Вы здесь

Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка. Общежитие (Владимир Качан, 2014)

Общежитие

Его почтовый адрес: Москва, улица Трифоновская, дом 45-б. Боюсь, большинству читателей этот адрес ни о чем не говорит, но зато его знает вся московская богема. Хотя это просто общага с театральным уклоном, в которой проживают иногородние студенты театральных вузов Москвы, а также их нелегальные гости и гостьи. Впрочем, не знаю, так ли это сейчас, но речь идет о 1965 годе, когда было именно так. Портрет того общежития таков: комнаты на четыре-пять человек, по две кухни на этаж, на каждом этаже – мужское крыло и женское, одна душевая (в ней – свое время для юношей, свое – для девушек). Ну что еще: гитары, знакомства, увлечения и нерушимая дружба до глубокой ночи. И когда выпивка кончалась, надо было кому-то бежать на «рельсы» – подпольное местечко за Рижским вокзалом, где торговали дешевым самопальным вином и коньяком. Ах да, чуть не забыл, ведь были же еще и занятия: конспекты, книги, авральная подготовка к экзаменам, когда все, что не успели прочесть, распределяли между собой, а потом друг другу пересказывали.

– Значит, так. Один старый обалдуй вообразил, что влюбился, и поехал на такой же старой кляче защищать честь дамы своего сердца где ни попадя.

Никто на честь его дамы и не посягал, но он сам нарывался и получал отовсюду тумаки и шишки. Один раз даже сразился с мельницей. Мельница победила.

Это, стало быть, краткое содержание «Дон Кихота»! А вот и «Гамлет»:

– Один маньяк встретился с привидением, которое ему сообщило, что его отец не умер, а его отравили, причем не кто-нибудь, а его отчим, который женился на его матери и стал королем. Недолго помучившись вопросом: «Быть или не быть?», он решил, что все-таки – «быть» и что он всех за это дело уроет, что к концу пьесы и делает.

Вот так приходится … Потому что завтра в десять утра экзамен, а еще столько не прочитано.

И всю ночь напролет пятеро соискателей приличной отметки усердно читают и пересказывают друг другу комиксы из мировой классики. Изредка то там, то сям раздается глухой стук: это на раскрытую книгу падает чья-то голова, кто-то потерял сознание, в смысле – заснул минут на пятнадцать.

Однако даже экзамен менее важен, чем любовь – царица театральной империи и определяющий фактор поведения жителей общаги. Поэтому если сегодня у кого-то свидание, даже если просто амурное приключение, то он готовиться не будет и пойдет на экзамен обреченный, надеясь только на шальную удачу, но все равно радостный…

Сколько там, говорят, у Чехова в пьесе «Чайка» пудов любви? Пять? Ха! Смешная цифра по сравнению с Трифоновской, которая от любви буквально содрогалась. 45-б, вероятно, обозначает ее объем на душу населения, потребительскую корзину любви для каждого, любящего ее потреблять: 45 бидонов, баллонов, баррелей – не знаю, чего точно, но много. Все было от нее и ради нее, даже учеба. Тут логика проста: в театральном вузе, как известно, предмет номер один – актерское мастерство, а в нем, что также известно, главное – талант, а он, в свою очередь, – самая твердая валюта на любовных дорогах. Не внешность, не фактура, хотя и это имело значение, а именно талант, он был козырным тузом при заманчивой игре в любовного дурака. Девушек я не имею в виду, там внешность все-таки была важна больше, чем талант. Не для сцены, разумеется, а для возникновения симпатии и ее последующего роста. Совсем непривлекательная девушка испытывала дефицит в любви, с ней пытались, как правило, только дружить, и она страдала, становясь от этого еще более талантливой…

Одежда, само собой, тоже была для любви или по крайней мере для того, чтобы произвести впечатление и понравиться. Не у всех было достаточно возможностей в этом смысле, денег мало например, и тогда из того, что имелось, выдумывалось что-нибудь экстравагантное, не только в одежде, но и в поведении. Песней тоже можно было ударить по девичьему воображению, однако об этом позже…

Итак, комната № 39 на втором этаже. В ней живут: Леонид Пярн (Рига), Сергей Вараксин (Свердловск), Борис Галкин (Рига), Владимир Качан (Рига) и Леонид Филатов (Ашхабад). Двоих из них (Пярна и Вараксина) на этом свете уже нет; почтим их память вставанием, господа… И, чтобы они там знали, что о них помнят, опишем их хотя бы кратко и субъективно.

