Глава 4
Около двух недель назад, сентябрь 1397 года,
академия святого Макария Иерусалимского
Помощник лекаря явился спустя считаные секунды, вид имея при этом крайне недовольный.
– Отец Бенедикт… – протянул он укоризненно, и наставник кивнул:
– Знаю, знаю, Хартман. Мне надобно беречь себя, дабы в гробу выглядеть свежим и пригожим.
– Майстер Рюценбах велел не давать вам больше лекарство. Мне было сказано четко: если наступит утомление – выгонять всех и дать вам уснуть.
– Ну, попытайся выгнать этих, – предложил отец Бенедикт с усмешкой. – Посмотреть бы, как у тебя получится.
– Ведь вы же меня подставляете, – сбавив тон до почти жалобного, произнес помощник лекаря, и тот отмахнулся одним взглядом:
– Да полно тебе, Хартман. Хансу ведь вовсе не обязательно об этом рассказывать.
– Не обязательно. Он и сам отлично знает, где, когда и какие препараты оставил. А главное – сколько.
– Я, быть может, и полуживой ректор, но все еще ректор, – заметил духовник с показной строгостью. – А в последние дни об этом стали частенько забывать.
– Пока вы в этой постели – вы пациент, отец Бенедикт, – возразил парень, пытаясь держаться хладнокровно, и тот насупился:
– Хартман, желаешь, чтобы я сам поднялся с постели и отправился за лекарством?
– Это не лекарство, – буркнул тот, разворачиваясь к двери. – Это дрянное зелье, которое выжимает из вас последние силы.
– Мои силы, – вслед ему бросил отец Бенедикт. – Распоряжаюсь, как хочу.
– А накостыляет он мне, – напоследок выговорил Хартман, скрывшись за дверью, и Курт невесело хмыкнул:
– Рюценбах может.
– Сущность человечья, – вздохнул наставник с тусклой улыбкой. – Даже в оплоте Господних служителей, в самом сердце Конгрегации – и тут поселилась тщета. Если время пришло, ничем этого не изменить; а меня все пытаются удержать, исцелить неисцеляемое, суетятся, выдумывая новые средства. Этот парнишка с особого курса расходует собственные жизненные силы на то, чтобы поддержать мои…
– Два момента, – возразил Курт. – Primo. Из такой вот суеты и попыток бороться с тем, что всегда полагалось неизбежным, выросла современная медицина. И, надеюсь, будет расти дальше. Secundo. Быть может, миновать главной беды нельзя, однако, как вы сами верно заметили, вы все еще ректор этой академии, вы член Совета, и не только мне, я думаю, вы не рассказали и не открыли еще чего-то важного, значимого. Посему и лекарь, и юнец с особых курсов, и этот вот принципиальный помощник эскулапа – все будут удерживать вас здесь столько, сколько смогут.
– Само сострадание, – тихо проговорил Бруно. – От твоей поддержки сразу становится легче. Ощущаешь собственную нужность и незаменимость.
– Если бы я уходил с осознанием того, что заменить меня некем, – снова вздохнул отец Бенедикт, – я уходил бы с неспокойной душой.
– Это в последний раз, – объявил помощник лекаря, входя в покой со стаканом в руке. – Только один, последний раз.
– Спасибо, Хартман, – проникновенно выговорил отец Бенедикт, и тот нахмурился, присев рядом и приподняв его за плечи.
– В последний раз, – повторил он строго, – больше не просите, не дам, а вздумаете и впрямь подняться – позову майстера Рюценбаха. С охраной. Вы его знаете, привяжет к постели и не поморщится.
– Не трусь, – улыбнулся наставник и, допив, вновь улегся на высокую подушку, осторожно переводя дыхание. – Объясняться с Хансом я буду сам.
– Не затягивайте разговор, – попросил Хартман, обратившись уже к посетителям. – Хоть вы имейте совесть.
– Не задержимся дольше необходимого, – пообещал Курт, и тот, кивнув, развернулся и скрылся снова за дверью своей маленькой комнатушки.
– Твои софизмы порою начинают отдавать прямой циничностью, – заметил Бруно, снова усевшись подле одра больного. – А тот, кто плохо тебя знает, как этот несчастный, может ведь в твои слова и поверить.
– Вот поэтому я лучший следователь Конгрегации.
– И самый скромный, как я погляжу.
– Сам пугаюсь, – согласился он сокрушенно. – И рад бы не скрывать своих достоинств – а никак не выходит.
– Ты лучший, – подтвердил отец Бенедикт, не дав помощнику ответить. – Однако не единственный хороший. Сам знаешь. Если, разумеется, ты помнишь содержание… как там ты выразился однажды?.. «этого чтива»?
– Этого занудного чтива, – подсказал Бруно услужливо, и Курт, поджав губы, несильно двинул его локтем в ребра. – Именно этим эпитетом он наградил сведения о деятельности инквизиторов, которые, подобно ему самому, отличились в чем-то стоящем.
– Занудное чтиво, – подтвердил Курт. – Почитай просматривал краткое содержание собственного жизнеописания; с поправками и отличиями, но в целом – одно и то же… Разумеется, я помню, – посерьезнев, кивнул он. – Помню, что было сделано, когда и кем, помню каждое имя – их было не так уж и много. Посему, если с кем-то из них доведется столкнуться в работе, я в какой-то мере уже буду их знать. Ведь ради этого мне и позволяют знакомиться с личными данными других следователей, насколько я понимаю.
