В Томске
Четвертые сутки почти без остановок – рейс был срочный, а не по усмотрению – двигался по Оби пароход «Фурор».
Беспредельность мутной желтой воды, далеко раздвинутые берега «русской Амазонки», отсутствие признаков человеческого жилья создавали впечатляющую картину. Казалось, ей не будет конца, и это ощущение пространства, поглощающего все и вся, вызывало чувство отрешенности ото всего мира. Не верилось, что где-то есть города, шумная жизнь, тихие речушки и ручейки. Мощный облик сильной сибирячки, разлившейся во все стороны, вытеснил все иные представления и пейзажи.
Изредка на отдаленном берегу, как во сне, возникала безымянная деревня-починок. Один-два, от силы пять домов, так и не ставшие настоящей деревней. Кому придет охота селиться в эдакой пустынности? Еще реже встречался чум, покрытый березовой корой, бедное жилище сибирского инородца. Всюду виднелись следы большой воды: затопленные низины, островки осин, несмотря на свою долговязость, почти по пояс погруженных в воду, размытый, обсыпавшийся противоположный берег.
Где-то в сумерках взгляду пассажиров, подавленных прозаическим однообразием пути, предстало видение – белая церковь на островке, едва ли не посередине реки. Обские волны переливались в разбитые узкие оконца, точили стены, били в углы. Течением принесло сюда обломки досок, щепу, коряги и прочий речной мусор. Было непонятно, как и для чего возник на этом месте божий храм, кем брошен и что с ним станется позже…
Пассажиры долго оглядывались на затопленную церквушку. В эти минуты на обеих палубах было по-особому тихо.
И только зрелище каравана плотов, сплавлявшихся вниз по течению, отвлекло внимание от грустного зрелища. Собственно, даже не сами плоты показались необычными, а лошади на плотах. Они стояли по три-четыре на каждом, спокойно жевали траву, встряхивали мордами, звенели уздечками – словно в ночном на лугу пребывали, а не во власти водной стихии. Видать, эти сугубо сухопутные существа были привычными рекоходами. Плотогоны, или, как говорят на Оби, плауки, отогнав древесину в уговоренное место, обычно возвращаются домой верхом, вот лошади и привыкли: в одну сторону – рекой, в другую – по берегу.
Крылов смотрел на реку, облокотившись о перила, пытался понять незнакомую и скрытую силу, заключенную в воде. Отчего, право же, так влечет к себе движение воды? Завораживает, не отпускает…
«Жизнь человека постепенна. Она как бы вытекает, скользит из одного состояния в другое. Так неприметно растет трава, затем жолкнет и вянет: сама по себе, без вмешательства косы-литовки. Отчего же любит человек всевозможные рубежи, скачки, вехи? Новый год, дни рождений, месяцы, часы… Географические границы, условные и прочие линии и черты, – размышлял Крылов, стоя в штурвальной рубке у смотрового окна. – Вот и я соблазнился любезным предложением капитана воочию рассмотреть границу двух рек. Будто возможна она, водяная?»
– Извольте не отвлекаться, – предупредил капитан и приказал снизить ход.
Усы по бокам носовой части парохода опали, пена перестала вспухать, и судно медленно заскользило по воде.
Сверху, из рубки, было хорошо видно, как широко и могуче катила Обь свои желтые глинистые воды. И вдруг – вода пропадала, словно уходила внутрь земли, в гигантский колодец! Изломистая, неровная, но отчетливо видимая полоса темной, почти черной воды заступала путь Оби, преграждала ее движение.
Это было воистину удивительное, захватывающее зрелище! Крылов не верил своим глазам: впервые в жизни он видел водяную границу. Отчего сие происходит?
– Очень простая разгадка, любезный Порфирий Никитич, – насладившись удивлением гостя, охотно принялся объяснять капитан. – Обь, как вы изволили заметить, сильная река. Обва – «снежная вода». Так зовут ее здешние люди. А ложе у нее песчаное да глинистое, отчего вода и засорена. А Тома, или, как ее по-современному кличут, Томь, – другого характера. Поспокойней. Поуже. И вода в ней чистейшая. Но по сравнению с обской кажется черной. Вот ведь что поразительно: чистейшая, а кажется черной!
– Да, действительно, две реки, два характера.
