Вы здесь

Украденное детство. Потомку о моей жизни. Часть 1. Довоенное детство (М. С. Качан)

Часть 1. Довоенное детство

Мои родители – Самуил Абрамович Качан и Зинаида Иосифовна Гинзбург. Это их свадебная фотография. Они поженились в 1930 г.

Глава 1. Дом и родные

И отчее племя,

И близкие души,

И лучшее время

Всё глуше и глуше…

Николай Рубцов


Первую главу я посвящаю моей маме, женщине героической и мудрой, самоотверженной и принципиальной, с крайне обострённым чувством справедливости, родившей меня и взрастившей как в трудные и голодные военные годы, так и в нелёгкую послевоенную пору. На этой старой, поломанной, чудом сохранившейся фотографии моя мама Зинаида Иосифовна Гинзбург (1906—1986)

Первое воспоминание – мама

Первое осмысленное, оставшееся в памяти на всю жизнь воспоминание. Я осторожно открываю дверь и вхожу в нашу комнату. В комнате почти нет мебели – стоит двуспальная кровать, шкаф, моя кроватка и письменный стол. Два больших окна, выходят на улицу Восстания, – комната полна солнцем.

В дальнем правом углу за письменным столом сидит мама и что-то пишет. Увидела меня и улыбнулась. Я бросаюсь к ней, протягивая руки. Она быстро поднимается с места и подхватывает меня. Я обхватываю ее шею и прижимаюсь к маме. Счастье переполняет меня.

Мне было тогда года три-четыре, точно не знаю, сколько. Но вот с этого момента я помню многое, почти все. Помню, что делал, что говорил, что мне или обо мне говорили.

А все самые яркие события остались в моей памяти отчетливо со всеми подробностями. Они со мной, эти картинки, эти звуки, эмоции людей, окружавших меня, последовательность событий, – всё в моей памяти. И первое материнское объятие, которое я помню, первый миг осознанного счастья, – всегда со мной.

Мой родной жестокий мир

Тогда в раннем детстве я жадно поглощал информацию об окружающем меня мире, но мир этот пока был очень узок – он состоял из моих родных, из близких мне людей, и любая информация входила в меня на крыльях любви ко мне. Меня берегли от жестокого мира, в котором они жили, кое-что скрывали, недоговаривали, объясняли не так, как это было на самом деле, и, наверное, я неправильно представлял себе мой мир, тот в котором я жил. А уж что и говорить об остальном мире – мире всех людей! Я его просто не знал.

О, в каком жестоком мире мне предстояло жить! Я знаю, что пик террора Сталина был в 30-х годах ХХ столетия. Но я тогда и подумать не мог, что этот период останется в истории таким кровавым. Да и не только я. Наверное, мало кто из живущих тогда в стране. Для меня это были счастливейшие годы моего раннего детства.

Я вспоминаю прошедшую и давно ушедшую в историю 2-ю мировую войну, – вот здесь уже я, ребенок ещё, хлебнул трудностей полной мерой, но остался жив. Я думаю, наконец, о страшных 40-х годах ХХ столетия, когда меня и моих любимых должны были истребить только потому, что мы не теми родились.

Я возвращаюсь в сегодняшний мир, и вижу, что в целом он не стал лучше. По-прежнему, процветают антисемитизм и ксенофобия, невинных людей убивают даже не в сражениях, а в мирных городах, взрывая автобусы и автомобили, дискотеки и рестораны, чтобы доказать, как сильны группы людей, которых мы называем террористами. Они готовы убить всех евреев и стереть с лица земли воссозданное государство Израиль.

Мне и сейчас непонятно, как в наш просвещенный век могут жить миллионы людей (нелюдей!), которые почли бы за счастье убить меня, мою любимую жену, мою любимую дочь, моих нежно любимых внучек, мою правнучку. Дианочку, маленького человечка, не ведающего, что на свете есть зло. Убить только потому, что мы – евреи. Эти выродки рода человеческого отрицают Холокост, но готовы осуществить новый.

Они готовы убить всех христиан, которых называют крестоносцами, чтобы отомстить за средневековые походы по освобождению гроба господня. Они готовы разрушить до основания Америку, Англию, Францию, Израиль, которых называют исчадием зла, намеренно искажая суть отношений, чтобы возбудить ненависть простых мусульман.