– Ради этого, – повторил наставник. – Но есть и еще один вывод, какой ты мог сделать, прочтя их биографии и отчеты и сведения о других расследованиях. Дабы не терять время на игры, спрошу прямо: не заметил ли ты, что самих этих расследований стало уж больно много в последние годы?
– Заметил, – отозвался Курт, мельком переглянувшись с помощником. – И не только я.
– И не только ты, – снова повторил за ним отец Бенедикт. – Припомни еще человека из охотничьего сообщества, с которым ты свел нас три года назад.
– Этого разве забудешь…
– Припомни гипотезу, которую он высказал, относительно всего происходящего в окружающем мире, гипотезу, пришедшую на ум исследователям в среде охотников.
– «Малефики зарвались и слишком часто используют свои силы, возмущая эфир». Помнится, он был убежден, что зимы все чаще именно потому такие ледяные, а летом, бывает, можно хорошо прожариться. И, разумеется, чума, неурожаи, град и все прочее – тоже последствия их безалаберного расходования всемирной энергии.
– Любопытная мысль, – многозначительно сказал наставник. – Вот только одно «но». Привыкли мы во всем винить малефиков.
– И с чего б это, в самом деле.
– Я бы повернул охотничью идею другим концом, Курт, и теперь – будь серьезен: я говорю то, о чем в Совете шли долгие беседы и даже споры. А если допустить такое: не малефики возмущают эфир, смещая сущность вещей, а возмущения в эфире смещают сущность вещей, порождая избыточное количество малефиков?
– Меня, – помедлив, отозвался Курт, – более всего зацепило понятие «избыточного количества», будто бы есть количество достаточное или необходимое… Но во всем прочем – не вижу в этой идее ничего, что не было бы логичным.
– Иными словами, – осторожно уточнил Бруно, – вы хотите сказать, что… Что все это означает? Охотники, если я верно помню их теорию, видели во всем этом близящийся конец мира. Вы что же – согласны с ними, отец?
– Я не знаю, что все это значит, – вздохнул тот. – Не знаю я, не знает никто, и даже Альберт в ответ на этот вопрос лишь способен разразиться долгой и непонятной тирадой потустороннего свойства, из коей ясно лишь, что и он в затруднении.
– Кстати, о малефиках, – вставил Курт с сомнением. – А сам-то отец Альберт…
– Проверен десять раз и перепроверен тысячу, – оборвал его наставник. – И мною, и еще Майнцем, еще когда тебя и в проекте не было. Он член Совета; это о чем-нибудь да говорит.
– О несомненном таланте входить в доверие – уж точно.
– С Альбертом ты еще сведешь более тесное знакомство, мой мальчик, и тогда уж, поверь, никаких сомнений в его лояльности у тебя не останется. Кроме же многочисленных способностей, коими он наделен, есть у него еще и огромные познания, запас сведений, умение делать выводы. Именно благодаря этому мы и оказались хоть немного готовы к тому, что начинает затеваться вокруг.
– Id est, «избыточному количеству» малефиков мы готовы противопоставить столь же избыточное число новых инквизиторов?
– Избыточное – это навряд ли, мой мальчик; как ни старайся, а взять многое из ничего не выйдет. Жертвовать же качеством в угоду количеству – идея дурная, это не спасет положение и загубит все начинания. Но в остальном – да, Курт. Альберт предупреждал, что будет нечто подобное, и мы попытались подготовиться. Выставить Господню армию против нарождающихся сил мы не можем, слишком мало минуло времени, слишком немногое мы успели, но успели хотя бы кое-что. У нас уже есть хоть что-то. В том числе – у нас есть ты.
– Да полно вам, – неуверенно и чуть раздраженно усмехнулся он. – Включать меня в систему вселенского устроения как основательную величину – это уж чересчур.
– В ответ я бы припомнил тебе еще одну теорию, высказанную на сей раз не союзниками нашими, а противниками. Точнее – одним из них, каковой как раз и полагает тебя той самой важной величиной в мировом порядке.
– Каспар, – тихо проронил Бруно; Курт поморщился.
– Каспар повёрнут на древнегерманских богах, – выговорил он резко. – На противостоянии их с человечеством. И его мания когда-нибудь в будущем сойтись со мною в торжественно обставленном поединке, который решит судьбу этого мира, вызывала бы умиление, если б этот неуловимый теоретик не был общественно опасен.
– Стоит ли все списывать лишь на его языческие верования? – мягко возразил духовник. – И следует ли вот так с ходу отметать все версии?
– Вам видней, – вскинул руки Курт. – Однако если, следуя вашему призыву, не отбрасывать все вариации, то – как вам такая: никакого приумножения злобного колдунства в мире не происходит, попросту прежде мы его не замечали. Прежде Инквизиция, сами знаете, работала иначе, и гребли всех подряд, по причине чего, бывало, попадались и малефики. После мы прижали старую гвардию, а новых следователей в достаточном количестве не взрастили; в мои времена, помнится, Знак получали дай Бог двое-четверо в год. Теперь же академия строгает инквизиторов, как табуретки, теперь попросту появились люди, которые могут увидеть то, что прежде видеть было некому. Все осталось как было, и только увеличение наблюдателей способствует обнаружению интересующих нас людей и событий.
