Вы здесь

Упрямый Галилей. Пролог. УВЕЩАНИЕ ГАЛИЛЕЯ (И. С. Дмитриев, 2015)

Пролог

УВЕЩАНИЕ ГАЛИЛЕЯ

Философ. Ваше величество, дамы и господа, я могу только вопрошать себя, к чему все это поведет?

Галилей. Полагал бы, что мы, ученые, не должны спрашивать, куда может повести истина.

Философ. Господин Галилей, истина может завести куда угодно!

Б. Брехт. Жизнь Галилея

ЗВЕЗДНЫЙ ВЕСТНИК В ТЕАТРЕ ТЕНЕЙ

Я начну с рассмотрения основных событий 1610-х годов, в той или иной мере связанных с так называемым первым «делом Галилея» (1616)9.

Прежде всего, следует упомянуть о том, что в августе (или в сентябре) 1610 года Галилей покинул Падую и переехал во Флоренцию, где получил придворную должность философа и первого математика великого герцога Тосканы (Filosofo e Matematico Primario del Granduca di Toscana)10.

Решение покинуть Венецианскую республику было в значительной мере связано с материальным положением ученого. Между 1591 годом (когда скончался его отец) и 1610-м Галилею постоянно приходилось думать, как свести концы с концами. В 1591 году его сестра Вирджиния вышла замуж. Брачный договор составлялся отцом, после смерти которого обязательства по выплате ее приданого перешли к Галилео как старшему брату. В 1593 году Бенедетто Ландуччи, муж Вирджинии, пригрозил, что в случае возвращения Галилея во Флоренцию он будет арестован, если не уплатит нужную сумму за сестру. Галилео занял 200 скуди, чтобы успокоить зятя11.

В январе 1601 года вышла замуж другая сестра Галилея – Ливия. Брачный контракт предусматривал выплату большого приданого (1800 флоринов в течение пяти лет) ее старшими братьями – Галилео и Микеланджело12. Но от своего беспутного братца Галилео никаких денег так и не получил. Наоборот, ему пришлось потратить 60 флоринов, чтобы пристроить великовозрастного шалопая на сносную должность в Польшу. В ноябре 1601 года Ливия забеременела и ее муж, Таддео Галетти, потребовал обещанных ему денег. Галилей влезал в долги, а как их возвращать, он не знал. Правда, его работодатели согласились выплатить ему вперед годовое жалованье, но этого было мало.

Весной 1605 года против него были возбуждены судебные дела в связи с неуплатой приданого за сестер. Пришлось снова просить выплатить жалованье за год вперед. Однако даже если бы он все получаемые за преподавание деньги тратил исключительно на выплату приданого только одной Ливии, ему понадобилось бы лет восемь, чтобы погасить долг.

Правда, с годами ему платили все больше. По контракту 1599 года он получал уже не 180, как поначалу, а 320 флоринов в год, что позволило ему купить просторный дом с виноградником на via dei Vignali (ныне via Galileo). Этот дом он приобрел не потому, что сильно разбогател или по привычке жить не по средствам. Дом и виноградник были необходимы для получения дополнительных доходов (о чем далее). С 1606 года ему платили за лекции уже 520 флоринов13. И все равно денег не хватало. Спустя два года он все еще был должен своим зятьям 1400 флоринов.

Летом 1609 года Венецианский сенат постановил (98 голосов «за», 11 – «против» при 30 воздержавшихся) в награду за предложенное Галилеем invenzione, то есть телескоп, сохранить за ним пожизненно кафедру в Падуанском университете, увеличить ему жалованье с 520 до 1000 флоринов в год (причем с текущего месяца), а также выплатить дополнительно 480 флоринов una tantum. Впрочем, вскоре выяснилось, что кто-то кого-то не понял и новое жалованье ему начнут платить лишь через год, когда закончится срок действия ранее заключенного контракта, и к тому же названная сумма (1000 флоринов) также назначалась ему пожизненно, без возможности ее дальнейшего увеличения. Узнав все это, Галилей стал думать о переезде во Флоренцию. Однако великий герцог Тосканы Козимо II, хоть и заинтересовался «трубой» своего бывшего учителя, приглашать его к себе на службу не торопился.

Жизнь Галилея в Падуе осложнялась также тем, что еще в конце 1590-х годов он познакомился с венецианской сиротой Марией (Мариной) ди Андреа Гамба, которая родила ему в 1600 году дочь Вирджинию, в 1601-м – дочь Ливию, а в 1606-м – сына Винченцо. Они жили раздельно (а это дополнительные расходы), поскольку совместное постоянное проживание с любовницей осуждалось обществом и церковью, тем более что Галилей был профессором университета и должен был подавать пример благонравного поведения. Жениться же на Марине он не мог, по-видимому, из-за большой разницы в их социальном положении14. Чтобы как-то свести концы с концами, он подрабатывал частными уроками, обучая математике молодых людей, собиравшихся стать военными, и приторговывал военными циркулями (compasso) собственной конструкции, продавая их вместе с инструкциями по использованию. Чтобы сэкономить на переписчике, Галилео время от времени писал инструкции сам, некоторые из них сохранились, и на торгах аукционного дома Christie’s в 2008 году одна такая инструкция была продана за полмиллиона долларов. Но экономить на мастере-меднике – Маркантонио Маццолени из Арсенала, который изготовлял эти циркули, – Галилей не мог. Более того, он поселил Маркантонио с семьей в своем доме, для удобства и контроля за его работой. Некоторые из юношей, бравших у Галилея уроки, также жили (или по крайней мере столовались) в его доме вместе со своими слугами. Разумеется, они платили за проживание и угощение отдельно, но дом ученого в итоге стал походить на постоялый двор, и для обслуживания гостей-учеников требовалось держать дополнительную прислугу. Так, например, с ноября 1602 по октябрь 1604 года в доме Галилея проживало 16 студентов со своими слугами и еще 12 столовались у него.

Дополнительные доходы от частных уроков, сдачи помещений, продажи циркулей и вина15, а также от составления гороскопов в сумме превышали его заработок в университете раза в три16, но и расходы были немалые. А главное – такой образ жизни стоил Галилею большого напряжения сил и средств и не оставлял времени для научных занятий.

Галилей ненавидел преподавание, считая этот труд разновидностью проституции. Он делал все, чтобы изменить свою жизнь. Ему были нужны не только деньги, но и – и даже в большей мере! – время. В письме Винченцо Веспуччи (весна 1609 года), тосканскому придворному, Галилей признавался, что желал бы вернуться во Флоренцию, надеясь обрести там свободу от преподавания, ибо «потребность в досуге сильнее, чем в золоте»17.

Жалованье, получаемое Галилеем во Флоренции, было на 40 % больше того, которое ему платили в Падуанском университете, но много меньше того, что он получал в Падуе от частных уроков. Однако во Флоренции он был свободен от преподавания, не отрабатывая даже те 30 часов в год, которые предусматривались контрактом. Он наконец-то получил что хотел – ozio, досуг при вполне приличном (что ни говори) жалованье в 1000 золотых флоринов в год18 (достаточно сказать, что Галилей получал в полтора раза больше, нежели primo segretario великого герцога, и в три раза больше, чем любой художник или инженер, состоявший на герцогской службе19). Кроме того, ему была пожалована золотая цепь (как знак достоинства), было позволено поселиться в любой загородной вилле великого герцога, пока он не подыщет себе постоянного жилья, и т.д.

И еще одно немаловажное обстоятельство. В Падуе Галилей пользовался патронатом состоятельных молодых людей, которые не раз приходили ему на помощь, но за этот патронат приходилось рассчитываться своим временем. Молодые люди, к примеру, настаивали, чтобы Галилео сопровождал их в увеселительных прогулках во время праздников и т.п. Во Флоренции от него такого не требовали. Венецианская патронатная ситуация в корне отличалась от флорентийской и в другом отношении: средоточиями патроната в «жемчужине Адриатики» были салоны и частные академии, а не двор и государственные академии. Политический миф Венеции – прославление Республики, а не отдельной правящей династии. И этот государственный миф Галилея не устраивал – свободы много, денег мало. Венецианский сенат воспринял созданный им телескоп как полезный для нужд навигации и военного дела инструмент, тогда как для Медичи Галилеева occhiale была прежде всего, по остроумному выражению М. Бьяджоли, «a viewer of dynastic monuments»20, что позволяло Галилею представлять всевозможные naturalia как элементы династической символики клана Медичи, а это можно было делать за совсем другие деньги и, что не менее важно, обретя совершенно иной социальный статус. Демократия платит за пользу, монархия оплачивает свои амбиции.

Стремление Галилея посвятить себя научным изысканиям усилилось после сделанных им в Падуе в конце 1609 года замечательных открытий с помощью собранного им самим телескопа. Выяснилось, что «Млечный Путь представляет собой не что иное, как скопление бессчетного множества звезд, расположенных как бы группами; и в какую бы область ни направить зрительную трубу, сейчас же взгляду представляется громадное множество звезд, многие из которых кажутся достаточно большими и хорошо заметными»21; были обнаружены спутники Юпитера22, названные им Медицейскими звездами (в честь династии Медичи), оказалось, что «звезда Сатурна не является одной только, но состоит из 3, которые как бы касаются друг друга, но между собой не движутся и не меняются»23; и, наконец, Галилей пришел к выводу, что поверхность Луны не является «совершенно гладкой, ровной и с точнейшей сферичностью, как великое множество философов думает о ней и о других небесных телах, но, наоборот, неровной, шероховатой, покрытой впадинами и возвышенностями, совершенно так же, как и поверхность Земли»24.

На исходе 1610 года Галилей открыл фазы Венеры. В конце ноября ему впервые показалось, что Венера изменила свой вид. В начале декабря он увидел Венеру на ущербе, а также убедился, что ущерб ее увеличивается и за несколько дней она превратилась в полудиск. По оценке А. Штекли, «фазы Венеры – самое важное из его [Галилея] астрономических открытий. Величайший спор в астрономии решен. Птолемей не прав. Венера вращается не вокруг Земли, а вокруг Солнца»25. К этому весьма распространенному мнению следует добавить, что фазы Венеры должны наблюдаться и согласно теории Птолемея. Значение открытия Галилея в другом – он показал, что наблюдаемые фазы Венеры отвечают не тем фазам, которые предсказывала геоцентрическая теория, а тем, которые отвечали гелиоцентрическому учению (см. Приложение I). Кроме того, как справедливо отмечали еще многие современники Галилея26, наблюдаемые фазы Венеры соответствовали «полукоперниканской» модели Тихо Браге (все планеты вращаются вокруг Солнца, а вся эта система движется вокруг неподвижной Земли).


Рис. 1.1. Гравюра Эсме де Булонуа по картине Франческо Вилламена. Портрет Клавиуса. Ок. 1606; из книги: Bullart I. Académie des Sciences et des arts: contenant les vies, & les eloges historiques des hommes illustres, qui ont excellé en ces professions depuis environ quatre siècles parmy diverses nations de l’Europe: avec leurs pourtraits tirez sur des originaux au naturel, & plusieurs inscriptions funebres, exactement recueïllies de leurs tombeaux. Amsterdam: Imprimé par les soins de l’autheur. Se vendent chez les heritiers de Daniel Elzevier, 1682


В конце 1610 года астрономы Общества Иисуса, в частности известный немецкий математик и астроном, один из создателей григорианского календаря Кристофер Клавиус [рис. 1.1], поддержали открытия Галилея, сделанные им с помощью телескопа и изложенные в шестидесятистраничном трактате «Sidereus Nuncius» («Звездный вестник»), вышедшем 13 марта 1610 года в Венеции тиражом 550 экземпляров и разошедшемся в считанные дни27. Трактат вызвал оживленную полемику28. Галилея поддержали Кеплер и некоторые другие астрономы и любители науки29. Однако уже в июне 1610 года богемец Мартин Хорки опубликовал небольшое сочинение под названием «Brevissima peregrinatio contra Nuncium Sidereum» с нападками на Галилея. Кроме того, профессор Падуанского университета Чезаре Кремонини заявил, что все Галилеевы астрономические открытия – не более чем оптическая иллюзия, ибо еще Плутарх писал об обманчивости оптических линз30. В 1611 году флорентийский астроном Франческо Сицци опубликовал трактат «Рассудок (Dianonia) астрономический, оптический, физический» («Dianoia astronomica, optica, physica»)31, в котором критиковал Галилея не столько с физических и астрономических, сколько с богословских позиций.

Наконец, следует упомянуть об антикоперниканской (и антигалилеевой) кампании, развернутой флорентийским философом-аристотелианцем Лудовико делле Коломбе. В 1611 году Галилей получил экземпляр его сочинения «Против движения Земли»32. Если Сицци отрицал, опираясь на Священное Писание, только реальность спутников Юпитера («Медицейских звезд»), то Коломбе пошел много дальше – он использовал библейский текст для атаки на коперниканскую теорию вообще и на Галилея как ее наиболее последовательного и активного протагониста в особенности33. Коломбе цитирует подряд, не обращаясь к контексту, множество фрагментов из Библии, которые несовместимы с коперниканским учением34. Он, разумеется, сознавал, что некоторые стихи Библии – например, фрагмент из Иов. 9:6 – можно понимать и в гелиоцентрическом духе, однако решительно возражал против такого толкования, называя его «безумным, сумасбродным, дерзким и опасным для веры (alii certe scientiam hanc deliram dicunt, nugatoriam, temerariam et in fide periculosam dicunt35. Кроме того – и это особенно важно в моем контексте, – Коломбе отстаивал примат буквалистского толкования текста Священного Писания: «…Когда Писание можно понимать буквально (secondo la lettera), его нельзя интерпретировать иным образом»36.

Подобный способ аргументации – опора на буквальное понимание Библии плюс ссылка на единодушное мнение Святых Отцов37 – получил широкое распространение в посттридентский период, хотя и не стал общепринятым.

Таким образом, у истоков «дела Галилея» лежал конфликт тосканского ученого не с клириками, а со светским философом-аристотелианцем, который, однако, будучи не в силах опровергнуть натурфилософскую аргументацию Галилея, предпочел перейти к теологическим доводам. Впрочем, эти доводы были не новы, их еще в предыдущем столетии использовали и католики, и протестанты, причем не только теологи, но и астрономы, например Тихо Браге38.

Галилей меньше всего хотел ввязываться в теологическую полемику, полагая, что его задача – устанавливать научные факты, а соотносить их с библейским текстом – это дело ученых богословов. Поэтому он не стал публично спорить с Коломбе, но сам факт использования его оппонентом теологических аргументов в астрономических дискуссиях его, бесспорно, насторожил. Серьезность ситуации осознавали и некоторые друзья Галилея. Например, падуанский священник, настоятель собора Сан-Антонио, Паоло Гвальдо писал ему в мае 1611 года:

…Я не встретил еще ни одного философа или астролога, которые захотели бы подписаться под утверждением вашей милости о том, что Земля вертится; еще в меньшей степени это захотели бы сделать богословы. Поэтому хорошенько подумайте, прежде чем публично утверждать истинность своего мнения; многие из высказанных вами положений могут вызвать полемику, особенно если вы будете слишком настаивать на их истинности. Особо следует учесть, что общественное мнение настроено против вас, и подобное отношение уже просочилось и закрепилось в сознании многих, как будто бы, если можно так выразиться, существовало там ab orbe condito (с основания мира. – И.Д.).

Мне кажется, что известность и славу можно вполне заслужить наблюдениями Луны и четырех планет (Медичи)39, и не нужно браться за защиту вещей, столь чуждых человеческому разумению и непостижимых; к тому же лишь немногие по-настоящему понимают, чтó означают наблюдения над небесными телами и явлениями40.

Галилей понял: в складывающейся ситуации ему необходимо заручиться поддержкой церковных властей и астрономов-иезуитов, а для этого надо ехать в Рим.

РИМСКИЕ КАНИКУЛЫ

Великий герцог Тосканы Козимо II [рис. 1.2] возражать не стал, рассудив, что все исходящее от его «возлюбленного математика и философа»41 полезно как для науки, так и для славы рода Медичи. Но выехать в Рим сразу же по получении герцогского разрешения на поездку Галилей не смог по состоянию здоровья. Два месяца он провел на вилле своего друга Филиппо Сальвиати Le Selve под Флоренцией. А пока он медленно шел на поправку, с разных концов Европы стали приходить известия о признании его астрономических открытий или по крайней мере об интересе к ним. К началу весны самочувствие «возлюбленного математика и философа» улучшилось, о чем он сообщает Белисарио Винте, госсекретарю (первому министру, Primo Segretario) великого герцога, и 23 марта 1611 года, испросив рекомендательные письма у Микеланджело Буонароти Младшего, племянника великого художника и скульптора, и кардинала Антонио де Медичи к кардиналу Маффео Барберини – в дополнение к рекомендательному письму Козимо II к кардиналу дель Монте42 (лишние рекомендации не помешают), – ученый отбыл в Рим. По дороге во время остановок он продолжал наблюдения спутников Юпитера холодными и сырыми мартовскими ночами.

Спустя шесть дней, во вторник 29 марта, Галилей прибывает в вечный город. Вновь назначенный тосканский посол в Риме Пьеро Гвиччардини предоставляет ему и двум его слугам удобные апартаменты в Palazzo Firenze неподалеку от Пантеона. Все расходы ученого великий герцог распорядился оплатить из тосканской казны. По приезде Галилей, не откладывая, направляется к кардиналу дель Монте, а затем к астрономам Collegio Romano43, где беседует с отцом Клавиусом и его младшими коллегами Кристофером Гринбергером и Одо ван Мелькоте. При этом везде он получает неизменно хороший, а часто и восторженный прием.


Рис. 1.2. Орацио Моки и Джованни Биливерт. Портрет Козимо II. Мозаика. Флоренция. Галерея Уффици.


Между тем ситуация с признанием его открытий и взглядов была не столь проста и однозначна, как ее представлял Галилей. Хотя он не раз подчеркивал фундаментальную роль математики в изучении природы, однако за редкими исключениями он не давал описываемым небесным явлениям математической интерпретации. А между тем именно на основе наблюдений «лун Юпитера» он смог бы сформулировать утверждение, которое сейчас называют третьим законом Кеплера44, что лишило бы критиков основания утверждать, будто все его телескопические открытия – не более чем оптические иллюзии; ведь тогда он действительно смог бы предсказывать положение «новых планет» для любого будущего времени, а также указать их расположение в любое прошедшее время. Галилей же не только не пытался сам найти законы движения планет, но и фактически проигнорировал сделанное в этом направлении Кеплером. В итоге тосканский математик сам создавал себе оппонентов (или по крайней мере помогал им укрепить их позиции) не только язвительностью тона, но и неправильным выбором стратегии аргументации.

Кроме того, по мере роста его славы как исследователя и умного, эрудированного и остроумного собеседника он все чаще позволял себе в разговорах с окружающими тон «снисходительного превосходства»45. Галилей уверял госсекретаря великого герцога в своей избранности Господом для открытия «чудесных творений Его рук» и выражал надежду, что Всевышний поможет ему также открыть «законы их [Медицейских звезд] обращения» вокруг Юпитера. Здесь уместно привести важное и точное замечание о характере Галилея, сделанное историками:

Галилей не был обычным благочестивым католиком (a conventionally devout Catholic), он был глубоко убежден, что избран Богом стоять выше не только некоторых, но и всех новых астрономов46.