Интересно, что в этот список не входит Россия. Если бы она вошла в число государств, которые хотят разрушить исламские террористы, тогда можно было бы поверить в то, что в России что-то меняется к лучшему. Пока же все говорит о том, что она заигрывает с террористами, претендуя на сомнительное равенство приоритетов. Недаром в Москве уже не раз принимали лидеров террористической организации ХАМАС. Эта позиция России только мешает борьбе с терроризмом. Жаль, что этого не понимают нынешние правители России.

Сегодня терроризм – это, прежде всего религиозный фанатизм, возбужденный изощренными политиканами от религии, овладевший уже миллионами людей. К сожалению, складывается впечатление, что христианские по вере и демократические по убеждениям лидеры не знают, как справиться с этой все нарастающей угрозой существованию всего человечества. Не понимают они, что, требуя соблюдения от общества прав для террористов, создают основу для их безнаказанности, укрепляют террористический фронт, главную опасность современного мира.

Мой первый дом

Мы жили в пятиэтажном доме по ул. Восстания между Басковым пер. и ул. Красной связи. По улице шел трамвай и постоянно звенел, предупреждая прохожих, которые ходили по улице, как попало, не соблюдая правил перехода. Но этого звона я как бы и не слышал. Он не мешал мне, так как я его воспринимал как нечто естественное, и не понимал, что можно жить и без звона, в тишине.

Квартира была коммунальная, там жили тогда три семьи. Чтобы в нее попасть, надо было подняться на третий этаж. Двери парадного входа были массивными, с сильной пружиной. Но они не закрывались на замок, и внутри всегда пахло мочой. Тогда я и не знал, что бывают подъезды, запертые на ключ, а бывают и с консьержами. Таких я в тогдашнем Ленинграде не видел.

На входе в квартиру были двойные двери. Войдя, вы попадали в маленькую прихожую, которая дальше переходила в длинный узкий коридор. Дверь из прихожей слева вела к нам, в наши три комнаты, а справа – в три небольших комнаты, где жила семья из 4-х человек. Дальше по коридору слева была еще одна дверь, там было две смежные комнаты, где жила еще одна семья.

Прямо в конце коридора была ванная, направо через какое-то захламлённое вещами помещение проход вел на коммунальную кухню, где стояли керосинки и примусы. Для тех, кто не интересовался вопросом о том, когда они появились, отвечу, что керосинка вошла в обиход только в середине XIX века, а примус – в конце его, а до этого пищу готовили в печи.

На кухне был выход из квартиры во двор, который назывался черным ходом, в отличие от основного, который назывался парадным, т.к. выходил на улицу. Когда-то чёрным ходом пользовалась только прислуга.

Во дворе у нас был подвал, где мы хранили дрова, заготовленные для круглых голландских печек, стоявших в каждой комнате. Папа их загодя покупал, колол, а потом мы их складывали в подвал. Зимой печки топились дровами ежедневно. Конечно, ни центрального отопления, ни горячей воды, ни газа тогда не было, воду нагревали на керосинке или примусе.

Это была привычная жизнь, мои родные лучших условий никогда не имели. Тем более что в те годы уже было электрическое освещение, а на стене висел радиорепродуктор (таким длинным и неудобным словом его тогда называли, потом стали говорить просто радио), и он всегда был включен. Электричество в домах было достижением XIX века, а радио появилось всего лет 10 назад, уже в ХХ веке.

Войдя из прихожей в наши три комнаты, вы попадали в среднюю комнату. Из нее одна дверь вела налево, а другая направо. Слева в самой большой 24-метровой комнате жили бабушка с дедушкой. В их комнате был спереди застекленный с трех сторон выступ, нависавший над тротуаром – его называли фонарь. В средней комнате площадью 20 квадратных метров жила моя прабабушка Двойра, она спала слева от входа на кушетке за ширмой. В этой комнате иногда кто-либо из моих тёток и дядей оставался ночевать. Дверь направо вела в нашу 18-метровую комнату. Полы в комнатах были паркетные, а потолки высокие, больше 3-х метров.

