3
– Нет-нет-нет, – говорю я, устраивая форменный бунт, – вы должны ехать. Именно вы.
За те мгновения, пока длится растерянность Мостового, я читаю в его глазах ненароком приоткрывшийся внутренний мир шефа. По крайней мере, ту его часть, в которой обитаю я сам – есть в голове Мостового и такой уголок.
Шеф быстро собирается, быстро восстанавливая глухую стену между мной и своими мыслями. Для этого ему нужно не так много, всего лишь – придать лицу обычное, чуть рассеянное выражение, а глазам – холодный блеск. Но главное я уже заметил. За считанные секунды Мостовой прокрутил в голове несколько вариантов моей неожиданной контратаки. Если, конечно, его указание встретиться с Догилевой можно считать атакой.
– А в чем проблема-то? – спрашивает он.
Во второй раз за три дня я вызван к шефу на разговор без свидетелей. Неплохая, на первый взгляд, зацепка для долгожданного карьерного роста, будь у меня хотя бы один повод заподозрить Мостового в благосклонности.
Решил ли Мостовой, что я крепкий орешек? Или, скорее, утвердился в этом мнении? Похоже, все обстоит не так уж радостно, и моя революция затухает, так толком не разгоревшись. Мои возражения Мостовой расшифровывает так, как и полагается видавшему виды полковнику. Ждет, пока улягутся эмоции, чтобы, трезво оценив собственную силу, не преувеличить мощь противника. Я, безусловно, сейчас для него противник, о котором я сам, если не принимать во внимания догадки, не имею ни малейшего представления. Странное ощущение: должно быть, так чувствует себя медиум, пока его мыслями и речью безраздельно правит вселившийся в тело дух.
Я сижу перед Мостовым в его кабинете, но говорит он определенно не со мной. Для него я – лишь картонная фигура в полный человеческий рост, и в прорезь между моими нарисованными губами его проверяет могущественные соперник; жаль, что, обернувшись, я не могу увидеть своего кукловода.
Зато я вижу Мостового, пожалуй, не менее искушенного, чем его воображаемый соперник, бойца. Мой выпад он принимает за проверку. Собственной выдержки, способности держать удар и потенциала нашего с ним паритета. При том, что, позволив себе указывать шефу, я наверняка предстал перед ним нарушителем этого негласного мирного договора. Что ж, всем своим видом он показывает, что ко всему готов. И прежде всего, встречать противника с открытым забралом.
– Так в чем проблема? – повторяет он.
– Да собственно, никакой, – пожимаю плечами я. – Я просто подумал… Она все же известная актриса…
– А ведь я чуть ли не через совещание повторяю, – говорит он, – нет и не может быть авторитетов для сотрудника Следственного комитета. Государство, – он решительно ударяет ребром ладони по столу, – возлагает на нас особые надежды.
– Я понимаю…
–…и дело не только в том, что как структура мы появились совсем недавно, – не обращая внимания, продолжает Мостовой. – Это же все не случайно, ты понимаешь, – переходит он на доверительный тон. – Все видят, что в стране происходит. Коррупция, чиновничий беспредел. Вон, в Интернет страшно заходить, – тычет он в монитор, и мне кажется, что пару дней назад я видел не только этот жест, но и слышал точно такие слова.
– Или мне что, – на глазах распаляется он, – советоваться с вышестоящим начальством, прежде чем снять показания? Так, что ли? Да мне пле-вать, – подается он вперед, как будто и в самом деле собирается плюнуть в меня. – Когда я на работе, любой человек для меня – источник информации. А потом уже Вася, Петя, Таня. Маршал, олигарх, народная артистка. И вы, люди, на которых я, надеюсь, вправе рассчитывать, должны в первую очередь руководствоваться одним простым правилом. Прежде всего – информация, а уж потом – субординация. Тем более, что по субординации вы подчиняетесь мне.
– Я все понял, – говорю я, убедившись, что в речи Мостового образовалась пауза.
– Мигалки они понацепляли, – мрачнеет Мостовой. – Я что-то не слышал, чтобы, не знаю, Утесов ездил с кортежем. Или даже Любовь Орлова. Звезды, мать их, – фыркает шеф, и я удивляюсь тому, как несколько слов меняют облик человека. Такой Мостовой больше всего напоминает ворчливого старого сплетника.
– И потом, – говорит он, – это просто твои профессиональные обязанности.
– Слушаюсь, – киваю я.
Так всегда: стоит кому-то завести разговор о долге, о нашей особой благородной миссии, как я и в самом деле начинаю чувствовать себя вырезанной по силуэту человеческой фигуры картонкой. В Пресненском ОВД я был, кажется, единственным, кто не брал взяток. За своей славой я явно не успевал. Меня сторонились, видимо, заранее зная, что «решать вопросы» надежнее с другими, моими более проверенными в таких делах коллегами. Всучить мне деньги решился бы разве что какой-нибудь недоумок, но у таких денег как раз и не было.