Поэтому он часто сам делал из возможных союзников противников (как это было в случае с астрономом-иезуитом Кристофом Шайнером47), а из недоброжелателей – злейших врагов.

С Галилеем было нелегко. Как каждый богато одаренный человек, он знал себе цену и считал, что обязан явить миру открывшуюся ему истину и заставить других поверить в нее. И как каждый богато одаренный человек, он совершенно не умел общаться с дураками (да и просто с менее одаренными людьми). Галилей никак не мог – видимо, в силу своего полемического темперамента – следовать простой истине: когда имеешь дело с идиотами, надо быть проще. Он их обижал, подкалывал, выводил из себя, не понимая, что дурак – это большая социальная ценность, важнейшее национальное достояние. Один из современников так охарактеризовал излюбленный полемический прием Галилея:

Прежде чем отвечать на аргументы оппонента, он упрощал и обесценивал их весьма ясными и наглядными свидетельствами, после чего тот выглядел особенно нелепо…48.

А вот некоторые высказывания Галилея в адрес оппонентов:

Не стоит пытаться возражать тому, кто настолько невежествен, что для опровержения всех его глупостей (а их больше, чем строк в его сочинениях) потребовалось бы написать огромнейшие тома, бесполезные для сведущих кругов и ненужные толпе;

…Можно ли унять глупцов, которые в момент, когда оспариваешь одну их глупость, выдвигают другую, еще большую49.

Другой пример – история, случившаяся во время его работы преподавателем математики в Studio di Pisa, Пизанском университете (1589 – 1592). В конце XVI столетия в Studio di Pisa (как и в некоторых других итальянских университетах, например в Сиене) большое внимание стало уделяться одежде студентов и преподавателей50. Так, в 1570 году аудитор Пизанского университета Л. Торелли высказал коллегам-юристам свое неудовольствие тем, что многие из них надевают короткие куртки и в таком виде ходят не только по улицам, но и в университете, а также в других публичных местах. По мнению Торелли, такая одежда роняет достоинство тех, кто призван не только преподавать свой предмет, но и служить примером благопристойного поведения. Его преемник, Д. Кончини, также с неудовольствием отмечал, что университетские профессора ходят по городу «как канальи или разоренные ремесленники»51. В итоге было решено, что все члены Studio Pisano должны в течение учебного года носить стандартную длинную академическую одежду (abito longo), то есть тогу (исключение делалось только для медиков)52. В 1592 году великий герцог Тосканы Фердинандо I распорядился, чтобы тех членов университета, кто не носит тоги, штрафовали на 6 скуди, а если эта мера не возымеет действия, то увольняли из корпорации. Видимо, не желавших носить тогу было немало. Среди них оказался и Галилей, который в мае 1590 года был оштрафован за неподобающее одеяние и пропуски лекций53. В знак протеста Галилео написал небольшую, в 300 строк, поэму весьма фривольного содержания «Contro il Portar la Toga» («Против ношения тоги»)54.

Длинная одежда, аналогичная той, которую носили священнослужители, считалась атрибутом тщеславного ученого педанта55 и, кроме того, рассматривалась антиклерикально настроенными интеллектуалами как символ церковного лицемерия. По словам итальянского литературоведа Альберто Кьяри, «активные выступления против ношения тоги были по сути выступлениями против тех, кто ее носил, и против всей торжествующей (схоластической. – И.Д.) учености и пустопорожних рассуждений носителей этой учености. То были не просто шутки и насмешки, но своего рода отдушина (uno sfogo), дыхание жизни (una pagina di vita56.

Поэма Галилея написана в традиции poesia bernesca, восходящей к произведениям тосканского поэта Франческо Берни, сочинения которого после смерти автора попали в Список запрещенных книг (Index librorum prohibitorum), но тем не менее продолжали нелегально издаваться и распространяться. Друг Галилея, венецианский патриций Джанфранческо Сагредо, в письме от 15 марта 1615 года советовал тосканскому ученому, притомившемуся от нескончаемых натурфилософских споров (как правило, им же инициированных): «Так продолжим же, Ваша милость, чтение Берни и Рудзанте и отложим на часок в сторону Аристотеля и Архимеда»57.

В своих сочинениях Берни и его последователи (berneschi) – Джованни Мауро, Джованни делла Каза, Аньоло Фиренцуола, Бенедетто Варки и др. – широко использовали травестию – характерный для бурлеска пародийный прием, известный еще со времен Античности58, когда о самых низменных предметах повествуется высоким стилем, когда в одном тексте соединяются совершенно разные вещи (к примеру, знаменитая греческая поэма неизвестного автора «Батрахомиомахия» («Война мышей и лягушек») являлась пародией на «Илиаду» Гомера59). Типичный пример итальянского бурлеска – Orlando riffato – комическая поэма Берни (1541), являющаяся переделкой «Orlando innamorato» («Влюбленного Роланда») Боярдо. Иногда такие произведения носили антиклерикальный характер, например некоторые стихи Берни:

Поесть – у папы нет иного дела,

Поспать – у папы нет иной заботы:

Возможно дать такие лишь отчеты

Любому, кто о папе спросит, смело.

Хороший взгляд, хороший вид и тело,

Язык хорош и качество мокроты.

Нет, с жизнью он порвать не хочет счеты,

Но рать врачей сжить папу захотела.

И в самом деле, честь их пострадает,

Коль он живым уйдет от их атаки,

Раз сказано: конец, он умирает.

И страшные выдумывают враки:

Что в два часа припадок с ним бывает, —

Сегодня нет, а завтра будет паки.

От них подохнут и собаки,

Не то что папа. В общем же похоже,

Что как-никак его прихлопнут все же.

(«На болезнь папы Климента в 1529 году».
Пер. С. Шервинского)60.

Берни был также автором написанных в терцинах стихотворений сатирического и временами непристойного содержания, так называемых капи́толи (capitoli). Часто капитоли содержали в себе иронические похвалы (с использованием сниженной бытовой лексики) низким предметам61: «Капитоло об угре», «Капитоло о ночном горшке» Берни, «Капитоло о поцелуе» Джованни делла Каза, «Капитоло в честь Приапа» Мауро, «Капитоло в честь слюны» Дольче и т.д.62 Галилеева поэма против ношения тоги также относится к жанру capitolo. Тосканского математика привлекала такая манера письма. В заметках к небольшому полемическому трактату, который вышел под именем Б. Кастелли, но едва ли не главным автором которого был Галилей (во всяком случае, большая часть рукописи написана его рукой)63, есть интересный фрагмент. «Я не могу, – пишет Галилео, – прибегать к уловкам, равно как и к шутливым аргументам, использующимся при защите парадоксов, поскольку я отстаиваю истину». И далее в качестве примера остроумных шутливых рассуждений он приводит «забавные восхваления (piacevoli lodi) Берни», когда тот «превозносит предметы низкие и ничтожнейшие, вроде ночного горшка, чумы, долгов, Аристотеля и т.д.»64. Как видим, хотя Галилей, говоря о серьезных научных предметах, воздерживался от приемов литературного бурлеска, однако не возражал, если Аристотеля относили к числу «soggetti magrissimi» наряду с ночным горшком. (Впрочем, к Аристотелю он, особенно в зрелые годы, относился в действительности не столь пренебрежительно, как это может показаться на первый взгляд. Галилей понимал, что аристотелизм – это цельная и глубоко продуманная философия и противостоять ей может только не менее последовательная и глубоко аргументированная позиция.)

В полном соответствии с канонами жанра Галилей начинает свою поэму с сократовского вопроса: «что есть величайшее добро (sommo bene)?» Традиционный христианский ответ сводился (и сводится) к тому, что summum bonum – это Бог. Berneschi в своих capitoli обыгрывали эту тему, естественно, по-своему. Скажем, Мауро в «Capitolo in lode di Priapo» связывает высшее благо с locus amoenus (восхитительным местом) у мужчин, и его главный герой (Priapo) гарантирует дамам, что «для каждой из вас, кто приблизится ко мне, путь к высшему благу (la via del sommo bene) станет более широким»65. А Варки связывал sommo bene с вареными яйцами66.

Не отставал от них и Галилей. Он начал свою поэму с жалобы на то, что философы так и не решили, где и как надлежит искать добро и благо. Причина, по его мнению, заключается в том, что не там ищут («Perchè non è dove lo van cercando»)67. Поскольку путей исследования и поиска великое множество, пизанский профессор предложил познавать добро и благо через изучение их противоположности, то есть зла («Lo stil dell’invenzione è molto vario; // Ma per trovar il bene io ho provato // Che bisogna proceder pel contrario: // Cerca del male, e l’hai bell’e trovato»), ведь добро и зло похожи друг на друга, как цыплята на рынке («Però che ‘l sommo bene e ‘l sommo male // S’appaion com’i polli di mercato»). К примеру, если кто хочет узнать, что такое пост, пусть сначала выяснит, что такое масленица («Chi vuol saper che cosa è l’astinenza; // Trovi prima che cosa è ‘l carnovale»). И далее Галилей обращается к вопросу, что есть «непревзойденное зло», то есть величайшее зло мира, которое служит источником всех других зол («Io piglio un male a null’altro secondo, // Un mal che sia cagion de gli altri mali, // Il maggior mal che si trovi nel mondo»)68. Это вселенское зло, утверждает Галилей, именуется <…> одеждой (vestiti) и, соответственно, «высшее благо – ходить обнаженными (che ‘l sommo ben sarebbe andare ignudo69, подобно животным. Тем самым Галилей противопоставляет ложь одежды и истину тела. (Следующие три абзаца блюстителями нравственности, не достигшими 60-летнего возраста, могут быть опущены.)

Давайте, предлагает пизанский профессор, рассмотрим вопрос об одежде «согласно чувству и разуму», для чего обратимся «к древним счастливым временам, лишенным всякого обмана и заблуждений (Volgiti a quel felice tempo antico, // Privo d’ogni malizia e d’ogni inganno)», когда все, и стар и млад, ходили без одежд и все, что было в людях доброго и прекрасного, было видно со всех сторон («Ma quant’era in altrui di buono o bello // Stava scoperto da tutte le bande»). Не было необходимости напрягать ум и по тем или иным признакам (da qualche contrassegno) догадываться, как в действительности устроены и выглядят вещи, ибо все было явлено, «все продавалось по своей цене (E si vendeva a peso e a misura)». Скажем, молодой жене не приходилось жаловаться родителям, что ее супруг, как это выяснилось уже после свадьбы, «слишком скудно экипирован (troppo mal fornito70. А в другом случае молодой человек, богато одаренный природой, связывал себя с женщиной со «столь малым входным отверстием (sì poca entrata)», что ему там «негде было разместить свой инвентарь (Che non v’è da ripor la masserizia)», и поэтому его супруга оставалась безутешной (sconsolata). В древние же времена все соответствия между разными полами («La proporzion tra l’uno e l’altro sesso») можно было видеть непосредственно и заранее, да и французской болезни можно было не опасаться, ибо в обществе людей, не носящих одежд, все ее признаки были зримы («era palese»). А нынче?! С виду девушка может казаться вполне приличной, а как начнешь ее изучать «sotto panno» (под одеждой), так выясняется, что она «come’l vaso di Pandora»71. И все потому, что одежда – это орудие обмана, она такое же изобретение дьявола, как артиллерия («Son tutte quante invenzion del Nimico; // Come fu quella dell’artiglierie»)72.

А если говорить о тоге, то это один из худших видов одежды. Как можно, нося тогу, вести нормальную жизнь? В ней, возмущается Галилей, «я не могу заниматься своими делами (io non posso fare i fatti mia73. «Ну как бы я ходил (в тоге) к девицам (Come sarebbe andar alla fanciulla)»! «Мне придется оставаться за дверью, тогда как кто-то другой будет развлекаться в доме (Ma mi tocca a restar fuor della porta, // Mentre ch’un altro in casa si trastulla)». Действительно, обидно!

«Говорят, – не унимается Галилей, – что если ученейший доктор наведывается в бордель – это его серьезная ошибка, ибо значительность тоги такого не допускает». Но эта странная ситуация (невозможность завалиться в бордель в академической одежде) толкает человека к другому греху (peccataccio), заставляя его «часто употреблять свои руки (bene spesso adoperar le mane74.

И, наконец, еще одно существенное неудобство тоги, так сказать, латринного свойства: «когда доктор выходит на улицу, даже если просто по нужде, заметьте, что тогда с ним происходит – и идет-то он как-то крадучесь, из стыда ползет вдоль стен или продирается в других подобных местах для важных персон, и кажется, будто он бежит прочь от неприятностей»75.

Конечно, если Господу Богу угодно, Галилей согласен носить одежду («Però se vuol così Domenedio, // <…> // Io son contento andar vestito anch’io»), но предупреждает: не следует думать, будто он на стороне желающих облачаться в тогу, как какой-нибудь фарисей, доктор прав или раввин. Нет, восклицает тосканский ученый, «я вовсе не еврей, хотя, если судить по моей и моих предков фамилии, может показаться, будто я произошел от какого-то иудея (Non lo pensar; ch’io non son mica Ebreo, // Se bene e’ pare al nome e al casato // Ch’io sia disceso da qualche Giudeo76. Д. Хейлброн по поводу этого фрагмента заявил: «No doubt it is anti-Semitic»77. Возможно, с той оговоркой, что к обычному для того (и не только того) времени антисемитизму часто примешивалась неприязнь к иудаизму.

Таким образом, длинная одежда, будь то академическая тога или облачение раввина или католического священника, служила для Галилея символом обмана, маски, скрываюшей либо неприглядную суть78, либо истинные прелести под оболочкой общественного положения.

Осенью 1592 года Галилей покинул Пизу, чтобы занять кафедру математики в Падуанском университете. Он был совершенно согласен с мнением своего коллеги, профессора медицины Пизанского университета Джироламо Меркуриале, который убеждал тосканца: «Studio di Padova – более подходящее место для вашего ума»79. (Впрочем, не следует забывать об одной немаловажной детали: Падуя была цитаделью перипатетизма, как выразился Ренан, она была «латинским кварталом Венеции (Padoue n’ était que le quartier latin de Venise80.)

Высокая самооценка Галилея была отчасти инициирована теми его современниками из числа итальянских интеллектуалов, которые, не жалея превосходных степеней, славили как его научные, так и риторические способности и достижения. Телескопические открытия Галилео сравнивали с географическими открытиями Х. Колумба, а самого тосканского математика – с генуэзским путешественником. «Господь повел вас, – писал Галилею маркиз Джованни Баттиста Мансо, поэт, писатель и меценат, друг и биограф Торквато Тассо, – подобно новому Колумбу (quasi novello Colombo), путями, коими человеческий ум ранее никогда не шел»81. Это сравнение Галилея с Колумбом стало в Италии весьма популярным. К примеру, неаполитанский поэт Джамбаиста Марино не забыл упомянуть об открытиях Галилея в своей поэме «Адонис» («Adone»). Главный герой этой поэмы добирается до звезд и созерцает оттуда Землю и Луну, ее невидимую земному наблюдателю сторону (тема не новая, она встречается, скажем, у Цицерона и Данте82, но Марино, который широко заимствовал эпитеты, сюжеты и образы у своих предшественников, от Петрарки до Тассо, это не смущало). Спутник Адониса говорит ему, что можно было бы приблизить самые далекие пространства Вселенной, если воспользоваться «небольшой трубой с двумя линзами (per un picciol cannone e duo cristalli)» (Canto 10; 42a ottava), изобретением Галилея, которого поэт называет «вторым Тифием, но не моря, а небес (tu del ciel, non del mar Tifi second83. Галилео с помощью своего telescopio «без всякого риска (senza alcun rischio)» рассматривает все, что движется, и все, что неподвижно. И в дальнейшем он «откроет новые истины и новые предметы (scoprirai nove luci e nove cose)» (Canto 10, 45ª ottava)84.

Более того, многие ставили Галилея выше Колумба. Так, один из друзей тосканского математика, поэт и библиофил Томас Сегет писал:

Ille dedit multo vincendas sanguine terras;

Sidera at hic nulli noxia. Major uter?

(Он [Колумб] добывал земли, проливая много крови / Его же [Галилея] звезды никому не принесли вреда. Так кто же из них более велик?85)

Вопрос, разумеется, чисто риторический, ибо в глазах просвещенных соотечественников достижения «небесного навигатора» Галилея настолько же превосходят открытия Колумба и Америго Веспуччи, насколько небеса благородней и совершенней Земли86. (Вообще, поэты, воспевая астрономические достижения Галилея, не скупились на эпитеты и сравнения как до, так и после увещания ученого и опубликования антикоперниканского декрета 1616 года, о котором речь пойдет далее. И это естественно – поэтическая форма часто позволяет сказать то, о чем ученому или философу приходится умалчивать, ибо, как заметил Платон, «поэт – существо легкое, крылатое и священное» (Ион, 533Е), что с него возьмешь?) Так, Джулио Строцци, итальянский поэт и либреттист, один из создателей венецианской оперы, представил в поэме «Venetia edificata» мудреца в образе волшебника Мерлина, который изобрел телескоп, открыл спутники Юпитера, пятна на Солнце и многое другое. И этот Мерлин пришел к мысли, что все планеты обращаются вокруг Солнца. Однако он не только мудр, но и по-житейски умен, а потому предпочитает скрывать свои мысли от людей, в массе своей тупых и невежественных и вследствие этого неспособных оценить его идеи. «Но, – пророчествует Мерлин, – придет время <…> когда тончайший тосканский ум заново изобретет мою замечательную подзорную трубу», и тогда начнется расцвет всех искусств и наук87.

Почитателем и защитником Галилея стал также Томмазо Кампанелла, личное отношение которого к тосканскому математику было исполнено бескорыстия и самого трогательного восхищения. Однако тут необходимо сделать важную оговорку: тосканец относился к автору «Città del Sole» весьма прохладно. Кампанелла быстро и решительно сделал из сообщений Галилея ряд выводов (совершенно в духе Джордано Бруно), далеко выходивших за границы наблюдений и фактов. Прочитав в неаполитанской тюрьме «Звездный вестник», Кампанелла написал Галилею письмо, полное воодушевления и восхищения. Из установленного Галилеем сходства между строением поверхности Земли и Луны калабриец сделал вывод: обитаема не только Земля, но и Луна, а возможно, и другие планеты. Но от глубокого понимания новой астрономии Кампанелла был далек. Неаполитанский узник защищал Галилея, но не идеи последнего. И в «Апологии», и в письмах к Галилею Кампанелла говорит о гелиоцентризме как о возвращении к древней истине и знамении новой эры, используя язык, сильно напоминающий «La Сепа de lе ceneri (Вечеря в первый день Великого поста)» Джордано Бруно. «Эти новости о древних истинах, касающихся девяти миров, девяти звезд, девяти систем <…> суть начало нового века (Queste novità di verità antiche di novi mondi, nove stelle, novi sistemi <…> son principio di secol novo)», – заверяет Кампанелла Галилея в 1632 году88. Написанная в тюрьме и изданная во Франкфурте в 1622 году «Apologia pro Galileo» не стала апологией новой науки, в лучшем случае ее можно рассматривать как манифест в защиту libertas philosophandi. Обитатели кампанеллианского «Città del Sole», философской общины, воздерживаются от окончательной оценки систем Птолемея и Коперника. «Они восхваляют Птолемея и восхищаются Коперником <…> но они говорят, что один производит расчет движений камешками, а другой – бобами, а ни тот, ни другой не рассчитываются настоящими деньгами и расплачиваются с миром счетными марками, а не чистой монетой. Поэтому сами они тщательно расследуют это дело, ибо это необходимо для познания устройства и строения мира и того, суждено ему погибнуть или нет и когда именно»89. Кампанелле, последователю Телезио и Бруно, и Галилею, создателю новой науки и научной методологии, трудно (практически невозможно) было найти общий язык.

