. Он – свой, он твою жизнь знает, твое нутро. Твои мысли.

И даже вот дети… Их мы забрали к себе в отряд, но это же дети. Как спасти? Решили отправить за линию фронта, так они из детприемников бежали на фронт. Их ловили в поездах, по дорогам. Они опять вырывались, и опять на фронт.

История еще сотни лет будет разбираться: что это такое? Что это были за люди? Откуда? Вы представляете: беременная идет с миной… Ну, ждала же она ребенка… Любила, хотела жить. И конечно, боялась. Но она шла… Не ради Сталина шла, а ради своих детей. Их будущей жизни. Она не хотела жить на коленях. Покориться врагу… Может быть, мы были слепые, и даже не буду отрицать, многого мы тогда не знали и не понимали, но мы были слепые и чистые одновременно. Мы были из двух частей, из двух жизней. Вы должны это понять…»

Вера Сергеевна Романовская, партизанская медсестра

«Начиналось лето… Я окончила медучилище. Получила диплом. Война! Сразу вызвали в военкомат и приказ: “Вот вам два часа времени. Соберитесь. Отправляем на фронт”. Я сложила все в один маленький чемоданчик.

– Что вы взяли с собой на войну?

– Конфеты.

– Как?

– Целый чемодан конфет. Мне там, в той деревне, куда меня после училища распределили, дали подъемные. Деньги были, и я на все эти деньги купила целый чемодан шоколадных конфет. Я знала, что на войне деньги мне не понадобятся. А наверх положила фотографию курса, где все мои девочки. Пришла в военкомат. Военком спрашивает: “Куда вас направить?”. Я ему говорю: “А подруга моя куда пойдет?”. Мы с ней вместе в Ленинградскую область приехали, она работала в соседней деревне за пятнадцать километров. Он смеется: “Она точно так же спросила”. Взял мой чемодан, чтобы поднести к полуторке, которая везла нас к станции: “Что у вас там такое тяжелое?” – “Конфеты. Целый чемодан”. Он замолчал. Перестал улыбаться. Я видела, что ему не по себе, даже как-то стыдно. Это был немолодой человек… Он знал, куда меня провожает…»

Мария Васильевна Тихомирова, фельдшер

«Моя судьба сразу решилась…

В военкомате висело объявление: “Нужны шоферы”. И я окончила курсы шоферов… Шестимесячные… Даже не обратили внимания на то, что я учительница (до войны в педтехникуме училась). Кому в войну нужны учителя? Нужны солдаты. Нас много девочек было, целый автобат.

Однажды на учениях… Я не могу это без слез почему-то вспоминать… Была весна. Мы отстрелялись и шли назад. И я нарвала фиалок. Маленький такой букетик. Нарвала и привязала его к штыку. Так и иду.

Возвратились в лагерь. Командир построил всех и вызывает меня. Я выхожу… И забыла, что у меня фиалки на винтовке. А он меня начал ругать: “Солдат должен быть солдат, а не сборщик цветов”. Ему было непонятно, как это в такой обстановке можно о цветах думать. Мужчине было непонятно… Но я фиалки не выбросила. Я их тихонько сняла и в карман засунула. Мне за эти фиалки дали три наряда вне очереди…

Другой раз стою на посту. В два часа ночи пришли меня сменять, а я отказалась. Отправила сменщика спать: “Ты днем постоишь, а я сейчас”. Согласна была простоять всю ночь, до рассвета, лишь бы послушать птиц. Только ночью что-то напоминало прежнюю жизнь. Мирную.

Когда мы уходили на фронт, шли по улице, люди стояли стеной: женщины, старики, дети. И все плакали: “Девчонки идут на фронт”. Нас шел целый батальон девушек.

Я – за рулем… Собираем после боя убитых, они по полю разбросаны. Все молодые. Мальчики. И вдруг – девушка лежит. Убитая девушка… Тут все замолкают…»

Тамара Илларионовна Давидович, сержант, шофер

«Как я собиралась на фронт… Вы не поверите… Думала, что ненадолго. Скоро врага победим! Взяла одну юбку, притом любимую, две пары носков и одни туфли. Из Воронежа мы отступали, но я помню, как мы забежали в магазин, и я купила там себе еще одни туфли на высоких каблуках. Вот помню, что отступаем, все черное, дымное (но магазин открыт – чудо!), и мне почему-то захотелось купить туфли. Как сейчас помню, такие изящные туфельки… И духи еще купила…

Трудно сразу отказаться от жизни, которая до этого была. Не только сердце, а весь организм сопротивлялся. Помню, что радостная выбежала из магазина с этими туфельками. Вдохновенная. А везде дым… Грохот… Я уже была на войне, но о войне еще думать не хотела. Не верила.

А вокруг все гремело…»

Вера Иосифовна Хорева, военный хирург

О быте и бытии

«Мечтали… Хотели воевать…

Разместили нас в вагоне, и начались занятия. Все было не таким, как нам представлялось дома. Надо было рано вставать, и весь день ты на бегу. А в нас еще жила прежняя жизнь. Мы возмущались, когда командир отделения, младший сержант Гуляев, имевший четырехклассное образование, учил нас уставу и произносил неправильно отдельные слова. Нам казалось: чему он может научить? А он учил нас, как не погибнуть…

После карантина, перед принятием присяги, старшина привез обмундирование: шинели, пилотки, гимнастерки, юбки, вместо комбинации – из бязи пошитые по-мужски две рубахи с рукавами, вместо обмоток – чулки и американские тяжелые ботинки с металлическими подковами во весь каблук и на носках. В роте по своему росту и комплекции я оказалась самой маленькой, рост сто пятьдесят три сантиметра, обувь тридцать пятого размера и, естественно, военной промышленностью такие мизерные размеры не шились, а уж тем более Америка нам их не поставляла. Мне достались ботинки сорок второго размера, надевала и снимала их, не расшнуровывая, и такие они тяжелые, что я ходила, волоча ноги по земле. От моего строевого шага по каменной мостовой высекались искры, и ходьба была похожа на что угодно, кроме строевого шага. Жутко вспомнить, каким кошмарным был первый марш. Я готова была совершить подвиг, но не готова была вместо тридцать пятого носить сорок второй размер. Это так тяжело и так некрасиво! Так некрасиво!