Капитан, воодушевленный этим замечанием, принялся рассказывать все, что знал, что накопил в плаваниях по сибирским рекам. О том, как трудны здесь переходы: капитаны ходят почти вслепую, сносных лоций не имеется. Как бесчинствуют местные корсары, из озорства сбивают бакены, топят лодки, норовят в бок садануть или корму прошибить. Глаз да глаз нужен.
Он любил свое дело. Оторви от реки, от парохода – тотчас и погибнет. К весне так изнудится, что и не узнать; худющий, словно медведь-шатун, и такой же злой. Ну, а когда уж река вскроется – живет!
Не единожды вмерзал со своими суденышками. Он ведь не сразу на этот двухпалубный красавец попал; приходилось и лодководцем служить, и плотогонничать, и завознями командовать.
Одинок-с. Так и не решился обзавестись семейством в силу неспокойствия своей натуры. В свободное время грешит собирательством – очень любит всякие сказы, бывальщины. Уж изрядную тетрадочку накопил. Вот и все, что составляет его жизненное счастье.
Крылов посмотрел на «человека в мундире» с запоздалым раскаянием: не встречай людей по одежке; вот тебе и наука…
– Как-то на Енисее пришлось мне с одним шаманом на зимовье жить, – продолжал капитан. – Из кетов шаман. Это сибирский такой местный народец – кеты. Охотники, рыболовы – словом, таежные люди, темные. Но этот Какемпту был, доложу я вам, образованнейший для своего племени человек! О Пушкине слыхал… спрашиваю, откуда слыхал-то? Говорит: духи-лунги сообщили. Хитрец… Меня Нучьжой звал, русским, то есть. Правда, перевод по-ихнему не того-с… «Господин с соплями». Дескать, на морозе «тает». Но об этом я уж потом проведал, а пока жили, не знал. Нучьжа так Нучьжа, мне все едино, лишь бы зиму перемолчать, баржу с мануфактурой укараулить. Между прочим, Какемпту сильно помог мне, в его владениях товар целехонек сохранился.
Капитан замолчал, поглощенный управлением парохода, и заговорил опять, когда крутой изгиб реки благополучно остался позади.
– Так о чем это я? Ну да, о шамане… Вот он сказывал, что и его народец жил на Томи, потом на север откочевал, подальше от русских нучьж с «огненными языками». С ружьями, значит. Шаман говорил, что они эту речку Томь называли Темной рекой. За цвет. На севере есть красные, железистые, коричневые – те, что из болот идут. Томь на особицу. Темная. И город стал по ее имени называться.
– Темноводск, значит?
– Выходит, так, – согласился капитан. – А вам известно, как томичей дразнят?
– Помилуйте, откуда же? Я ведь впервые – и по этим рекам, и в город, – ответил Крылов, приготавливаясь услышать от собеседника еще что-нибудь занятное.
– О томичах старая слава нехорошая шла. Де, пьяницы, воры, распутники да урывай-алтынники. Это, говорят, в древности было. А уж потом, позже, томичей аленичами стали звать. Либо моксунники да бакланы, либо аленичи. А сейчас гужеедами дразнят. Томские мужики – гужееды. Извозом промышляют, значит.
– Любопытно.
– Есть прибаска такая… Когда Томским городом управляли еще коменданты, а не губернаторы, приехал новый комендант. Жители послали к нему своих лучших людей бить челом. «Челом бьем твоей чести, кормилец!» – «Здравствуйте. Ну, как у вас дела-то ведутся?» – «Как, батюшка, ведутся? Известно как. Все таперича по страху божескому делается». – «А кто у вас старше всех?» – «Старше-то? А вот Корнил Корнилович, что за Ушайкой живет, ему, почитай, за сто лет». – «Да я не о том! Кого вы слушаетесь?» – «А-а… Слушаем, батюшка, по праздникам Миканора Стахиича, он хоша и слепой, а презнатно на скрипице играет». – «Эх, какие вы… Мне надо знать, кого вы боитесь?» – «Ну, это бык поповский, кормилец, такой бодун, что страсть». – «Да вы меня не понимаете, любезные! Я спрашиваю, кто у вас выше всех?» – «О, это Алена из-за озера. Она подит-кось с сажень будет ростом». Комендант рассердился и прогнал их: «Вон, аленичи, вон пошли от меня!».