2 апреля, накануне Пасхи, Галилей познакомился в Риме с кардиналом Маффео Барберини. Последний пришел в восторг от ума и эрудиции тосканского ученого и обещал всяческую помощь и поддержку.

Короче, все складывалось для Галилея как нельзя лучше: его открытия были признаны многими (хотя, конечно, не всеми) астрономами, он стал желанной фигурой при папском дворе, его слава росла и крепла. Галилея приглашают в качестве почетного гостя на различные банкеты и собрания, где присутствовали знаменитые художники, писатели, музыканты, артисты, философы, римские аристократы и высшее духовенство. Так, например, он был приглашен на собрание неформальной Accademia degli Ordinari, организованной кардиналом Джованни Баттиста Дети, племянником папы Климента VIII. Описывая позднее эту встречу, Галилей с сожалением упомянул, что сам он воздержался от участия в интересной для него дискуссии, поскольку попал туда впервые и опасался показаться слишком напористым и навязчивым, но тут же пообещал, что в будущем с ним такого не случится. И слово свое сдержал.


Рис. 1.3. Пьетро Факкетти. Портрет Ф. Чези. 1610 – 1612. Рим. Accademia Nazionale dei Lincei


В другой раз, 14 апреля 1611 года, Галилео присутствовал на банкете, специально устроенном в его честь Федерико Чези, князем Сан-Поло и Сант-Анджело (с 1613 года), герцогом Акваспарты и маркизом Монтичелли [рис. 1.3]90. Еще в 1603 году князь и трое его друзей основали так называемую Accademia dei Lincei91, которая центром своей деятельности сделала не гуманитарные штудии, но свободное исследование природы и математические вопросы92. При этом позиции «рысьеглазых» были откровенно антиаристотелевскими. На этом банкете, проходившем на вершине Яникула, самого высокого римского холма, в винограднике монсиньора Мальвазии, Галилей демонстрировал свою occhiale93, причем как в светлое время суток (что позволило присутствующим рассматривать окружающие дома и даже прочитать надпись на базилике Сан-Джованни-ин-Латерано [рис. 1.4]), так и после захода солнца94, когда можно было наблюдать ночное небо. Тогда же инструменту Галилея было присвоено то название, под которым он известен сегодня, – телескоп95. Нельзя сказать, что Галилей получил полную поддержку на этом собрании. Простояв у телескопа и проспорив в течение семи часов холодной апрельской ночью, гости разошлись, так и не придя к единому мнению.


Рис. 1.4. Базилика Сан-Джиованни-ин-Латерано в Риме. Фото И.С. Дмитриева


Рис. 1.5. Современный вид здания, в котором проходили первые собрания Accademia dei Lincei (Рим, Via della Maschera d’Oro, 21). Фото И.С. Дмитриева


25 апреля 1611 года Галилей был принят в число членов Академии и с тех пор часто подписывался Galileo Galilei, Linceo [рис. 1.5]. Сам Чези увлекался ботаникой и не очень-то разбирался в физических, астрономических и математических науках – он вообще был скорее любителем науки, нежели ученым, но ему хватило ума и проницательности оценить талант и достижения Галилея96. Кроме того, Чези спустя два дня после памятного приема на Яникуле обнародовал Avviso97, которое начиналось с того, что в Рим прибыл математик Галилео Галилей, «коего великий герцог [Тосканы] назначил профессором в Пизе с жалованьем в 1000 флоринов»98, а заканчивалось сообщением о встрече синьора Галилея с отцом Клавиусом, что намекало на поддержку тосканского математика астрономами Общества Иисуса.

Наконец, нельзя не упомянуть еще об одной встрече Галилея во время его пребывания в Риме. 22 апреля 1611 года ученый пишет своему другу Филиппо Сальвиати:

Не имея времени писать всем моим друзьям и покровителям каждому в отдельности, пишу Вам одному и считаю, что пишу всем.

Я здесь пользуюсь благорасположением многих здешних преосвященных господ кардиналов, прелатов и различных вельмож, которые пожелали ознакомиться с моими наблюдениями и остались вполне удовлетворенными, и в свою очередь я получаю удовольствие, осматривая собранные ими изумительные статуи, картины, а также украшения жилищ, дворцы, сады и т.п.

Рис. 1.6. Силла Лонги. Статуя Павла V в капелле Боргезе (капелла Паолина) римской базилики Санта-Мария-Маджоре. Фото И.С. Дмитриева


Сегодня утром я имел счастие целовать ногу его святейшества (папы Павла V. – И.Д.), будучи представлен ему <…> нашим посланником99, по словам которого, мне было оказано необыкновенное благоволение (straordinariamente favorito), так как блаженнейший отец не позволил мне, чтобы я произнес хоть одно слово на коленях100.

Здесь уместно сказать несколько слов о самом Павле V [рис. 1.6]. Он происходил из древнего тосканского (сиенского) рода Боргезе, известного с XII века. Члены этого семейства были главным образом юристами и дипломатами. В XVI веке, когда Сиена попала под власть Медичи, семейство переселилось в Рим. В 1605 году один из его членов – кардинал Камилло Боргезе – после бурного конклава неожиданно был избран папой.

Историки – особенно биографы Галилея, – как правило, говорят о Павле V мало хорошего, ссылаясь на характеристику верховного понтифика, данную тосканским послом в Риме Гвиччардини:

…Здешний князь (il Principe, то есть папа. – И.Д.) испытывает отвращение к свободным искусствам и ко всему интеллектуальному (et questi ingegni), не хочет даже слышать обо всех этих нововведениях и тонкостях, и каждый, кто желает быть у него в фаворе, должен изображать себя тупицей и невеждой101.

Современники отмечали скрытность и осторожность его святейшества, а также его педантичность, угрюмость, сухость, любовь к строгой дисциплине. По характеристике «the great unmasker»102 Паоло Сарпи, Павел V «был осторожным с равными себе, высокомерным с подчиненными, неблагодарным по отношению к своим благодетелям и чрезвычайно любящим деньги»103. Из этих свидетельств Джорджо де Сантилана сделал вывод, что Павел V был человеком предубежденным и посредственным104. Однако вряд ли подобные оценки стопроцентно справедливы.

Во-первых, не следует забывать, что укрепление и распространение католической веры, усиление единства церкви, защита ее интересов (в том числе и материальных), а также борьба с ересями – все это входило в обязанности pontifex maximus. В ситуации же, сложившейся к началу XVII столетия в конфессионально и политически расколотой Европе, престол Святого Петра оказался далеко не самым уютным местом. Противостояние католиков и протестантов стремительно усиливалось, дело шло к войне европейского масштаба, которая и началась в 1618 году. Осложнились отношения Рима с Венецианской республикой105 и с Англией106. Кроме того, хотя Генрих Наваррский и заявил, что «Париж стоит мессы (Paris vaut bien une messe)», тем не менее сопротивление Риму во Франции было довольно сильным и курии приходилось лавировать.

Можно, конечно, порицать Павла V за те или иные действия – в частности, за непомерные претензии на светскую власть, – но нельзя не принимать во внимание, что верховный понтифик действовал по стандартам своего времени, не хуже и не лучше других правителей. Он отстаивал интересы Папского государства и католической церкви точно так же, как светские власти отстаивали свои интересы и интересы своих государств в эпоху глубокого изменения соотношения политических сил в Европе, в эпоху формирования национальных государств. В этом контексте вполне естественной представляется поддержка Павлом V миссионерской деятельности католиков (в первую очередь из числа иезуитов) в Азии и в Новом Свете107. В 1613 году в Риме была открыта специальная школа для подготовки миссионеров.

Во-вторых, Павел V много сделал для итальянской культуры. Да, он не очень интересовался светскими науками, однако при нем и при его активном содействии обрел свой нынешний вид собор Святого Петра108, продолжилось строительство Палаццо Боргезе, жемчужины римского барокко109, были расширены Ватиканский и Квиринальский дворцы, восстановлены акведуки Августа и Траяна, что, в частности, позволило соорудить новые прекрасные фонтаны, была преобразована и увеличена Ватиканская библиотека, начато систематическое собирание греческих и римских древностей. Павел V принял участие в судьбе молодого художника, скульптора и архитектора Лоренцо Бернини. Короче, как выразился Роуленд, Павел V «был вовсе не той одномерной личностью, какой его часто представляли бесцеремонные клеветнические измышления (the offhand aspersions) известных историков и враждебных к нему дипломатов»110.

В пятницу 13 мая 1611 года в Collegio Romano состоялся торжественный прием в честь Галилея. Мелькоте выступил с речью «Nuncius Sidereus Collegii Romani»111. Здесь необходимо некоторое разъяснение. Латинское существительное nuncius (или nuntius) можно перевести двояко – как «вестник, гонец» и как «весть, сообщение». Сам Галилей, по-видимому, первоначально употреблял это слово в его втором смысле, то есть как «весть, известие». Такой вывод следует из того, что, готовя книгу к печати, он в переписке ссылался на нее как на avviso astronomico (астрономическое известие, сообщение), или просто avviso112, или Avviso Sidereo113, или же, реже, Nunzio Sidereo114. Иными словами, Галилей просто спешил сообщить о своих открытиях, используя репортерский термин (ведь то, что потом стало именоваться «газетой», в Италии того времени называлось avviso). В обращении к Совету десяти115 за разрешением на публикацию книги (26 февраля 1610 года) он называет ее «Astronomica Denuntiatio ad Astrologos»116. (По мнению Э. Розена, термин astrologos в данном случае следует понимать как «исследователь небес»117.) Рукопись, направленная в типографию, имела заголовок «Astronomicus Nuncius». Но к тому времени, когда печаталась титульная страница (а она печаталась последней), Галилей придумал более амбициозное название – «Sidereus Nuncius». Перед началом основного текста он оставил прежний заголовок, заменив в нем существительное denuntiatio на nuncius, так что в итоге этот «внутренний» заголовок обрел следующую форму: «ASTRONOMICUS NUNCIUS observationes recens habitas novi perspicilli beneficio in lunæ facie, lacteo circulo stellisque nebulosis, innumeris fixis, necnon in quatuor planetis MEDICEA SIDERA nuncupatis, nunquam conspectis adhuc, continens atque declarans»118 (употребление слова continens также указывает, что речь идет не о вестнике как о некоем лице, но об известии, вести, сообщении). Заметим, Галилей заменил существительное, смысл которого не вызывает разночтений, на то, которое можно понимать по-разному. Действительно, многие его современники (в том числе Кампанелла, Мелькоте, Лагалла, Лука Валерио) интерпретировали существительное nuncius как «вестник», лицо, доставившее известие, своего рода «небесный посланник». То же относится и к Кеплеру, озаглавившему свою известную работу «Dissertatio cum Nuncio Sidereo» (то есть «Разговор со звездным вестником»).

Кроме того, О. Грасси в 1626 году в своем антигалилеевском опусе «Ratio ponderum librae et simbellae», опубликованном под псевдонимом Л. Сарси, насмешливо восклицал: «Age igitur, Galilaee, verax astrorum interpres, age, sidereae nuncius alae (так приди же, Галилей, истинный толкователь звезд, приди, посланник небесного двора)»119. Правда, на полях своего экземпляра книги Грасcи Галилей написал, что он «никогда не называл себя звездным посланником (ambasciador sidereo)» и название его книги следует понимать как «Ambasciata o Avviso Sidereo, e non Ambasciadore»120. Однако от публикации этого возражения Галилей воздержался. Он – что характерно! – вообще не возражал против истолкования названия его книги как «известие, принесенное звездным посланником», в роли которого выступал, естественно, сам Filosofo e Matematico Primario del Granduca di Toscana, на что он недвусмысленно намекает в пространном посвящении своей книги Козимо II. Поэтому на прием в Collegio Romano он явился в полном смысле слова в качестве высокого гостя.

В зале собрались все преподаватели Collegio, кардиналы, знать и римские знаменитости, включая князя Чези. Фактически эта процедура эквивалентна присуждению звания почетного доктора в наши дни.

Мелькоте перечислил открытия Галилея, сделанные им с помощью телескопа, и рассказал об их подтверждении астрономами Collegio Romano. «Мы можем наблюдать, – живописал Мелькоте, обращаясь к характеристике лунной поверхности, – на вершинах лунных гор сияющие пики или, скорее, я бы сказал, маленькие глобулы, подобные блестящим шарикам в четках (quasi lucentia Rosarii granula), некоторые из которых разбросаны в разных местах, другие же располагаются вблизи друг от друга, как будто они стянуты нитью. Мы можем также видеть там, особенно вокруг самой низкой горы, нечто напоминающее пузыри. Эта часть лунной поверхности, украшенная и разрисованная такими пузыревидными пятнами, напоминает “глаза” на павлиньем хвосте (quibus pars faciei lunaris, ad modum caudae pavonis, quibusdam quasi oculis distinguitur ac variatur)». Впрочем, заметил Мелькоте, лично он всего лишь «звездный вестник», и слушатели вправе предлагать иные объяснения лунных пятен, к примеру, связывая их существование с «неодинаковой плотностью и разреженностью лунной материи» (этими словами оратор отдал дань гипотезе отца Клавиуса) или «с чем-то еще», кому как заблагорассудится121.

Клавиус внимательно отнесся к новым астрономическим фактам и даже, несмотря на преклонный возраст (к моменту приезда в Рим Галилея ему исполнилось 73 года), сам принимал участие в телескопических наблюдениях. Перечень открытий, сделанных с помощью occhiale, он привел в последнем прижизненном издании «Sphaera» (1611)122, завершив его следующим выводом: «А так как реальность такова, то астрономы должны обдумать, как могут быть расположены орбиты планет, чтобы спасти эти явления»123. Но из этого еще не следует, что автор «Sphaera» готов был принять коперниканскую «систему мира». Равно неприемлема для него была и модель Тихо Браге. Скорее всего, он надеялся, что есть некий «третий путь»: усовершенствовать теорию Птолемея, используя новые астрономические открытия с помощью телескопа и некоторые коперниканские расчетные приемы и гипотезы (но не космологические!).

Но как бы то ни было, Галилей мог быть доволен результатом своей поездки в Рим. Конечно, он не одержал полной победы, – да на это было нелепо рассчитывать, – однако многих, причем из числа церковной и светской элиты, ему удалось-таки убедить в достоверности своих открытий, в том числе и открытия Медицейских звезд, что имело для его патрона, Козимо II, прежде всего политическое значение, а для самого Галилея – научное и статусное.

31 мая 1611 года, за несколько дней до отъезда ученого во Флоренцию, кардинал Франческо дель Монте писал тосканскому великому герцогу:

Галилей, за время своего пребывания в Риме, доставил всем большое удовлетворение; думаю, что и он его получил, так как имел возможность демонстрировать свои открытия столь хорошо, что они были признаны всеми видными людьми и учеными этого города не только истинными и действительными, но и поразительными. Если бы мы жили в античной Римской республике, то ему, я твердо в этом уверен, была бы воздвигнута статуя на Капитолии, дабы оказать почет его выдающимся заслугам124.

Здесь надо учесть одну архитектурную деталь: на Капитолии уже был один монумент – конная статуя императора-философа Марка Аврелия. И еще одно любопытное обстоятельство: Марк Аврелий, как известно, был стоиком, а с представителями этого философского направления Галилея связывали многие нити125, хотя дель Монте вряд ли намекал на что-то подобное.

Во Флоренции успех Галилея также не прошел незамеченным, но там его оценивали под иным углом зрения, что видно из письма госсекретаря великого герцога тосканского Винты послу Гвиччардини от 13 июня 1611 года:

Возвратился синьор Галилео Галилей. Он с величайшей похвалой отзывается об оказанном ему с Вашей стороны почете и приеме; что же касается вновь открытых Медицейских планет, то, кажется, наиболее образованные и сведущие римские астрономы очень одобрили его мнение и тем придали ему более блеска и силы126.

Накануне отъезда Галилея из Рима кардинал Фарнезе устроил прощальный банкет и даже сопровождал ученого до Капраролы, загородной резиденции семейства Фарнезе127. Но это светлая сторона событий. Была, разумеется, и иная.

ТРЕВОГИ БИБЛИОКРАТИИ

Пока Галилей убеждал римский истеблишмент в том, что ежели они не глянут в его телескоп, то потеряют лучшую главу своей биографии, кардинал-инквизитор Роберто Беллармино, кроме Конгрегации Римской и вселенской инквизиции (Congregatio Romanae et universalis Inquisitionis)128 входивший также в Конгрегацию Индекса запрещенных книг (Sacra Congregatio Indicis) и многие иные многополезные и жизненно необходимые Святому престолу конгрегации, не подымая лишнего шума, с характерной для него любезностью, как то и положено умнейшим представителям спецслужб, в том числе и идеологических, послал астрономам Collegio Romano запрос следующего содержания:

Преподобнейшие отцы!

Я знаю, что ваши преподобия осведомлены о новых небесных наблюдениях одного отличного математика (un valente mathematico), произведенных им при помощи инструмента, называемого трубой (can[n]one; букв. пушка, орудие. – И.Д.) или окуляром (occhiale). Я также видел с помощью этого инструмента некоторые весьма удивительные вещи (alcune cose molto maravigliose), наблюдая Луну и Венеру. Поэтому я хочу, чтобы вы доставили мне удовольствие, высказав откровенно ваше мнение о нижеследующих утверждениях. Верно ли:

1) что имеется множество неподвижных звезд, невидимых простым глазом, и, в частности, в Млечном Пути и в туманностях, представляющих собой скопление мельчайших звезд;

2) что Сатурн не является простой звездой, но тремя звездами, вместе соединенными;

3) что звезда Венера изменяет свою форму, нарастая и убавляясь подобно Луне;

4) что Луна имеет поверхность шероховатую и неровную;

5) что вокруг планеты Юпитер обращаются четыре подвижные звезды, движения которых различны между собой и очень быстры?

Я хочу это знать потому, что слышу на сей счет различные мнения. Ваши же преподобия, изощренные в математических науках, легко смогут сказать мне, прочно ли обоснованы (siano ben fondate) эти новые открытия, или же они обманчивы и ложны. Если вам угодно, вы можете ответить на этом же листе.