– А сам обзывал меня матерьялистом, – вздохнул Бруно; отец Бенедикт усмехнулся:
– Что ж, и такую теорию можно принять к рассмотрению. Собственно, мальчик мой, мы ее и приняли. И ввели в общую схему как одну из составляющих; однако это не объясняет всего. Ведь ты же объехал почти всю Империю, Германию уж точно целиком, ты же сам слышал рассказы людей, читал уже упоминаемые нами отчеты других следователей, узнал о многом, сам многое видел. Когда-то, если внезапно арестовывали по обвинению в колдовстве соседа, которого все знают, который всегда был добропорядочным человеком и самым что ни на есть простым смертным, – что тогда шептали промеж собою все, кто знал его?
– «Живодеры свирепствуют».
– Прежде, – согласно кивнул наставник, – при подобном происшествии можно было дать восемь из десяти, что они правы. Но ведь сам знаешь: в твое уже время, уже теперь, и такие случаи участились. Жил себе человек, самый обыкновенный, и внезапно в один какой-то день обнаружил в себе что-то.
– Или кого-то, – подсказал Бруно; тот кивнул снова:
– И такое случается. Случаи одержимости, о которых даже я лишь читал, теперь случаются все чаще. Стриги, которых во времена оны, даже разыскивая, можно было ни разу не увидеть, едва ли не бродят толпами.
– Ну, количество этих ребят зависит исключительно от их желания.
– Упыри.
– Это продукт неудачного обращения в стриги, объяснение то же.
– Случай с торговцем полтора года назад, – напомнил духовник. – Предместье Фрайбурга.
– Мертвецы-флагелланты, – снова произнес помощник все так же тихо.
– Верно. Помнишь, Курт? Ты читал отчет по делу. Вереница мертвых флагеллантов, полуразложившихся, но все еще идущих… Такое бывало прежде? Только в преданиях. Мы не скрываем подобные случаи нарочно – пусть знают, что существование Конгрегации не чья-то блажь, а объективная необходимость, но стараемся и не распространяться о количестве таких из ряда вон выходящих событий.
– А правители других стран? – спросил Курт, пояснив, когда взгляд отца Бенедикта обратился к нему: – Ведь, как я понимаю, из этой теории должно следовать, что подобные вещи творятся по всему миру, не только в Германии. Положим, здесь есть мы, и потому в народе нет смятения, и по улицам не гуляют стаи упырей и ликантропов на пару с кадаврами и демонами. Но что там, за границами Империи, где нет Конгрегации?
– Ну, там все же есть Инквизиция, – слабо повел плечом духовник. – Во Франции, в Италии, в Испании… Хоть какая-то. Хоть как-то, но и она работает, и некоторую мелочь удается выловить ей. А с тем, что серьезней, разбираются охотники.
– Вот даже как.
– Благодаря твоему приятелю-охотнику, – подтвердил наставник, – нам известно и об этом. Ведь когда-то и мы сами задавались тем же вопросом – почему нет слухов о разгуле нечисти в иных землях. Или это значило бы, что вся она хлынула исключительно в имперские пределы или что иноземные правители настолько умны, что догадываются такие события скрывать.
– И откуда стало известно, что ни то, ни другое, что это заслуга охотников?
– В последнее время они уже сами ищут контакта с нами, сами же сообщают о происходящем вокруг, они сами замечают, что справляться в одиночку им становится все сложней. Охотники, как мне стало известно напрямую от них, в последние годы набирают новичков, как наемная армия в военные дни, и с такой же катастрофической скоростью их теряют, тут же привлекая новых. Как мне было сказано, настолько, до таких невероятных размеров, охотничье сообщество еще никогда доселе не разрасталось и никогда еще в его рядах не было столько плохо обученных, хотя и крайне преданных людей… Но они справляются, – подытожил наставник со вздохом. – Справляются, надо признать, кое в чем лучше нас.
– Когда Ван Аллен говорил мне, что охотник выгодно отличается от инквизитора, я снисходительно усмехался, – заметил Курт мрачно. – Теперь понимаю, что он был прав. Охотники не забивают себе голову согласованиями с местными властями и тому подобными юридическими тонкостями – они просто приходят на место и разбираются по факту происходящего.
– Наши братья, – возразил отец Бенедикт, – несут службу не только в Германии, не только в Империи. И тоже действуют не всегда в рамках международных договоренностей. Просто нас мало, Курт. Как бы мы ни старались спешить, а нас все еще мало. И, замечу, охотники достигают таких показателей, попросту давя тварей и малефиков числом; погиб один – пришли двое, погибли двое – придут следующие. Мы так действовать не можем, не можем бездумно класть головы наших служителей – они слишком ценны. Десяток этих авантюристов не стоит одного нашего следователя.
– Eia, – хмыкнул Курт, и тот поправился:
– В большинстве своем. Но парни работают, как могут, и мы им за это благодарны. Равно как и за то, что они также осознают всю опасность излишних слухов, а потому свою деятельность, как и мы, стараются не выставлять напоказ сверх необходимого.