Капитан рассмеялся – так забавно, в лицах, на голоса передал капитан речь увертливых, себе на уме томских мужичков, дурачивших напыщенного коменданта.
– Моксунники да бакланы – оттого, что на Томи моксуна да водяной птицы баклана много было, – закончил капитан.
– Что же сейчас, господин капитан, по-вашему, представляет Томский город?
Капитан задумался. Долго искал подходящее емкое слово, которым можно было бы обрисовать город.
– Купеческий картузище, – сказал наконец. – Запойный торгаш – вот что такое Томск ныне!
– Ну-у, – недоверчиво протянул Крылов. – Я слыхал иное… Что там и просвещенные люди есть.
– Не спорю, – ответил капитан и упрямо склонил голову. – Только их, как и везде, немного. А цилиндров, да котелков, да картузов – тьма. В Томске все торгуют. И всем. Перевалка – не город. Постоялый двор. Да вы и сами ужо увидите.
Капитан задумался. Крылов не стал более докучать вопросами, и какое-то время они оба молча глядели в окно, на реку.
Темная река – Тома-Томь оказалась живописной приятной дорогой. Сновали суденышки, трубными кликами переговаривались пароходы, по берегам то и дело возникали поселения. Пароход дважды подходил к самым большим поселкам, и на пристанях шла бойкая торговля овощами, ягодами, грибами, прошлогодними кедровыми орехами; там же, у пристаней, высились поленницы березовых чурбашек, заготовленных для паровой тяги.
Незаметно длилось время, и вот уже капитан угадал городские скотобойни, указующие на то, что город близок.
– Слава богу, приехали благополучно, – капитан снял фуражку и набожно перекрестился. – Не сели на мель, не порвались на карче, не потеряли баржу с переселенцами, и котел не взорвался…
Это походило на молитву.
За скотобойнями потянулись захламленные корой и щепой лесные склады, грузовые пристани, и только потом пароход, дав длинный и два коротких гудка, резко сбавил скорость и начал сворачивать влево, словно принюхивался к берегу, ища место для остановки.
– Отдать носовую! – зычно и торжественно скомандовал через рупор капитан. – Отдать кормовую!
На палубах поднялась суета. У сходен образовалась толчея, пробка; обнаружилось множество детей, они пищали и хныкали, зажатые взрослыми.
– Ну, прощайте, господин пароходный доктор, – подал руку капитан. – Не поминайте лихом. Дай вам Бог хорошо устроиться на новом месте.
– Спасибо. Прощайте и вы. Душевно рад был познакомиться, – ответил Крылов.
Капитан приложил руку к козырьку форменной фуражки, отдавая честь.
И снова легкая грусть омрачила неизбежное расставание. Такова уж натура Крылова; оседлый, любящий постоянство во всем, он избрал для себя кочевую жизнь и от этого часто страдал. В кочевой жизни встречались и уходили интересные люди, менялись пейзажи, города, и этот привкус временности отравлял многие радостные и полезные впечатления.
– Барин!..
Крылов обернулся на зов скорее инстинктивно, чем из-за того, что узнал голос.
Пытаясь противостоять толпе, к нему пробиралась недавняя пациентка. Растрепались бесовы косы, вот-вот упадет платок… Девушка предпринимала отчаянные усилия, чтобы высвободиться из беспорядочного скопления пассажиров, запрудивших нижнюю палубу, но людское течение уносило ее все дальше и дальше.
Крылов снял фуражку и издали помахал, прощаясь. Лицо девушки осветилось радостной улыбкой – словно маячок зажегся в сумерках, – она закивала головой, что-то крикнула еще…
Хоть так, да попрощался с бедной красавицей «пароходный доктор». А мальчонку, из уха которого тащил кедровый орех, он даже не увидел напоследок. Видимо, утащила его за руку малоумная мать, не дала проститься. Иначе он нашел бы Крылова. Обязательно. Ведь не отходил в последние дни, как нитка за иголкой следовал… Сядет Крылов на прогулочной палубе книжку почитать – и он тут как тут. Примостится возле трапа, ножичком, подаренным ему Крыловым, какую-нибудь щепочку строгает, стружки в подол рубахи собирает да поглядывает на «дохтура» смышлеными глазами…
Мысленно пожелал и ему Крылов удачи и счастья. Потверже надвинул на лоб фуражку и, когда пришел его черед, двинулся по шатким сходням на берег.
