Вы здесь

Утешительная партия игры в петанк. II (Анна Гавальда, 2008)

II

1

– Это тот, что в кресле 6А?

– Да…

– Что с ним?

– Кто его знает, нервный срыв, наверно… У тебя лед еще есть? – спросила стюардесса у коллеги, стоявшей по другую сторону тележки.


Где-то над океаном один из их пассажиров внезапно расстегнул ремень безопасности.

Он рыдал и закрывался ладонью.

– Are you all right?[59] – заволновалась его соседка.

Он ее не услышал, он вообще отключился, словно его затянуло в собственную зону турбулентности, встал, переступил через ее ноги, ухватился за подголовник, шагнул за занавеску, увидел свободный ряд и рухнул на первое попавшееся кресло.

С бизнес-классом покончено.

Прилип к иллюминатору, который тут же запотел.


К нему подошел стюард.

– Вам нужен врач, мсье?

Шарль поднял голову, попытался улыбнуться, воспользовался привычной отговоркой:

– Просто устал…

Стюарда ответ удовлетворил, и он оставил пассажира в покое.

В покое? Вряд ли это слово имело к нему хоть какое-то отношение.

Когда он у него был, этот покой?

Последний раз, когда ему было лет шесть с половиной и он шел по улице Вертело со своим новым другом.

Этого его друга-одноклассника звали Ле Мен, да, да, именно так, в два слова, он только что переехал в соседний с ними дом. Шарль сразу его заприметил, потому что тот носил на шее ключ от дома.

Тогда это многое значило – если у тебя на шее болтался ключ от дома. На школьном дворе ты выглядел круто…


Алексис уже не раз приходил к нему полдничать, а сегодня пригласил к себе:

– Только шуметь низя, мама спит… – сказал Алексис, снимая обувь.

– Что?

Шарль удивился. Разве бывает, чтобы мамы спали после обеда?

– Она болеет? – спросил он тихонько.

– Нет, она медсестра, когда уходит в ночь, днем высыпается. Видишь, дверь в ее комнату закрыта… Это условный сигнал…


Все это показалось ему тогда страшно романтичным. Такая особая игра: катать машинки, не сталкивая их, перешептываться, придерживая друг друга за рукав, самим отрезать себе ломтики кекса.

Вдвоем, предоставленные сами себе, подпрыгивая от малейшего пшика лимонада…


Да, уже тогда он лишился покоя: ведь всякий раз, проходя мимо этой двери, он чувствовал, как бьется его сердце.

Едва-едва.

Будто там пряталась Спящая красавица, или какая-нибудь принцесса, смертельно уставшая, приговоренная к заточению или, быть может, заколдованная… Он крался на цыпочках, сдерживал дыхание, пробирался в комнату друга, балансируя на половицах и стараясь не оступаться.

Коридор представлялся ему подвесным мостом через пропасть с крокодилами.


Он приходил к Алексису много раз, и эта закрытая дверь всегда его завораживала.

Он даже подумывал, не умерла ли она на самом деле. Может, Алексис его обманывает… и вообще живет один и ест одни пирожные…

А может, она похожа на какую-нибудь статую из их учебника по истории?

Или накрыта дерюгой, из-под которой торчат только ее ноги?


Однако, вряд ли, потому что на кухонном столе всегда беспорядок… Чашки с недопитым кофе, наполовину заполненные кроссворды, заколка для волос с застрявшими в ней волосами, апельсиновые шкурки, разорванные конверты, крошки…

Шарль смотрел, как Алексис все это убирал, как ни в чем не бывало вытряхивал мамины пепельницы, складывал ее свитера.

В такие моменты его друг превращался в другого человека, совсем не похожего на того, которого несколько часов назад учительница отправляла в угол, и это было…

Это было странно. Даже лицо его менялось. Он весь выпрямлялся и, хмурясь, считал выкуренные сигареты.

В тот день, например, покачал головой и сказал громко, нарушая тишину:

– Фу… гадость какая.

Три окурка были утоплены в едва начатом йогурте.

– Хочешь посмотреть, – он был смущен, – у меня новый стеклянный шарик… Большущий… Он в моей комнате на ночном столике…

Шарль снял ботинки и отправился в поход.