Леня Пярн в плане внешности был вне конкуренции. Когда еще при поступлении на первом туре на площадку вышел рослый красавец-шатен с яркими серыми глазами и глубоким баритоном, одна из дам экзаменационной комиссии, тяжело вздохнув о былом, прошептала соседке: «Он такой красивый, прямо срам какой-то». И когда он, небрежно оглядев комиссию, как низших существ, которым он, хотя и так все понятно, вынужден еще что-то доказывать, расставил ноги на ширину плеч и рявкнул «Левый марш» Маяковского, никто из присутствующих даже не усомнился в том, что этот уже учится. Без вариантов. А кое-кто из абитуриентов просто-напросто встал и покинул зал, поняв: рядом с этим очевидным фаворитом тура шансов нет. Леню сразу пропустили на третий тур и даже там прервали после первой же строфы – не потому, что плохо, а потому, что все ясно. Но… как это часто бывает, вплоть до окончания института Леня уже ничего лучше того «Левого марша» так и не показал… У него будет сложная судьба: в Москве его не возьмет ни один театр, он вернется в Ригу, но и там не задержится, будет скитаться по разным театрам страны и в конце концов эмигрирует в Швецию. Там на русском радио пригодится его красивый баритон.

Пришлет фотографию: он на фоне своего дома на берегу озера, возле своей яхты (наши эмигранты второй и третьей волны первым делом посылали в Россию фотографии, показывающие всем оставшимся, как они там классно устроились). На фото Леня улыбается, на обороте – зовет в гости. На их радио песни попеть. Я соберусь, но не поеду. А через полгода после этого мы узнаем, что Леня очень быстро сгорел от рака легких. Однако остался сын, он сейчас почти точная копия Лени в шестьдесят пятом году. Будто клонированный Пярн. Когда его видишь, даже пугаешься слегка. Жаль только, Леня его не видит… Впрочем, может, и видит…

А Сережа Вараксин – мальчик с деревенской наружностью: вьющиеся волосы, смешной, маленький, задранный вверх носик и большой рот, которым он, когда смеялся, этак застенчиво гукал; юродивый, который любую чужую бессовестность воспринимал как личную боль, а несправедливость была для него просто физической пыткой; святой мальчик, любящий Бога и никогда не снимавший креста в то время, когда это было, так скажем, не принято…

Он на экзаменах Есенина читал. И столько в нем было искренности, далекой, недосягаемой, изумительной наивности и ни-на-кого-не-похожести – словом, того, что в актерском мире называется индивидуальностью, что было очевидно: этот тоже поступит. Но, как ни странно, учился он тоже, как и Пярн, средне. Закончил, стал работать в Московском ТЮЗе, затем… У него эпилепсия была. И при каких-то таинственных обстоятельствах, в какой-то битком набитой пивной, во время припадка он то ли сам головой ударился, то ли его ударили… В общем, ушел Сережа, будто его любимый Есенин, не вписавшись в наш яростный мир…

Но не будем о грустном. Ведь мы сейчас все в шестьдесят пятом году, все счастливые оттого, что поступили, все подружившиеся и слегка пьяные. Нет, стоп, не слегка… Сегодня воскресенье. Вот светлый наш, открытый всем ветрам Боря Галкин проснулся, точнее сказать, очнулся, потому что накануне выпивали серьезно и ночь превратилась в день, а день – в ночь. Вот он встал с постели, пошел к окну и видит: на подоконнике за шторой стоит почти полная бутылка водки и тарелка с черным хлебом. Боря издает короткий удивленный и вместе с тем радостный звук, состоящий из одной гласной «о» или «е». Тут есть чему удивиться, ибо это редчайший случай: либо заначенную бутылку не нашли, либо уже не было сил ее выпить – всех сморило. Боря длит момент, он смотрит в открытое окно, оттуда – свежий ветер, ветка с желтеющими листьями чуть покачивается, розовое солнце висит прямо перед глазами. Он ощущает почти полную радость жизни, молодости и здорового организма. Почти, потому что еще чего-то не хватает, и Боря знает – чего. Он наливает полстакана, опрокидывает его в себя одним глотком, затем глубоко вдыхает аромат черного хлеба и не спеша закусывает. И вот только теперь радость бытия и единения с природой становится полной. Боря восторженно кричит: «Ребята, что вы спите, вы все прозеваете, смотрите, какой рассвет! Вставайте!» – и тут с кровати Филатова раздается суховатый тенорок: «Боря, успокойся. Это не рассвет, это – закат». Филатов реплику не комментирует, но и так понятно, что в ней есть и прямой, и переносный смысл: во-первых, вечер был перепутан с утром, а во-вторых, «закат», ну, вы догадываетесь…