Квартира, 19 апреля 1611 года

Ваших преподобий брат во Христе Роберт, кардинал Беллармино129.

Если порядок вопросов имел для Беллармино какое-то значение (то есть коррелировал с их важностью), то тогда обращает на себя внимание то обстоятельство, что кардинал начинает не с характера лунной поверхности и фаз Венеры, но со звезд, с Млечного Пути и туманностей. Вполне возможно – если, повторяю, порядок вопросов был важен для Беллармино (!), – что перед кардиналом встала тень Джордано Бруно с его идеей множественности обитаемых миров и т.п. (напомню, что Беллармино играл определенную роль в процессе над ноланцем)130.

Ответ не заставил себя долго ждать. Отцы-иезуиты в целом подтвердили достоверность Галилеевых утверждений:

Преподобнейший и достопочтеннейший господин и покровитель!

Отвечаем на этом же листе (поразительное умение экономить бумагу! – И.Д.), согласно приказанию Вашего Высокопреосвященства, на вопросы о некоторых явлениях, наблюдаемых на небе в трубу, причем ответы мы даем в том же порядке, в каком вопросы эти предложены Вашим Высокопреосвященством.

1) Верно, что в трубу наблюдаются многие звезды в туманностях Рака и Плеяд; относительно же Млечного Пути, то не является столь достоверным утверждение, будто весь он состоит из мельчайших звезд. Скорее кажется, что в нем имеются части, построенные плотнее других [частей], хотя нельзя отрицать и того, что в Млечном Пути имеются также много очень малых звезд. Правда, то, что наблюдается в туманностях Рака и Плеяд, дает основание с вероятностью предполагать, что и Млечный Путь является громаднейшим скоплением звезд, которые неразличимы, потому что они слишком малы.

2) Наблюдения показали, что Сатурн не кругл, какими мы видим Юпитер и Марс, но имеет яйцеобразное и продолговатое очертание <…>. Правда, мы не наблюдали две звезды по обе стороны, столь отдаленные от средней, чтобы мы могли сказать, что это отдельные звезды.

3) Совершенно верно, что Венера убавляется и нарастает, как Луна, мы видели ее как бы полной, когда она была вечерней звездой, а затем мы наблюдали, что ее освещенная часть мало-помалу уменьшалась, оставаясь все время обращенной к Солнцу и становясь все более рогообразной; наблюдая ее затем, после соединения с Солнцем, когда она стала утренней звездой, мы видели ее рогообразной, и освещенная часть снова была обращена к Солнцу. В это время она постоянно увеличивает яркость и ее видимый диаметр уменьшается.

4) Нельзя отрицать большой неровности Луны; но отцу Клавиусу кажется более вероятным, что не поверхность ее неровна, но скорее само тело Луны имеет неоднородную плотность и имеет части более плотные и более разреженные; так же обстоит дело и с обычно наблюдаемыми простым глазом пятнами. Другие же думают, что неровна действительно поверхность; до сих пор, однако, мы еще не имеем в этом вопросе такой уверенности, чтобы мы могли утверждать что-либо без сомнения.

5) Возле Юпитера видны четыре звезды, которые очень быстро движутся, иногда все к востоку, иногда все к западу, а иногда одни к востоку, другие к западу по почти прямой линии; они не могут быть неподвижными звездами, потому что имеют очень быстрое движение, отличное от движения неподвижных звезд, и расстояние между ними и Юпитером постоянно меняется.

Вот то, что мы считаем нужным сказать в ответ на вопрос Вашего Высокопреосвященства; выражая Вам свое смиреннейшее почтение, мы молим господа ниспослать Вам счастия.

Римская коллегия

24 апреля 1611 года

Вашего Высокопреподобия недостойные слуги во Христе

Кристофер Клавиус, Кристофер Гринбергер, Одо Малькотио, Дж. Паоло Лембо131.

Заметим, астрономы Collegio Romano дипломатично не стали делать из изложенных фактов никаких далекоидущих выводов, ограничившись только феноменологическими констатациями и не выходя за рамки поставленных кардиналом вопросов.

Что побудило Беллармино послать этот запрос Клавиусу? Мнения историков расходятся. Одни полагают, что кардинала в действительности беспокоили только две вещи: несоответствие новых открытий Аристотелевой натурфилософии, преподававшейся в Collegio Romano, и – что много важнее – несоответствие гелиоцентрической теории, с которой Галилей увязывал (не всегда, впрочем, обоснованно) свои телескопические открытия, тексту Священного Писания132. Другие считают, что Беллармино «почувствовал необходимость разобраться в новых известиях (об открытиях Галилея. – И.Д.) и прояснить их для себя. Очевидно, с этой целью он обратился за консультацией к математикам из числа собратьев по ордену…»133. Наконец, третьи уверены, что властный и подозрительный кардинал с самого начала, опасаясь вредного «пифагорейского» воздействия на умы134, не доверял Галилею и старался уличить его в ошибках.

Мне представляется, что Беллармино были важны два аспекта всей этой «небесной истории» – философский (точнее, натурфилософский) и теологический. Естественно, последний волновал его куда больше первого. И хотя Галилей всячески избегал каких бы то ни было теологических обсуждений коперниканских идей, кардинал понимал, что тосканскому математику не удастся долго сохранять богословский нейтралитет.

Галилей страстно отстаивал физическую истинность гелиоцентрической теории, справедливость которой он доказать не мог, хотя его телескопические наблюдения заставляли усомниться в правильности той формы геоцентрической теории, в которой она тогда существовала. Но не более того. Это означало, что рано или поздно (а учитывая темперамент и полемический задор «рысьеглазого» коперниканца – скорее рано, чем поздно) полемика неизбежно перейдет в теологическую плоскость. Но чтобы вести богословскую дискуссию, Беллармино должен был удостовериться, что все, о чем говорит Галилей, соответствует действительности, ибо в противном случае речь может идти просто о фантазиях или фикциях, не имеющих даже косвенных подтверждений, о чем кардинал ясно написал в конце запроса. Ведь, в отличие от нас, Беллармино не знал, что Галилей – великий ученый. (В апреле 1611 года об этом вообще мало кто догадывался, кроме, разумеется, самого Галилея.)

Хотя переписка Беллармино с астрономами-иезуитами и не содержала каких-либо указаний на ее секретность, кардинальский запрос носил официальный характер (несмотря на выражения типа «я хочу знать»). Cпустя всего две недели, 7 мая 1611 года, друг Галилея, апостолический референдарий (а после 1621 года – архиепископ) Пьеро Дини, племянник кардинала Оттавио Бандини, пишет Козимо Сассетти, владельцу шелковой мануфактуры в Перудже:

Теперь – о Галилее. Не знаю, право, с чего начать, одного письма для этого мало. Короче, могу сказать, что ежедневно он обращает в свою веру тех, кои [поначалу] ему не верили; правда, находятся немногие упрямые головы, которые, не соглашаясь, в частности, с существованием звезд возле Юпитера, не хотят даже посмотреть на них. Когда мне попадаются такие, я всегда убеждаю их взглянуть и [прямо] сказать, что они этих звезд не видят и что для них это не доказательство (chè a questo non ci è riprova).

Кардинал Беллармино написал иезуитам письмо, в котором он просит осведомить его о некоторых вопросах, относящихся к открытиям (dottrine) Галилея; отцы ответили самым благоприятным, какое вообще может быть, письмом. Они являются великими друзьями Галилея; в этом ордене находятся крупнейшие имена, а наиболее значительные находятся здесь [в Риме]135.

Более того, 27 мая 1611 года Коломбе пишет из Флоренции (скорость распространения слухов и информации поразительная!) в Рим Клавиусу о чувстве глубокого удовлетворения, с которым он узнал об ответе последнего на вопросы кардинала Беллармино136. Но и Галилей не оставался долго в неведении относительно всей этой закулисной возни. В его бумагах сохранилась копия ответа иезуитов Беллармино. Документ написан рукой писца, но подписи членов коллегии собственноручные. На обороте надпись рукой Галилея: «Свидетельство отцов-иезуитов преосвященнейшему кардиналу Беллармино»137.

26 июня 1611 года Галланцоне Галланцони, дворецкий (maggiordomo) кардинала Франсуа де Жуайеза, пишет Галилею:

Посылаю Вам копию письма, адресованного синьору Клавиусу, из которой вы ознакомитесь с мнением известного Вам Лодовико [делле Коломбе] относительно неровностей Луны, которое многим представляется вероятным. Я крайне заинтересован узнать истину так же, как и Ваш патрон; поэтому если у Вас выдастся время, напишите об этом в двух словах; я передам Ваше мнение кардиналу, который поручил мне передать привет Вам от его имени, что я и делаю138.

Вместо «двух слов» Галилей, осведомленный о близости Жуайеза Беллармино, 16 июля 1611 года написал многостраничное письмо139 Галланцони и Жуайезу («mio Padrone»), в котором, рассуждая об относительности понятия «совершенство» и критикуя перипатетическую манеру рассуждения в натурфилософских и астрономических вопросах, заметил, что «если бы кто-нибудь считал, что круговое движение не в меньшей мере присуще Земле, чем находящимся над нами телам, то отпали бы все основания принимать вечную и неизменную, бессмертную и бесстрастную небесную квинтэссенцию, абсолютно отличную от лежащих под нами субстанций. Это учение (об изменчивости и разрушимости небесных тел) было бы не только более обоснованным, но и более согласующимся с истинами Священного Писания, утверждающего, что небо было сотворено и подвержено изменению»140.

Таким образом, Галилей пытался сыграть на противоречии между аристотелевским представлением о неизменности неба и христианской доктриной сотворения мира. Однако в остальном он предпочел уйти от теологических дебатов с Коломбе, сосредоточившись на богословски нейтральной теме безграмотности своего оппонента. «На что я мог надеяться, – писал Галилей, – если бы взял на себя труд объяснить сложнейшие вопросы учения Коперника человеку, который в свои пятьдесят с лишним лет неспособен понимать простейшие принципы и самые легкие гипотезы его теории?..»141 Правильно, лучше иметь врагом одного Коломбе, чем всю мать католическую церковь сразу.

Естественно, Жуайез не забыл показать письмо Галилея Беллармино, но на того оно не произвело абсолютно никакого впечатления, потому как кардинал ждал научных аргументов, а не антиаристотелевской риторики, в которой он и сам счастливо упражнялся в своих Лувенских лекциях142.

Отношение Беллармино к выступлениям Галилея можно проиллюстрировать и некоторыми другими примерами. Так, Гвиччардини в 1615 году вспоминал, что как-то Беллармино конфиденциально сообщил ему:

«Хотя почтение к его светлости (великому герцогу тосканскому Козимо II. – И.Д.) и велико, но если бы Галилей пробыл здесь дольше, то дело кончилось бы тем, что он был бы вызван для объяснений (a qualche guistificatione de’casi suoi143.

Эти слова Беллармино можно понимать по-разному: и как угрозу, и как выражение недовольства поведением Галилея, и как проявление озабоченности со стороны человека, не настроенного к ученому заведомо враждебно. Последнего мнения придерживается Фантоли, и, как мне представляется, его позиция ближе к истине, поскольку она лучше согласуется с последующими событиями.


Рис. 1.7. Портрет Чезаре Кремонини. Гравюра Г. Давида. Падуя. Museo Civico


Встречался ли Галилей, будучи в Риме, с Беллармино? Вполне возможно. На это указывает следующий фрагмент из письма Дини Галилео от 7 марта 1615 года. Дини сообщает, что беседовал с Беллармино «по вопросам, о которых Вы пишете, но он уверял меня, что об этих вопросах (речь идет об обсуждении коперниканской теории в инквизиции. – И.Д.) он ничего и ни от кого не слышал с той поры, как он с Вами о них говорил устно (a bocca144. Но устно они могли говорить о теории Коперника только во время пребывания Галилея в Риме весной 1611 года.

Есть еще один документ, свидетельствующий если и не об отношении Беллармино к Галилею, то о внимании к ученому со стороны инквизиции.

17 мая 1611 года в протоколе заседания Конгрегации Римской и вселенской инквизиции появилась следующая запись: «Посмотреть, не встречается ли в процессе Чезаре Кремонини имя Галилея, профессора философии и математики»145.

Чезаре Кремонини [рис. 1.7] был профессором философии Падуанского университета и другом (по выражению Бьяджоли, «a good social friend») Галилея, который с 1592 по 1610 год преподавал в том же университете (правда, получая при этом в два раза меньше Кремонини). Их связывали, как принято считать, приятельские отношения, хотя Кремонини, будучи аристотелианцем146, совершенно не разделял научных взглядов Галилея. В частности, он был вдохновителем, если не автором, трактата «Discorso intorno alla Nuova Stella», опубликованного в Падуе в 1605 года под псевдонимом Антонио Лоренцини147. В трактате, кроме всего прочего, подвергалось критике использование в спорах аргумента, основывающегося на отсутствии параллакса nova, а ведь именно его отсутствие заставило Галилея прийти к выводу, что «новое светило» находится намного выше лунной сферы. Согласно Лоренцини-Кремонини, невозможно применять к небесному миру математические правила и методы, опирающиеся на чувственные восприятия (а именно к таковым относится метод определения величины параллакса), так как они якобы действительны только для земных реалий148.

Позднее, 19 августа 1610 года, Галилей жаловался в письме Кеплеру, что самые знаменитые падуанские профессора, в том числе и Кремонини, отказались смотреть в телескоп, хотя им это предлагалось «бессчетное число раз»149.

Паоло Гвальдо писал Галилею в июле 1611 года:

Встретив его [Кремонини] как-то на улице, я сказал ему: «Синьор Галилей весьма огорчен, что вы написали обширный трактат о небе, отказавшись взглянуть на его (то есть им, Галилеем, открытые. – И.Д.) звезды». На что тот ответил: «Я не верю, что кто-либо, кроме самого Галилея, их видел, а кроме того, глядение через этот его окуляр вызывает у меня головную боль. Довольно! Я не хочу больше ничего слышать об этом. Очень жаль, что синьор Галилей дал себя вовлечь в эти трюки и покинул нашу компанию и безопасную падуанскую бухту. Как бы ему потом не пришлось пожалеть об этом»150.

Этот эпизод – отказ падуанских профессоров взглянуть в телескоп – был обыгран Брехтом в его известной пьесе151, а биографами Галилея часто использовался в качестве «годной на все случаи жизни иллюстрации глупости профессоров (a handy epitome of the philosophers’ silliness)», как выразился Бьяджоли. Однако как было показано тем же Бьяджоли152, а также Фейерабендом153, ситуация отнюдь не столь уж проста. У оппонентов Галилея были веские доводы критически относиться к телескопическим доказательствам154.

Введение телескопа – инструмента принципиально нового типа – в практику научных исследований создавало немало проблем: планеты, ранее казавшиеся точками, приобретали при наблюдении их в телескоп протяженную форму, поверхность Луны обнаруживала массу новых деталей, незаметных невооруженным глазом… Телескоп сделал значимым изучение в астрономии протяженных поверхностей, обладающих тонкой индивидуальной структурой, и потому Галилей активно использовал опыт живописцев в передаче игры светотени на сложных поверхностях. Помимо адаптации к телескопу традиционных измерительных средств, нужно было изобретать новые приемы, которые позволили бы точно описывать не только положение точек на небесной сфере, но и деталировку протяженных поверхностей.

Позволим себе довольно длинную цитату современного автора, подробно объясняющего эту сложность:

Объяснение эффекта увеличения зрительных труб тоже до определенного времени представляло собой неразрешимую задачу. Средневековая оптика отнюдь не опиралась на понимание природы света. Воззрения античных и средневековых мыслителей на эманацию species, наряду с представлением о зрительных лучах, ощупывающих предметы, слабо согласовывались с традиционной практикой позиционной астрономии и относились скорее к области физиологии зрения155. Считалось, что визуальный опыт имеет более или менее общий характер. (Интересное исключение представляет практика наблюдения китайских астрономов, в штате которых были наблюдатели, которым запрещалось выходить на дневной свет.) Незначительные отклонения, связанные со случаями нарушения зрения, объяснялись некомпетентностью наблюдателя, что упраздняло необходимость дальнейшего изучения индивидуальных особенностей зрения, точнее, переводило этот вопрос в плоскость клинического дискурса коррекции, адаптации и т.д. Оптические стекла использовались для того, чтобы компенсировать испорченное зрение, но не для того, чтобы добавлять новые возможности здоровому глазу. Общее представление о действии оптики сводилось к тому, что для нормального наблюдателя она создает не истинные, а искаженные изображения. Применение в астрономии оптических приборов внесло в эту науку визуальную неопределенность как особый тип сообщения, в котором индивидуальный опыт различения изображения становился существенным для получения нового знания. Этот опыт нуждался в новом типе сертификации, разработке процедур, после проведения которых можно было с уверенностью признать за ним статус достоверного.

В первое время единственным способом сделать наблюдение с помощью телескопа доступным широкому кругу лиц была либо непосредственная демонстрация, либо рисунок, дополненный словесным описанием. Демонстрации не всегда были вполне убедительными. Изображение в фокальной плоскости мог рассматривать (в одно и то же время) только один человек, что сильно осложняло его интерпретацию. Сохранилось много свидетельств того, что непосредственно после изобретения оптических приборов, вплоть до середины XVII столетия, философы и математики, равно как ботаники и врачи, нередко квалифицировали инструментальное зрение как зрение, обращенное на иллюзию. Эверард Хоум писал в 1640-х годах: «Вряд ли стоит подчеркивать, что части тела животных не приспособлены для изучения сквозь сильно увеличивающие стекла; когда же они предстают увеличенными в сто раз по сравнению с их естественными размерами, нельзя полагаться на их видимость» (цит. по: Ямпольский М.Б. О близком. Очерки немиметического зрения. М., 2001. С. 34).

Аналогично Мартин Горки (Horky) писал И. Кеплеру после демонстрации Галилеем в Болонье своих зрительных труб: «Я испытывал инструмент Галилея бесчисленным количеством способов как для земных, так и для небесных объектов. На земле он работает восхитительно; на небесах обманывает, ибо некоторые одиночные звезды кажутся двойными. У нас все пришли к выводу, что инструмент Галилея вводит в заблуждение» (цит. по: Helden A. van. Telescopes and Authority from Galileo to Cassini // Osiris. 1994. Vol. 9. P. 9 – 29).

Причинами такого недоверия были не только скептическая настроенность профессоров и авторитет разделяемой ими геоцентрической картины мира. Даже сегодня первое наблюдение в телескоп (значительно более совершенной конструкции) вызывает у новичка затруднения в интерпретации видимого изображения156.