Да я и сам знал, что ничего не решаю. Нет, я был на хорошем счету и считался перспективным сотрудником – не единственным, конечно, но одним из немногих, – и все же за свое бессребреничество я был обречен. Не только на развод с женой, но и на снисходительное высокомерие со стороны менее перспективных, но куда более успешных коллег. Из-за неумения жить я, тем не менее, совершенно не комплексовал, и даже не секунды не раздумывал, когда ребята – я не сразу понял, что в шутку – предложили мне поехать к проституткам. Я много раз улавливал обрывки их впечатлений, и хотя они замолкали при моем появлении, я был уверен, что они успевали не только обменяться восторгом, но и обрызгать друг друга слюнными выделениями.
Меня, повторюсь, долго вербовать не пришлось. В одну из пятниц – майский ветер, казалось, раздувал на наших машинах паруса, – на двух служебных Ладах мы отправились на мою премьеру. По правде сказать, я сильно трусил, и даже необходимость обманывать жену не перебило моего волнения. Мне хватило обычного спокойствия и твердости в голосе, чтобы не внушить Наташе подозрений. Куда больше меня беспокоило то, что необходимой уверенности я не смогу внушить своему члену. Я и представить себе не мог, каково это – меняться партнершами, видеть возбужденные органы парней, с которыми делишь один кабинет и даже касаться друг друга телами. При том, что даже по скупым остаткам доносившихся до меня разговоров, я догадывался, что дело происходило именно так: в одной большой комнате, без перегородок и может даже на одной кровати.
Я оказался прав: парни предпочитали коллективное грехопадение, при этом мои собственные опасения оказались не прочнее мыльного пузыря. Мы раздевались вместе – четверо мужчин и две женщины, и я так и не понял, в какую секунду лопнул страх, а сам я из кролика превратился в удава.
Трахались мы «Новой заре», обшарпанной с фасада гостинице с темными коридорами и советской мебелью в номерах. Гостиница состояла на балансе Пресненского района и была обречена, но директору каждый раз удавалось отстоять здание – не в последнюю очередь, благодаря умению подстраиваться под запросы государственных структур. Однажды у стойки администратора, столкнувшись с делегацией районной прокуратуры, мы сделали вид, что прибыли с плановой проверкой. Осторожные взгляды прокурорских работников говорили о том, что коллегам из райотдела милиции они рады не больше нашего. Их, как и нас, ждал просторный номер и готовые на многое девушки.
После того случая, с парнями я больше не ездил. Ребята ничего не сказали, но я был уверен, что меня сочли придурком, для которого честное имя важнее радостей жизни. А я особо и не радовался, во всяком случае, одного визита в гостиницу мне хватило, чтобы почувствовать себя дешевкой, таким же, как мыло, резким цветочным ароматом которого разило от наших спутниц.
Несколько последующих месяцев я прожил в состоянии гнетущей тревоги. От собственного организма я ждал исключительно неприятностей, и каждый новый день без подозрительной сыпи или необычных выделений лишь усугублял мои подозрения. Я переживал, что когда все обнаружится, помочь мне уже никто не сможет. Эти месяцы были, вероятно, самыми спокойными для Наташи. Я не раздражался от очередной интерпретации правила, которым она вооружилась после вторых родов. «Нет презерватива – нет секса», звучало это правило. Между тем секса у нас и впрямь становилось все меньше и полагаю, именно в этот период она окончательно решила порвать со мной.
Я же надеялся на очередной медосмотр, больше всего на свете желая оттянуть его не неопределенный срок. По крайней мере, до появления бесспорных симптомов. Я оказался здоров, как, впрочем, и мои бывшие напарники по утехам, которых сама мысль завязать с регулярными заездами в «Зарю» всполошила бы не меньше, чем меня – перспектива длительного лечения в венерологическом диспансере. Я почувствовал невероятное облегчение, но, одновременно, резкость притупившихся от долгих терзаний реакций. Ко мне словно вернулось обоняние, и я захлебнулся всеми запахами этого мира. Впрочем, за избавление от тревоги я заплатил сполна – потерял жену, еще не подозревая об этом.
Иногда я замираю как вкопанный, не понимая, каким хрупким оказался мой мир. Бамц – и еще секунду назад совершенная форма обдает окружающих осколками. Разбить ее проще, чем решиться на поход к проституткам.
– Что ж тут непонятного? – спрашивает Мостовой, поднимаясь с кресла. – Созваниваешься, договариваешься, встречаешься. Общаешься как с обычным человеком, вот и все.
Я тоже встаю. Меня ждет первая и сама неприятная часть поручения – звонок Догилевой. Остальное – мой безусловный выигрыш, и я даже горжусь тем, как убил двух зайцев, даже не думая хвататься за ружье. Заставил понервничать Мостового и спас свое направление расследования. Лучшего и не пожелаешь.