– Логично, паника ни к чему. Иначе могут ведь и возникнуть вопросы в духе «для чего нам Конгрегация с неограниченными полномочиями, если она не в силах избавить нас от потусторонней угрозы».
– И это тоже, – согласился отец Бенедикт, – однако это не главное основание. Такие происшествия пробуждают в людях страхи, которые заложены в самой людской природе, вызывают к жизни самый главный из этих ужасов – страх перед Концом. Дело не только лишь в Писании или иных творениях, где подобные события именуются знамениями и предвещают конец нашего мира – что-то внутри нас самих знает, что это так. Это, как сказал бы ты, логично: если неизменная сущность всех вещей преображается, устойчивость нарушается, если становится возможным невозможное, то навряд ли это к добру. Значит, прежние правила не действуют и прежние законы теряют силу, в первую очередь, законы самого мироздания.
– А потом и законы людские, – хмуро закончил Курт, и тот кивнул:
– Вот именно, мой мальчик. Апокалиптические настроения парадоксальным образом толкают людей вовсе не в объятия матери-церкви, а ко всевозможным приблудам, увивающимся вокруг, и это в лучшем случае. Секты и ереси множатся в такие времена с невероятной быстротой, однако это хоть и беда, но лишь половина большой беды – из этой ямы все же существует выход, оттуда еще можно уйти или убежать. Хуже, когда верх в людских душах берет отрицание. Тогда приходит безверие, а на этой почве может уже взрасти все, что только можно себе помыслить: человек, утративший веру, уже готов верить снова, но теперь может поверить во все, что угодно.
– Или кого угодно.
– Да. Включая те сущности, о самом существовании которых большей части добрых христиан и не известно вовсе. В такие времена к людям приходят жрецы забытых верований, выходят из тени даже прямые последователи культа Сатаны, приходят те, кто может использовать человеческий страх перед неведомым, дабы обратить его себе на выгоду, в том числе и выгоду вполне мирскую. А если они осознают, как и мы, что охваченные страхом Конца люди – это их последователи in potentia, если они так же, как и мы, понимают, к чему приводит всеобщий упадок духа, – что удержит их от того, чтобы загасить последние отголоски пламени веры в душах?
– И пламя приходится разжигать нам, – криво усмехнулся Курт. – А они поддерживают упомянутые настроения, усугубляя всеобщую подавленность, из каковой произрастает их будущая паства паникеров-апокалиптиков, которые станут поддерживать апокалиптические настроения, из каковых произрастает будущая паства паникеров-апокалиптиков, которые… Et cetera.
– Circulus clausus[38], – вздохнул отец Бенедикт. – И аккуратно развести его не удастся – лишь разрубить. Забрызгав кровью все вокруг и самого себя. Именно потому я и сказал: хорошо, что ты разучился удивляться, хорошо, что ты научился быть решительным. Хорошо, что незаменимых нет. Плохо, что незаменим ты, а посему – вот мое второе завещание тебе, Курт: береги себя.
– Если в теории Каспара (и вашей, отец) в самом деле что-то есть, – помедлив, отозвался он с улыбкой, – ничего со мною не случится. Если я и впрямь некая важная составляющая во всем, что назревает, я останусь цел и невредим вплоть до момента, когда мое существование должно будет оправдаться.
– «Scriptum est, – проговорил наставник строго, – enim quod angelis Suis mandabit de Te ut conservent Te, et quia in manibus tollent Te ne forte offendas ad lapidem pedem Tuum, et…»[39] что respondens Iesus[40] дьяволу, инквизитор Гессе?
– «Non temptabis Dominum Deum tuum»[41], – подсказал Бруно, обретя в благодарность еще один тычок под ребро, на сей раз кулаком.
– Не искушай Господа, мой мальчик, – повторил духовник серьезно. – Разумеется, я понимаю, что ты и впредь будешь пренебрегать опасностью и риском, если это покажется тебе нужным или правильным… а порою – даже если таковым не покажется, как в Ульме…
– Я уже многажды повинился за это, отец. Да, это было глупо. Но, смею заметить, я выжил, и причем – снабженный трофеями, которых до меня ни один из Господних псов со своей охоты не приносил.
– Ты выжил, – кивнул отец Бенедикт, – и тогда, и в иных случаях, где выхода не было и спасения не предвиделось, и посему я надеюсь, что твое временами засыпающее чувство самосохранения Господь и впредь станет восполнять своей непостижимой милостью. Это прочие зовут тебя Молотом Ведьм; а знаешь, как именуют тебя на совещаниях Совета, каковые все чаще становятся посвящены твоим деяниям? Не иначе как «наш везунчик». Подумай над этим. Долго ли можно испытывать удачу?
– Полагаю, чуть дольше, чем Господа Бога, – пожал плечами Курт, встретив упрекающий взгляд духовника безмятежно, и улыбнулся: – Хорошо, отец. Клятвенно заверяю, что я не стану бросаться с кухонным ножом на вооруженного до зубов головореза. Удеру и подловлю его за углом.
– Не стану призывать тебя быть серьезней, – вздохнул отец Бенедикт. – И без того проблемы с сердцем, как я погляжу, есть профессиональная инквизиторская болезнь, а ты, слава Богу, способен вовремя оставить легкомысленность… Но слова мои запомни. Перед тобою большое будущее, и многое вокруг тебя может перемениться.