Все окна выходили на улицу Восстания. Там-то и звенел трамвай с пяти часов утра и до глубокой ночи, родной звук, который я вспоминаю как непременный атрибут моего раннего детства.

Напротив нашей двери в коридоре была еще одна дверь. Она вела в другие три маленькие комнаты, которые занимала Колькина семья. Колька был моим ровесником. У него были мама с папой и бабушка. Естественно, я испытывал интерес к нему, а он ко мне, но поиграть вместе нам удавалось редко. Я уже не помню, почему, но, видимо, взрослые не желали, чтобы мы тесно общались. Чаще всего, к нам приходила Колькина бабушка, и они о чем-то говорили с моей бабушкой.

Обе бабушки были всё время чем-то заняты, – покупка продуктов, приготовление еды, уборка комнат, – все это отнимало много времени. На кухне у нас, как и у каждой семьи, был стол и шкафчик. На столе стояли керосинка и примус, на них готовили еду. Керосин покупали на другой стороне улицы Восстания в подвальчике – там была лавка, где продавали хозяйственные товары. За керосином ходили с большими бутылями.

Иногда на кухне одновременно горели 5—6 керосинок и примусов, и толклось 3 хозяйки, а часто бывало и больше народу, – мужчины ставили чайники с водой, кто-то мыл в больших мисках грязную посуду, сюда заходили и гости побеседовать с хозяйкой. Иногда кто-то ругался друг с другом, тем для пререканий было много. Остальные предпочитали помалкивать. Но когда начиналась кухонная война, она могла продолжаться месяцами, а то и годами. Тогда держись! Тебе могли устроить любую пакость. Например, наплевать в готовящийся суп.

Дети на кухне почти не появлялись, но я помню, что утром я умывался не в ванной, а на кухне, где была раковина и кран с холодной водой. К этому крану, бывало, выстраивалась очередь.

Ближе к кухне была еще одна дверь, она вела в две комнаты, где жила третья семья. Мы с мамой и папой жили в комнате, у которой была общая стенка с их комнатой, и, если они говорили достаточно громко или у них играла музыка, мы все это хорошо слышали.

Улица Восстания до революции называлась Знаменской. Это название ей обратно не вернули в 90-х, когда многим улицам вернули исторические имена. Прямая, как многие улицы в Ленинграде, она начинается от Невского проспекта вблизи Московского вокзала и заканчивается у Кирочной улицы.

Я был на этой родной мне улице несколько раз после того, как покинул Ленинград в 1959 году. Обычно я проходил ее от начала до конца. И всегда у меня щемило сердце. Я помню эти места, так как прожил в этом доме шесть с половиной лет до войны и еще почти четырнадцать – после. Но после того, как покинул эту квартиру, уже никогда не поднимался к нам на третий этаж.

Мама рассказывала мне в шестидесятые годы, что в квартире никого из тех, кто жил в ней после войны, не осталось. Постепенно все получали что-то получше и съезжали. Или умирали. Но для меня квартира №2 в доме №37 по улице Восстания в Ленинграде (Санкт-Петербурге) – навсегда мое родное место.

Мои мама и папа

Мой отец встретился с мамой, когда они оба работали на немецкой концессии «Шток и компания». Тогда, чтобы поступить учиться в высшем учебном заведении был необходим трудовой рабочий стаж – надо было два года поработать рабочим.

Отец, приехавший из Минска, был серьезным, трудолюбивым, спокойным и обходительным человеком с тихим голосом, но очень организованным и рассудительным, – и его избрали председателем профкома.

Мама была заводилой, энергична, весела, любила петь, с удовольствием плясала, – и ее избрали секретарем комитета комсомола. В 1930 г. они поженились.

В этом же году отец вступил в ВКП (б), а в следующем году в партию вступила и мама.

Аббревиатура ВКП (б) обозначала: «Всесоюзная коммунистическая партия (большевиков)», так тогда называлась единственная партия в СССР. Слово «большевиков» стояло в скобках, потому что до и сразу после революции была еще и партия меньшевиков, и когда-то большевики и меньшевики были в одной партии РСДРП (Российской социал-демократической рабочей партии), но потом они разделились.