Признаюсь, у меня задрожали руки и совсем не от виброзвонка оповещателя, когда на экран «Йоты» высветилось информирующее короткое сообщение шефа. «Сам тесак», уже через минуту ответил ему полковник Лепешин, начальник седьмой следственной группы, и благодаря полной транспарентности нашей секретной внутренней сети, его ответ могли прочитать все те сотрудники Конторы, которым еще не наскучило время от времени реагировать на бесконечный поток оповещений.
Я был далек от веселости полковника, представляя совсем уж безрадостные картины. Я видел, как архивирую файлы со статьями Карасина, как складываю на верхнюю полку рабочего шкафа папку с подшитыми вырезками из журнала «Итоги». Мой участок расследования заканчивался тупиком; я знал, что этим все и закончится, но не предполагал, что это произойдет так рано. Теперь меня, волей-неволей, Мостовой был обязан подключить к основному направлению расследования, что самому шефу также не добавляло энтузиазма. Мог он и вовсе отстранить меня, но это уже пахло служебным расследованием, а это было прежде всего не в его интересах. Не знаю, что говорят о наших отношениях парни из нашего отдела, хотя и допускаю, что на эту тему они размышляют значительно реже, чем я – о том, что подумают они.
Для Мостового я – напоминающая о себе в самый неподходящий момент заноза. Он мой шеф, и в его силах избавиться от меня в любое время. По сути, это даже проще, чем выдернуть занозу из пальца, но шеф боится и поэтому терпит эти неприятные покалывания – собственные мысли обо мне. Я знал, как ему придется поступить: изобразив на лице сочувственное сожаление, он предложил бы как можно скорее переключиться на ставшее теперь единственным направление. Я должен был, догоняя, перегонять; шеф заряжал меня этой фразой каждый раз, когда накрывался мой заранее обреченный участок. Он, похоже, и сам начинал верить, что позже всех включившийся в работу (настоящую работу, я имею в виду) сотрудник первым пересекает финишную черту.
Я не люблю догонять и уж совершенно теряюсь, когда меня пытаются подгонять. Разумеется, никто кроме меня, об этом не знает. Мне трудно угодить, но от перемены настроения в проигрыше оказывается лишь один человек – я сам. Я давно заметил – труднее всего уговаривать самого себя и совсем уж невыносимо – снова приходить в себя после того, как то, в чем я себя так долго убеждал, рушиться в одно мгновение.
Все говорило о том, что так же будет и в этот раз. Когда шеф назначил меня главным театроведом в своей группе, я не знал, как поступить – прыгать от счастья или лезть в петлю. Умиротворение пришло после нескольких дней и около сотни прочитанных статей. У меня даже стало закрадываться подозрение в родстве с покойным, настолько я понимал его взрывную реакцию на, казалось бы, безобидный спектакль и едва сдерживал зевоту, представляя, как сижу в зале на громкой премьере, для которой у Карасина не нашлось ничего, кроме пары абзацев вялой, не живее самого спектакля, ругани. Мы были близнецами по темпераменту, и чем дальше я читал, тем сильнее мне казалось, что в строках я различаю его голос. Мне не суждено было услышать его голоса, даже в семье не сохранилось ни единой записи, ни одного снятого на любительскую видеокамеру фрагмента. Он и в самом деле был человеком-загадкой, этот Карасин, но теперь это приносило мне не столько служебные, сколько внутренние терзания. Я уже не сомневался, что с первых минут нашей встречи мы бы убедились, насколько похожи, и даже взаимное косноязычие лишь подтвердило бы очевидное: мы рождены разными родителями, но в наших жилах течет одна кровь. Я чувствовал себя опустошенным: моего близнеца по крови больше не было в живых, а рассчитывать на понимание кого-то еще мне не приходилось.
В какой-то момент я едва не поддался на уговоры совести, требовавшей головы виновного, и даже стал переживать из-за того, что не участвую в поисках убийцы. В настоящих, как нехотя признавался я себе, поисках. Впрочем, когда такая перспектива стала реальной, я снова испугался. Теперь мне хотелось мертвой хваткой вцепиться в подшивку «Итогов». Месть преступникам я вычеркнул из своих планов, и все, чего я хотел и о чем мысленно умолял Мостового – продлить, хотя бы ненадолго, мой театроведческий мандат.
Слово «тесак» исчезло из списка сообщений моего оповещателя; мне казалось, что, уничтожая послание шефа, я отменяю все прогнозируемые этим сообщением последствия. Может, поэтому я не был удивлен, когда Мостовой не только не перебросил меня к остальным парням, но и попросил поднажать. По тому, что начать он советовал с Догилевой, я даже заподозрил его в том, что на самом деле он сам не стремится получить мой подробный отчет о текущей работе. Меня осенило, когда я понял, что его осведомленность ограничивалась сведениями из программы Малахова, которую он, держу пари, тоже не досмотрел до конца, и кто знает, не встретились бы мы тем вечером за кружкой пива в «Флибустьере», если бы жили в одном районе?