Ого… Дверь нараспашку… По дороге туда он взгляд отвел, но на обратном пути не удержался и заглянул.

Одеяло сползло, и были видны ее плечи. И даже половина спины. Он застыл на месте. Кожа у нее была такая белая, а волосы – такие длинные…

Он должен был уйти, должен, да он и собирался уйти, но тут она открыла глаза.

Какая же она красивая… Как на картинках в катехизисе… Тихая и неподвижная, и вся словно светится.

– Эй… Привет… – сказала она, приподнимаясь и засовывая руку под голову.


– Ты Шарль, да? Он ничего не мог ей ответить, потому что увидел кончик ее… В общем, сись…

Не смог ответить и убежал.


– Ты что, уже уходишь?

– Да, – пробормотал Шарль, сражаясь с непослушным язычком ботинка, – уроки надо делать.

– Эй! – закричал Алексис, – но завтра ведь сре…[60]

Дверь уже захлопнулась.

2

Забудем эту историю об украденном, нарушенном покое. Слишком громко сказано, вот и верится с трудом. Конечно же, Шарль, оказавшись на улице, присел на корточки, как следует надел ботинок, обернул большую петельку вокруг маленькой и уверенно зашагал вперед.

Конечно.

Сейчас он улыбался, вспоминая об этом. Тоже мне, Дева Мария…

Посмеивался над тогдашним мальчуганом, просветленным и вкусившим благодати, но в то же время смущенным. Да, он был смущен. Ведь жил, окруженный девчонками, но и подумать не мог, что у них такие…


Нет, он не потерял покой, однако в нем поселилось некое беспокойство, смятение – чувства, которым отныне суждено было расти вместе с ним и длиной его брюк. Которые поначалу будут скрывать его ссадины, потом сядут на бедра, расширятся книзу. Мама будет их отутюживать, отец – сама элегантность – бросать на них косые взгляды. Потом они примут обтрепанный вид. Будут висеть мешком и покроются пятнами. Позже, наконец, остепенятся, облагородятся, обретут безукоризненную стрелку и отвороты, потребуют химчистки, и в конце концов он скомкает их, преклонив колени на захудалом кладбище.


Откинул спинку кресла, благословляя небеса.

Ему повезло, что он уже в самолете. Что летит высоко, что выпил на голодный желудок, что вновь обрел всех этих людей, что вспомнил запах духов этой старой кокотки Нуну, что он вообще был с ними знаком, что они любили его, и что на самом деле он никогда их не забывал.


В те времена она казалась ему взрослой женщиной, но сегодня он понимает, что все было не так. Сегодня он знает, что ей было лет двадцать пять – двадцать шесть, и эта разница в возрасте, которая так беспокоила его тогда, как он теперь убедился, не имела абсолютно никакого значения. Никогда.

У Анук вообще не было возраста, она не вписывалась ни в какие привычные рамки и отчаянно сопротивлялась тому, чтобы куда-то вписаться.

Часто вела себя, как ребенок. Сворачивалась калачиком посреди их игрушек и конструкторов и засыпала на пути следования их поезда. Пропадала, когда приходило время делать уроки, подделывала подпись сына, заставляла себя упрашивать, могла по несколько дней не разговаривать, влюблялась ни с того ни с сего, проводила вечер в ожидании телефонного звонка, бросая мрачные взгляды на телефон, доводила их, то и дело спрашивая, красивая она или нет… нет, ну в самом деле… а потом ругалась, потому что на ужин нечего было есть.


Но так было не всегда. Очень часто она спасала людей, и не только в больнице. Таких людей, как, например, Нуну, и многих других, и они просто боготворили ее.

Она никого и ничего не боялась. Когда над ней сгущались тучи, она просто отходила в сторону. Терпела. Давала отпор. Страдала. Хлопала ресницами, сжимала кулаки или показывала средний палец – в зависимости от противника, а когда понимала, что разговор окончен, вешала трубку, пожимала плечами, красилась и вела их всех в ресторан.


Да, возраст, а точнее разница в возрасте, вот, пожалуй, единственное, чего никак не мог подсчитать наш отличник. Неравенство, оставленное в пределах погрешности… Слишком много неизвестных… Однако он помнит, какое впечатление произвело на него ее лицо, когда они встретились в последний раз. И вовсе не морщины и не седые у корней волосы поразили его тогда, а… ее отреченность.