Сошедших с парохода встречала небольшая, но чрезвычайно подвижная и плотная толпа бойких агентов. Не угодно ли посредничество? По сходным условиям – на кирпичеделательный завод господина Пичугина! А чем хуже винокуренное производство? Для своих работников хозяин отпускает ведро спирта за один рубль с гривенником. Пей не хочу, гуляй, пока теща в девках… Может, кто интересуется оптовыми закупками? Тогда пожалте на биржу… Коней! Кому коней?
К Крылову подскочил верткий кузнечик в котелке, при жиденьких усиках над манерными, как у барышни, губками.
– Не жалаете ли в нумера? Меблированные, с оркестрионом. Полный домашний пансион! Хозяйка… м-м-м… От рубля до трех-с…
– В месяц?
– В сутки-с, – захихикал кузнечик, давая понять, что и он не чуждается юмора.
– Нет, благодарю, не нужно. У меня есть квартира, – отказался Крылов, поразившись дороговизне жилищных услуг.
Отчаянно поторговавшись, Пономарев сумел сговорить несколько ломовых подвод томских гужеедов по тридцать копеек. И хотя рядом то же самое предлагали извозчики за двадцать копеек – в любой конец, с ветерком! – Крылов не стал вмешиваться в горячие действия Ивана Петровича и вместе с Габитовым принялся устанавливать и закреплять веревками драгоценный груз на сговоренный транспорт. Слава Богу, последний переход… Так скорей же, скорей…
Даже самому себе Крылов не признавался, что устал, вымотался за время пути, может быть, не столько физически, сколько нравственно. Хотелось прекратить наконец это движение в неизвестность, остановиться, перевести дух.
И все-таки, несмотря на усталость, он с любопытством и даже с некоторым возбуждением всматривался в облик нового для него города, который отныне должен был стать родным.
Оставив по левую руку красивую Богоявленскую церковь и небольшую часовню Иверской Иконы Божьей Матери, о которой возница тут же и рассказал, что построена она давно, четверть века назад, что такая же есть еще только в Москве, а больше нигде, и что зовут ее духовными воротами Томска, потому что когда кто уезжает и кто приезжает, ставят здесь по обычаю свечу – перед дальней дорогой или по прибытии, и что «барину тоже-ть так сделать надобно, и тогда томское дело его будет успешно».
Обоз очутился на площади, где стоял длинный фасонистый биржевой корпус. Суета мелких торговых сошек возле этого добротного здания с белыми колоннами превращалась в солидную купеческую круговерть. У биржевого корпуса стояли обозы с хорошо упакованным товаром; добрые лошади, способные к дальним дорогам, уткнулись мордами в торбы с овсом; переговаривались мужики, приказчики, купцы. Сюда же, к бирже, повезли ящики с книгами для университета. Крылов проводил их взглядом и зашагал дальше.
Слова капитана «о купеческом торгаше-картузище» здесь получили наинагляднейшее подтверждение. Шум. Толчея. Самые невероятные запахи и звуки.
Обоз медленно продвигался по заполненной народом Базарно-Гостинодворской площади с обилием всевозможных лавок. Рыбные, мясные и обжорные ряды – «Снедь», «Невинное питье» – тянулись через весь рынок. На самом берегу Томи велось какое-то строительство. «Питейное заведение «Славянский базар», – объяснил возница. – Штоб гулять и реку смотреть».
Бросались в глаза изделия местных щепников – колеса, дуги, телеги-долгуши, сноповозки, сани-одры… Их было много, словно город весь намеревался куда-то переезжать.
Кожевенные лавки проводили путников кислым звериным запахом, и Миллионная улица, на которую выплескивался перекипевший пестрый рынок, встретила редкими, но добротными кирпичными и деревянными особняками, огромными вывесками, рекламой и прочими знаками торгующих фирм и домов.