Я снова не находил точки равновесия – настораживался от одного упоминания имени Мостового и едва сдерживался, чтобы не разразиться искренней благодарностью в его адрес. Шеф оставил меня «главным по театру» – мог ли он представить, какое вдохновение переполняло меня? Даже труп Карасина теперь вспоминался мне как кинохроника – плоские, выцветшие кадры, явно снятые кем-то другим, при том, что я прекрасно помнил мотив, крутившийся в моей голове в тот субботний вечер в «Вествуде». Это была «Серебро», песня «Би-2» – этой странной группы, музыка которой вызывает у меня пластмассовый привкус в рту. Я никогда не мог причислить себя к меломанам, но часто бываю благодарен музыке не меньше, чем Мостовому.
Все дело, конечно, в моей избирательной и парализующей волю брезгливости. В моей квартире неделями не слышно воя пылесоса (Наташа утверждала, что из-за моих отложенных уборок у детей развилась аллергия), при этом я стараюсь держаться от трупа на некотором расстоянии – так мне неприятен вид окровавленной раны. Над телом жертвы я всегда пою – про себя, но всегда с достаточной для спасительного рассеивания внимания громкостью, звучащей где-то в недрах моего черепа. Даже в институте, на семинарах по криминалистике я почти неосознанно отключался, когда речь заходила об особенностях огнестрельных и ножевых ранений. Иногда же, склонившись над телом жертвы, я внутренним зрением наблюдаю разные картины. Мрачные, подчас даже более жестокие, чем реальность перед моими глазами, они, тем не менее, справляются с главной задачей – отвлекают внимания от застывающей крови, даже от запаха которой я покрываюсь мелкой дрожью.
В последние годы, вплоть до развода, на месте убийств я видел, как ссорюсь с женой. Обычно мы ссорились молча; собственно, взаимный обет молчания и был ссорой, и чем ближе к расставанию, тем больше выдержки мы проявляли в умении обходиться без слов. В последнюю нашу ссору мы не разговаривали четыре дня, воображаемый же конфликт протекал гораздо живее.
Я представлял, как первым нарушаю молчание и даже бормочу похожие на просьбу о прощении слова. Наташа ликовала. В жизни она никогда не отвечала таким взглядом, полным одновременно торжества и презрения, и продолжала молчать, явно наслаждаясь победой. Я тоже замолчал. Я чувствовал, как мое добровольное умиление растворяется в неудержимом бешенстве. Тогда я посчитал про себя до семи и занес над Наташей кулак.
Удар пришелся ей в переносицу, и я даже заметил, что она так и не успела удивиться. Из глаз у нее брызнули слезы, и я, как хищник при виде первой крови, еще больше раззадорился.
– Ах, тебе не обидно? – заорал я и снова ударил ее, теперь уже точно не задумываясь о такой ерунде как сила удара.
На мгновение я потерял из вида ее лицо – так сильно Наташа запрокинула голову, прежде чем упасть. Рухнула она уже за порогом комнаты (вся сцена происходила в коридоре), и что у нее с лицом, я мог лишь догадываться: верхняя часть ее тела скрывалась за дверным косяком. Впрочем, ее ноги остались в коридоре и выглядели как ноги пятидесятилетней женщины, что, признаюсь меня неприятно удивило. Оказалось, Наташе было достаточно неудачно раскорячиться, чтобы почти удвоить собственный возраст. Немного помедлив, я все же заглянуть в комнату, но ее лица рассмотреть не успел: в этот момент меня кто-то тронул за плечо. Это был Иванян, и в руках у него была рулетка. Моя застывшая перед трупом реальной жертвы фигура мешала ему производить замеры.
Я избил жену, возможно даже убил. Финал не был досмотрен мной, как это обычно случается в самых благостных или кошмарных сновидениях. Я чувствовал что-то похожее. Мой мозг был опьянен радостью и одновременно ужасом, и этот коктейль смывал краски с реальности, а больше мне ничего и не требовалось. Иногда я думаю, что совершить самоубийство мне не дает именно это. Страх от одного вида человеческой крови, тошнота от ее запаха. Я, наверное, успею на прощание наблевать, прежде чем, рухнув на асфальт с десятого этажа, буду до самой смерти – если не повезет погибнуть мгновенно, – видеть, как из-под меня растекается лужа тягучей, пахнущей страхом жидкости.
Тем удивительнее, что большинство событий собственной жизни я не в состоянии предсказать. Мое воображение работает чересчур активно и при совершенно вхолостую.
– И все-таки лучше это сделать вам, – бросаю я шефу, уже выходя из кабинета и едва не вскрикиваю, столкнувшись на пороге с Кривошапкой.
Его взгляд застывает на мне, а в его жизни происходит крушение устоев, и виноват в этом я. Он решительно не верит в то, что только что услышал. Я посмел указывать Мостовому – что, черт возьми, это значит?