Теперь партии «меньшевиков» не существовало, ее члены сидели по тюрьмам и лагерям, а слово «меньшевик» можно было произносить только шёпотом, потому что, если бы его услышали, могли донести, и тогда, скорее всего, сказавший отправился бы «в места, не столь отдаленные». Когда так говорили, то имели в виду тюрьмы и лагеря.

И мать, и отец, поработав рабочими, получили направление на учебу в ВУЗ. Это сокращение означало «Высшее учебное заведение». Мама рассказывала мне, что они были направлены как парттысячники.

Я не очень понимал, что это такое. В моем детском восприятии это выглядело так: «Партия отобрала тысячу коммунистов и послала их учиться». Мне было приятно, что мои родители попали в тысячу лучших. На самом деле, ЦК ВКП (б) ставил задачу создать интеллигенцию из рабочих, выдвинув их на учёбу в Высшие учебные заведения и даже назвал число таких выдвиженцев – 1000 человек. А папа и мама в это время были рабочими, – вот их и выдвинули.

Отец пошел учиться в Холодильный институт, а мама – в Лесотехническую Академию. Я не знаю, почему они выбрали эти ВУЗы, на эту тему мы никогда не говорили, но учились они хорошо, и после окончания отец был распределен на работу на Черниговские холодильники в Ленинграде, где он вскоре стал Главным механиком, а мать по окончании учёбы пригласили в аспирантуру Лесотехнической Академии.

В 1932 г. у моих родителей родилась дочка, Любочка, но она умерла через полтора года.

– Любочка была чудной девочкой, – говорила мне мама, – она умерла от миллиардного туберкулеза».

И добавляла:

– Если бы она была сейчас с нами, у тебя была бы старшая сестра.

Мама обнимала меня, а глаза ее были полны слез. Я смотрел на нее, чувство любви переполняло меня:

– Мама, моя мама, какая же ты красивая, красивее всех на свете. Ты такая родная, как мне хорошо с тобой!

Моя мама и на самом деле была очень красива и обаятельна. Стройная с черными волосами и огромными глазами на тонком лице, она заразительно смеялась, хорошо пела, особенно цыганские романсы, была яркой личностью, привлекавшей всеобщее внимание.

Отец, напротив, был молчалив и тих. Он никогда не был душой компании, но он приветливо улыбался, и улыбка его почему-то всегда была слегка смущенной и немного грустной.

Муля, Муленька, – звали его мамины сестры, – он им нравился. Был он худ, черты лица его были красивы, а лицо всегда отражало спокойствие, внимание к собеседнику, сочувствие ему.

Он обстоятельно отвечал на любой вопрос, а сам вопросов не задавал. И если я его видел дома, а это было редко, он всегда был чем-то занят, – он или прорабатывал какой-то материал к семинару на краю обеденного стола в средней комнате, или готовился к выступлению, или тихо беседовал с пришедшим гостем.

Папина мама

Папина мама жила на Фонтанке. Дом, в котором она жила с младшей дочерью Сарой был вторым от Невского проспекта. Мы с папой шли по Невскому проспекту до Фонтанки, поворачивали направо и входили в подъезд дома. Бабушка жила на втором этаже.

Она очень любила своего младшего сына, я видел эту любовь в ее глазах, но жесты ее были сдержанны, а во всем ее облике была какая-то суровость, я не помню ее улыбки. Сара, папина сестра, жила вместе с бабушкой. Она была доброй и ласковой, зацеловывала меня до такой степени, что мне это было неприятно. На отца она смотрела с обожанием.

Бабушка поила нас чаем, и о чем-то тихо говорила с папой. Потом мы уходили.

Бабушка помнится мне смутно. Я с ней никогда не гулял и ни о чем не говорил. Как-то я почти через 70 лет спросил моего двоюродного брата Мишу, знает ли он девичью фамилию и имя-отчество нашей бабушки. Насчёт фамилии он неуверенно сказал:

– Может быть, Розенблюм? Нет, не помню. И имя я тоже не помню.

Больше мне спросить было уже не у кого.

Бабушка была властной еврейской мамой, вырастившей пятерых детей без мужа. Отец, как и все остальные дети, слушался ее беспрекословно, но с моей матерью у нее были сложные отношения.