Возвращаясь же к истории с Кремонини, необходимо рассказать о некоторых сопутствующих обстоятельствах. В апреле 1604 года падуанская инквизиция обвинила Кремонини и Галилея в ереси. Первого – в отрицании бессмертия души (и даже в атеизме), второго – в вере, будто звезды определяют человеческую жизнь157. Донес на Галилея некий Сильвестро Паньони (Pagnoni), который работал переписчиком и жил в доме ученого с июля 1602 по январь 1604 года. На допросе 21 апреля 1604 года Паньони сказал, что «видел его [Галилея] в своей комнате, составляющим гороскопы разных людей <…> Синьор Галилей заявил, что занимается этим уже около двадцати лет (то есть со встречи с математиком Остилио Риччи, у которого Галилей брал уроки геометрии и механики в Пизанском университете. – И.Д.), чтобы заработать на жизнь, и уверял, что его предсказания должны сбыться»158. Паньони упомянул также о том, что мать Галилея, Джулия Амманати, рассказывала, будто ее сын никогда не был на исповеди и не причащался, а кроме того, она писала, будто у Галилео были неприятности с флорентийской инквизицией, и она свидетельствовала там против него, он же в ответ назвал ее шлюхой и мерзкой старой коровой159. Правда, тут же доносчик добавил, что видел, как Галилей посещал мессу вместе со своей сожительницей, венецианкой Марией (Мариной) ди Андреа Гамба160. Кроме того, Паньони утверждал, что Галилей читал запрещенные письма Пьетро Аретино, но вот относительно веры у Галилея все в порядке: «что до веры, я никогда не слышал от него ничего худого».

Обвинения против Кремонини были куда серьезней. Его конфликт с иезуитами начался еще в 1591 году, когда он переехал из Феррары в Падую. Падуанский университет (Studio di Padova) в XVI столетии стал едва ли не лучшим университетом Италии и одним из лучших в Европе. Его процветание было результатом не только финансовой поддержки со стороны венецианских властей161, но и их правильной политики: с одной стороны, к претендентам на преподавательское место предъявлялись очень высокие требования (причем гражданин города не мог преподавать в университете, что исключало «corrupting favoritism»162, и если гражданин Венецианской республики все свое образование получал не в Падуанском университете, ему грозил крупный штраф), тогда как с другой – власти не только закрывали глаза на утвердившийся в стенах университета дух свободомыслия и критического исследования, но и способствовали проведению научных исследований (например, Везалий мог не только свободно заниматься вскрытием трупов казненных преступников, но время их казни было согласовано с его расписанием анатомических демонстраций; более того, Везалий и Фаллопий поощряли воровство трупов с кладбищ студентами-медиками; открытый в Падуанском университете в 1594 году постоянный анатомический театр, старейший в мире, стал действительно театром для широкой публики, которая охотно посещала его – как правило, в масках, как и обычные театры в Венецианской республике, – во время масленицы и в прочие праздники)163.

Однако в 1540-х годах у Падуанского университета появился мощный конкурент – Общество Иисуса164. В Падуе иезуиты, уделявшие большое внимание научным исследованиям и образованию, в 1543 году основали свою систему образовательных учреждений (в документах того времени использовались разные названия: Scuole, Collegio и Ginnasio dei gesuiti, далее я буду, следуя Грендлеру165, использовать термин «школы»). Поначалу это была латинская школа (то есть школа латинской грамматики), в 1555 году в ее curriculum была включена логика, затем теология, а в 1579 году, по настоянию студентов и некоторых венецианских патрициев, – философия. При этом падуанские иезуитские школы принимали учащихся независимо от того, были они членами ордена или нет, и число «внешних» студентов в лучшие времена (которые пришлись на конец 1580-х годов) доходило до 450 человек. Хотя иезуиты организовали учебный процесс так, чтобы студенты могли посещать лекции в университете, университетские профессора (особенно те, кто читал курсы по философским дисциплинам) были недовольны, поскольку им теперь приходилось организовывать дополнительные занятия со студентами, то есть увеличивать свою нагрузку. Пока университетскую кафедру философии возглавлял Джакопо (Джакомо) Дзабарелла, симпатизировавший иезуитам, недовольные лишь тихо роптали, но после его смерти конфликт между gesuiti и bovisti166 стал нарастать. К 1589 году curriculum иезуитов включал двухгодичный курс грамматики, курс humanistica (тоже двухгодичный) и философии (трехгодичный: в первый год изучалась логика, во второй – натурфилософия и натурфилософские работы Аристотеля, в третий – метафизика). Затем студенты слушали курс теологии, изучали древнееврейский язык и моральную философию. Наибольшие трения происходили по поводу преподавания философских дисциплин, поскольку иезуиты, на взгляд bovisti, не только отнимали у них хлеб (то есть студентов), но и учили не так, как надо. Иезуиты, в частности, полагали, что студент должен прежде всего получить общее представление об аристотелевской натурфилософии и логике, а уже потом он, если пожелает, сможет перейти к детальным штудиям текстов Стагирита. Университетские же профессора сразу начинали с текстов, причем студент выбирал, какой аристотелевский текст он будет изучать.

Иезуиты расширяли не только программу обучения, но и территорию своего учебного заведения (в частности, в 1555 году они разбили учебный ботанический сад), а также приобретали новые здания. Более того, во второй половине XVI века все корпуса школ были перестроены и приняли более роскошный вид, чем прежде167.

Короче, университетским было чему завидовать и чем возмущаться. И более всего их не устраивало то, что патриции (не только падуанские) охотней отдавали своих отпрысков в Le Scuole dei Gesuiti, нежели в университет. И это неудивительно: сыны Игнатия и морали научат, и математике, и все (или многое) бесплатно (gratis), что куда лучше, чем за 100 с лишним скуди в год слушать рассуждения Кремонини о том, что душа смертна, а человек – это микрокосм, и потому, познавая себя, мы познаем всю Вселенную и т.п. Да и внимания своим студентам иезуиты уделяли много больше, чем их университетские коллеги. Кроме того, университетские студенты из состоятельных семей часто были ленивы и не желали учиться, они нередко посылали своих слуг или специально нанятых молодых людей слушать лекции и сдавать экзамены. В иезуитской коллегии такого не допускалось. Разумеется, в своих проповедях gesuiti не забывали лишний раз упомянуть о том, что творится в университете, и похвалить свое учебное заведение.

Летом 1591 года события приняли драматический оборот. На стенах домов стали появляться многочисленные граффити с оскорбительными надписями и рисунками. Их авторами были и сторонники иезуитов, и студенты Падуанского университета. Ночью 11 июля студенческая толпа прошла по улицам города, нападая на прохожих, стреляя из мушкетов и разбивая стекла домов и школы иезуитов. На утро несколько студентов университета собрались в доме некоего Джулио Контарини, разделись, оставшись в одних рубахах или обернувшись простынями, и отправились вновь по улицам, приставая к детям и проходящим женщинам, демонстрируя им свои мужские достоинства. Через некоторое время разгоряченная толпа ворвалась в одно из зданий иезуитской коллегии, где молодые люди скинули с себя все, что на них было, и начали оскорблять и проклинать учащихся и их преподавателей. После чего обнаженные студенты отправились назад в дом Контарини, выкрикивая ругательства в адрес иезуитов. Студенты кричали, что занятия у иезуитов проходят якобы в те же часы, что и лекции в университете, поэтому многие студенты лишены возможности слушать университетских профессоров. Несчастных надо было как-то поддержать, и данная акция была предпринята именно с этой целью. Горожане должны узнать, наконец, «голую правду» о коварстве сынов Игнатия.

Возмущенные наглой выходкой студентов, иезуиты обратились с жалобой в правительство Венецианской республики. Ректор юридической корпорации университета168 Джованни Соранцо оказался в весьма щекотливом положении, поскольку в бесчинствах участвовало несколько его родственников. Поэтому он счел за лучшее, если разбираться с дебоширами будут венецианские власти, которым он заявил, что этот печальный инцидент произошел исключительно по легкомыслию молодых людей.

Однако Совет десяти строго наказал виновных. В Республике тогда остро не хватало продовольствия из-за неурожайных лет, и власти опасались любых массовых выступлений, независимо от их причин и повода. На зачинщиков были наложены крупные штрафы – от 100 до 500 дукатов.

Университетским профессорам пришлось защищаться. Они быстро сообразили, что наилучшей защитой для них станет новая атака на их противников. Ведь отношение к ордену Иисуса в Serenissima было весьма и весьма сдержанным, а то и просто враждебным. В университете решили, что пришло, наконец, время нанести новый удар и добиться ликвидации Scuole. Bovisti требовали их закрытия прежде всего потому, что высокий уровень обучения там вынуждал университетских преподавателей больше работать, не говоря уже о моральном дискомфорте. Что касается борьбы за студентов, то этот вопрос вряд ли мог иметь большое значение: в университете училось несколько тысяч студентов, тогда как в случае закрытия иезуитской коллегии Studio di Padova увеличила бы число обучаемых от силы на 200 – 250 человек, поскольку многие студенты просто перебрались бы в другие учебные заведения ордена. Кроме того, иезуиты обвиняли университетских преподавателей в распространении, мягко говоря, неортодоксальных теологических взглядов (в частности, опираясь на комментарии к работам Аристотеля, составленные Симпликием, Аверроэсом и Александром Афродисийским, падуанские перипатетики, в том числе и Кремонини, отрицали бессмертие души, божественное провидение, свободу воли, но признавали контролирующее влияние звезд на человеческую жизнь169). Наконец, иезуитов возмущало присутствие в университете протестантов из немецких земель (венецианское правительство охотно приглашало в Падую протестантов, которые, может быть, и не разделяли в полной мере позиции падуанских перипатетиков, но были привлечены относительным свободомыслием, которое полностью отсутствовало в других итальянских университетах).

Чтобы начать атаку на иезуитов, требовалось прежде всего убедить венецианские власти в том, что преподаватели Scuola являются не пострадавшими от студенческих бесчинств, но главными виновниками июльских беспорядков. Студенты университета послали свою делегацию в сенат Республики с целью оправдать свои бесчинства. Но этого было недостаточно. Тогда с разрешения ректора за дело взялся Кремонини. 30 ноября он собрал профессоров и стал их убеждать, что деятельность иезуитов наносит непоправимый «ущерб чести и достоинству <…> прославленной коллегии искусств (речь шла о Gymnasium artistarum университета. – И.Д.)». Для разъяснения и защиты позиции университета в венецианском сенате и непосредственно перед дожем собрание избрало трех делегатов, из которых двое – Кремонини и Франческо Пиколломини – преподавали натуральную философию.

Утром 23 декабря 1591 года в Большом совете Венецианской республики началось обсуждение петиции Падуанского университета. Кремонини выступил со страстной обличительной речью, изобиловавшей преувеличениями и искажением фактов, но именно в силу этого произведшей огромное впечатление на слушателей, бо́льшая часть которых и без того была настроена против Общества Иисуса (если кто-то из членов Совета пытался защитить иезуитов, ему свистом, хлопаньем в ладоши и топаньем ногами не давали сказать ни слова). Кремонини отметил, что, согласно венецианским законам, исключительное право давать высшее образование принадлежит университету, что Падуанский университет был основан императором Фридрихом II Гогенштауфеном, тогда как иезуиты фактически создали «antistudio» и переманивают студентов у Studio di Padova, что Scuole были созданы без разрешения сената, но при поддержке иностранцев (намек на папу). Что же касается июльских событий, то их, как заверял Кремонини, фактически спровоцировали сами иезуиты, которые разделили студентов на две группы (gesuiti и bovisti), враждующие друг с другом подобно гвельфам и гиббелинам. Заметим, что сенат отказался пригласить представителей Общества Иисуса на свое собрание, чтобы те изложили свое видение ситуации. В итоге после трехдневных горячих дебатов сенат возложил всю вину за происшедшее на иезуитов и потребовал, чтобы они обучали только своих новициев и никого больше. Иезуиты подчинились, хотя пытались добиться отмены этого решения, но в 1606 году их вообще изгнали из Венецианской республики и вопрос о восстановлении Scuole в прежнем виде отпал сам собой170.

Речь Кремонини была издана отдельной брошюрой, переведена на французский язык и получила большую известность в Европе. Разумеется, иезуиты тоже не молчали. Они утверждали, что Кремонини лучше управляется с оружием, нежели с Аристотелем, что было ощутимым ударом по его профессиональному самолюбию. Они писали также, что он «зловонный паук», «наемный философ, вытащенный из грязи и болот Феррары, постоянно вступающий в конфликт с Богом и за несколько флоринов излагающий в Бо занудным, скучным языком варварские учения»171.

В этом потоке взаимных упреков и оскорблений можно выявить стержневую доктринальную проблему, вокруг которой, собственно, и шел спор – как должны соотноситься теология и философия в любой интеллектуальной деятельности? Многие иезуиты имели, как известно, свои научные интересы и достижения. Но всех их не устраивало, что Кремонини строил преподавание философии на «ошибках Аристотеля и других философов». Философия – служанка теологии, и преподавать ее тем, кто еще не освоил курс теологии, опасно. Источником философских рассуждений должен быть церковный и понтификальный авторитет, а не мнения светских правителей и уж тем более венецианских сенаторов172. Это был не только, как бы мы сейчас сказали, «идеологический вопрос», но и вопрос о будущих поколениях, их лояльности… но по отношению к чему? Иезуитов часто упрекали в том, что они прежде всего заботились о лояльности своих воспитанников по отношению к их ордену и к папе, поэтому студенты иезуитских коллегий никогда не становились хорошими гражданами и подданными своих государей173. В ответ иезуиты упрекали своих критиков в отклонениях от истинной веры и чрезмерном увлечении земными благами и земной властью. Естественно, инквизиция (и в Риме, и в Падуе, и в Венеции) внимательнейшим образом следила за всеми описанными событиями и, в частности, за перипетиями конфликта между Кремонини и иезуитами. В 1599 году инквизиция предупредила падуанского профессора, что он «не должен читать или толковать “De anima” Аристотеля ни публично, ни приватно, а также воздерживаться от комментариев на Александра Афродисийского и других авторов, противоречащих католической истине и священным соборам»174. Таким образом, и на этот раз все кончилось для Кремонини хорошо – он получил предписание, которое и не думал выполнять. Однако в конце мая 1604 года венецианскому дожу было сообщено, что против профессора натуральной философии выдвинуты новые обвинения и что папа запросил материалы процесса 1599 года175.

Началось с того, что один иезуит на проповеди в Падуанском соборе заявил, что крайне опасные еретические утверждения о смертности души нередко можно слышать в городе, и в особенности в университете, и каждый добропорядочный католик должен доносить в инквизицию, где и кто именно вел подобные речи. Иезуит, разумеется, имел в виду в первую очередь Кремонини, хотя имя последнего названо не было. На призыв проповедника живо откликнулся преподаватель университета, некий Камилло Беллони. Беллони, который не скрывал своего намерения занять должность Кремонини (docente ordinario di secondo luogo di filosofia naturale – то есть место первого профессора натуральной философии), заявил, что хотя он и испытывает некоторое страдание (sofferenza) от того, что вынужден доносить на своего коллегу, но совесть, знаете ли, не позволяет молчать, и потому он решил сказать правду (а где, как не в инквизиции, это лучше всего сделать!). Беллони обвинил Кремонини в том, что тот распространяет христологические ереси (то есть отрицает инкарнацию Христа и Его крестную смерть), а также отрицает бессмертие души. Нет, он, Беллони, лично от Кремонини ничего такого не слышал, но ведь взгляды этого аристотелианца всем хорошо известны, он открыто высказывает еретические идеи на своих лекциях, а студенты потом повторяют их на экзаменах. «Каждый знает, – доносил Беллони, – что Кремонини придерживается мнения, будто душа смертна, и не потому, что так писал Аристотель, но по самой ее природе»176.

Зная, где искать защиту, Кремонини, проигнорировав требование явиться на допрос в инквизиционный суд, обратился в венецианский сенат. Извинившись за то, что он доставляет лишние хлопоты своим высоким патронам, Кремонини заявил, что предъявляемые ему обвинения задевают его честь. А чтобы его обращение задело патриотические чувства и честь сенаторов, добавил, что речь идет не просто о его личной чести, но и о чести Республики, доверившей ему столь ответственное дело – учить молодых людей, в том числе и будущих сенаторов. Более того, он – философ, а не теолог, и никаких религиозных предписаний и догматов не нарушал, ведь философия никак не может принести вред теологии. Но если все же власти Республики сочтут, что обвинения в его адрес хотя бы отчасти справедливы, он готов понести заслуженное наказание в соответствии с венецианскими законами. Сенат, который привык рассматривать любые нападки на профессоров Республики, тем более со стороны инквизиции, как проблему государственной важности, сделал все возможное, чтобы замять дело. Сенаторы отказались выдать и осудить падуанского профессора, решив, что обвинения против него – всего лишь наветы со стороны «испорченных заинтересованных лиц», то есть со стороны его завистливых конкурентов177, тогда как в действительности Кремонини «всегда вел католический образ жизни и был добрым христианином»178.

Что же касается Галилея, то обвинения против него были вообще признаны «чрезвычайно легкими и не имеющими последствий». То, что Галилею удалось выйти сухим из воды, связано с тем, что должность падуанского инквизитора в то время исполнял францисканец Чезаре Липпи, который также был профессором метафизики в Studio di Padova. Липпи интересовался математикой и астрономией и вместе с Галилеем наблюдал сверхновую в октябре 1604 года. К тому времени инквизиция уже рассматривала доносы на Кремонини и Галилея. Липпи приложил все усилия к тому, чтобы полностью разрушить все обвинения против своих коллег по университету. Он повел дело так, что в Риме даже не знали о доносах на Галилея.

Далее упомянутая выше запись в протоколе заседания Римской инквизиции от 17 мая 1611 года также, насколько можно судить, последствий не имела. Возможно потому, что, как выразился Джорджо де Сантильяна, «Кремонини ничего не имел общего с Галилеем, за исключением того, что постоянно ссорился с ним»179.

Кроме описанных выше событий, так или иначе связанных с настороженным отношением к идеям Галилея со стороны инквизиции и кардинала Беллармино, необходимо сказать и о нападках на коперниканскую теорию и открытия Галилея ряда университетских профессоров и отдельных священнослужителей.

«ГОЛУБИНАЯ ЛИГА», ИЛИ ИСКУССТВО ТЕОЛОГИЧЕСКОГО ДОНОСА

14 мая 1611 года, когда Галилей еще находился в Риме, Козимо Соссетти написал своему другу монсиньору Дини о том, что два профессора Перуджинского университета утверждали, будто «зрительная труба показывает или такие вещи, которых вовсе нет, или такие, которые хотя и существуют, но так ничтожны, что никакого влияния не имеют (quelle che non è, o si vero, quando pur sieno, sieno tanto minimi, che non influischino). И таких вещей на небе, как говорят, немало. Это мнение подкрепляется очень многими аргументами и доказательствами, начиная от сотворения Адама. Так как Вашему Преподобию это прекрасно известно, то я не стану эти аргументы повторять. Я слышал и другие доводы, но их я считаю очень несолидными и легко опровержимыми, а потому, если Вы устраните вышеприведенный, то, я думаю, победа в споре будет одержана»180.