– Почти слово в слово, – чуть посерьезнев, заметил Курт, – мне уже было сказано однажды, много-много лет назад. Маргарет фон Шёнборн выдала сие заключение, рассмотрев мою ладонь. Хотя до сей поры не могу понять, как там можно увидеть хоть что-то – картинка уж больно попорчена.
– Она была ведьмой, убийцей и стервой, – проговорил наставник. – Но в своем деле была сильна. Прими сказанное как лишнее доказательство выведенной твоими друзьями и врагами теории. И, вне зависимости от каких бы то ни было предположений, будьте готовы, дети мои, к большой войне. Главная сложность же в том, что, говоря непредубежденно, нам даже не известно, с кем именно будет вестись эта война, какие силы возьмут верх в мире, если равновесие все-таки нарушится, и не наступит ли в самом деле конец всему. Не потому, что Господь решит, что пришло наше время, а потому что глупые или злонамеренные люди пожелают так и приблизят это время, и Господь скажет: «Вы этого хотите, люди? Так дастся же вам!» Может случиться так, что все, к чему мы готовимся – упрочение Империи, противостояние с курией, политические баталии, – все это окажется неважным и второстепенным или же вовсе на время уйдет из наших планов. Не пришлось бы вам, дети мои, встать перед необходимостью сшивать куски разваливающегося мироздания, бороться с чем-то, к чему Конгрегация, как ни старалась, может быть и не готовой… «Nunc ergo quid temptatis Deum inponere iugum super cervicem discipulorum quod neque patres nostri neque nos portare potuimus?»[42] – сказал бы я вслед за апостолом Петром самому себе, однако выбирать не приходится. И без того Господь позволил мне подзадержаться на этом свете. Позволил увидеть хотя бы некоторые плоды наших трудов, увидеть, кем выросли мои питомцы.
– Ну, – вздохнул Курт, – уж что выросло, то выросло. Выбирать, как вы сами сказали, не из чего – у вас есть только мы, и остается лишь вручить будущее Конгрегации нам. Остается только уповать на то, что мы справимся.
– Не слишком обнадеживающе прозвучало, – заметил помощник, и отец Бенедикт усмехнулся, на мгновение прикрыв глаза:
– Зато правдиво, Бруно. А кроме того, немалая доля моих страхов порождена нехитрой человеческой эмоцией, свойственной любому отцу, каковой оберегает своих чад столь рачительно и долго. Дети давно уже выросли, повзрослели, а отец все пытается опекать их, все боится, что без его советов они не совладают с самой жизнью. Все страдает оттого, что уже не может всё делать вместо них… – сомкнутые веки дрогнули, поднявшись с видимым усилием, и наставник тяжело перевел дыхание, договорив: – Или хотя бы вместе с ними.
– Вам дурно, – заметил Курт; тот вяло усмехнулся:
– Терпимо.
– Бруно, – отмахнувшись от духовника, словно от мухи, приказал Курт, – загляни-ка к этому блюстителю лекарских склянок. Пускай дует за Рюценбахом. Бегом.
– Ни к чему, я в порядке, – возразил отец Бенедикт, когда помощник, молча кивнув, метнулся к двери, и Курт скептически покривил губы:
– А это еще одна профессиональная инквизиторская болезнь – переоценка собственных сил. «У меня все в порядке» – так надо писать на надгробье каждого из нас, уж простите меня за неуместные остроты. Понимаю, что разговор наш еще не окончен, отец, однако мы вполне сможем завершить его, когда вы передохнете; а наш эскулап все же пусть будет здесь или хотя бы осмотрит вас, от греха.
– Исполнил твое указание буквально, – сообщил Бруно, возвратившись к постели болящего и глядя на него напряженно. – Помчал бегом.
– Понапрасну побеспокоит.
– Я, – возразил Курт, – по милости Совета довольно времени провел вдали от цивилизации и, следовательно, от сносной врачебной помощи, чтобы научиться разбираться кое в чем самостоятельно. Не в вашем положении и не в ваших интересах, отец, делать хорошую мину – игра уж больно скверно складывается. В одном этот лекарский помощник был прав: кроме всего прочего и даже, наверное, в первую очередь вы – пациент, и будьте любезны следовать правилам, призванным оберегать вас.
– Et tu, Brute, – повторил за ним наставник, и он кивнул:
– Et ego, Caesar[43].
– Non expectavi, Brute[44].
– Subitum est[45], – пожал плечами Курт. – И, если потребуется, я буду держать вас за руки, когда Рюценбах впрямь вздумает привязать вас к постели.
– Покуда он не явился, – снова тяжело переведя дыхание, проговорил отец Бенедикт, – замечу еще одну важную вещь. После всего, мною сказанного, не погрязните в потусторонних выкладках, не сосредоточьте все свое внимание исключительно на творящемся в вышних сферах. Да, что-то происходит, и это бессомненно, есть ли или нет в теории охотников существенная доля правды. Да, вершащееся где-то там имеет явное воздействие на наше земное бытие, однако не позабудьте о том, что на оное бытие влияют и земные же силы. Никуда не денется противостояние Рима с Авиньоном и их обоих – с Императором, не уйдет необходимость возводить здание Империи и дальше, не исчезнет нужда в земных союзниках. Никуда не денутся земные враги.