Е.Х. Некрасова уговаривала покупать оружие и охотничьи припасы только у нее. Гостиница «Сибирское подворье» зазывала в дешевые номера с домашним столом и по ценам вне конкуренции. «Антон Эрлангер и Ко» обещал наилучшим образом устроить любую мукомольную мельницу, а также пиво– и мыловаренные заводы; он же рекламировал новинку – керосино-калильную лампу и фонарь своей системы А.Э.К. силой свечения в 120 и выше свечей…
Сразу же за деревянным мостом развернулось какое-то грандиозное строительство. Из трактира за ним выдиралась залихватская музыка.
По сю сторону простиралась Конная площадь, переполненная босым людом, конными переводчиками, маклерами и жульем. Старик-лёля говорил, что конный дух помогает при туберкулезе. Если это так, то здесь можно смело устраивать лечебницу – так густ и колоритен был этот дух. Кондитерская Бронислава, с ее терпким запахом ванили и шоколада, дело поправить не могла; казалось, что и в ней пьют кофе тоже лошади.
День стоял солнечный, марный. В зыбком горячем воздухе плыли кирпичные трубы, затейливые башенки на крышах, окаймленные ажурными чугунными решетками, блестели купола церквей. Их было много, они обступали весь город, прорастая в нем крупными диковинными цветами, куда ни глянь – всюду позолота и голубизна божьих домов… Зрелище было таким ярким, ударяло в глаза роскошеством тонов, чеканностью форм, и если бы не жалкие лачуги, развалюхи, жилища черных людей, лепившиеся повсюду на берегах Ушайки, среди каменных особняков, – этой картиной богатого сибирского «картузища» можно было бы восхититься.
Церковь золотом облита.
Пред оборванной толпой…
Крылов догнал последнюю подводу, пошел рядом, придерживаясь за край. Дорога круто взяла вверх, и лошади с напряжением тащили груз, и навстречу им с грохотом, оставляя долго не опадающий шлейф густой пыли, спускались пролетки, линейки, телеги, дроги, раскатившиеся под уклон возы.
Улица взобралась наконец на террасу, и далее, от Почтамта, вновь пошла ровная дорога. Справа, внизу, выплыла темная татарская мечеть. Через некоторое время началась площадь-пустырь с полувысохшим озерком, над которым возвышалось внушительное здание Троицкого кафедрального собора с обвалившимся куполом. Часть собора была одета в строительные леса, и на них копошились крохотные фигурки людей. Значительно дальше, в глубине пустыря, напоминала о себе немецкая кирха. Рядом с ней – воинские казармы и арестантские роты – двухэтажное здание с решетками. Из солдатской чайной доносился глухой, будто сквозь вату, шум.
Купола, кресты, колокольни, питейные заведения…
Вдруг все это, минуту назад блестевшее и игравшее на солнце яркими красками, потускнело, как бы подернулось серым – откуда ни возьмись небо завалила громадная туча. Полоснула молния и сыпанул крупный холодный дождь. Сразу же сделалось неуютно, сумрачно. Земля начала ползти под ногами, залоснились глинистые проплешины, зачавкала, зажевала под сапогами грязь.
– Н-но!
Заходили по мокрым лошадиным спинам длинные ремни. Кособочась, продавливая глубокие колеи, телеги со скрипом поворотили к невысоким строгой формы каменным воротам.
– Приехали! Тпрру… Вот, барин, тебе и университет.
Крылов уж и сам видел, что университет.
Белоколонное, исполненное величия и строгой красоты здание будто бы из-под земли выросло, разбросав вокруг себя взрытую почву, останки вырубленных деревьев, неизбежный строительный мусор. Пустырь перед ним не ухожен, редкие деревья и кусты перед корпусом не спасали общего вида, но сама обширная площадь, березовая роща на пологих холмах представляли собой зрелище небезрадостное.
Въехав в университетскую усадьбу, подводы смешались, часть из них продолжала двигаться по направлению к левому крылу, часть остановилась. Послышались возгласы: «Куда ставить? Барин, распорядись!»
Но Крылов не знал, как распорядиться. Он вошел с последней подводой, мокрый, грязный, досадуя на внезапный дождь, на то, что с таким тщанием приготовленные с утра на пароходе парадный сюртук и крахмальная белая сорочка со стоячим воротником приобрели жалкий вид, недоумевая наконец, отчего их никто не встречает, не ждет.