Дини переслал письмо Соссетти Галилею, который спустя неделю, 21 мая, ответил пространным письмом, явно предназначенным для широкого распространения. Он начинает с того, что у перуджинских профессоров, скорее всего, просто плохая труба, а далее напоминает о повторяемости наблюдений, сделанных разными людьми с помощью различных телескопов. Поэтому никак нельзя допустить, что он, Галилей, был «обманут» трубой или сам сознательно обманывал других. И если бы у него была такая труба, которая могла бы создавать подобные иллюзии, то он ни за какие деньги не расстался бы с таким чудом и готов заплатить десять тысяч скуди, то есть свое десятимесячное жалованье, тому, кто создаст такой инструмент («procuri di fare un tale strumento, perchè io mi obligo di farglielo pagare 10 000 scudi»181).

Строго говоря, аргументы Галилея слабоваты. Тысячи людей из века в век видят, что прямая палка, частично опущенная в воду, кажется изогнутой, и тем не менее она таковой не является.

Переходя ко второму замечанию своих оппонентов, Галилей писал:

Что же касается другого возражения, то есть того, что эти планеты, хотя они и существуют в действительности, но остаются бездейственными ввиду их малости, то я не усматриваю, каким образом это может обратиться против меня, никогда не говорившего ни одного слова об их действенности или об их влиянии; так что если кто-нибудь считает их лишними, бесполезными и никому не нужными, то пусть они возбуждают процесс против Природы или Бога, а не против меня, ибо я не сотворил ничего и не претендую ни на что большее, кроме доказательств того, что они существуют на небе и обладают собственным вращательным движением вокруг Юпитера. Но если, желая услужить вам и выступая в качестве адвоката Природы, я должен буду сказать что-нибудь по этому поводу, то я скажу, что лично я воздержался бы утверждать, будто Медицейские планеты не оказывают того влияния, которое проявляют другие звезды, и мне кажется, что было бы смелостью, чтобы не сказать дерзостью, с моей стороны, если бы в узкие рамки моего понимания я бы хотел уложить намерения и образ действий Природы. В таком случае, когда в доме его превосходительства маркиза Чези, моего синьора, я видел рисунки 500 индийских растений, я должен был бы или утверждать, что это выдумка, и отрицать, что такие растения на свете существуют, или заявить, что если уж они существуют, то совершенно излишни и бесполезны, потому что ни я, ни кто-нибудь другой из окружающих не знаем их качеств, свойств и действий. И, конечно, нельзя думать, что в древние, мало просвещенные века Природа воздерживалась бы от того, чтобы производить несметные количества (l’immensa varietà) растений и животных, драгоценных камней, металлов и минералов, наделять животных их органами, мускулами и членами; далее, чтобы она не двигала небесные сферы и вообще не создавала бы своих явлений – и все это на том лишь основании, что тогдашние необразованные люди не знали свойств растений, камней и ископаемых <…> и не изучили движения звезд. По правде говоря, мне кажется, смешно было бы думать, что вещи в природе начали существовать тогда, когда мы начали их открывать и разуметь. Но если бы разумение людей должно было быть причиной существования вещей, то нужно было бы, или чтобы одни и те же вещи существовали и одновременно не существовали (существовали для тех, кто их знает, и не существовали для тех, кто их не знает), или чтобы разумения небольшого числа людей или даже одного человека было достаточно, чтобы сделать их существующими; но в этом последнем случае достаточно, чтобы один человек уразумел свойства Медицейских планет, чтобы они стали существовать на небе и, следовательно, чтобы другие удовлетворялись этим182.

По возвращении во Флоренцию Галилей оказался вовлеченным в новые дебаты – на этот раз речь шла о плавающих телах, точнее, о плавающем льде. Эта полемика достаточно детально рассмотрена в литературе183, и мы не будем останавливаться на ней здесь специально. Отмечу только, что спор о плавающих телах (вторая половина 1611 года) еще более обострил отношения Галилея с Коломбе и другими аристотелианцами и дал толчок к созданию во Флоренции так называемой «голубиной лиги» (colombo в переводе с итальянского означает «голубь»), сильной оппозиционной группировки консерваторов-перипатетиков, настроенной против новых идей в астрономии и в физике.

16 декабря 1611 года художник, скульптор, архитектор и инженер Лодовико Карди по прозвищу Чиголи184 пишет Галилею:

От одного моего друга, очень милого священника, весьма преданного Вам, я узнал, что группа лиц, недоброжелательно и завистливо относящихся к талантам и заслугам Вашим, собирается и совещается в доме архиепископа. В озлоблении они стараются решить, нельзя ли нанести Вам удар по какому-либо поводу, по вопросу ли о движении Земли, или по какому-либо другому. Один из них уговаривал некоего проповедника, чтобы тот объявил с церковной кафедры, будто Вы высказываете сумасбродные идеи. Этот отец, распознав здесь злобные намерения, ответил на эти предложения так, как то и подобает доброму христианину и священнослужителю. Я пишу Вам об этом, чтобы Вы остерегались зависти и недоброжелательства этих злоумышленников, часть которых Вы знаете по их писаниям, смешным и невежественным, поэтому Вы должны примерно знать, кто эти люди185.

Информация Чиголи свидетельствовала о консолидации антигалилеевских сил и о необходимости предпринять ответные шаги. Более всего Галилея тревожило смещение полемики в область богословия.

Ядром антигалилеевской лиги стали архтепископ Флоренции Алессандро Марцимедичи, который лично не был настроен против Галилея, Джованни де’ Медичи186 и братья Коломбе, Лудовико и Раффаэло. Последний припомнил Галилею даже его давние лекции по топографии Дантова Ада187, посетовав, что и в Аду не укрыться от нездорового любопытства математиков, которое сродни опьянению. «А если кто пьет вино мирской науки, – вещал Раффаэло, – не разбавляя его водой мудрости (“aqua sapientiae” [Ecc.: 15:3]), тот впадет в безумие»188. Кто же этот безумец? Раффаэло не назвал его имени, но сказал о нем так, что всем стало ясно, о ком идет речь:

Разве древние, говоря о человеке, который ищет изъяны там, где их нет, не говорили о нем: “Querit maculam in sole (он ищет пятно на Солнце)”?189

Раффаэло намекал на полемику, которую Галилей вел с иезуитом Кристофом Шайнером190, профессором еврейского языка и математики в университете Ингольдштадта, по поводу природы солнечных пятен и приоритета в их открытии. Опять-таки, в силу многоплановой изученности этой истории191 (на которой я еще немного остановлюсь далее) я ограничусь здесь лишь несколькими замечаниями.

Кристоф Шайнер, если верить его собственному свидетельству, «открыл» солнечные пятна в марте – апреле 1611 года192. Однако чтобы не портить зрение, он решил отложить дальнейшие исследования до того времени, когда в его распоряжении окажутся фильтр из цветного стекла и хороший помощник. К осени Шайнер приобрел и то и другое и в октябре продолжил наблюдения – на этот раз вместе с ассистентом Иоганном Батистом Сизатом, также иезуитом, – делая зарисовки, иллюстрировавшие изменение формы солнечных пятен по мере их перемещения по солнечному диску. Видимо, сам Шайнер не сразу осознал важность своего открытия, поскольку только 12 ноября 1611 года он сообщил о нем Маркусу Вельзеру, аугсбургскому дуумвиру, представителю знаменитой семьи германских банкиров, издателю и «большому другу иезуитов»193, а тот, в свою очередь, поделился полученной информацией с Фабером, членом Accademia dei Lincei, проживавшим в Риме. Фабер показал письмо Вельзера Чези, а тот 3 декабря 1611 года сообщил об открытии «filosofi d’Alemagna» Галилею194.

Вскоре, 12 и 26 декабря 1611 года, Шайнер отсылает Вельзеру еще два письма о солнечных пятнах и уже 5 января следующего года все три его послания были изданы одной шестнадцатистраничной книжечкой (сам текст занимает в ней восемь страниц плюс четыре страницы иллюстраций) под псевдонимом Apelles latens post tabulam («Апеллес, скрывающийся за картиной»)195. На следующий же день Вельзер разослал «Tres epistolae» многим европейским астрономам, в том числе и Галилею, с просьбой высказать их мнения196. Сообщения Вельзера и других знакомых об открытии Шайнера, бесспорно, произвели на Галилея большое впечатление, однако он не торопился с ответом. Поначалу тосканский ученый ограничился тем, что включил упоминание об открытии солнечных пятен в свой небольшой трактат о плавающих телах197 (разрешение на публикацию датировано 5 апреля 1612 года, книга вышла в мае того же года). Из этого краткого (около 10 строк) упоминания – без, заметим, каких-либо ссылок на Шайнера и на его брошюру (зачем поддерживать чужие приоритетные амбиции, когда можно предъявить свои!) – ясно, что Галилей о работе немецкого иезуита знал и его гипотезу о природе солнечных пятен поначалу принял. В конце 1612 года вышло второе издание книги Галилея о плавающих телах, и туда тосканец добавил еще несколько строк, из которых следовало, что, продолжая начатые им ранее наблюдения солнечных пятен, он пришел к выводу, что они представляют собой «некую материю, прилегающую к поверхности Солнца»198.

Спустя одиннадцать дней после выхода из печати «Tres epistolae» Шайнер посылает Вельзеру четвертое письмо, прося банкира напечатать его как можно быстрее. Иезуита более всего волновал вопрос о приоритете, о чем он при случае прямо написал своему патрону, впрочем, оговорив, что речь идет о «славе нашей Германии и вашего Аугсбурга»199 (мол, ничего личного, об отечестве заботимся!). Затем Шайнер послал Вельзеру еще три письма (от 14 апреля и 25 июля 1612 года). Последний опубликовал все новые послания ингольштадтсого профессора в сентябре 1612 года200.

Шайнер утверждал, что солнечные пятна в действительности являются не темными участками солнечной поверхности, но тенями неких неизвестных небесных тел, спутников Солнца (но не тенями Меркурия и Венеры), которые, двигаясь, время от времени частично заслоняют светило для земного наблюдателя. Он аргументировал свою позицию тем, что если бы пятна принадлежали солнечной поверхности или примыкали к ней, то их перемещение означало бы, что само светило вращается вокруг своей оси. Но тогда каждое пятно появлялось бы время от времени на одном и том же месте диска Солнца, сохраняя свою форму. Однако такого не наблюдалось. Пятна меняли форму и постоянно смещались. Кроме того, Шайнер надеялся придумать такое объяснение наблюдаемым явлениям, которое не нарушало бы перипатетический принцип неизменности небес, которого продолжали придерживаться многие иезуиты (и не только они). Я не буду останавливаться здесь на противоречиях в рассуждениях Шайнера, отсылая читателя к монографии Бьяджоли201.

В письме аугсбургскому дуумвиру от 4 мая 1612 года Галилео, извинившись за четырехмесячную задержку с ответом, согласился с тем, что солнечные пятна не являются оптической иллюзией, однако высказался (весьма, правда, осторожно) за то, что, поскольку они меняют форму, возникают и исчезают, их не следует считать «блуждающими светилами», а скорее они представляют собой «облака», близкие к солнечной поверхности202. Впрочем, Галилей оговорился, что природа солнечных пятен – дело темное и он мало что может сказать о них с уверенностью, нужны дальнейшие систематические наблюдения (из дошедших до нас документов следует, что между 12 февраля и 3 мая 1612 года Галилей сделал только 23 наблюдения; записи о его более ранних наблюдениях не сохранились). Вельзер переслал письмо Галилея в Венецию Сагредо, который, в свою очередь, распространил его среди своих друзей. То же сделал и сам Галилей, который послал копии своего письма нескольким знакомым. Кроме того, три письма Шайнера и свой ответ на них Галилео отправил кардиналу Маффео Барберини, который похвалил ученого за проницательность и убедительность суждений.

Вельзер, со своей стороны, в ответном письме не без удовлетворения отметил, что тосканский математик сумел в своих рассуждениях превзойти Шайнера, и предложил издать письмо Галилея в Аугсбурге, но получил отказ, поскольку Галилей и Чези планировали сделать более пространную публикацию в Риме от имени Академии «рысьеглазых». К 9 июня 1612 года Галилео закончил свое второе письмо Вельзеру. Поскольку Шайнер не знал итальянского, Галилей попросил одного своего падуанского знакомого перевести текст на латынь. Однако еще в конце мая Чези стало одолевать беспокойство. Он написал Галилею по поводу одного трактата, который готовился к публикации Академией, что «revisori» (Чези не стал уточнять, кто именно) начали чинить препятствия выходу книги на том основании, что ее содержание находится в сильном противоречии с Аристотелем («esser grandemente contrario ad Aristotele»)203.

Письма Вельзеру о солнечных пятнах (сначала то были письма Шайнера, а затем к ним присоединились и послания Галилея) ходили по рукам с ноября 1611 года. Многие разделяли мнение Галилея, но были и критики, причем главные упреки в адрес тосканца носили теологический характер. Галилея тревожило смещение полемики в область богословия. Поэтому в начале июля 1612 году он посылает кардиналу Карло Конти, префекту Конгрегации Индекса запрещенных книг, копию своих писем о солнечных пятнах с просьбой высказаться по поводу отношения церкви к взглядам Аристотеля и к новым астрономическим теориям и открытиям.

Конти ответил следующим письмом от 7 июля 1612 года:

Досточтимый и многоуважаемый синьор!

Вопросы, выдвинутые Вами в Вашей книге (nel suo libro; хотя книга к тому времени еще не вышла. – И.Д.), очень интересны и занимательны, а Ваши доводы основаны на достаточно прочном фундаменте и достоверных опытах. Однако как всякая новая вещь, они не встретят недостатка в возражениях, которые, впрочем, я убежден, более послужат признанию Ваших талантов и утверждению истины.

Вы спрашиваете, благоприятствует ли Священное Писание принципам Аристотеля, касающимся устройства Вселенной. Если Вы говорите о неразрушимости неба, на что как будто бы указывает Ваше письмо, где Вы говорите, что ежедневно открываете на небе новые вещи, то на это я отвечу, что нет никакого сомнения в том, что Священное Писание не благоприятствует Аристотелю (la Scrittura non favorisce ad Aristotele), даже скорее наоборот, ибо общее мнение Святых Отцов состояло в том, что небо подвержено разрушению. Доказывают ли те вещи, которые появляются на небе, эту разрушимость – это требует долгого рассмотрения, как потому, что благодаря дальности неба от нас трудно что-либо утверждать о нем с достоверностью, без долгих наблюдений, так и потому, что если изменения существуют, то для этого должны существовать определенные причины. Эти изменения должны наблюдаться в строго определенное время и не допускать никаких других объяснений, кроме допущения разрушимости неба, ибо, например, некоторые думают, что можно вполне объяснить появление пятен на Солнце движением звезд, обращающихся вокруг Солнца. Эти доводы и многие другие, я полагаю, были тщательно Вами рассмотрены и приняты в соображение. Я ожидаю поэтому от Вас более обстоятельного объяснения ваших наблюдений и рассуждений (più longa dechiaratione delle sue osservatione et ragione).

Что же касается движения Земли и Солнца, то, может быть, речь идет о двух движениях Земли. Одно из них – прямолинейное, происходящее от изменения центра тяжести. Тот, кто утверждал бы существование такого движения, не высказывался бы ни в чем против Священного Писания, потому что это есть движение акцидентальное для Земли, как его именует Лорини в своих комментариях на первую главу Экклезиаста204. Другое движение – круговое. В этом случае небо было бы неподвижным и казалось бы нам движущимся благодаря движению Земли, подобно тому, как мореплавателю кажется, что движется не он, а берег. Таково было мнение пифагорейцев, которому следовали затем Коперник, Кальканьино (Calcagnino) и другие. Оно представляется менее соответствующим Священному Писанию. Если те места, где говорится, что Земля стоит неподвижно и твердо, могут пониматься в смысле вековечности Земли, как утверждает Лорини в указанном месте, то в тех местах, где говорится, что Солнце обращается и небеса движутся, Писание не может иметь другого истолкования, если только оно не говорит, сообразуясь с привычным образом понимания народа, но такой способ толкования без большой к тому необходимости не должен применяться (il qual modo d’interpretare, senza gran necessità non si deve ammettere). Тем не менее Диего Стуника [Диего де Цуньига или Дидакус а Стуника] в комментариях на девятую главу Книги Иова, стих 6-й, утверждает, что более соответствует Писанию считать, что Земля движется, но его истолкование не является общепринятым. Вот то, что я сейчас могу найти по этому вопросу. Если бы Вы хотели иметь пояснения других мест Писания, уведомите меня, и я Вам отвечу.

Что же касается темных пятен, которые Вы наблюдали на Солнце, то я хочу послать Вам копию фрагмента из одной малораспространенной книги, где показывается, что это звезды вращаются вокруг Солнца. Благодарю Вас за присылку Вашего замечательного труда. На сем заканчиваю и сердечно Вас приветствую.

Рим, 7 июля 1612 года

Готовый к услугам кардинал Конти205.

Однако этот ответ показался Галилею недостаточным, и он пишет кардиналу второе письмо, но получает то же по смыслу, но более короткое и сдержанное послание (от 18 августа 1612 года)206. Из этой переписки Галилей понял одно – в том, что касается ведущих идей новой астрономии (гелиоцентризм и движение Земли, суточное и годовое), кардинал требовал бесспорных доказательств их физической достоверности.

В это же время Галилей получает письмо из Рима от князя Чези, датированное 21 июля 1612 года, который сообщал об открытии Кеплером эллиптичности планетных орбит.

Я полагаю вместе с Кеплером, – писал Чези, – что заставлять планеты двигаться по совершенным окружностям – значит ограничивать их движение дорóгой, от которой они часто отклоняются. Я признаю, как и Вы, что многие орбиты не концентричны Солнцу или Земле, но одни концентричны по отношению к Земле, а другие – к Солнцу, и, возможно, все орбиты концентричны Солнцу, если их траектории эллиптичны, как утверждает Кеплер207.

Оставляя в стороне своеобразие астрономических представлений Чези, замечу только, что Галилей весьма скептически отнесся к позиции Кеплера. Возможно, его раздражали частые обращения последнего к мистико-аллегорическим рассуждениям. Но главная причина состоит, по-видимому, в убежденности Галилея, что в отсутствие фактора, замедляющего перемещение тел, движения планет должны быть совершенными, то есть круговыми208.

Между тем полемика с Шайнером продолжалась, отягощаясь приоритетными вопросами, что несколько охладило отношение иезуитов к Галилею. Последний исходил из того, что в науке для фиксации приоритета какого-либо открытия вполне достаточно устного сообщения или упоминания о нем в частном письме. Шайнер же считал, что приоритет открытия определяется датой публикации сообщения о нем (это могла быть дата выхода работы в свет или более ранняя дата получения цензурного разрешения). И нельзя сказать, что позиция иезуита была безосновательной.

В последующей, 1613 года, публикации о солнечных пятнах (см. о ней далее) Галилей утверждал, что наблюдал это явление еще в апреле 1611 года и называл высокопоставленных свидетелей (например, кардинала Бандини)209. Однако большого смысла в этой приоритетной полемике не было, поскольку солнечные пятна наблюдались до Галилея и Шайнера, в частности И. Кеплером в 1607 году, Т. Хэрриотом в декабре 1610 года и И. Фабрициусом весной 1611 года, который, кстати, опубликовал свои наблюдения до Шайнера210.