– Давайте позже об этом, отец, – настоятельно предложил Курт, когда голос духовника сорвался, и тот, словно не услышав его, продолжил:
– Простые мирские нужды порою могут переломить ход любой игры так, как не способны никакие малефики и тайные секты. Вас обоих ждет Сфорца, и с ним вы еще поговорите об этом, и отнеситесь к его словам серьезно; в первую очередь это касается тебя, Бруно, однако и ты, Курт, как действующий следователь, как человек, живущий в мире и кроящий мир, должен принимать во внимание то, что услышишь…
Последнее слово отец Бенедикт выронил, словно внезапно споткнувшийся водонос – наполненный кувшин; воздух ворвался в грудь с хрипом, и Курт, ругнувшись, вскочил с табурета и бросился к двери. Открывшаяся створка едва не ударила его в лицо; лекаря, переступившего порог, он чуть не сшиб с ног, и на миг в проходе случилась заминка.
– Ах ты, дерьмо… – вырвалось из уст академического эскулапа, когда Курт поспешно отступил в сторону, и Рюценбах ринулся к постели, где уже задыхался бледный, с сереющими губами старик. – Хартман! – повысил голос лекарь, и помощник, идущий следом за ним, втянул голову в плечи. – Ты давал ему настойку, подлец?!
– Один раз, – потерянно пробормотал тот. – Половину дозы…
– Не дави на парня, – чуть слышно, с натугой выдавил наставник, не открывая глаз, и Рюценбах оборвал уже на пределе крика:
– А сам ты о чем думал, старый болван! Хартман, мерзавец, bacca convallium, двадцать капель, живо!
– Он будет в порядке? – осторожно вмешался Курт и отступил назад, когда медик академии, на мгновение обернувшись, рявкнул зло:
– Вон из комнаты, Гессе, пока цел, или я за себя не отвечаю!
Помощник лекаря, едва не столкнувшись с Бруно, кинулся в свой предбанник, и Курт, помедлив, тронул напарника за плечо, медленно развернулся и вышел прочь.
Лекарь выглянул в коридор нескоро и застыл на пороге, оглядывая уже изрядно встревоженное собрание подле двери. Наткнувшись взглядом на Курта, Рюценбах нахмурился, поманив его рукой, терпеливо дождался, пока тот вместе с помощником войдет в тесную комнатушку со склянками, и аккуратно, стараясь не стукнуть, прикрыл дверь. Хартман, понурый и словно какой-то смятый, сидел в самом углу, тщательно оттирая что-то с ладони влажной ветошью, и был поглощен этим занятием, казалось, более всего на свете.
– Бенедикт просил не возить вас мордой по полу при всех, – недовольно сообщил лекарь. – Посему поговорим здесь.
– О чем? – уточнил Бруно, и тот кивнул:
– Верно, Хоффмайер, говорить здесь не о чем. Просто я еще раз повторю уже сказанное, а вы на сей раз попытаетесь это осмыслить. Он болен. Что я должен еще сказать, что должно еще случиться, чтобы вы это уяснили?
– Он не болен, – возразил Курт. – Он умирает.
Рюценбах запнулся, глядя на него почти уже враждебно, и, помедлив, вздохнул, опустив голову и с напряжением потерев ладонью лоб.
– Это верно, – обессиленно согласился лекарь. – Возразить нечего. Да, Гессе, я знаю, что когда-нибудь вот это, – он вяло махнул рукой на тихую комнату за своей спиною, – случится снова, и завершится уже не так… благополучно, я б сказал, как сегодня.
– Как он? – чуть слышно спросил Бруно; тот кивнул:
– Спит. Обошлось. Сегодня – обошлось. Но только слепец или дурак не понимает, что однажды не обойдется. Я, парни, зряч и умственно полноценен, а потому знаю, что однажды это сердце остановится навсегда, и понимаю, что это может случиться в любой момент – во сне, за завтраком, днем или ночью. Или во время беседы с одним из тех, кто вот так рвется его увидеть. И вовсе не обязательно причиной тому станет не вовремя поданная настойка или особенно волнующая тема в разговоре… Но, Господом Богом прошу, Гессе, Хоффмайер, – не давите. Не усугубляйте уже того, что есть.
– Разговор шел спокойно. Никаких особенно тревожных тем не поднималось.
– Я ведь сказал – понимаю. Я не виню Хартмана, – снова вздохнул лекарь, и его помощник на миг искоса поднял к нему несчастный взгляд. – Не виню вас двоих. Знаю, что время придет тогда, когда это решится там, наверху. Всё по воле начальства, и все в руках его; haec veritas est[46] не только лишь в применении к вашей службе. И еще, Гессе – молодец, что позвал меня заранее. Чуть бы позже – и мог бы уже не успеть… Ну, хорошо, – сам себя оборвал лекарь. – Утряслось, Dei beneficio[47], так и Deo gratias[48]. Бенедикт велел направить вас к синьору Сфорце – тому, по видимости, тоже есть что вам сказать, вот только ближайший час он занят на плацу.
– На плацу? – переспросил Курт удивленно. – Что он там забыл со своей парализованной клешней?