Как многие еврейские мамы, она считала мою маму чересчур легкомысленной и недостойной быть женой ее сына. Поэтому, несмотря на то, что в последние годы перед войной она жила в Ленинграде, у нас дома она практически не бывала, и я видел ее только когда мы с папой к ней приходили.

Эвакуировавшись в Ташкент во время войны вместе с Сарой, она умерла там от тифа. Сара тоже заболела тифом, но выжила и, будучи безропотным добрым существом, прожила вместе с мужем (она вышла замуж в Ташкенте, её мужа звали Миша Годович; он был инвалидом войны, – почему-то у него не заживала рана на ноге) в одной комнате этой же квартиры на Фонтанке долгую жизнь, страдая последние 20 лет болезнью Паркинсона. Вторую комнату они потеряли в голы войны. Там кто-то временно поселился, когда квартира стояла пустой, да так и остался.

Мне очень стыдно, но я не помню, как зовут мою бабушку – папину маму, и у меня нет ни одной ее фотографии. А порыться в Ленинградских архивах я не удосужился.

Папин старший брат Бенциан замёрз на этапе

Видимо, я помню себя лет с 4-х, потому что, когда мы иногда заходили в квартиру папиного старшего брата Бенциана, его самого там никогда не было. Значит, 37-й год уже прошел, и Бенциана уже арестовали. В огромной комнате на ул. Маяковского (недалеко от Невского проспекта) нас встречала жена его, Анна Абрамовна со скорбно поджатыми губами и распухшими глазами (она уже была тогда вдовой, но никто этого не знал, – все надеялись, что Бенциан жив). Там же я встречался с моим двоюродным братом, Мишей. Он был на 11 лет старше меня, и, конечно, не обращал тогда на меня никакого внимания.

– Он тоже Миша Качан, – говорил мне папа.

В комнате всегда было полутемно, т.к. окна были закрыты плотными шторами. Мне там было неуютно, и я с радостью покидал этот дом. Мне хотелось радоваться жизни, и я не понимал, почему мы ходим в такое печальное место.

Старший брат отца, Бенциан был большевиком. Он вступил в РСДРП (б) – Российскую социал-демократическую партию большевиков – еще до революции. Мама о нем всегда говорила мне с придыханием и одними и теми же словами:

– О, он был кристально чистым человеком.

В тридцатых годах Бенциан работал, по ее словам, директором Ленинградского завода резинотехнических изделий «Красный треугольник», затем он был выдвинут заместителем наркома химической промышленности СССР и начал работать в Москве.

В этой должности он проработал около месяца, даже семью не успел перевезти. Шел 37-й год. Бенциан был арестован. За что, никто так и не узнал. Какую контрреволюционную деятельность или какое вредительство ему приписали, мы не знаем.

Дали ему 10 лет. Только в 1956 году, уже после его посмертной реабилитации, мы узнали, как он умер. К Мише, жившему в то время в Москве, пришел кто-то из тех, кто был с Бенцианом на судне, перевозившем заключенных из Владивостока в Магадан.

Был шторм и мороз. По верхней палубе, где вповалку лежали заключенные, гуляли волны, и все замерзли и превратились в сосульки.

Конечно же, за это преступление, как и за многие другие, никто не ответил. Сегодня все уже привыкли к тому, что за поведение властей в те далекие годы никто не ответственен. Ссылаются на указания Сталина. Действительно, уклониться от выполнения его указаний было нельзя, но ведь в этом случае Сталин не мог дать указание специально разместить людей на верхней палубе и направить судно в шторм в морозную погоду. Просто о людях никто не думал. Тем более что это уже были не люди, а заключенные, которых никто людьми не считал, да еще «враги народа». Не было ни судов над палачами. Не было и покаяния за содеянное. А раз так, – всё может повториться. И это печально.

До самой реабилитации семья Бенциана не знала, что его уже нет в живых. И его жена, Анна Абрамовна, и сын Миша, и мой папа надеялись, что он ещё жив, всё ещё ждали его возвращения, хотя прошло уже почти двадцать лет.

Мой двоюродный брат был во время войны артиллеристом

Мой двоюродный брат Миша Качан, сын «врага народа» Бенциана, родившийся 2 февраля 1923 года, сразу после выпускного вечера в школе пошел на фронт. Его мобилизовали и быстро обучили стрельбе из пушки.