Словно свет погас, словно его кто-то выключил, а может, это сделала жизнь.


Ему предложили кофе, отвратительное пойло, которое он с радостью принял. Пососал немного обжигающую пластиковую чашку, прислонившись лбом к иллюминатору, понаблюдал за дрожанием крыла, попытался разглядеть среди звезд огни других самолетов, перевел стрелки часов назад и продолжил свой путь сквозь ночь.


***


Вторая фотография была сделана им самим… Он помнит об этом, потому что дядя Пьер подарил ему тогда мыльницу «Кодак», о которой он так мечтал, и ему пришлось закатать рукава своей белой рубахи, чтобы торжественно ее испробовать.


Они с Алексисом только что впервые причастились, и все собрались в саду возле их дома. Как раз под вишней, что срубили на прошлой неделе… Дядя все приставал к нему, повторяя, что нужно сначала прочесть инструкцию, проверить освещение, заряд батареек и… ты руки-то помыл? но Шарль не слушал: Анук уже позировала.

Зажала прядь волос между носом и верхней губой и посылает ему огромный усатый поцелуй, глядя из-под своей соломенной шляпы.

Если б он мог знать тогда, что много жизней спустя будет рассматривать этот снимок, он бы прислушался к советам дядюшки… Откадрировано плохо, фокус так себе, но… Ее можно узнать… А то, что снимок получился нерезкий, так это из-за того, что она паясничала…

Да, она паясничала. И не только для фотографии. И не только чтобы спасти Шарля от пристального внимания дядюшки. Не только потому, что погода стояла прекрасная и она чувствовала себя уверенно перед влюбленным в нее объективом. Она смеялась, облизывала бокал, когда пена переливалась через край, кидала в них конфетами и даже сделала себе вампирские зубы из нуги… просто, чтобы отвлечься… Забыть самой и, главное, заставить забыть их всех, что на этом семейном торжестве ее близких, которым она могла бы потом сказать: «Да нет же… Это было, когда мой мальчик принимал первое причастие…» и которым в момент подписания реестра пришлось выступить еще и крестными, оказалось всего двое: коллега по работе да старый паяц с невероятной прической…


А вот и он. Наш бесподобный Нуну… В сопровождении обоих херувимчиков, гордый, как петух, едва выше их ростом, несмотря на свои каблуки и здоровенный начес.

Эй, сладкие мои! Ну-ка поосторожнее со свечками! На меня малышка Джеки столько лака вылила, что я того гляди вспыхну! Попробуйте дотроньтесь…

Они потрогали, и действительно: прямо как сахарные кружева на их праздничном торте.

– Что я вам говорил… Ну ладно, теперь улыбочку! И на этой фотографии они улыбаются. Улыбаются, нежно цепляясь за него, а заодно вытирая свои пальцы о рукава его костюма из альпаки.[61]

Альпака… Шарль тогда впервые услышал это слово… Они все стояли на паперти, оглушенные колокольным звоном, и вглядывались вдаль. Нуну опаздывал.

Мадо совсем растерялась, и когда, уже хочешь-не хочешь, но пора было идти, наконец подъехало такси, и он вылез из него, точно из лимузина на Круазетт.[62]

Анук покатилась со смеху:

– Ой, Нуну… Ну ты… Ты просто бесподобен!

– Да ладно, – ответил тот смущенно, – обычный костюм из альпаки, только и всего… Я заказал его себе для турне Орланды Маршалл в…

– А кто это такая? – спросил я, пока мы шли в ризницу. Он вздохнул, как Сара Бернар, с ее веером и разбитой вазой:[63]

– Да так… Одна моя приятельница… Что-то там у нее не срослось… Турне отменили… Думаю, очередная постельная история…

Он приложил указательный палец к накрашенным губам, потом коснулся им лбов мальчишек (его Красный Поцелуй был лучше всякого елея):

– Ну вперед, ангелочки, живо… И если увидите свет, без шуток, прикройте глаза, хорошо?


Как бы не так, Шарль прочитал «Отче наш», широко раскрыв глаза, и он прекрасно видел ее: она напряженно улыбалась, крепко сжимая руку стоявшего рядом Нуну.