В конце сентября 1612 года Чези приступил к обсуждению вопросов, касавшихся названия будущей Галилеевой книги о солнечных пятнах, ее посвящения и некоторых деталей публикации211, хотя работа над трактатом (точнее, над третьим письмом Вельзеру) еще не была завершена. Чези предложил назвать сочинение тосканца Helioscopia и посвятить его Кристине Лотарингской (Gran Duchessa Madre)212. Однако вскоре выяснилось, что это название уже кто-то использовал или собирался использовать и Чези попросил Галилея придумать заголовок, который включал бы такие слова, как Scoprimenti solari или Contemplazioni solari, o simile213. 9 ноября 1612 года члены Accademia dei Lincei единогласно одобрили предложение их главы о публикации трактата Галилея о солнечных пятнах, составленного в форме писем автора Вельзеру, трактата, озаглавленного в итоге «Istoria e Dimostrazioni intorno alle Macchie Solari»214 и посвященного Ф. Сальвиати. Теперь свое слово должны были сказать revisori (то есть цензоры), которым Чези в целях экономии времени заблаговременно (то есть до формального одобрения рукописи Академией) послал текст.

(Замечу попутно, что Шайнер решил вопрос с получением цензурного разрешения – Imprimatur – на печатание «Tres epistolae» иначе, чем Галилей. Ингольдштадтский профессор торопился «застолбить» свой приоритет и потому очень спешил с публикацией. Но поскольку он был иезуитом, то по правилам Общества Иисуса его труд должен был сначала пройти внутреннее рецензирование в ордене: несколько его собратьев-иезуитов, сведущих в математических науках, должны были дать письменное заключение о рукописи, оценив ее не только с натурфилософских и математических, но и – в первую очередь – с теологических позиций215. Шайнер понимал, что эта процедура может растянуться на несколько месяцев. К тому же и время для представления спорных работ – а открытие солнечных пятен ставило под вопрос принятый католическими теологами перипатетический тезис о неизменности неба – было неподходящим: Общество Иисуса переживало, как выразился Бьяджоли, «время доктринальной зачистки (a period of doctrinal retrenchment216, когда руководством ордена принимались жесткие меры по укреплению доктринальной ортодоксии, на чем я остановлюсь далее. Учитывая все обстоятельства, замедлявшие публикацию его сочинения, Шайнер решил издать свой наспех написанный труд – точнее, свои три письма Вельзеру, – во-первых, под псевдонимом, а во-вторых, без одобрения Общества Иисуса217, то есть фактически без цензуры.)

Уже 10 ноября 1612 года Чези сообщает Галилею о главном цензурном требовании: необходимо убрать все ссылки на Библию там, где текст Священного Писания используется как аргумент в натурфилософской полемике218. И запрет этот был сформулирован в самой категорической форме: «non ci vogliono in modo alcuno». Чези выразил сожаление по этому поводу, сославшись на то, что для него единственная трудность в общении с revisori состоит в том, что «они перпатетики и томисты»219.

Возражение «перипатетиков и томистов» вызвало утверждение Галилея о том, что понятие «несокрушимости» неба является «не только неистинным, но и ошибочным и противным неоспоримым истинам Священного Писания», а также ссылка на Мат. 11:12 («От дней же Иоанна Крестителя доныне Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его»220). Цензоры усмотрели в обращении к библейскому тексту посягательство астрономов на область теологии. Пришлось вместо цитаты из Библии дать парафразу из Горация (в итальянском переводе): «Уже давно человеческие умы посягали на небеса, и наиболее отважные (i più gagliardi) стремились завоевать их»221. Это цензора устроило, хотя сама мысль у Горация звучала сильнее и определеннее, чем у евангелиста. А вот с приведенной выше оценкой Галилеем идеи «несокрушимости» (неизменности) неба было труднее. Тосканец предложил заменить критику этой идеи похвалой своей собственной позиции, которая «наиболее согласна с неоспоримыми истинами Священного Писания», и отметил изобретательность и тонкость мысли своих предшественников-аристотелианцев, когда они умудрялись согласовывать взгляды Стагирита с противоречащими этим взглядам фрагментами Библии путем выхода за рамки буквалистского истолкования библейского текста. Цензор намек понял (мол, если нашли способ согласовать Аристотеля с Библией, то почему бы тем же приемом не согласовать Библию с новыми астрономическими открытиями) и потребовал новой редакции. В итоге Галилей вынужден был убрать все ссылки на Священное Писание, ограничившись рассуждением о том, что если бы Аристотель имел в своем распоряжении те данные наблюдений, которыми располагают нынешние астрономы, то он согласился бы с теми «мудрыми философами, которые [в его времена] судили о небесных предметах иначе»222.

Таким образом, с одной стороны, церковь упорно отказывала мирянам в праве толковать Библию, а с другой – Галилей столь же упорно (но, как показали дальнейшие события, безрезультатно) доказывал, будто его научные идеи «боговдохновенны», а потому взгляды его противников «противоречат Писанию», что на отцов-теологов не произвело никакого впечатления.

Чези уговаривал Галилея, во-первых, не раздражать своими колкими замечаниями неизвестного им автора, которого, очевидно, поддерживали многие образованные иезуиты, а во-вторых, «очень медленно двигаться вперед, отнимая владения перипатетиков»223. «Вы пишете in iure [по праву], – продолжал Чези, – добавляя десяток библейских пассажей и фрагменты из Святых Отцов в подтверждение вашего высказывания о том, что сокрушимость небес (corruttibilità celeste) согласуется с Писанием… Однако этого недостаточно, и они [цензоры] отвечают, что другими авторами эти же пассажи были прекрасно истолкованы в перипатетическом духе и вам необходимо набраться терпения»224. Некоторые знакомые Галилея из числа членов Академии также советовали ему не упоминать Писание, но «всегда говорить философски (sempre parlare come filosofo225. И во время последней цензурной правки рукописи в конце января 1613 года Чези продолжал от имени revisori советовать Галилею рассуждать натурфилософски, не обращаясь к предметам потусторонним («bastando si parli naturalmente, senza mescolarvi sopranaturalità alcuna»226).

Кроме того, поскольку на просьбы Чези и других Lincei не оскорблять своих оппонентов Галилей никак не реагировал, то главе Академии пришлось в жесткой манере напомнить не в меру задиристому тосканскому virtuoso, что он издает свои книги не в одиночку («I suoi libri non sono andati per tutto: V[ostra] S[ignoria] non ha stampato ogni cosa»227), и потому насыщенное резкими выпадами, главным образом против Шайнера, предисловие, которое представил Галилей, напечатано не будет, пока из него не будут изъяты соответствующие колкости в адрес других лиц. Галилей вынужден был уступить, но и тех издевательских выпадов против Шайнера, что остались в тексте, тому хватило, чтобы обидеться на автора «Istoria e Dimostrazioni» всерьез и надолго.

Заметим, что цензоры (а Imprimatur на книгу Галилея был дан главным цензором Ватикана, то есть управляющим Апостольским дворцом) никак не отреагировали на совершенно недвусмысленные заявления Галилея о его симпатиях к учению Коперника. Так, например, в заключении «Istoria e Dimostrazioni» читаем:

Я с уверенностью скажу Вашей Светлости (Галилей, напоминаю, обращался к Вельзеру. – И.Д.), что эта звезда [Сатурн], возможно, не в меньшей мере, чем появление рогатой Венеры (l’apparenza di Venere cornicolata; речь идет о фазах Венеры. – И.Д.), самым изумительным образом способствует принятию великой системы Коперника (con ammirabil maniera concorre all’accordamento del gran sistema Copernicano)…228

Это кажется странным, учитывая приведенную выше оценку коперниканской теории, данную консультантами Священной канцелярии по просьбе кардинала Беллармино. Возможно, на мой взгляд, только одно объяснение, исходящее из некоторых универсальных особенностей тоталитарного идеологического контроля: как заметил П. Годман, характеризуя «durable progeny of Roman censorship» (и, возможно, несколько сгущая краски), этому всеохватному цензурному надзору были присущи «improvisation and severity, tempered (or compounded) by muddle and mess»229. Заметим также, что кардинал Барберини (будущий папа Урбан VIII) тепло поблагодарил Галилея за его письма о солнечных пятнах, признавшись, что это сочинение было ему (Барберини) «очень приятно (molto accette)» и он будет его перечитывать снова и снова с огромным удовольствием («con gran gusto»)230.

Здесь уместно привести справедливые замечания некоторых историков о Галилее. Я ограничусь двумя взаимодополняющими оценками. Первая:

Расхожее представление о Галилее как мученике свободомыслия является чрезмерным упрощением. То, что его взгляды отличались от взглядов большинства представителей академического истеблишмента, еще не делает его либералом. Галилей лелеял надежду (cherished the hope), что церковь поддержит его идеи, и полагал, как и многие его современники, что просвещенное папство станет эффективным инструментом научного прогресса. Но он, по-видимому, так и не понял, что католическая церковь, атакуемая протестантами за пренебрежительное отношение к Библии, будет вынуждена в качестве самозащиты ужесточить свою позицию. И все, что представлялось противоречащим Священному Писанию, должно было истолковываться с величайшей осторожностью231.

И вторая, куда более суровая характеристика позиции Галилея, данная автором замечательной книги «Galileo’s Mistake»:

Ошибка [Галилея] состояла в его убежденности, будто природа является сама себе интерпретатором. Это не так. <…> Неправильно утверждать, как утверждал Галилей, что существует одно-единственное объяснение природных явлений, которое может быть получено с помощью наблюдений и рассуждений и которое все другие объяснения делает ложными. Ученые не открывают законы природы, они их изобретают (scientists do not discover laws of nature, they invent them)232.

Далее у меня еще будет возможность обсудить методологические позиции Галилея, а сейчас вернемся к событиям начала 1610-х годов.

1 (или 2) ноября 1612 года 67-летний доминиканец, отец Никколо Лорини, приор монастыря Санта-Мария-Новелла во Флоренции233, в частной беседе с группой флорентийских интеллектуалов весьма резко выразился по поводу теории Коперника, указав на ее противоречие Священному Писанию. По-видимому, в беседе было упомянуто имя Галилея. Поскольку все слухи, сплетни и мнения распространялись на родине Ренессанса с быстротой молнии, то Галилей, находившийся в то время под Флоренцией на вилле Сальвиати, вскоре узнал о высказываниях Лорини и тут же отписал доминиканцу письмо протеста (впоследствии утерянное). 5 ноября Лорини пишет Галилею:

Вы можете легко удостовериться, что подозрение, будто я в утро Дня всех святых вступил в философский спор и высказывался против кого-либо, совершенно ложны и безосновательны. Эти подозрения не просто ложны, они совершенно невероятны, поскольку я не только не преступал границ области моего предмета (церковная история. – И.Д.), но даже и не желал вмешиваться в подобные дела. Я не говорил о них ни с синьором Пандольфини, ни с кем-либо еще. Я крайне недоумеваю, откуда такое подозрение могло возникнуть, когда об этом у меня и мысли не было. Верно лишь то, что, отнюдь не собираясь вступать в спор, я, не желая стоять как чурбан, когда другие начали разговор, сказал несколько слов просто так, чтобы подать признаки жизни (ma per non parere une ceppo morto, sendo da altri cominciato il ragionamento, ho detto due parole per esser vivo). Я сказал тогда – и повторяю это сейчас, – что известное мнение некоего Иперника, или как там его зовут, кажется мне противоречащим Божественному Писанию. Но меня это мало интересует, так как я уверен: наша знать настроена безукоризненно католически, и Академия дель Пиано уже много лет назад разгромлена.

Я желал бы быть полезным и служить Вам как своему патрону. Если же Вы не имеете ко мне никаких поручений, то позвольте пожелать Вам счастливого времяпрепровождения и бодрости духа.

Монастырь святого Марка, 5 ноября 1612 года

Глубоко Вас почитающий раб от всего сердца

Брат Никколло Лорини234.

Галилей принял объяснения доминиканца – у него просто не было ни формальных, ни фактических оснований их не принимать, – но в письме Чези от 5 января 1613 года, вспоминая этот эпизод, заметил:

…Невежественный болтун (un goffo dicitore), взявшийся оспаривать движение Земли, незнаком с основателем этого учения и даже именует последнего Иперником. Теперь Вы можете видеть, Ваше Высокопреподобие, каким испытаниям – и с чьей стороны! – подвергается бедная философия235.

Фактически к началу 1613 года предпосылки для перенесения центра тяжести полемики по поводу коперниканства на почву богословия сложились, и нужен был лишь толчок, чтобы вынудить Галилея начать теологические дебаты. Удобный случай представился в конце года.

В начале ноября Бенедетто Кастелли, бенедиктинский монах из Монтекассино, занявший по протекции Галилея место профессора математики в Пизанском университете, прибыл к месту своей новой службы.

В воскресенье вечером мы прибыли живыми и здоровыми, хотя немного промокшими, в Пизу, – писал Кастелли. – Тотчас же я отправился засвидетельствовать свое почтение монсиньору Артуро [д’Эльчи236]. Он встретил меня изъявлением всяческих чувств, но с самого начала беседы сказал, что я не должен касаться учения о движении Земли и т.д. На это я ответил ему в таких выражениях: “Те указания, которые я получаю от вас в качестве предписания, были мне в качестве совета даны синьором Галилео, моим учителем, с которым я весьма считаюсь, тем более что я знаю, что сам он за двадцать четыре года своей профессуры никогда не касался на лекциях этого вопроса”. На это его превосходительство ответил мне, что иногда в качестве отступления я мог бы затронуть подобные вопросы, говоря о них как о допущениях. Я добавил, что я воздержусь и от этого, если только его превосходительство не даст мне предписания поступать иначе237.

Месяц спустя, 10 декабря, Кастелли сообщил Галилею о кампании, ведущейся против Galileisti в Пизе, а также, описывая свое пребывание в великогерцогском дворце238, куда он был приглашен для обычного в таких случаях once-over, упомянул, как за завтраком каноник Беллавити поочередно защищал то Коперникову (вечером), то Птолемееву (утром) картину мира (речь шла о так называемом disputationis gratia, когда дозволялось условно защищать любой, даже заведомо еретический тезис)239.

Спустя четыре дня, 14 декабря, Кастелли пишет Галилею о происшествии на завтраке у великого герцога, на котором кроме самого Козимо II присутствовали его супруга Мария Магдалина, эрцгерцогиня австрийская, вдовствующая герцогиня (мать Козимо) Кристина Лотарингская и, разумеется, многочисленные придворные:

В четверг утром я присутствовал за столом государя и на вопросы великого герцога о положении дел в университете отвечал очень обстоятельно. Он выказал себя весьма удовлетворенным. На его вопрос, есть ли у меня зрительная труба, я ответил утвердительно, а вслед за тем стал рассказывать о своих наблюдениях Медицейских планет, произведенных мною прошлой ночью. Вдовствующая государыня пожелала узнать их расположение и затем стала говорить, что они действительно должны существовать и не являются обманом инструмента. Об этом же ее светлость задала вопрос и синьору Боскалье240, который ответил, что существования Медицейских планет действительно нельзя отрицать. Пользуясь этим случаем, я добавил все то, что я знал и мог сказать об удивительных Ваших открытиях и, в частности, об установлении закона движения этих планет. За столом присутствовал и синьор Антонио241. Лицо его выражало такую радость и торжество, что было ясно – он доволен моим выступлением. Наконец, после многих разговоров, протекающих весьма пышно, присутствующие встали из-за стола, и я удалился. Однако едва я вышел из дворца, как меня догнал камердинер вдовствующей герцогини и пригласил вернуться. Но прежде чем я расскажу о последующем, должен сообщить, что за столом Боскалья все время что-то нашептывал на ухо вдовствующей государыне. Он признавал истинными все новые явления на небе, открытые Вами, но говорил, что лишь движение Земли невероятно и не может существовать. И особенно напирал на то, что Священное Писание очевидным образом противостоит этому мнению.

Теперь возвращаюсь к моему рассказу. Итак, вхожу я в покои ее светлости, где находились великий герцог, вдовствующая государыня и великая герцогиня, а также синьоры Антонио, Паоло Джордано242 и Боскалья. Вдовствующая государыня, задав мне несколько вопросов, выразила несогласие со мной, опираясь при этом на Священное Писание243. Тогда я, после приличествующих возражений, выступил как богослов и с такой уверенностью и торжественностью, что Вы были бы мною очень довольны, если бы могли меня слышать. На помощь мне пришел синьор Антонио, и это меня воодушевило. И хотя одного лишь присутствия их светлостей было достаточно, чтобы меня устрашить, я, однако, с честью выполнил свою задачу. Великие герцог и герцогиня были на моей стороне, а синьор Паоло Джордано очень кстати выступил в мою защиту с цитатой из Священного Писания. Только одна вдовствующая герцогиня все еще мне возражала, да и то, я думаю, лишь для того, чтобы меня послушать. Синьор же Боскалья за все время не сказал ни слова.

Все подробности этого спора, продолжавшегося добрых два часа, Вам расскажет синьор Никколо Арригетти. Считаю своей обязанностью сообщить Вам только то, что когда я, войдя в покои герцогини, стал восхвалять Вас, синьор Антонио начал также расточать Вам похвалы так горячо, как только можно себе вообразить. Когда же я уходил, то он с поистине княжеской добротой засвидетельствовал мне чрезвычайное расположение; более того, вчера он поручил мне, чтобы я уведомил Вас об этом успехе и о том, чтó он говорил. Он также сказал мне следующие слова: “Напиши синьору Галилею, что я познакомился с тобой, и сообщи ему, чтó я говорил в салоне ее светлости”. На это я ответил, что непременно доведу до Вашего сведения об этом моем счастливом визите, при котором я имел честь стать слугой его сиятельства. Синьор Паоло также оказал мне всяческое расположение, так что дела мои (да будет хвала благословенному Господу, который содействует мне) идут так хорошо, как только можно желать.

Не имея больше времени, целую Вам руки и молю небо ниспослать Вам всяческих благ.

Пиза, 14 декабря 1613 года

Ваш преданнейший слуга и ученик

Бенедетто Кастелли244.

Однако Галилея это развеселое письмо Кастелли не только не обрадовало, но сильно встревожило. Ученые диспуты служили непременным элементом придворной, салонной и академической жизни. Причем при тосканском дворе диспуты с участием известных virtuosi преследовали две цели – образовательную (в первую очередь для наследников престола) и интеллектуально-развлекательную (для гостей и семьи великого герцога). Часто полемика возникала за столом спонтанно, как это, по-видимому, имело место в описанном Кастелли случае245. Вместе с тем подобные споры представляли собой не просто безобидное умственное увеселение. Как отметил Бьяджоли, «придворные диспуты были опасными играми. Участвуя в них, virtuoso мог либо содействовать, либо серьезно повредить своей карьере»246. Галилей сразу ясно осознал грозящую ему и его сторонникам опасность.