Командир увидел, как я иду, вызвал из строя:

– Смирнова, как ты ходишь строевым? Что, тебя не учили? Почему ты не поднимаешь ноги? Объявляю три наряда вне очереди…

Я ответила:

– Есть, товарищ старший лейтенант, три наряда вне очереди! – повернулась, чтобы идти, и упала. Выпала из ботинок… Ноги были в кровь стерты….

Тогда и выяснилось, что ходить я уже не могла. Ротному сапожнику Паршину дали приказ сшить мне сапоги из старой плащ-палатки, тридцать пятого размера…»

Нонна Александровна Смирнова, рядовая, зенитчица

«А сколько было смешного…

Дисциплина, уставы, знаки различия – вся эта военная премудрость не давалась сразу. Стоим, охраняем самолеты. А в уставе говорится, что если кто идет, надо останавливать: “Стой, кто идет?”. Подружка моя увидела командира полка и кричит: “Стойте, кто идет? Вы меня извините, но я буду стрелять!”. Вообразите это себе. Она кричит: “Вы меня извините, но я буду стрелять!”. Вы меня извините… Ха-ха-ха…»

Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик

«Девушки приехали в училище с длинными косами… С прическами… У меня тоже косы вокруг головы… А как их промыть? Сушить где? Вы их только помыли, а тревога, вам надо бежать. Наш командир Марина Раскова велела всем косы состричь. Девчонки стригли и плакали. А Лиля Литвяк, впоследствии прославленная летчица, никак не хотела со своей косой расстаться.

Я иду к Расковой:

– Товарищ командир, ваш приказ выполнен, только Литвяк отказалась.

Марина Раскова, несмотря на свою женскую мягкость, могла быть очень строгим командиром. Она меня отправила:

– Какой ты парторг, если не можешь добиться выполнения приказа! Кругом шагом марш!

Платья, туфельки на каблуках… Как нам жалко их, в мешочки позапрятывали. Днем в сапогах, а вечером хоть немножко в туфельках перед зеркалом. Раскова увидела – и через несколько дней приказ: всю женскую одежду отправить домой в посылках. Вот так! Зато новый самолет мы изучили за полгода вместо двух лет, как это положено в мирное время.

В первые дни тренировок погибло два экипажа. Поставили четыре гроба. Все три полка, все мы плакали навзрыд.

Выступила Раскова:

– Подруги, вытрите слезы. Это первые наши потери. Их будет много. Сожмите свое сердце в кулак…

Потом, на войне, хоронили без слез. Перестали плакать.

Летали на истребителях. Сама высота была страшной нагрузкой для всего женского организма, иногда живот прямо в позвоночник прижимало. А девочки наши летали и сбивали асов, да еще каких асов! Вот так! Знаете, когда мы шли, на нас мужчины смотрели с удивлением: летчицы идут. Они восхищались нами…»

Клавдия Ивановна Терехова, капитан авиации

«Осенью меня вызвали в военкомат… Принял военком и спрашивает: “Прыгать умеете?”. Я призналась, что боюсь. Долго он агитировал за десантные войска: красивая форма, шоколад каждый день. Но я с детства боялась высоты. “Хотите в зенитную артиллерию?” А очень я знаю, что это такое – зенитная артиллерия? Тогда он предлагает: “Давайте направим вас в партизанский отряд.” – “А как маме оттуда писать в Москву?” Он берет и пишет красным карандашом на моем направлении: “Степной фронт…”

В поезде влюбился в меня молодой капитан. Всю ночь в нашем вагоне простоял. Он уже был обожженный войной, несколько раз раненый. Смотрел-смотрел на меня и говорит: “Верочка, только не опускайтесь, не становитесь грубой. Вы такая сейчас нежная. Я уже всего повидал!”. И дальше что-то в таком духе, что, мол, трудно выйти чистым из войны. Из ада.

Месяц добирались мы с подругой до четвертой гвардейской армии Второго Украинского фронта. Наконец догнали. Главный хирург вышел на несколько минут, посмотрел на нас, завел в операционную: “Вот ваш операционный стол…”. Санитарные машины одна за другой подходят, машины большие, “студебеккеры”, раненые лежат на земле, на носилках. Мы спросили только: “Кого брать первыми?” – “Тех, кто молчит…” Через час я уже стояла за своим столом, оперировала. И пошло… Оперируешь сутками, после чуток подремлешь, быстренько протрешь глаза, умоешься – и опять за свой стол. И через два человека третий – мертвый. Не успевали всем помочь. Третий – мертвый…

На станции в Жмеринке попали под страшную бомбежку. Состав остановился, и мы побежали. Замполит наш, вчера ему вырезали аппендицит, а он сегодня уже бежал. Всю ночь просидели в лесу, а состав наш разнесло в щепки. Под утро на бреющем полете немецкие самолеты стали прочесывать лес. Куда денешься? В землю, как крот, не полезешь. Я обхватила березу и стою: “Ох, мама-мамочка! Неужели я погибну? Выживу, буду самым счастливым человеком на свете”. Кому потом ни рассказывала, как за березу держалась, все смеялись. Ведь что было в меня попасть? Стою во весь рост, береза белая… Умора!

Конец ознакомительного фрагмента.