Обойдя Кривошапку, я оставляя его наедине с шефом, а их обоих – в лабиринте, выйти из которого они смогут, лишь ответив на десятки вопросов о том, кто я и чего добиваюсь. На их месте я бы сошел с ума, но Кривошапка не станет теряться и постарается хотя бы сделать вид, что соответствует шефу. Даст Мостовому знать, что тот может всегда на него положиться
Профессионал Кривошапка, кстати, неплохой. У него – неаккуратная проплешина, которую он безуспешно скрыват редкими волосами, а его глаза неплохо дополняют фамилию. Он косит, и этот его взгляд на худощавом лице не свидетельствует о большом уме, скорее наоборот. И тем не менее, ему хватает сообразительности уже много лет быть полезным Мостовому, а если учесть, что основная заслуга Кривошапки состоит во внушении шефу собственной незаменимости, его карьеру можно смело считать состоявшейся. Это ли не профессионализм – чувствовать себя скалой на месте, которого ты не заслуживаешь в силу своей ординарности?
С Мостовым Кривошапка работает не первый год, и вряд ли их отношения изменились с тех пор, как Мостового переманили в СКП, а он, в свою очередь, перетащил за собой Кривошапку. Кривошапка – профессиональный лакей, без которых не выжить ни одному начальнику. Как, кстати, и без засланных стукачей, в которые в нашем отделе записан я.
Впрочем, для остальных парней я не представляю никакой опасности. В отличие от Кривошапки, при появлении которого мы не повышаем голоса и не демонстрируем увлеченность работой. Так поступают только глупцы. Мы, напротив, сбавляем звук, а Кривошапка не замедляет шага и вообще, ничем не выдает своего неудержимого желания подслушать, подсмотреть и пронюхать. Зато его выдают шаги. Он ступает неслышно, как крадущийся шакал, и мы великодушно позволяем ему насытиться разочарованием.
Кривошапка и в самом деле разочарован. С порога включившись в наш разговор, пусть и в качестве слушателя, он убеждается лишь в одном: мы и не думали думать ни о чем, кроме работы. Он быстро переживает свое маленькое поражение, прекрасно все понимая. Он – лакей, и все свои неудачи лакеи считают адекватной платой за преференции. Иногда мне кажется, что это Кривошапка руководит Мостовым. Наверное, так думает о себе любой лакей.
– Что он от тебя хочет? – спрашивает Дашкевич, когда я вхожу в кабинет.
Оторвавшись от компьютера, он смотрит на меня с участием и в то же время прицениваясь. Словно пытается на глаз определить, чего я теперь, после визита к шефу, стою. Рухнули мои акции, или прыгнули выше отведенного мне потолка?
– Так, – неопределенно бросаю я, – не слушается.
Хмыкнув, Дашкевич придвигается к монитору и по яркому мельканию на его лице я понимаю, что он занят раскладыванием электронного пасьянса. Я не представляю для него конкуренции, и он продолжает играть, не опасаясь мелких коллегиальных пакостей с моей стороны. Я для него не опаснее ужа, неприятной на вид, но совершенно безвредной твари, на которую нужно просто не обращать внимания.
На моем же пути возникает очередная преграда, возникшая, как и большинство неприятностей, в моей собственной голове. Бросая взгляд на Дашкевича, в паре глаз которого отражаются аж два монитора, я мысленно недоумеваю: как же я раньше не задумывался о мнении Мостового по поводу моих служебных докладов? Как он должен относиться к моей работе, зная, что моя главная задача – следить и докладывать? Да и что я должен был делать, чтобы не вызвать подозрений, будь я на самом деле засланным соглядатаем? Быть предельно пунктуальным или сплести вокруг себя паутину лжи?
Набирая номер мобильного телефона Догилевой (впервые за семь месяцев я наведался в святая святых, во внутреннюю базу данных, правда, третьего уровня доступа), я оказываюсь в плену одной из своих навязчивых идей. Мне кажется, что я делаю что-то не так, и это настолько сбивает, что подготовленные для личной встречи вопросы я едва не вываливаю прямо по телефонную трубку. Меня спасает сама Догилева, ничего об этом, разумеется, не подозревающая.
– Вы, наверное, по поводу убийства журналиста? – слышу я в трубке. Будь у меня голова чуть менее занятой, я бы не удержался и уточнил, действительно ли говорю с Татьяной Догилевой. Настолько этот низкий голос из трубки не вяжется с ее экранным образом.
Но я лишь подтверждаю ее предположение и уточняю, где и когда мы смогли бы переговорить.
– Даже не знаю, – говорит она. – Приезжайте на Забелина дом три дробь три на студию звукозаписи. Это метро «Китай-город», кажется. Или вы на машине?
– Я постараюсь побыстрее, – ухожу от ответа я. – Вы когда там будете?
– Давайте к трем. Получится у вас?
– Конечно, получится, – говорю я. – Спасибо!