На фронт брали детей осужденных, несмотря на то, что они жили с клеймом сына врага народа. Миша попал в полевую артиллерию. Вначале он воевал под Ленинградом. Пять раз был ранен. После одного ранения мой отец нашел его в ленинградском госпитале в тяжелом состоянии и выходил его. Миша неоднократно говорил, что мой отец стал его вторым отцом. Закончил войну он в Германии капитаном, командиром батареи.


Мой двоюродный брат Михаил Бенцианович Качан (стоит на переднем плане). На пушке написано: «На Берлин!»


Миша вернулся с войны, женился на невесте погибшего друга Гене и стал жить в Москве. Работал на оборонном предприятии. Всю жизнь залечивал раны, из которых доставали осколки и пули. Все его звали Михаил Борисович, а не Бенцианович.

Мне это никогда не нравилось, но я ему об этом никогда не говорил. Тогда многие дети «врагов народа» изменяли отчество и даже фамилию, и их нельзя за это осуждать. По «правилам игры» многое для них было закрыто. Тем более евреям. Трудно было поступить в ВУЗ, работа в секретных ящиках (так называли промышленные предприятия и научно-исследовательские институты) была для них закрыта. Но дело было не только в этом.

Многие евреи меняли свои имена и отчества, которые, конечно же, отличались от русских имен. Некоторые меняли и фамилии. Я знал людей, которые, женившись, брали русскую фамилию жены. Мне это казалось странным, хотя и понимаю тех, кто изменял свою фамилию. Некоторые меняли хотя бы потому, что еврейские имена были необычны и непонятны для русских. Ну, скажите, легко ли было жить Исааку Осиповичу Дунаевскому, полное имя которого было – Исаак Беру Иосиф Бецалев Цалиевич Дунаевский. Он, слава богу, и так остался с еврейским именем Исаак.

Потом Миша с женой, двумя дочерями и двумя внучками переехал в Америку, в Бостон, где ему, в его 77 лет, сделали несколько сложных операций на суставах, поставив, наконец, на ноги. Но теперь уже ни его, ни его жены Гени нет. Две дочери его Ирина и Алла живут в Бостоне. Две внучки Марина и Рита живут там же. И уже есть правнуки. С Ирочкой мы иногда переписываемся, и она присылает мне фотографии.

Папина сестра Эмма была врачом

В Ленинграде жила также папина старшая сестра Эмма, но мы с папой к ней домой никогда не ходили. У меня были с Эммой особые отношения. Раз в месяц она меня забирала от родителей и везла к себе на Петроградскую сторону на Кировский проспект (сейчас снова Каменноостровский).

Власти ей выдали бывшую квартиру расстрелянного большевика Зиновьева, в прошлом одного из руководителей октябрьской революции, лидера ленинградских большевиков, а потом ставшего руководителем «троцкистско-зиновьевской антипартийной группы», и конечно «врагом народа».

На меня обстановка в этой квартире, помню, произвела большое впечатление. Таких шикарных, как мне тогда казалось, вещей, такой косметики и предметов личной гигиены я, четырех-шестилетний ребенок, живущий в бедной семье, в жизни не видел.

Но еще большее впечатление производила на меня сама Эмма. В моей памяти хранится ее образ, она произвела на меня в свое время очень сильное впечатление. Пожалуй, одно из самых сильных в моей детской довоенной жизни. Огненно рыжая, крупная красивая женщина с властным взглядом голубых глаз, – такой она запомнилась мне на всю жизнь.

Эти глаза светились любовью, когда она смотрела на меня. Мне казалось, она готова была сделать для меня абсолютно все, что бы я ни попросил. Покупала мне мороженое, конфеты, закармливала вкусной едой.

В ту пору ей, наверное, еще не было сорока, детей у нее не было, и, видимо, свою нерастраченную материнскую любовь она всецело расходовала на меня.

Эмма работала хирургом-гинекологом, была кандидатом медицинских наук. У нее была репутация хорошего хирурга, и ее приглашали вместе с бригадой врачей-хирургов в районы военных стычек с японцами – на Халхин Гол, озеро Хасан – оказывать помощь раненым.