– Как я погляжу, уважение к наставникам в выпускниках неистребимо, – нахмурился лекарь, бросив строгий взгляд на хмыкнувшего Хартмана. – А уж ты просто лучишься послушанием и почтением к старшим… Язык у него, если мне память не изменяет, остался на месте, и дать верный совет он все еще в состоянии. И одна рука все еще действует, а для вас, оболтусов, и этого довольно. Словом, пока можете заняться собою, на вас смотреть противно. Не думаю, что вы оба вздумали распространять моду на подражание Императору и, подобно всем богемским королям, решили обородатиться.
– Это мысль, – демонстративно царапнув многодневную щетину, заметил Курт. – Оная мода решила бы массу проблем. К слову, саксонские герцоги все поголовно тоже…
– Вон, – повелел лекарь непререкаемо. – Приведите себя в порядок. И идите-ка на кухню, перехватите хоть чего-нибудь; пост – дело хорошее, но до умерщвления плоти у вас еще нос не дорос.
– Носом не вышли – не Иисус, – согласился Курт со вздохом, и тот сдвинул брови круче:
– Это в каком смысле, Гессе?
– В смысле сорока дней, – пояснил Бруно, подтолкнув свое начальство к двери. – Есть очень хочется.
В одном и помощник, и лекарь были правы – голод одолевал не на шутку. Едва явившись в академию, Курт был поглощен иными мыслями и иными заботами, затмевающими все остальные, и в первую очередь помыслы сиюминутные и приземленные, вроде отдыха и пищи. Единственное, что заботило еще полчаса назад, – это встреча с духовником, каковая оставалась под большим вопросом: задержка на день или час, да даже и, как знать, может – на минуту могла перечеркнуть все планы и надежды. Сейчас, когда волнение чуть улеглось, когда неведение более не тревожило душу, тело напомнило о собственном существовании и отсутствии в распорядке последних полутора дней такой немаловажной вещи, как питание. Да и во всем прочем лекарь академии был бессомненно прав тоже, ибо то, что можно было бы поименовать должным уходом за этим самым телом, также имело место давно и походя.
Просьба о горячей воде была воспринята истопником с пониманием, и, перехватив брошенный в его сторону взгляд, Курт заподозрил, что и здесь сыграла немалую роль его негласная привилегированность. В этой мысли он укрепился, когда все необходимое было готово уже через четверть часа, а появление отчищенных майстера инквизитора с помощником на кухне было встречено как нечто ожидаемое уже приготовленной снедью. Чуть в отдалении, на скамье напротив, над своим блюдом сидел встреченный им на лестнице выпускник особых курсов, призванный на помощь Рюценбаху. Одаренный эскулап опирался о столешницу обоими локтями, навалившись на руки всем телом и потупив голову, и в наполовину опустевшую тарелку смотрел устало и пасмурно.
– А быть любимчиком главы академии не так уж и плохо, – заметил Курт, с наслаждением поглощая обед. – Любопытно, сие особое положение сохранится при новом руководстве?
– А как же, – пообещал Бруно с готовностью. – На особое отношение будущего ректора ты уж точно можешь смело рассчитывать. Быть может, это хоть немного поставит тебя на место.
– Власть развращает, – вздохнул Курт с показным упреком. – Когда-то (помнишь?) ты счел недостойным отпинать меня связанного. И вот теперь ты verba transfero[49] уже грозишь мне тем же, что когда-то сделать отказался.
– Тебе не повредит.
– А вот если бы я получил власть распоряжаться тобой de jure…
– Когда ты получил право распоряжаться мною de jure, ты сквернословил в мой адрес ежечасно и распускал руки при всяком удобном случае, посему не пытайся давить на совесть. Она у меня в отсутствии – сдается тебе в аренду, в немногочисленных передышках находясь в починке.
– Майстер Гессе.
От голоса, прозвучавшего слева, Курт едва не вздрогнул – голос был надорванный и сиплый, похожий на скрип крышки старого сундука. О том, что его окликнул присланный лекарь, Курт скорее догадался, нежели осознал рассудочно – тот, по-прежнему тяжело навалившись на стол, смотрел теперь не в тарелку, а на майстера инквизитора, ожидая на свои слова реакции.
– Мы знакомы? – уточнил Курт, и тот вяло усмехнулся:
– Бросьте, кто вас не знает?.. Вы в неплохом расположении духа, – продолжил выпускник особых курсов с усилием. – Стало быть, побывали у отца Бенедикта, и он в порядке. Верно?
– Был приступ, – отозвался Курт, посерьезнев, и, когда тот рывком распрямился, успокаивающе кивнул: – Но Рюценбах с помощником справились сами. Сейчас все хорошо.
– Насколько это вообще возможно, – расслабившись, довершил парень и, прикрыв глаза, перевел дыхание, на миг став похожим на умирающего старика в комнате наверху.
– Не доводилось еще терять пациентов? – понимающе уточнил Курт, и тот, нехотя разлепив веки, молча качнул головой. – Значит, этот будет первым.
Присланный лекарь нахмурился, глядя на него с упреком, и он тяжело вздохнул, констатировав:
– Не думал об этом… А напрасно. Ведь тебя пригласили не врачевать больного, а поддерживать жизнь в умирающем, а это существенная разница. Когда-нибудь ты помочь не сможешь – завтра или через неделю, и он умрет.