В тот момент он даже почувствовал раздражение. Эй, только не сейчас. Я так не играю. Еще, пойди, разревется! Только не сегодня… Такая радость, иже на небеси. Да святится имя Его, да будет воля Его. Первое причастие ее единственного сына, настоящая благодать, законная передышка в ее такой непростой жизни, и ведь больше-то у нее никого не осталось, и только на его плечо она может опереться, только его пальцы может стиснуть под гул органа, пальцы старой подружки Орланды Маршалл, что стоит рядом с ней в лакированных сапожках, в фиолетовом костюме и с четками на шее…

Все это пустяки.

И все же – очень важно.

И черт знает, что такое!


Это была ее жизнь.


Нуну подарил тогда Шарлю ручку, которая прежде якобы принадлежала «самому Господину Шарлю Трене[64]», только с нее уже невозможно было снять колпачок.

– И что? Неужели твое сердце не екнуло? – спросил он у растерянно улыбавшегося ему Шарля.

– Эээ… ну да, конечно…

И когда малыш отошел в сторону, Анук так на него посмотрела, что Нуну счел должным объясниться:

– Что-то не так?

– Не знаю… Но в прошлый раз ты мне говорил, что эта дурацкая ручка досталась тебе от Тино Росси…[65]

– Ладно тебе, Сокровище мое… – понурившись, словно усталый альпака.[66] – Ты ведь прекрасно знаешь, главное – это мечтать. И потом, мне подумалось, что для причастия Шарль Трене, ну… ну, как бы уместнее, что ли.

– Ты прав. Тино Росси, тот больше подходит для Нового Года…

– Смеешься, да?

Она смеялась, а он насупился.

– Ох… Мой Нуну… Что бы я без тебя делала?

Под тональным кремом его лицо заметно порозовело.


Шарль положил фотографии на столик. Ему хотелось посмотреть и другие, но этот старый балагур опять, как всегда, тянул одеяло на себя. И на него невозможно было сердиться.

Сцена, представление, энтертеймент, как он говорил – в этом был смысл его существования…


Ну хорошо, подумал он, так и быть. После дрессированных собачек и прежде чем зажжется свет, сегодня вечером пред вашим восхищенным взором, Дамы и Господа, предстанет только что вернувшийся из триумфального турне по Новому свету, Великий, Поразительный, Очаровательный, Незабываемый Нуну…


***


Одной январской ночью 1966 года (когда впоследствии Анук будет рассказывать ему эту историю, она, никогда ничего не запоминавшая, вспомнит дату, потому что накануне на Монблане разбился Боинг…) в кардиологическом отделении умерла пожилая дама. В кардиологии, значит, тремя этажами выше. То есть, в тысячах световых лет от круга обязанностей дипломированной медсестры Ле Мен, которая в то время работала в отделении «ЧП». Шарль намеренно использовал этот термин, потому что так говорила она сама. На самом деле, она работала в неотложке. И это работа была по ней.

Да, умерла пожилая дама, но как она могла об этом узнать? Ведь отделения в больнице это как государства в государстве. У каждого – собственные ночные горшки, собственные победы и горести…

Разве что коридоры у них сообщаются. А еще можно встретиться у кофейных автоматов… В тот день одна медсестра из кардиологии жаловалась на какого-то придурка, который уже совершенно их достал: каждый день является со свежим букетом цветов к своей покойной мамаше и удивляется, что его выпроваживают. Ей это казалось забавным, и еще она интересовалась у окружающих, не может ли кто устроить его в психушку.

Поначалу Анук не обратила на все это особого внимания. Что-то шевельнулось было в ее душе, но тут же скомканное следом за пластиковым стаканчиком отправилось в мусорное ведро.

Только когда вмешалась охрана, и «придурку» запретили подниматься наверх, он, наконец, вошел в ее жизнь. С тех пор, в любое время дня и ночи, в начале дежурства или в конце, она замечала его в холле больнице, сидящего между растениями и окошком кассы. Отсюда его не гнали, он сидел на сквозняке в полной прострации, неподвижный в потоке людей, иногда пересаживался на освобождающиеся кресла и не сводил глаз с лифтов.