Я с гордостью распевал песню «Три танкиста», где говорилось о самураях, которые «хотели перейти границу у реки», но

Мчались танки, ветер подымая,

Наступала грозная броня,

И летели наземь самураи

Под напором стали и огня.

Еще об одной ее способности я узнал совершенно случайно. В 1955 году я был заместителем секретаря комсомольской организации Ленинградского Политехнического института. Каждый год комсомольцы организовывали комсомольско-молодежную стройку. И этот год не был исключением. Мы готовились поехать летом на строительство Оредежской ГЭС под Ленинградом. Поездка была добровольной. Студенты записывались на стройку. Ну а мамы, конечно, волновались, не зная условий работы, но догадываясь, что хорошего там мало.

Одна из таких мам пришла ко мне в часы приема поинтересоваться об условиях жизни на стройке и характере работы. Поскольку я там уже бывал, я подробно рассказал ей об этом. Прощаясь, она спросила, как меня зовут. Услышав фамилию Качан, она быстро спросила, не знаю ли я Эмму Абрамовну Качан.

– Это моя тётя, – сказал я.

– А можно с ней повидаться?

– К сожалению, она умерла, – ответил я. В то время мы не знали о ней ничего. Знали только, что она погибла где-то на фронтах войны.

В семидесятых годах вышла книга воспоминаний врача Аркадия Коровина о 163-х днях героической защиты полуострова Ханко,2 и мы узнали, как она погибла.

Полуостров Ханко был «арендован» у Финляндии правительством СССР (фактически это была юридическая форма захвата) после финской войны 1939—1940 гг. Эмма работала в госпитале, беспрерывно, по многу часов, оперировала поступающих раненых. Чуть не падая с ног от усталости, пошла принять ванну. Здесь и настиг ее осколок снаряда при очередном артобстреле.

– Как жалко, сказала моя посетительница, – ведь я своего мальчика рожала у нее под гипнозом.

Как евреи оказались в России

В ПРОЛОГЕ я посоветовал моему читателю предварительно познакомиться с историей еврейского народа. Познакомился ты, читатель, или нет, – в любом случае, тебе нужно узнать, как в России возник «еврейский вопрос». До второй половины XVIII века на территории России евреев практически не было, они жили в соседних странах – в Польше, Литве и Латвии.

Евреи были поголовно грамотны, говорили на идиш, исповедовали иудаизм и пользовались там большой свободой. Даже имели собственное самоуправление и могли свободно перемещаться из одного поселения в другое. Не сравнить с основным населением России того времени – крепостным крестьянством.

После трех разделов Польши и присоединения Прибалтики, примерно полтора миллионов евреев (а, может быть, и больше) оказалось в России. Все эти события происходили между 1772 и 1815 годами.

Так что, в Россию евреи ниоткуда не пришли, а как жили на своих землях, так и продолжали жить, только уже в составе Российской империи.

145 лет российские цари пытались отнять права, которыми евреи были наделены раньше. Но вот закрепостить этих свободных людей было невозможно. И первое, чем озаботилось царское правительство, – ввело черту оседлости, вне которой евреям запрещалось жить.

Это сделала Екатерина II уже через 20 лет после первого раздела Польши. Запрещалось евреям и жить в столицах – Петербурге и Москве – за исключением врачей, юристов и ремесленников.

К 1880 году в России жило 67% всех евреев. Ужесточение законодательства, рост антисемитизма и начало погромов вызвали в конце XIX века массовую эмиграцию еврейского населения. За короткое время из России эмигрировали 2 млн. евреев. В начале XX века эмиграция продолжалась.

Папина родина – Минск

В конце XIX – начале XX века родители моего папы жили в Минске. Как и когда они там оказались, я не знаю.

Дедушка был то ли лесоторговцем, то ли просто приказчиком (продавцом леса). Об этом у нас дома говорили как-то очень невнятно, потому что лесоторговец – это буржуй, и, признав это, отец бы фактически донес на себя, что у него буржуазное происхождение. А он, скорее всего, это скрывал. Так делали многие. Неприятностей и так хватало.

Бабушка, как мне кажется, была из богатой семьи. Где они жили в Минске, я не знаю, но к моей маме в Ленинград иногда приезжали родственники папы Злотниковы и говорили, что у Качанов в Минске была богатая квартира.

