Глава IV
Воздушные замки
Я уже бегло упоминал о том, что разборчивый, привередливый и капризный вкус, развившийся у нашего героя, пресыщенного праздным чтением, не только лишил его способности к трезвой и сосредоточенной работе ума, но даже в какой-то мере отвратил его от того, чем он прежде увлекался.
Ему шел уже шестнадцатый год, когда его мечтательность и страсть к уединению стали настолько бросаться в глаза, что возбудили у сэра Эверарда серьезнейшие опасения. Стараясь что-то противопоставить этим наклонностям, он стал соблазнять племянника охотой и другими подобными занятиями на открытом воздухе, которые баронет в юные годы очень любил. Но хотя Эдуард добросовестно протаскался с ружьем целую осень, все же, как только он научился порядочно стрелять, это развлечение перестало доставлять ему удовольствие.
Следующей весной чтение увлекательной книги Исаака Уолтона{42} побудило Эдуарда примкнуть к братству рыбаков. Но из всех развлечений, созданных изобретательными людьми для утехи праздности, рыбная ловля наименее подходит человеку одновременно ленивому и нетерпеливому, и удочка нашего героя была вскоре заброшена. На юного мечтателя, как и на прочих людей, могли бы оказать воздействие общество и пример других, они больше, чем все прочие стимулы, способны овладеть и управлять естественным развитием наших страстей. Но соседей было мало, а воспитанные в своем семейном кругу молодые помещики были не из таких, чтобы Эдуард пожелал выбрать их себе в товарищи, а тем более соревноваться с ними в развлечениях, представлявших для них самое серьезное дело в жизни.
Было там, правда, еще несколько молодых людей и лучше воспитанных, и с более широкими взглядами, но из их общества наш герой был также до известной степени исключен. Дело в том, что сэр Эверард после смерти королевы Анны отказался от своего места в парламенте{43} и, по мере того как он старел и число его ровесников уменьшалось, понемногу отстранился от общества. Когда Эдуарду по тому или иному поводу приходилось встречаться с воспитанными и образованными молодыми людьми, принадлежавшими к его кругу и готовившимися занять то же положение в обществе, что и он, он испытывал среди них ощущение неполноценности, вызванное не столько отсутствием знаний, сколько неспособностью упорядочить и применить те, которые он усвоил. Его неприязнь к обществу усугубляла глубокая и все усиливающаяся впечатлительность. Малейшее действительное или воображаемое нарушение им этикета приводило его в отчаяние. Даже преступление не вызывает, пожалуй, у некоторых людей такого жгучего стыда и раскаянья, которые испытывает скромный, чувствительный и неопытный юноша при мысли, что он в чем-либо нарушил приличия или оказался в смешном положении. Там, где нам не по себе, мы не можем быть счастливы, а потому неудивительно, что Эдуард Уэверли считал, что он не любит общества и не годится для него, только из-за того, что он не приобрел еще умения жить в нем свободно и привольно, одновременно и получая от него удовольствие, и доставляя его другим.
Он проводил с дядей и теткой много часов, слушая бесконечные рассказы, на которые так щедры старики. Но даже и тогда его пылкое воображение часто разгоралось. Семейные предания и генеалогия, к которым больше всего обращался в своих рассказах сэр Эверард, представляют собой прямую противоположность янтаря: последний, будучи сам ценным веществом, часто заключает в себе мух, соломинки и подобные пустяки, между тем как первые, будучи сами по себе пустыми и вздорными, спасают от забвения много редкого и ценного в древних нравах и увековечивают множество мелких и любопытных фактов, которые бы иначе не сохранились и не дошли до потомства. Эдуарду Уэверли не раз приходилось зевать над сухим перечнем своих предков и их различных браков между собой и внутренне восставать против безжалостно обстоятельного педантизма, с которым сэр Эверард напоминал ему о степенях свойства, связывавшего дом Уэверли со всякими отважными баронами, рыцарями и сквайрами. Не раз в глубине своего сердца он с горечью Хотспера{44} проклинал тарабарщину геральдики со всеми ее грифонами, кротами и драконами двуногими и четвероногими, – и это несмотря на то, что он был многим обязан трем горностаям своего герба. Но все же были и такие мгновения, когда эти рассказы увлекали его воображение и вознаграждали за внимание.
Подвиги Уилиберта Уэверли во Святой земле{45}; его долгое отсутствие и опасные приключения; его мнимая смерть и возвращение в тот самый вечер, когда избранница его сердца обвенчалась с героем, защищавшим ее от оскорблений и притеснений во время его странствий; великодушие, с которым крестоносец отказался от своих притязаний и пошел искать в соседнем монастыре мир, еже не прейде, – все это и подобные рассказы он готов был слушать, пока сердце его не загоралось огнем и глаза не начинали лихорадочно блестеть. Не менее потрясенный, слушал он, как его тетка мисс Рэчел повествовала о страданиях и мужестве леди Алисы Уэверли во время великой гражданской войны. Добродушное лицо почтенной старой девы принимало величавое выражение, когда она рассказывала, как после битвы при Вустере{46} король Карл целый день скрывался в Уэверли-Оноре и как в тот момент, когда отряд кавалерии приближался к замку, чтобы произвести обыск, леди Алиса послала своего младшего сына с горсткой слуг задержать неприятеля хотя бы ценою жизни, пока король не успеет спастись бегством.