Во-первых, он понял, что избежать перемещения полемики в теологическую плоскость не удастся, и это, учитывая реалии эпохи Контрреформации и тридентские решения247, не вселяло оптимизма.

Во-вторых, дискуссия постепенно выходила за рамки узкого круга специалистов248, а это было чревато самыми неожиданными поворотами в ходе событий.

В-третьих, действия противников Галилея угрожали его положению при дворе. И кроме того, как заметил Сантильяна, «прямая и честная бенедиктинская душа Кастелли была преисполнена желанием не позволить группе шантажистов скомпрометировать церковь ради их своекорыстных целей. И Галилей разделял эту позицию»249.

21 декабря 1613 года Галилей пишет свое знаменитое письмо Кастелли250, в котором четко и ясно формулирует свои взгляды:

…Хотя не может заблуждаться Писание, но заблуждаться могут иной раз некоторые его истолкователи и изъяснители (se bene la Scrittura non può errare, potrebbe nondimeno talvolta errare alcuno de’suoi interpreti ed espositori). Ошибки эти могут быть различными, и одна из них является очень серьезной и очень распространенной; именно, ошибочно было бы, если б мы захотели держаться буквального смысла слов (puro significato delle parole), ибо таким образом получились бы не только различные противоречия, но и тяжкие ереси и даже богохульства, ибо тогда пришлось бы с необходимостью предположить, что Бог имеет руки, ноги, уши; что Он подвержен человеческим страстям, как, например, гневу, раскаянию, ненависти; что Он также иногда забывает прошлое и не знает будущего.

Итак, в Писании, правда, содержатся многие предложения, которые, взятые в буквальном смысле слова, кажутся ложными, но они выражены таким образом для того, чтобы приспособиться к невосприимчивости простонародья (all’incapacità del vulgo). Поэтому для тех немногих, которые достойны подняться над чернью, ученые истолкователи должны разъяснять истинный смысл этих слов и приводить основания, по которым этот смысл преподносится именно в таких словах.

Таким образом, если Писание, как мы выяснили, во многих местах не только допускает, но и с необходимостью требует истолкования, отличного от кажущегося смысла его слов, то мне представляется, что в научных спорах оно должно привлекаться в последнюю очередь; ибо от слова Божия произошли и Священное Писание, и природа, первое как дар Святого Духа, а вторая во исполнение предначертаний Господа; но, как мы приняли, в Писании, чтобы приноровиться к пониманию большинства людей, высказываются многие положения, несогласные с истиной, если судить по внешности и брать буквально его слова, тогда как природа, напротив, непреклонна и неизменна и совершенно не заботится о том, будут или не будут ее скрытые основы и образ действия доступны пониманию людей, так что она никогда не преступает пределы законов, на нее наложенных. Поэтому я полагаю, что, поскольку речь идет о явлениях природы, которые непосредственно воспринимаются нашими чувствами или о которых мы умозаключаем при помощи неопровержимых (necessarie) доказательств, нас нисколько не должны повергать в сомнение тексты Писания, слова которого имеют видимость иного смысла, ибо ни одно изречение Писания не имеет такой принудительной силы, какую имеет любое явление природы (non ogni detto [parole] della Scrittura è legato a obblighi così severi com’ogni effeto di natura)251.

Однако теологам все эти остроумные рассуждения Галилея представлялись малоубедительными. Их контраргументы могли сводиться (и сводились, как это будет видно из приводимого далее письма кардинала Беллармино Фоскарини от 12 апреля 1615 года) к следующему: возможно, буквалистское истолкование библейского текста и наивно, но это все же текст Святого Духа, а не спекулятивные утверждения Галилея, в риторике которого никаких доводов, «обладающих силой необходимости и доказательности», не просматривается. Да, «две истины никогда не могут друг другу противоречить», но пока-то в наличии только одна – Священное Писание, тогда как утверждение, будто движение Солнца по небосводу – не более чем иллюзия, еще нельзя считать «достоверным в силу опыта и… неопровержимых доказательств». Синьор Галилей явно переоценил убедительность своих аргументов, и в этом слабость его позиции. Ведь что, собственно, он хотел сказать в своем письме Кастелли? Что теория Птолемея противоречит буквальному смыслу Писания, а потому следует принять недоказанную теорию Коперника, которая тоже противоречит буквальному смыслу священного текста; к тому же, чтобы свести концы с концами, предлагается также принять некое аллегорическое толкование ряда фрагментов Библии. А чего ради?

Но этого мало. Теологи углядели в рассуждениях Галилея по поводу толкования Священного Писания контуры протестантской позиции в сфере библейской экзегезы252, допускавшей известную свободу индивидуального толкования священного текста, против чего было направлено специальное постановление Тридентского собора от 8 апреля 1546 года.

Посылая Кастелли столь важное послание, Галилей, конечно, понимал, что оно будет ходить по рукам во множестве копий. Так и случилось, причем одна из копий даже пересекла Ла-Манш и попала в руки Фрэнсиса Бэкона253.

14 декабря 1613 года, в тот же день, когда Кастелли отправил Галилею письмо с описанием пизанского диспута, генерал ордена иезуитов Клаудио Аквавива254 разослал послание, в котором настаивал на необходимости излагать натурфилософию в иезуитских школах по Аристотелю. Генерал, видимо, рассматривал борьбу с новыми астрономическими (и вообще с натурфилософскими) идеями как «второй фронт» борьбы с еретиками. А поскольку генералы, как справедливо заметил У. Черчилль, всегда готовятся к прошлой войне, то Аквавива воспользовался проверенным методом – все новое запретить. Его требование твердо оборонять натурфилософские позиции Аристотеля, реконструированные в XIII веке святым Фомой, в первую очередь касалось тех братьев-бойцов Общества Иисуса, которые сражались на передовой, то есть в учебных аудиториях. Предписание Аквавивы возымело действие. 20 июня 1614 года римский друг Галилея Джованни Барди передал ему слова отца Гринбергера, сменившего в Collegio Romano отца Клавиуса после его кончины 6 февраля 1612 года, что отныне он обязан следовать Аристотелю, хотя сам он понимает, как во многом тот ошибался255.

Все это происходило как раз в то время, когда Галилей все более убеждался в истинности коперниканской космологии, о чем он писал 12 марта 1614 году Джованни Бальяни:

Что касается мнения Коперника, то я действительно считаю его достоверным, и не только на основании наблюдений Венеры, солнечных пятен и Медицейских звезд, но и по многим иным причинам, а также на основании многого того, что мне удалось открыть и что представляется мне решающим (concludente) [аргументом]256.

Письмо это представляет интерес и с другой точки зрения – в нем Галилей упоминает (впрочем, весьма глухо) о своем несогласии с космологической моделью Тихо Браге257. Модель эта редко упоминалась Галилеем258, иногда (особенно до 1619 года) он строил свои рассуждения так, как будто ее и вовсе не существовало. Бьяджоли объясняет это тем, что для Галилея «система Тихо вовсе не была системой», а представляла собой «некий кусочек астрономической мозаики, которая не шла ни в какое сравнение с тем, что сделали Птолемей или Коперник»259, а потому главная забота Галилея (особенно после увещания 1616 года) состояла в том, чтобы гипотеза Тихо «не стала канонической для астрономов-католиков»260. И более всего тосканского ученого беспокоило, как бы Тихо не стал parton saint астрономов-иезуитов.

К концу 1614 года, после некоторого затишья, противники Галилея заметно оживились. Самое драматичное событие произошло в четвертое воскресенье рождественского поста – 21 декабря 1614 года, ровно год спустя после написания Галилеем письма Кастелли.

В этот день доминиканский монах Томмазо Каччини, выступая с проповедью в Санта-Мария-Новелла – главной церкви Флоренции, публично обвинил Галилея, его сторонников и вообще всех математиков в ереси. По одной из версий происшедшего, Каччини начал словами из Деяний святых Апостолов: «Мужи Галилейские (viri Galilei)! Что вы стоите и смотрите на небо?» (Деян. 1:11). И далее падре стал распространяться о том, что математика – наука дьявольская и все математики должны быть изгнаны за пределы христианского мира261. В качестве же главного аргумента против учения Коперника Каччини приводил фрагмент книги Иисуса Навина:

…И сказал [Иисус Навин] пред Израильтянами: стой, солнце, над Гаваоном, и луна, над долиною Аиалонскою! И остановилось солнце, и луна стояла, доколе народ мстил врагам своим. Не это ли написано в книге Праведного: «стояло солнце среди неба, и не спешило к западу почти целый день?» (Иис. Н. 10:12 – 13).

Здесь необходимо сделать пояснение. Разумеется, никаких протокольных записей проповеди доминиканца не велось и информацию о том, что именно было им сказано, можно почерпнуть только из переписки Галилея, точнее, из ответов его корреспондентов, поскольку письма самого Галилея с пересказом проповеди Каччини не сохранились. Но в любом случае поступок доминиканца имел скандальный характер, как и сам фра Томмазо, который ранее уже получил взыскание от болонского архиепископа за несдержанность.

Обращает на себя внимание выбор Каччини адресатов его критики – это не философы, не натурфилософы, но именно математики. (Напомню, что официальный титул Галилея – Filosofo e Matematico Primario del Granduca di Toscana.) Конечно, астрономия относилась к числу математических наук, но, полагаю, расчет Каччини состоял в другом: он знал, что в представлении его слушателей придворный математик – это прежде всего составитель гороскопов, астролог-«звездочет»262. Астрологическая же практика (равно как и теория) официальной церковью, мягко говоря, не поощрялась, и доминиканцы, с особым рвением исполнявшие взятую ими на себя роль «псов господних» (domini canes на латыни), нещадно преследовали всякую магию, астрологию и прочее. Тонкие астрономические материи прихожанам вряд ли были понятны, а вот обвинение в колдовстве или в оккультизме неясностей у паствы не вызывало.

ЗОРКИЕ ГЛАЗА СВЯТОЙ ВЕРЫ

Итак, 21 декабря 1614 года Каччини обрушился с церковной кафедры на всех вообще математиков и астрономов, причем в первую очередь это был выпад против Галилея, хотя его имя и не упоминалось. Вполне возможно, что Каччини был как-то связан с антигалилеевой «голубиной лигой». На это указывает письмо, которое фра Томмазо получил от своего родного брата Маттео (письмо датировано 2 января 1615 года).

Я узнал об одной истории, касающейся Вашего Преподобия, – писал Маттео, прослышав о Tommaso’s oratorical venture (как выразился Сантильяна), – коя меня удивила и расстроила. Вы должны знать, что слухи о случившемся дошли сюда (в Рим. – И.Д.), и Вы получите такой нагоняй, что пожалеете о том, что научились читать. <…> Это каким же надо быть идиотом, чтобы плясать под дудку этих мерзких голубей или кого-то там (da piccione, da coglione, o da certi colombi).

Разве Вам недостаточно прошлых неприятностей, и Вы так ничему и не научились? Брат Томмазо, репутация правит миром, и те, кто позволяет себе подобные выходки (coglioneria; букв. чушь, ерунда; ляп. – И.Д.), теряют свое доброе имя263.

Выступление Каччини не получило одобрения и у некоторых доминиканцев. Так, отец Луиджи Маррафи, один из генеральных проповедников (predicatori generali) ордена, послал Галилею письмо (10 января 1615 года) с извинениями и сожалениями по поводу случившегося.

К несчастью, – писал Маррафи, – я должен отвечать за все те идиотства (bestialità), к которым тридцать или сорок тысяч наших братьев могут иметь или действительно имеют отношение264.

18 марта 1615 года Кастелли сообщал Галилею, что отец Гори, проповедник Пизанского собора, «порицал и порицает скверные слова (brutto termini) отца Каччини»265.

И, разумеется, Галилей получил поддержку от друзей. 31 декабря 1614 года Кастелли, находившийся тогда в Пизе, сообщая о своих астрономических наблюдениях Юпитера, добавляет:

…Что касается этих разбойников и погромщиков, обрушившихся на математиков, то не знаю, что и сказать. Насколько мне известно, отец Лорини, находящийся сейчас здесь, не одобряет того, что этот добрый пастырь (buon Padre) позволил себе такую выходку. Как бы то ни было, прошу Вас при первом же случае довести до сведения Его Светлости, что число таких разбойников здесь все возрастает, так что я не смогу прибыть на карнавал <…>. Быть может, господа противники, которые тут у меня под боком, будут принуждены отнестись к нашим доводам с уважением, если уж они не в состоянии их понять. <…> Но будем терпеливы, тем более что эта нахальная выходка не первая и не последняя266.

В бумагах Галилея сохранилось также письмо, на обратной стороне которого он написал «князь Чези», хотя текст написан не рукой князя (скорее всего, под его диктовку)267. Этот документ дает богатую информацию о ситуации, сложившейся после выступления Каччини. Текст выдает в авторе человека трезвомыслящего, циничного и весьма искушенного в искусстве интриги. По сути, это письмо-инструкция, где детально расписано, что, в какой последовательности и как надо делать Галилею:

Мне известно крайне нахальное поведение человека [Каччини], посмевшего выступить с заявлениями, о которых Вы мне сообщили. Конечно, все это должно Вас очень раздражать. Но я сомневаюсь, чтобы при нынешнем положении дел при дворе Вы могли добиться того что нужно, если проявите свое раздражение. Быть может, у противников только прибавится смелости, если не действовать с большой предосторожностью.

Что касается учения Коперника, то сам Беллармино, принадлежащий к числу руководителей Конгрегации, которой такие вещи подведомственны, заявил мне, что он считает его еретическим и что движение Земли, без всякого сомнения, противно Священному Писанию. Вы видите, как обстоит дело. Я всегда опасался, что когда в свое время в Конгрегации Индекса будет поставлен вопрос о Копернике, то в самом лучшем случае дело ограничится его запрещением.

А то, что осуждению и посрамлению предаются математика и математики, то это, конечно, в будущем может привести к гонениям, но здесь нужно учитывать многие обстоятельства.

Во-первых, большое значение имеет, к какому ордену принадлежит то лицо, которое разрешает такие вопросы, так как члены одного ордена всегда помогают друг другу и склонны извинять друг другу проступки.

Во-вторых, нужно иметь в виду, что вместе с первым заявлением, в котором они легко признáют его правым, они извинят ему и второе, как проявление некоторого чрезмерного усердия.

Наконец, в-третьих, – наказание, если дело дойдет до этого, будет мягким и останется в тайне.

Однако соблюдая осторожность, можно действовать следующим образом: заручиться свидетельством четырех-пяти человек, которые подтвердили бы, что такой-то в их присутствии сказал, будто математика – это дьявольская наука и что математики как люди, создающие все ереси, должны быть изгнаны из всех государств. Этим нужно ограничиться, никоим образом не затрагивая вопрос о Копернике.

Желательно было бы, чтобы два математика из университета этого государства, опираясь на это свидетельство, возбудили жалобу перед властями, но так, чтобы Ваше имя при этом никоим образом не было упомянуто. Если нельзя добиться, чтобы это сделали двое, достаточно одного. Само собой разумеется, это должны быть люди благонамеренные.

Было бы еще лучше, если б удалось добиться его осуждения тамошним архиепископом, который наложил бы на него наказание. Если же к архиепископу обратится сам виновник, то нужно, чтобы то же самое сделал и он [математик] в ответ на обращение того.

Хорошо было бы найти в том же ордене соперника и противника виновного, который был бы полезен делу. Ведь всегда среди них имеются враждебные стороны, борьбой которых можно воспользоваться; в данном случае это было бы чрезвычайно необходимо. Можно было бы также привлечь на свою сторону математиков, принадлежащих к этому ордену. Я думаю, сейчас в Риме находится отец Паганелли – это как раз такое лицо. Он прежде был математиком и архитектором кардинала александрийского. А если удастся заполучить свидетелей, принадлежащих этому ордену, то это было бы лучше всего (sarebbe ottimo).

Если эта жалоба будет передана в Рим стараниями кого-нибудь из вышеуказанных лиц, то она будет разбираться конгрегацией кардиналов, где не будет много защитников виновного. Нужно только избегать разговора о Копернике, чтобы это не послужило поводом для разбора в другой конгрегации вопроса о том, следует ли учение Коперника допустить или осудить. Защитники противоположной партии могли бы быстро решить этот вопрос отрицательно, и вслед за тем в Конгрегации Индекса был бы поставлен вопрос о запрещении этого автора и дело было бы погублено, коль скоро положение таково, как я Вам описал, и коль скоро большинство составляют перипатетики.

Этого не придется опасаться, однако, если учение Коперника будет кем-либо подвергнуто рассмотрению с точки зрения теологии и согласовано со Священным Писанием. Ведь Вы знаете, что подвергнуть запрету, постоянному или временному (prohibire o suspendere), – вещь очень легкая и делается даже в сомнительных случаях (e si fa etiam in dubio). Так подверглись запрету Телезио и Патрици. Если нет под рукой никаких других доводов, то всегда можно сказать, что эти книги слишком далеко заходят, чтобы их можно было считать хорошими и надежными; а книги, идущие против Аристотеля, возбуждают более всех ненависть.

Вероятно, защитники виновного скажут, что он выступал против Коперника, и этим будут стараться его извинить, но нужно будет настаивать на том, что речь идет об обвинении и клевете на математику и математиков. Можно было бы также сказать в этом случае, что учение Коперника всегда разрешалось святой церковью вот уже… лет (пропуск в тексте. – И.Д.). И так как оно не было осуждено церковью, то он не должен был затрагивать его. Но мне не хотелось бы, чтобы возникал этот рискованный спор об учении Коперника, потому что я боюсь, что они обрушатся на этого автора и это поведет скорее к поражению, чем к победе.

Математики Ваших университетов могут привлечь на свою сторону и других математиков, занимающих кафедры в Италии или по крайней мере в Риме, чтобы и они подали свой голос, ибо несправедливость по отношению к этой науке действительно очень велика и бросается в глаза каждому. Во всяком случае, мне кажется, будет гораздо лучше, если Вы сами не станете открыто принимать участие во всем этом, так как для Вашей собственной репутации лучше, если будут действовать другие, а Вы не двинетесь с места. Таким образом, Ваши противники не получат удовольствия видеть, что все это Вас беспокоит.

Мне было бы очень приятно, и это было бы очень кстати, если бы кто-либо другой из принадлежащих к тому же ордену лиц, находящийся в том же городе и пользующийся некоторой известностью, не проявляя никакой страстности, но при подходящем случае произнес бы проповедь, воздающую хвалу математическим наукам и новым открытиям, дарованным Господом Богом нашему веку, а также великолепным трудам, которые во славу Божию, созерцая Его творения, совершили Птолемей, Коперник и другие – при этом совершенно не касаясь вопроса о движении Земли.

Вот к чему я пришел, обдумывая этот вопрос наспех. Вы меня извините – мое внимание занято ныне бесчисленными хозяйственными заботами, причиняющими мне очень много хлопот268.

Если опустить ситуативные детали, то приведенное письмо можно рассматривать как идеальное руководство по ведению интриги, причем – на все времена.

Конец ознакомительного фрагмента.