Догилева мне представляется в каком-то белом пышном платье – в нем она выглядит одновременно невестой и хозяйкой бала. В таком наряде, если меня не предает память, она запомнилась по фильму, ни названия которого, ни даже общего контура сюжета я не вспомню без подсказки. Она же встречает меня в джинсах и в белой футболке, и наше личное знакомство не доставляет нам обоим удовольствия: я вынужден был ответить на ее жест и протянуть в ответ свою взмокшую кисть.
Идиотская жара! А тут еще кофе – две дымящиеся чашки нам приносит девушка в шортах с большими, пожалуй, даже болезненно выпученными глазами.
– Мы здесь озвучиваем, – окидывает взглядом помещение Догилева, не уточняя, что, собственно озвучивает. Может сериал, а может, рекламный ролик.
Мы сидим у окна, в маленькой, квадратов на десять, комнатке, ведущей – это видно через приоткрытую дверь, – в студию с огромным режиссерским пультом и стеклом в полстены, наглухо изолирующим еще одну комнату, в которой гордо возвышаются микрофонные стойки. Чашки я касаюсь губами разве что из вежливости. Мне все еще неудобно перед актрисой, и чем дальше, тем больше мне кажется, что мой дезодорант проигрывают в неравной битве – поначалу жаре, а потом и волнению.
Потею я, не переставая, уже битый час. С той самой минуты, как из здания Конторы я вынырнул в ад, который кто-то очень могущественный этим июлем перебазировал в Москву.
– Если не возражаете, я хотел кое-что уточнить, – перехожу я к цели визита.
– Спрашивайте, конечно, – соглашается Догилева.
Удивить ее мне не удается. Она, конечно же, ожидала, что прежде всего я сделаю то, что и делаю. Начну вспоминать понедельничный эфир.
– Догадываюсь, к чему вы клоните, – говорит она. – Эта мое глупое признание, да?
Я киваю.
– Я так и знала, что вы догадаетесь. А впрочем, я поняла это еще там, в студии. Слишком наигранно получилось, ведь так?
Я с сомнением поджимаю губы.
– Вы просто не хотите меня обижать. Знаете, прямой эфир – это не допрос в милиции.
– А я вас и не допрашиваю, – говорю я. – И я не из милиции.
– Я запомнила, – впервые улыбается она. Даже поздоровавшись, Догилева выглядела серьезной и, пожалуй, уставшей. – Вы из Следственного комитета. И вы поняли, что я имею в виду.
– Согласен, понял, – еще не видя добычи, говорю я и чувствую внезапную резкость кофейного аромата.
– Я не обязана исповедоваться перед миллионами телезрителей, понимаете? Я, конечно, понимаю, что это кому-то может быть интересно, но – извините. Я вправе выбирать, что говорить и о чем умолчать.
– И вы умолчали, – озаряет меня.
– Вот видите, а говорите – не наигранно. Вы все-таки догадались. Ну видела я этого Карасина один раз, что ж теперь? Его это не вернет, а вам не поможет найти убийцу, уж вы мне поверьте.
Я молчу, боясь спугнуть удачу, севшую на первую подвернувшуюся поверхность. На мое плечо.
– От вас мне скрывать нечего, поэтому я все расскажу. Надеюсь, это снимет все вопросы. Кстати, не для прессы – я правильно понимаю?
– Татьяна Анатольевна, у нас серьезная организация, – улыбаюсь я.
– Я тоже серьезно, – делает она серьезное лицо. – У меня, знаете ли, скоро роман выходит. Большой роман в большом издательстве. И мне бы не хотелось, – кусает она губы, – ну, вы понимаете?
– Создавать негативный фон?
– Вот-вот, – рада подсказке она. – Черный пиар – так это, кажется, называется?
– Исключительно конфиденциально, – говорю я.
– Хорошо, – говорит она и на мгновение замолкает. – Это было в две тысячи пятом, на московском кинофестивале. Он подошел ко мне в фойе перед премьерой фильма Алексея Учителя. Кстати, фильм потом взял Гран-при.
– Карасин подошел?
– Ну да. Я и понятия не имела, что это он.
– Но слышали о нем?
– О нем слышала, – говорит она и отпивает из чашки. – Я, честно говоря, испугалась. Подходит совершенно незнакомый мужчина, одет вроде прилично, но позволяет себе, знаете ли, такое…
– Вы меня интригуете. Честное слово.
– Сергей, он даже не представился!
– Да, – только и знаю, что сказать я.
– Представляете? И сразу с таким, знаете, напором доказывает мне, что в «Покровских воротах» на мою роль надо было взять другую актрису. Пригласив меня, Казаков, видите ли, сгубил мою карьеру. Представляете? – повторяется она.
– Я, наверное, в таких тонкостях не очень.
– А ничего сложного нет. Человек проявил, мягко говоря, бестактность. Прямым текстом – нахамил. А все остальное – стереотип вздорной, грубоватой и веселой девушки, который, якобы, шлейфом тянется за мной, – все это лишь слова. Мне бы и в голову не пришло, что профессиональный критик может сказать такую чушь. Я поэтому и испугалась: решила, что передо мной уличный шизофреник.