Однако вскоре все разъяснилось: их все-таки ждали. На крыльце появился невысокий седоголовый человек в щеголеватом полудомашнем сюртуке французского покроя, с шейным платком вместо галстука. Он развел руками – как бы от удивления или большой радости, и когда Крылов приблизился, сошел с крыльца и заключил его в объятия.
– Наконец-то, Порфирий Никитич, дорогой! С прибытием!
Это был Флоринский, попечитель учебного округа и ректор Томского университета. Волнение его было искренним, и встреча получилась сердечной.
Смущенно и вместе с тем растроганно смотрел Крылов на человека, столь круто изменившего его судьбу. Безбородый, с густыми седыми усами, с короткой немецкой стрижкой точёна голова, прямоносый, Василий Маркович и впрямь походил на суховатого германца. И лишь по-детски оттопыренные уши да большие грустные глаза несколько нарушали строгость его внешности.
– Как добрались? Благополучно? Ну и слава богу! – Флоринский отстранился от Крылова и осенил себя крестом; оглядел обоз и спросил озабоченно: – Что, много потерь? Хоть половину довезли?
– В дороге погибло около десяти растений, – сообщил Крылов. – В одном месте, к прискорбию, перевернулась подвода…
– Помилуйте! – обрадованно перебил его попечитель. – Всего лишь десять из семи с лишним сотен?! Да вы кудесник, Порфирий Никитич! Одолеть такой путь с таким-то грузом – и почти ничего не потерять…
«Кудесник» потупил голову, взгляд его уперся в заляпанные сапоги…
Догадавшись о его чувствах, Василий Маркович дружески сжал его локоть и торопливо сказал:
– Но все это потом, потом… Сейчас вам нужно отдохнуть, привести себя в порядок, а затем – милости прошу ко мне и… – он сделал несколько торжественный жест в сторону университета, – … и в Сибирский храм наук!
– Но я не устал…
– Понимаю, понимаю, – вновь перебил Флоринский. – Не беспокойтесь, Порфирий Никитич, я дам распоряжение, весь груз будет аккуратнейшим образом перенесен во временную пристройку. А вы… Вас проводят в вашу квартиру. Правда, она тоже пока что приспособлена во временном помещении, но мы скоро отстроим дом для ученых сотрудников… Одним словом, располагайтесь! И к семи часам вечера прошу ко мне! Мы с супругой Марией Леонидовной будем рады вас видеть.
Крылов сидел посреди сырого темного сарая на ящике из-под китайского чая и, разложив бумаги на ларе, составлял отчет о командировке – подробное показание своих действий в том, как прибыл, сколь много казенных средств изработал, в каком состоянии доставлен груз.
На душе было смутно, тревожно. Встретить-то его встретили.
На чай пригласили. Слова, лестные для слуха, произнесли. А оранжерейка для растений не закончена! Дали вот этот сарай. Сам Крылов готов хоть в землянке ютиться, но цветы, саженцы… Не юг ведь. Через месяц холода грянут, что тогда? Архитектор не обещает быстро дело повести; пришлось даже на поднятых тонах с ним разговор завершить. Господин попечитель руками разводит, на архитектора ссылается. Павел Петрович Наранович же от Крылова бегает. Знающий и любящий свое дело, архитектор вконец измотан строительным недоделом.
До него здесь Арнольд подвизался. Тот самый, кто построил возле Севастополя храм с крышей, унесенной в море первым же крепким ветром. Наделал ошибок и долгов Арнольд да и был таков из Томска. Им, арнольдам, сибирский университет что зайцу барабан. Несвоя земля – хоть криком изойди, не услышат.
Крылов понимал сложности достройки университета, жалел Нарановича. Но ему-то что делать?!
Он почувствовал себя одиноким.
А в Казани теперь начинают поспевать яблоки – тугие, красные, сочные. Их запах сопровождает всюду, проникает в приотворенное окно ботанического кабинета, на время пережимая стойкий сенный дух травохранилища. Как хорошо, бывало, сидишь усердно в своем уголке – и вдруг с характерным знакомым вздохом открывается дубовая дверь… И входит Сергей Иванович Коржинский. Без пяти минут профессор – дела его идут блестяще, диссертация одобрена. Сергей Иванович, Сережа…
Красив, статен, движения быстрые, ловкие. Походка уверенного в себе человека и в то же время непринужденно-изящная. Глаза большие, темно-коричневые, как бы вбирающие все в себя. Несмотря на молодость, Коржинский носит пышную гриву под Менделеева. Буйная шелковистая борода и такие же густые усы имеют благородную конфигурацию. Пиджачные пары сшиты всегда по последней моде. Куда уж Крылову с его простоватостью во всем: в одежде, в манерах, в речи, в происхождении – до аристократического облика Коржинского!