– Царство ей небесное, – продолжала обычно мисс Рэчел, устремляя свой взгляд на портрет героини, – дорого заплатила она за спасение государя – жизнью своего любимого детища. Его принесли в замок пленного, смертельно раненного. Ты можешь проследить капли его крови от парадной, вдоль малой галереи, вплоть до гостиной, где они положили его на пол и оставили умирать у ног матери. И все же они утешали друг друга, так как по глазам матери он понял, что цель его отчаянной защиты достигнута. Да, помню я, – продолжала она, – одну девушку, которая знала и любила его. Мисс Люси Сент-Обен прожила и умерла в девицах, хотя и была одной из самых красивых и богатых невест в округе; весь свет бегал за ней, но она так и проносила вдовье платье всю свою жизнь в память бедного Уильяма – ведь они не успели обвенчаться, но были помолвлены, – и умерла она… точно не припомню когда. Знаю только, что в ноябре того самого года, когда она почувствовала, что ей недолго остается жить, она пожелала еще раз побывать в Уэверли-Оноре. Она посетила все те места, где бывала с братом моего деда, и просила приподнять ковры, чтобы проследить кровавые следы, и если бы слезы могли смыть их, ты бы их больше не увидел, так как, говорю тебе, во всем доме не было сухого глаза. Тебе бы показалось, Эдуард, что сами деревья печалятся о ней, – листья с них так и падали, а не было ни ветерка, и действительно, выглядела она так, как будто ей их больше зелеными не увидеть.
Под впечатлением таких легенд наш герой старался уйти куда-нибудь подальше, чтобы погрузиться в мир фантазий, который они вызывали. В углу обширной сумрачной библиотеки, освещенной лишь догорающими головнями в огромном массивном камине, он часами предавался тому внутреннему чародейству, благодаря которому прошлые или воображаемые события представляются в действии, происходящем перед глазами мечтателя. Тогда-то возникало перед ним в длинном и пышном шествии все великолепие брачного пира в замке Уэверли; высокая изможденная фигура его настоящего хозяина, в то время как он стоял в одежде пилигрима, никому не приметный зритель торжества своего предполагаемого наследника и своей нареченной невесты; громовой удар внезапной развязки; вассалы, бросающиеся к оружию; изумление жениха; ужас и смятение невесты; терзания Уилиберта, понявшего, что сердце и рука невесты отданы добровольно; выражение достоинства и глубокого чувства, с которым он бросает наземь уже наполовину выхваченный из ножен меч и навеки удаляется из дома своих отцов. Затем Эдуард менял место действия, и фантазия по его велению представляла ему трагедию, рассказанную тетушкой Рэчел. Он видел, как леди Уэверли сидит в своем покое, напрягая слух при малейшем шорохе, и сердце у нее бьется от двойной муки: она прислушивается к замирающему эху копыт королевского коня, а когда оно умолкло, слышит в каждом ветерке, шелестящем в деревьях парка, отзвук отдаленной схватки. Вот издали доносится шум, похожий на рокот вздувающегося потока; он все ближе, и Эдуард уже ясно различает конский топот, крики и возгласы людей вперемежку с пистолетными выстрелами – и все это несется к замку. Леди вскакивает, вбегает испуганный слуга… Но к чему продолжать подобное описание?
Чем глубже вживался наш герой в этот идеальный мир, тем досаднее становились ему всяческие помехи. Замок окружали обширные земли, значительно превосходившие размерами обычный парк и носившие название Уэверли-Чейс. Когда-то здесь был сплошной лес, и хотя сейчас в нем попадались обширные прогалины, на которых резвились молодые олени, он сохранял свою первоначальную дикость. Лес пересекали широкие просеки, во многих местах наполовину заросшие кустарником, за которым красавицы былых времен любили смотреть, как борзые травят оленей, а то и сами стреляли в них из арбалета. В одном месте, отмеченном замшелым готическим памятником, сохранявшим название «Королевской стоянки», по преданию, сама Елизавета{47} пронзила своими стрелами семь диких оленей. Это было любимое место Уэверли. Иногда, захватив с собой ружье и спаниеля, чтобы оправдаться перед другими, и засунув в карман книгу, чтобы оправдаться в собственных глазах, он бродил по этим длинным аллеям, которые после подъема мили в четыре постепенно сужались в каменистую тропу, проходившую между скал по покрытому лесом ущелью Мерквуд-дингл, внезапно выходившему на глубокое и мрачное озерцо, названное по той же причине Мерквуд-мир{48}. Там в былые годы на скале, окруженная почти со всех сторон водой, стояла одинокая башня, получившая название «Твердыни Уэверли», так как в тревожные времена она часто служила убежищем этому роду. Оттуда во время распрей Йоркского и Ланкастерского домов{49} последние приверженцы Алой розы, дерзавшие поддерживать ее, совершали изнурительные для противника набеги, пока крепость не была захвачена знаменитым Ричардом Глостером{50}. Здесь же долго держался отряд кавалеров под предводительством Найджела Уэверли, старшего брата того Уильяма, судьбу которого поминала тетушка Рэчел. На фоне этих же пейзажей Эдуард любил «пережевывать жвачку сладостно-горьких грез»{51} и, как дитя среди игрушек, выбирал и строил из блестящих, но бесполезных образов и эмблем, которыми было населено его воображение, видения такие же блестящие и недолговечные, как краски вечернего неба. Как сказалось такое занятие на его характере и нравственном облике, будет явствовать из следующей главы.