– И как вы поняли…
– Саша Абдулов. Царствие ему небесное, – еще глоток кофе. – Чуть руку мне не оторвал. Как дернет: «Да ты что? С этим негодяем откровенничаешь?». Ну, он другое слово употребил.
– Получается, Абдулов знал его.
– Я не спрашивала. Не интересовалась, – она задумывается. – Саша вообще-то не жаловал журналистов. Даже в суд подавал. Или собирался подавать? Говорил, что отстреливать их пора.
– Вам стало неприятно, когда вы узнали, с кем говорите?
Догилева пожимает плечами.
– Даже не знаю.
– Две тысячи пятый, – бросаю я взгляд за окно. – К этому времени Карасин уже отметился в ваш адрес.
– О! – поднимает брови Догилева. – А говорите, в тонкостях не разбираетесь.
– Работа такая, – усмехаюсь я, чувствуя, как предательски накатывает веселость. – За пару дней становишься экспертом в любой области.
– Почти как у артистов. У нас за это же время нужно влезть в шкуру другого человека.
– Вам было обидно читать его статьи? Я имею в виду, статьи о вас?
– Мне – нет. Ну, считал он меня так себе актрисой, что теперь?
– Мне попадались только те статьи, где он писал о вас как о режиссере.
– За режиссера он меня вообще не считал, но это обычное дело. У меня был спектакль, «Дама ждет, кларнет играет», – я киваю веками, давая понять, что знаком с соответствующей рецензией, – так этот товарищ… Мммм… Как там было? – морщит она лоб, – про Рому Мадянова.
–»…который стараниями Догилевой выглядит плюшевым медведем, скачущим на манер заводного зайца-барабанщика», – безошибочно цитирую я.
О спектаклях Догилевой у Карасина я нашел две небольшие рецензии, и ко встрече мне не составило труда перечитать их с десяток раз.
– Ну вот, – говорит Догилева.
Выглядит она скорее расстроенной, чем удивленной моими познаниями.
– Вы извините, если.., – действительно чувствую себя виноватым я.
– Что вы, бросьте, – отмахивается она, но даже во взгляде актрисы не утаить разбуженной -обиды. – Если бы я слушала всех критиков, мне надо было бы отказаться не только от «Покровских ворот». Вообще от всех ролей – и в кино, и в театре. Ничего не поделать, люди завистливы и злы. А критики – еще и бездарны.
– Татьяна Анатольевна, – вкрадчиво, словно это может загладить мою вину, говорю я, – вспомните, пожалуйста. Может, кроме Абдулова, еще кто-нибудь из ваших коллег знал Карасина в лицо. Может, от Абдулова вы что-то об этом слышали.
– Да наверняка видели и наверняка знают. Не верю я в эти истории про отшельников. Рано или поздно захочется вылезти из норы, просто из любопытства. Но я не представляю, кто бы это мог быть. Возможно, они договорились не афишировать свои отношения. Ну, знаете, чтобы его так и считали отшельником. Даже не знаю… Вот на похоронах этот человек наверняка был. Или люди, если их несколько было.
– Кстати, – говорю я, мысленно соглашаясь с Догилевой. Еще я жалею, что не поехал на кладбище и вообще, на панихиде показал себя полным идиотом. Даже фотоаппарата с собой не захватил.
– А Абдулов – нет, больше ничего не говорил, – продолжает она. – Да он и ушел почти сразу, я его в тот вечер больше не видела.
– Наверное, вы правы, – говорю я, – телезрители не много потеряли, не услышав этой истории. И потом, негатива о Карасине на программе и так хватало.
– Я по другой причине передумала. Не хотелось вспоминать неприятный эпизод. И напоминать не хотелось.
– Я вас понимаю.
– Мерзкая газетенка! – передергивает ее. – Фотограф нас поймал как раз в момент, когда Абдулов меня за руку схватил. На следующий день фотографию тиснули на первую полосу в «Экспресс-газете», можете себе представить?
– Да уж.
– Конечно, написали, что у нас с Сашей роман. Ну вот кто они после этого?
– В «Экспресс-газете»?
– Не знаю, существует ли она до сих пор.
– Эти не пропадут, – усмехаюсь я. – Вы, кстати, на телевидении рассказывали про Табакова.
– Ой, – откидывается на спинку стула Догилева, – лучше бы я все выложила про Абдулова. Боже, мне так неудобно перед Олегом Павловичем! Я не могу заставить себя позвонить ему. А он, наверное, обижен на меня.
– За что? – недоумеваю я.
– Я ведь ничего такого не сказала, правда? – с надеждой заглядывает она мне в глаза. – Я, кстати, еще смягчила его выражение.
– Что же он сказал?
– Вы сказали, это не допрос, – на ее лице прорезается осторожная улыбка.
– А вы обещали быть откровенной, – поражаюсь своей напористости я.