В их троице – Мартьянов, Коржинский, Крылов – общим баловнем был, конечно, он, студент, с юных лет проявивший страстный характер натуралиста, темпераментом увлекавший своих более зрелых по возрасту и жизненному опыту товарищей. Фармацевт Николай Мартьянов и садовник Ботанического сада, провизор с отличием Порфирий Крылов гляделись куда как скромно! Им бы только у рабочих столов затихнуть, закопавшись в книги и травы, или выбрать счастливую минуту и утрепаться в лес, как поддразнивал друзей Коржинский. Эти двое, Крылов и Мартьянов, уже познали вкус черного хлеба самостоятельной работы, свои знания они брали упорным трудом, учась на медные гроши. Впрочем, не в этом дело. Как говорил отрок Акинфий, у каждого своя дорога… В их дружбе вопрос о происхождении и званиях, к счастью, не имел никакого значения.
– Все корпите? – иронически нахмурит, бывало, расчесанные брови Коржинский. – Экий вы, право, упорный! А погодка… Вы только взгляните!
Крылов щурит на нежданного пришельца усталые, чуточку близорукие глаза и радостно улыбается навстречу гостю. Он знает, что теперь будет так, как того захочет Коржинский. Они отыщут Мартьянова и все вместе «утрепаются» в лес.
– Ну, так что? – тормошит Коржинский медлительного Крылова. – Не слышу бодрого утвердительного возгласа.
– Не могу. Вон сколько листов надо еще обработать…
Коржинский раздосадованно машет руками и устремляется на поиски Мартьянова. Вдвоем они отбирают у Крылова цейсовскую лупу, отдирают от стола и тащат на экскурсию.
Сколько жарких споров слышали окрестные поля и леса! О чем только не рассуждали друзья! Особенно много – о Сибири.
Это волнующее, бесконечно родное слово – Сибирь – частенько срывалось с их уст. То, начитавшись корреспонденций оттуда, из глубинки, вслед за иркутскими журналистами они повторяли: «Сибирь – та же Русь». То, вспомнив статьи Потанина и Ядринцева, горячо бросались в противоположную сторону, и Сибирь представлялась им донельзя своеобычной. «Наш язык груб, наша речь неумела, но мы говорим свое слово. Наша печать – тот же сибирский балаган, отстраиваемый в лесу, а сибирский издатель – тот же простой сельский работник…» Эти слова из газеты «Сибирь» казались им вызовом российскому обывательскому обществу. В них чудился живой отзвук любви к своему краю, «юдоли плача, стенания и скрежета зубовного».
Особенно волновала их фигура Николая Михайловича Ядринцева, страстного сибирофила, писателя-публициста. Его многочисленные выступления в печати, особенно в защиту Сибирского университета, читали с жадностью. А стихотворение «Пельмень», ходившее в списках, в котором говорилось об огромном вкусном чудо-пельмене, лежавшем «между Уралом и Амуром берегами», знали наизусть.
…Но на пире этом званом
Только избранные были,
А сибирские желудки
Почему-то позабыли.
– Вот настоящий интеллигент! – горячо высказывался Коржинский. – За тридцать лет до Ядринцева таким же был Петр Андреевич Словцов. Вся умственная жизнь Сибири! Целое географическое общество! Университет ходячий! То же и Ядринцев для Сибири – даже больше. Защитник ее! А мы? А наши наставники, служители чистой науки?
– Позволь, позволь, – недовольно сводил к переносице густые брови «взятый за нерв» Мартьянов. – Я не люблю, когда ради полемической перебранки бросают камни в наставников. Нужно говорить конкретно, точно. Что касается Словцова и Ядринцева, то я преклоняюсь перед ними так же, как и перед сибирским Гумбольдтом, Григорием Николаевичем Потаниным. Но я уважаю и ученых, кои великим трудом своим, без открытой публицистичности, увеличивают славу отчизны. Не всем же, в самом деле, в публицисты себя готовить?