Леня привез с собой из Ашхабада целую кипу опубликованных и неопубликованных стихов, и по крайней мере каждый третий из них обещал юноше блестящую литературную карьеру. А профессия литератора была (представьте себе!) не менее престижна, чем профессия адвоката или, скажем, экономиста. Потому, вероятно, уважение окружающих не определялось ответом на вопрос: сколько получаешь? И творческие вечера поэтов собирали битком набитые дворцы спорта и другие огромные залы.

Обойдемся, однако, без ностальгической тоски по большой поэзии и ее месту в нашей жизни. Ничего страшного, все нормально. Как говорил Булат Окуджава, в поэзии бывают приливы и отливы. Ну, допустим, сейчас – отлив. Ну, отступило море, обнажился берег, и стал виден мусор; ну да, несется над морем бесконечный призыв жевать что-то с неповторимым устойчивым вкусом; ну, конечно, решается вопрос: откуда и куда пойдет нефтепровод, и все никак не решится, поэтому на берегу еще и стреляют. Так что до поэзии ли теперь?..

Но ведь будет когда-то и прилив. Это неизбежно, как смена времен года, и тогда (помечтаем чуть-чуть) сомкнутся изумрудные волны над мусорной свалкой нашей легендарной перестройки и все (вдруг!) вспомнят о поэзии, поймут: что все-таки вечно, а что тленно…

Ах! Мечты, мечты… Все, разумеется, не поймут. А уж особенно те, кто смотрит на вас с телеэкранов. Вы их выбирали, помните? Они и сегодня уверены, что вся эта культурная шушера подождет. Не до нее, пусть как-нибудь сама, если выживет. И пусть ее убогий лоток торчит где-нибудь на окраине нашего рынка, лишь бы только не мешал. Культу-у-ура, блин! Она Золушка, нелюбимая падчерица деловых людей, у которых любимые дочки, как всегда, – экономика и политика. Только вот если этими любимыми будут заниматься люди невежественные и бессовестные, у которых от культуры остался только футбол, то мы всегда будем иметь то, что имеем сейчас, то есть невежественную политику и бессовестную экономику (эпитеты можно поменять местами)…

Нет, остановимся, пока не поздно. Суровый гражданский гнев вторгся непрошеным гостем в мое повествование, а ведь я о Филатове рассказываю, ведь он-то, уж точно, поэт, а не какой-нибудь там «раз словечко, два словечко – будет песенка». Ну ничего, сейчас еще расскажу. И о нем, и кое о ком еще…