– Ваш кофе, кстати, уже остыл, – кивает она на подоконник, и я в знак того, что уступаю первым, беру с него чашку. – Ну хорошо. Вы были на «Мертвых душах» во МХАТе?
– Со мной, знаете, странная история приключилась. Я очень давно не был в театре, но чувствую, будто побывал на всех премьерах последних лет.
– Понятно, Карасина начитались, – усмехается Догилева. – Спектакль на самом деле превосходный. На сцене – грязь. Настоящая российская грязь, представляете? И Безруков, который играет Чичикова, хлюпает по ней сапогами. Он еще ни одной реплики не успел произнести, а какая глубокая получилось метафора! И эта гнида – других, извините, слов не нахожу – берет и обкакивает (еще раз извините) великолепную постановку. Меня он обгадил – это я еще могу простить. Но, извините, Табакова, МХАТ?… Карбаускиса – гениального режиссера? Кто он такой, чтобы унижать? Это что за жлобство?
– Вот мы и пытаемся выяснить, кому этот жлоб перешел дорогу.
– Сергей, вы, надеюсь, шутите. Постойте, – настораживается Догилева, – вы, что из-за Табакова пришли?
– Я к вам, Татьяна Анатольевна, за помощью пришел. Поэтому про Табакова не имел права не спросить.
– Вы правы. На чем я остановилась?
– На Безрукове, на грязи.
– Ну, грязь на Сергея льют кому не лень. Так вот, Олег Павлович о рецензии Карасина отозвался немного иначе. Не так, как я это озвучила на всю страну. «Лучше играть в болоте, чем пердеть из него», вот что он сказал. Хорошо приложился, правда? А главное – по заслугам.
– И тоже метафорически.
– Н-ну, да. Наверное. Ха-ха, – смеется Догилева.
Я вежливо посмеиваюсь в ответ, так и не понимая, есть ли на самом деле метафора и в чем она заключается.
– Надо все-таки позвонить, – остывая от смеха, говорит Догилева и ее взгляд пускается в бега, словно поиск мобильного телефона и немедленный звонок Табакову – задача, с выполнением которой никак нельзя повременить до моего ухода.
А мне и в самом деле пора уходить. Уже на улице вместе с жарой меня догоняют отдельные фрагменты статей Карасина. Я приберегал их, как осколочные фугасы, которые собирался пустить в дело, если своими одиночными выстрелами спровоцирую ответную канонаду Догилевой.
Я слишком хорошо о себе думал. Ни один из моих выстрелов не достиг цели, и теперь я начинаю подозревать, что вооружен одними холостыми патронами. Зато в моей голове стоит непрекращающийся грохот: это бушует фейерверк из так и не пущенных в дело карасинских фраз.
«Режиссерша» – в двух рецензиях на спектакли Догилевой это слово повторяется тринадцать раз. В журнале слово пишется без кавычек, но при этом наклонным шрифтом. Вероятно, в этом и скрывается метафора, и я даже не поленился порыться в словаре. Нет в русском языке такого слова, но не было, похоже, выхода и у Карасина. Догилева была права: режиссером он ее не считал, и в своей убежденности журналист решился на искажение – не критическое для ревнителей словесности, – но оскорбительное для персонажа статьи. Мне стоило вооружиться субъективным отношением Карасина, ведь Догилева была ему явно не по вкусу. Настолько, что в своих претензиях он дошел до точек.
«В своем новом спектакле», писал он, «режиссерша использует уже испытанный прием. „Не отрекаются любя…“, сообщает афиша, и это троеточие явно позаимствовано из прежней постановки Догилевой и тоже антрепризы, „Дама ждет, кларнет играет“. Между прочим, именно так, если обратиться к оригинальному тексту М. Кристофера, название пишется правильно. Без трех мечтательных точек в конце. Впрочем, намек на романтическую историю – а разве не ради такой аллюзии Догилева цепляет к названиям своих спектаклей искусственный шлейф, – выдает другое. А именно, стремление заполнить царящую на сцене пустоту. Увы, одними точками этого не сделать».
Уже в метро я съеживаюсь, несмотря на то, что вместо привычных вагонов этим летом пассажиров перевозят в поставленных прямо на рельсы духовках. Я был неправ: я не заставил Догилеву выйти из себя. Я не довел ее до истерики, она не решила, что я – свинья и быдло, и уж точно не думает о том, что неплохо бы проконсультироваться с адвокатом. В моих рукавах ждали своего часа сильные карты, но случилось невероятное: шулер забыл о собственных козырях. В моем отчете Догилева предстанет в меру уравновешенной и достаточно откровенной, что подтверждает главное: провокатор из меня – никудышный.
– Придурок, – думаю я, и получаю удар в левый бок. Сидящая рядом женщина шарахается в сторону и, пока ее испуг остывает, смотрит на меня глазами счастливчика, выжившего после только что прогремевшего взрыва.
Я и не замечаю, как заговорил вслух.