Но и тогда она все еще отводила взгляд. Своей ноши хватало: своих кошмаров, своей работы, жертв аварий, обваренных младенцев, блюющих пьянчуг, нерасторопных спасателей, проблем с нянями, безденежьем и одиночеством, с ее… И она отводила взгляд.


Но как-то вечером, поди знай почему, может, потому, что было воскресенье, самый неблагодарный день недели, дежурство кончилось, а Алексиса любезно приютили соседи, она была так измотана, что даже не чувствовала усталости, а еще было холодно, и машина сломалась, и сама мысль о том, что ей придется тащиться до автобусной остановки приводила ее в ужас, и потом, если он и дальше будет здесь так сидеть, то в конце концов просто сдохнет, – в общем, вместо того, чтобы потихоньку вынырнуть через служебный вход в ночь, изменив маршрут, она вернулась в свет больничного холла и не отвела по обыкновению взгляд, а села с ним рядом.


Очень долго сидела молча, ломая голову, как ей заставить его выбросить цветы, и чтобы при этом он не грохнулся замертво, но так ничего и не придумала, и, отчаявшись, призналась себе, что проку от нее сейчас, как от козла молока.

– Ну и что тогда? – спросил Шарль.

– Эээ… Я попросила его дать мне прикурить…

– Ну, на редкость оригинальное вступление, – расхохотался он.

Анук улыбалась. Никогда никому эту историю она не рассказывала и поражалось, что так хорошо все помнит при том, что память у нее никудышная.

– А потом? Стала петь ему про его красивые глаза?

– Нет. Вышла на улицу, несколько раз затянулась, чтобы собраться с духом и, вернувшись, выложила ему всю правду. Так откровенно я еще никогда ни с кем не говорила. Бедняга, просто вспоминать страшно…

– Что ты ему сказала?

– Сказала, что знаю, почему он здесь. Что я навела справки, и мне сказали, что мама его умерла, не мучаясь. Что такую смерть надо заслужить. Ей очень повезло, что он был рядом. Одна коллега рассказала мне, что он приходил сюда каждый день и держал ее за руку до самого конца. И я завидую и ему, и ей. Я-то свою мать не видела много лет. И у меня шестилетний сын, которого она ни разу даже не обняла. Я сообщила ей о его рождении, а она послала мне в подарок платьице для девочки. Наверно, не со зла, но от этого не легче. А я лучшие годы своей жизни отдала уходу за людьми, но никто никогда не заботился обо мне. Никого не интересовало, что я падаю от усталости, что плохо сплю, что я одинока и иногда выпиваю по вечерам, чтобы хотя бы заснуть, потому что я страшно тревожусь за сына, который спит в соседней комнате, и полностью зависит от меня… А об его отце, который все еще снится мне по ночам, я совсем ничего не знаю. И я прошу у него прощения за мою болтливость. У него свое горе, но нет никакого смысла приходить сюда, ведь он, наверное, уже давно похоронил мать… К тому же здоровый человек в больнице – это оскорбление для тех, кто страдает. Но раз он все же приходит сюда, значит, у него есть свободное время и, если это действительно так, то… не хочет ли он вместо этого приходить ко мне?

До того, как поселиться здесь, я дежурила по ночам в другой больнице и жила у друзей, которые присматривали за малышом, но вот уже два года как я живу одна и вся зарплата уходит на нянек. А сейчас сын учится читать, и мне пришлось согласиться на очень неудобное расписание, чтобы быть дома, когда он возвращается из школы. И хотя он ростом от горшка два вершка, но по утрам сам встает и собирается, и я каждый раз беспокоюсь, позавтракал ли он и… Я никогда никому этого не говорила, потому что мне очень стыдно… Он ведь еще такой маленький… Да. Мне стыдно. А со следующего месяца мне придется работать днем. Старшая сестра и слышать ничего не хочет, и пока я еще не решилась ему об этом сказать… А няньки, у них никогда нет времени, чтобы проверить у детей уроки и почитать с ними домашнее чтение, по крайней мере, у тех, которые мне по карману, но ему я, конечно, буду платить! И мальчик мой очень милый, привык играть один, и квартира у меня, конечно, так себе, но все-таки уютнее, чем здесь…

Конец ознакомительного фрагмента.