Тогда, в том самом шестьдесят пятом, Леня со своими стихами, если бы продолжал, не скажу – потеснил бы на поэтическом Олимпе Евтушенко, Вознесенского и других, но, уж во всяком случае, заставил бы с собой считаться. Правда, сам он свои стихи иначе, как «стишки» не называет, но мы закроем глаза на эти конвульсии скромности у мастера слова. Если красавица время от времени говорит окружающим, что она уродина, ей это не вредит; в ответ ей только улыбаются (умные) или же начинают возмущенно опровергать (дураки). Ну пусть будут «стишки», если ему так хочется! Итак, он их тогда усердно «пописывает» и, более того, читает на вступительных экзаменах. «Стишки» тем не менее комиссией воспринимаются как стихи, а кроме того, он их хорошо читает. И обнаруживает себя студентом театрального вуза, хотя думает преимущественно о кино и знает о нем все. Когда я говорю «все», я не преувеличиваю. Леня вообще-то сюда попал случайно. Он ехал из Ашхабада в ВГИК, но когда приехал, экзамены там уже были в полном разгаре, он опоздал, и ему пришлось пойти в кино другим путем. Кино было его хроническим заболеванием, он действительно знал про него все, что можно было в нашей стране знать. Он мог, например, совершенно не морща лоб в мучительном припоминании, назвать исполнителя второй роли в любом мало-мальски заметном фильме мирового кинематографа; назвать фамилии оператора и композитора и еще добавить, в каком году фильм вышел и какой приз на каком кинофестивале получил. Большинство этих фильмов Леня и в глаза не видел, негде было, возможностей не было, но все равно знал про них все и был среди нас прямо-таки ходячей фильмографией; если мы и знали что-то о мировом кино, то только от него.

Вот точно так же один знаменитый артист театра и кино изумлял меня (это было в период «развитого социализма», который теперь переименован в «застой») знанием фамилий, имен и отчеств всех вторых секретарей ЦК и горкома партии, а также имен и отчеств их референтов, помощников референтов и даже, наверное, их жен и детей. Я же, в свою очередь, изумлял его незнанием этих полезных фамилий и имен.

– Как? – происходил однажды между нами диалог. – Ты не знаешь?.. (допустим, Пупкина Владлена Сергеевича).

– Не знаю, – стесняясь своего невежества, отвечал я.

– Ты сошел с ума!

– Почему?

– Да потому, что он третий помощник второго референта самого… – Тут он переходил на значительный шепот: – Гришкина. – И интимно-почтительно: – Евгения Матвеевича… – Он говорил так, будто вчера с ним Самим обедал, будто приближен к высшим – в его понимании – сферам, и даже не догадывался, что высшая сфера – это как раз его сфера, в которой он обитает вместе со своим по-настоящему большим талантом, ну а пупкины и гришкины приходят и уходят, и о них потом никто не помнит.

– Кого? – переспрашивал я.

– Гришкина, – оглянувшись по сторонам, словно выдавая арабскому террористу секрет атомного оружия, продолжал он меня просвещать. Пока терпеливо…

– Какого Гришкина? – переспрашивал я, и тут он уже прозревал, что имеет дело с законченным идиотом, с которым не то что разговаривать о важных вещах, но даже в одном поле… – нельзя.

Один раз он все же попытался мне объяснить, что Гришкин может и квартиру и даже орден, но, заметив скуку в моих глазах, стал уже относиться ко мне как к безнадежному недоумку.

Гришкин ли помог или само так получилось, однако он таки получил орден. Получить орден Трудового Красного Знамени в Советском Союзе за исполнение роли фашистского палача – это изумительно! Он и впрямь сыграл роль гестаповца так, что, полагаю, был даже интереснее оригинала, но ведь не железный же крест он получил, а совсем другое… Льюису Кэрроллу надо было родиться в России – вот где настоящее Зазеркалье, вот где страна чудес! Главное – ничего не надо выдумывать, никаких сказок – пиши с натуры, и все!

Шлейф этой творческой победы еще долго тянулся за ним и по сей день еще тянется, и – кого бы он потом ни играл, какой костюм ни носил – он все равно постоянно ощущал себя в ладно сидящем мундире высшего офицера Третьего рейха.

Как-то раз он играл в секретаря крайкома. (Это не опечатка, сограждане, это мое открытие. Про актеров все время уважительно говорят: он играл, к примеру, Хлестакова, а на самом-то деле это просто детская игра типа «дочки-матери» или «казаки-разбойники», игра, ставшая профессией, игра – в Хлестакова. Если в детстве играл в Чапаева, то почему бы попозже не поиграть и в кого-нибудь еще? Вот артисты и играют, счастливым образом оставаясь детьми до глубокой старости.) Так вот, он играл в тот раз – не важно, в какой пьесе, – в первого секретаря крайкома партии. Он всегда к этой роли подходил ответственно, поэтому приезжал в театр задолго до начала, с удовольствием надевал костюм, не спеша завязывал галстук, а гримерша делала ему неотразимый макияж и прилаживала аккуратный паричок. После чего он долго вертелся перед большим трюмо в коридоре. Хотя слово «вертелся» тут совершенно не подходит и не обеспечивает должного уважения к процессу. Он осанисто прихорашивался – вот это будет точнее. А за полчаса до спектакля милиционер привозил ему настоящий значок депутата Верховного Совета. Он хотел именно так, вероятно, для того, чтобы хоть на два часа почувствовать себя облеченным настоящей властью. Милиционер ждал до конца спектакля, потом забирал значок и уезжал.