Крылов присоединялся и к той, и к другой стороне. Правда для него была где-то посредине. И слово, и дело, и скромный труд – все благо, если исходят от чистого сердца… Ему тоже казалось, что судьба его должна быть непременно связана с Сибирью. Казалось, что она зовет его.
И вот он здесь.
Один, без друзей. Коржинский все еще в Казани. Ждет официального вызова от Флоринского. А Мартьянов давно в Минусинске. Его слово не разошлось с делом. Окончил Казанский университет, работает провизором и… собирает музейные редкости. Уроженец западных губерний России, он выбрал Сибирь и верно ей служит; деятельный, безотказный, сделался любимцем жителей сурового края. В 1877 году Николай организовал Минусинский музей и уже в первый год имел три с половиной тысячи предметов. Сейчас, в 1885-м, их уже двадцать две тысячи! Это ли не чудо? Первый в Сибири образцовый научный склад! Свои каталоги, книги начал выпускать. Вот каким образом решил давний студенческий спор фармацевт Мартьянов.
Друзья, друзья… Как сладостна дружба, как печально одиночество.
«Коль скоро мы не в состоянии переустроить мир по справедливости, надо творить малые добрые дела», – говорил Николай Мартьянов.
Правильно говорил.
…Он расцепил руки. Встал. Еще раз окинул взглядом мрачноватый барак. Ну, что ж, далекие друзья, вы напомнили о себе вовремя. Спасибо. Всколыхнули душу. Наверное, и вам не понравился бы этот сарай. «Неэстетично», – осудил бы Коржинский, но не медля отправился бы сменить крахмальную манишку и новенькую пиджачную пару на рабочий сюртук. А Мартьянов молча принялся бы расставлять горшочки с оранжерейными растениями.
Крылов даже усмехнулся, найдя в чем «подкусить» себя: тебе, Порфирий, легче – не нужно менять крахмальную манишку, ты всю жизнь ходишь в рабочем сюртуке.
Настроение понемногу начало выравниваться. Главное – соорудить железную печь. Дрова найдутся, как же не быть дровам в Сибири-то? Стало быть, первые холода можно выдержать.
А вторые?
На этот вопрос Крылов не рискнул ответить. Придвинул ближе черниленку, лист бумаги и решительно приказал себе сосредоточиться. Поскорее покончить с бумажным прядевом, делом непривлекательным и для него тягостным. Да заняться трудом настоящим: разборкой привезенного гербария, подготовкой к осенним посадкам.
Последнее особенно заботило Крылова. Поскольку он, приват-доцент, принят был в университет на должность ученого садовника, то, стало быть, с него взыщется прежде всего за работы садовые, озеленительные.
Вчерашнего дня он смотрел университетское место. Оно показалось ему живописным, очень пригодным для ботанического сада. Были здесь березовая рощица, тенистые овраги, открытые склоны, самой природой предназначенные для разбивки парка, болотце и даже озерко. Нравилось и то, что все это, в том числе будущий парк, о котором Крылов думал уже как о безотлагательном деле, обрамляла легкая решетка-ограда. Посаженная на высокую дамбу-насыпь – чтобы с улицы вода и грязь не затекали, – скрепленная столбиками из кирпича, она смотрелась просто великолепно. Крылов заметил: в Томске любят высокие глухие заборы, массивные, с большими кольцами ворота, навесы от крыльца до стаек и конюшень. Иногда украшают их резьбой, иногда красят и даже белят. На их фоне университетская ограда выглядела ажурным кружевом. Сквозь нее хорошо просматривался сам корпус университета (бесспорно красивейшее здание!). Будет виден и парк. Какой? – зависит от его садовника.
Не нарушить бы только первозданную красоту, не исковеркать бездумными начинаниями. Эвон сколько подстриженных чопорных парков «на аглицкий лад» украшает ныне российские города! В Сибири должно быть что-то иное, под стать здешней природе.
Многое предстояло Крылову совершить здесь, а посему не было нужды откладывать на потом ни одно из тех начинаний, которые он задумывал сейчас. Хотя, как в народе говорят, дело середкой крепко. Но и без начала оно не сдвинется с места…