– Я выкладываюсь, как могу… – начал тот, и Курт перебил, не дав докончить:
– Вижу. Потому и говорю тебе то, что говорю. Когда-нибудь даже твои возможности будут бессильны перед людским естеством, и он умрет. Возможно, в эту минуту тебя не будет рядом, а может быть, отец Бенедикт скончается на твоих руках, когда ты в очередной раз будешь выкладываться, как можешь. И ты решишь, что выложился недостаточно. И будешь чувствовать себя виноватым. Будешь, знаю.
– К чему вы говорите мне все это? – хмуро уточнил лекарь. – Зачем?
– Просто, чтобы знал: ты в последнюю неделю герой всей академии и твоим стараниям благодарны десятки людей. Ты делаешь невозможное, и это понимают все. Но и ты человек, и ты не способен на неисполнимое, и когда придет время – это будет не твоя вина.
– Откуда вам знать? – возразил тот сумрачно. – Вы меня не знаете, вы не знаете, на что я способен и где предел моим возможностям.
– Передохни, – посоветовал Курт настоятельно, поднявшись из-за стола. – Доешь и поспи, наконец. Иначе предел этот подступит слишком близко, а это уж точно никому не на пользу.
Парень не ответил, уже не глядя на него и снова уставившись в стол перед собою, и на уходящего Курта даже не обернулся.
– Удивляться ты разучился, – спустя минуту безмолвного шествия меж каменных стен проговорил Бруно серьезно. – Зато не перестаешь удивлять.
– Не догадаться, о чем он думает, мог только дурак, – начал Курт, и тот вскинул руку, перебив:
– Да, да, но я не о том. К чему вдруг было это практическое душеведение?
– Не догадаться, чем все кончится, тоже способен только полнейший глупец. Будет первая потеря, да еще такая серьезная, когда такое количество людей смотрят на него с надеждой, а он эти упования не оправдает… Не так уж много у нас способных служителей, тем паче в таких областях, чтобы позволить им выходить из строя прежде времени, а такой нешуточный провал может выбить из колеи надолго.
– А мне сдается, дело в другом, – уверенно возразил Бруно. – Сдается мне, ты просто пожалел парня. Временами и это с тобою случается. Жаль только, всегда спонтанно и не всегда, когда это нужно.
– Eheu[50], – передернул плечами Курт, свернув к лестнице. – Случается и со мною; может, старею?
– Забавно: обыкновенно люди совестятся признать, что их сострадание к ближнему неискренне и притворно, ты же восстаешь всякий раз, когда я пытаюсь обвинить тебя в простых человеческих эмоциях.
– Меня настораживает, – возразил Курт, – тот факт, что ты подозреваешь оные эмоции у всех подряд. Какой из тебя инквизиторский исповедник при таком складе натуры… Бруно, неужто ты всерьез полагаешь, что каждый из здешних наставников, подобно отцу Бенедикту, души в нас не чаял и по сию пору страдает сердцем по поводу всякой нашей невзгоды?
– А это к чему?
– Инструкторы и наставники, когда перестали выламывать нам руки, принялись проявлять к своим перевоспитанным воспитанникам чудеса благожелательности и душевности; отчего? Оттого, что каждого любили без памяти? Да прям-таки. Причина к тому одна: только они проявляли душевность, только они слушали и говорили с нами, только они выражали понимание. Не внешний мир – они. Учителя. Сослужители. Конгрегация, в широком смысле. Окружающий мир чужд, он – другой, люди вокруг – другие, все против всех, и только мы – едины. Если высказывать это вот так, постулатом, это не воспримется как непреложная истина: такова человеческая psychica. Если же, как они, подтолкнуть к этой идее исподволь, позволить самому прийти к этой мысли – вот это впечатается намертво. В применении к этой ситуации: я, одаренный сверхчеловеческими способностями, вывертываюсь наизнанку, делая невозможное, и все, что я слышу в ответ, – мимоходом «спасибо», да и то через раз. Я сам едва не отдаю Богу душу, мне дурно, мне тоскливо – в том числе и потому, что никто не обращает на это внимания. Ну, быть может, Рюценбах пару раз своим обычным тоном велел пойти отоспаться, и все. Далее мысль идет в направлении, не особенно вдохновляющем: вот, я сижу здесь в одиночестве, и на меня всем наплевать, на меня не обращают внимания свои же – так для чего и для кого я живу и работаю? Где мое место? Есть ли оно вообще, и если есть – то здесь ли? Среди них ли?
– Эк тебя занесло.
– Debet omnia in deteriora inclinari[51]; не придерживайся я этого принципа – до сей поры был бы, как ты, в блаженном неведении относительно происходящего в подлунном мире. И если в этой голове роились похожие мысли (а судя по его реакции, это близко к истине), проявленное гласно и зримо понимание, а тем паче со стороны столь знаменитой особы, поддержит его сейчас и убережет от нехороших мыслей в дальнейшем; а ведь от такого уныния два шага даже и до предательства. Ну, а если я ошибся – тоже неплохо. Мне это ничего не стоило, а парню в любом случае было приятно.
Конец ознакомительного фрагмента.