– А почему с милиционером значок? – спросил я его как-то раз.

– Да ты что! – был ответ. – Представь себе, что может быть, если я скроюсь с этим значком и окажусь где-нибудь, допустим, в Баку… Что я там могу натворить за одни сутки!

Сознание даже одного этого обстоятельства делало его осанку важной и наполняло душу артиста парящим восторгом власти. На два часа…

И вот после всей этой тщательной подготовки – третий звонок, и помощник режиссера вызывает на сцену его и меня. Я изображаю в спектакле его референта с мерзкой фамилией Синилкин, и все начинается с нашего почти одновременного появления на сцене, на которой в это время стоит кабинет первого секретаря – его, стало быть, кабинет. И вот идем мы к сцене: он – впереди, не видя меня, я – шагах в пяти сзади следую за ним. На этот раз спектакль идет в филиале МХАТа, причем впервые, и обстановка совершенно незнакома. Он подходит к двери, за которой уже, собственно, сцена, и останавливается в некотором недоумении. Он не знает, как ее открыть: там нет ручки. Вместо нее – какой-то штурвал, который, видимо, надо поворачивать. Он и начинает поворачивать, а затем тянуть эту дверь на себя. Это дается ему с трудом, так как дверь тяжела, массивна и вообще вместе со штурвалом выглядит как вход в суперсекретный бункер. И в какой-то момент артист, абсолютно забывая, где находится и кто он сейчас, говорит в адрес двери тихонько и не без уважения: «Смотри-ка ты… Совсем, как у нас в гестапо». И, услышав за спиной даже не смех, а тонкий стон своего референта, поворачивается и мгновенно делает вид, что это он так пошутил.

Ну возможно ли себе представить, что «у них в гестапо» самой пленительной из человеческих слабостей является знание имен и отчеств секретарей ЦК нашей компартии?! Да что гестапо! Это всего лишь роль, но ведь за ней стоит человек, беспредельно лояльный и поэтому любящий партию власти самозабвенно – до экстаза, до восторга, почти до оргазма. А получая какую-нибудь награду, непременно нужно было благодарить лично Генерального секретаря, затем саму родную партию и уж только потом – всех остальных, по выбору, например народ. То есть благодарность шла от частного к общему: от Генсека к народу, вот как на вручении премии «Оскар» – сначала лауреат благодарит конкретных лиц, а потом уже всех собравшихся.

Как-то Лия Ахеджакова рассказывала трогательную историю о том, как один ее знакомый ученый, профессор и академик, получал Звезду Героя Социалистического Труда, которую в народе звали «Гертрудой». Этот интеллигентнейший человек вынужден был соблюдать правила приема награды, однако решил свою ответную речь хоть как-то очеловечить, окрасить казенную форму благодарности теплотой импровизации. Удалось ему это следующим образом. Сказав само собой разумеющееся «спасибо» дорогому Леониду Ильичу, он затем припомнил то немногое, чем мог бы обласкать партию, и рассыпался ей в похвалах, скупых по содержанию, но цветистых по форме. Но тут его гиперинтеллигентность высунула свой озорной нос из недр словоблудия, и он растроганно произнес: «Она, партия, мне столько дала… Она нам всем так… дала… что у меня не хватает слов, чтобы выразить то, что я чувствую. И я от всего сердца благодарю нашу родную коммунистическую партию и ее… – тут он поискал слова, усиливающие эмоцию, и таки нашел! Самые-самые! – совершенно изумительное ЦК».

У всех, знаете ли, есть свои слабости: у кого-то – «совершенно изумительное ЦК», ну а у Филатова – кино и, конечно же, стихи, некоторые из которых превращаются в…