Мне всегда казалось, что дедушка Абрам, отец моего отца, нежно любил свою жену. В его семье было пятеро детей – Бенциан, Эмма, Григорий, Самуил и Сара.

Мой отец, Качан Самуил Абрамович был четвёртым ребёнком в семье, он родился в Минске 26 марта 1904 г.

Когда отцу было одиннадцать лет, дети остались без отца, моего деда задавило упавшим деревом.

В Ленинград бабушка приехала из Минска с детьми Эммой, Мулей (Самуилом) и Сарой, видимо, вслед за своим старшим сыном Бенцианом. Подробности мне неизвестны. Григорий тогда остался в Минске.

Вспоминаю один из рассказов моего отца. Он говорил, что раньше фамилия его деда (или прадеда) была Качановский, но он поменял ее на фамилию Качан, чтобы избавиться то ли от службы в армии, то ли от того, чтобы не забрали в кантонисты. Как это тогда делалось, я, конечно, не знаю, но, вероятно, без взятки не обошлось.

Папин брат Гриша тоже был врачом

Средний брат отца, Гриша остался после революции 1917 года жить в Минске и стал врачом. Перед войной он уже был заведующим горздравотдела. Во время войны дядя Гриша с военным госпиталем, начальником которого его назначили, попал в Дзержинск Горьковской области, да так там и остался. В госпитале после войны ещё много лет долечивались раненые, и он все эти годы оставался его начальником.

Я его никогда не видел, но отец и моя мама иногда вспоминали его. Спустя лет десять после войны мой отец ездил к нему повидаться.

Дядя Гриша стал заслуженным врачом республики. Он пользовался всеобщей любовью и уважением. Погиб он нелепо. Один психически больной инвалид войны нанес ему одиннадцать ножевых ран. Он в бешенстве бил и бил ножом через разделявшую их занавеску, думая, что убивает кого-то другого, на кого он обиделся. Только потом он увидел, что зарезал Григория Абрамовича, которого боготворил.

Дочь Гриши, Эмма, и сын его, Лева, работали много лет на оборонных предприятиях.

Эмма жила в Балашихе (после замужества ее фамилия стала Каплан). Я видел ее с мужем единственный раз в жизни в Москве в семидесятых годах, куда их позвал мой двоюродный брат Миша Качан познакомиться со мной. У нее есть дети, но я даже не знаю, как их зовут.

Лёва работал в каком-то Институте в Дзержинске. Несколько лет назад мой двоюродный брат Миша Качан сказал мне, что он умер от рака. Так я его никогда и не повидал. Я не знаю, была ли у него семья, остались ли дети.

Письмо из Сиэтла

В Живом Журнале в главе о моем довоенном детстве я опубликовал несколько лет назад мои воспоминания, которые вы только что прочли, об отце, о его братьях и сестрах, в частности, о дяде Грише, его брате, и о семье дяди Гриши. Написал то, что знал, а знал я совсем немного – только имена и место жительства. И главное, я не представлял себе, как найти его дочь, мою двоюродную сестру Эмму и ее детей.

И вдруг, я получаю письмо из Сиэтла от Леонида, как оказалось, сына моей двоюродной сестры Эммы. Вот оно:

Пытаясь найти сведения о своих предках и родственниках, я случайно нашел Вашу страничку. Просматривая Ваши воспоминания (у меня еще не было времени прочитать их), я поймал себя на мысли, что мы может быть родственники с Вами. Мой дедушка, Качан Григорий Абрамович родился в Минске и у него было 5 или 6 братьев и сестер. Когда я увидел фотографию Вашего папы, она напомнила мне фотографию моего дедушки в молодые годы.

Моя мама, Эмма Григорьевна, рассказывала мне, что у дедушки были родственники в Ленинграде, и мне кажется, что Вы встречались, но я точно не помню. Бывая несколько раз в Ленинграде, я заходил по адресу, который мне дала мама, но либо дома никого не было, либо адрес был не тот – я уже не помню.

Этот «линк» приведет Вас на страничку о моем дедушке: http://niznov-nekropol.ucoz.ru/index/kachan_g_a/0-694.

Памятник на могиле дяди Гриши

Я открыл сайт. Там помещена фотография памятника, установленного на могиле моего дяди Григория Абрамовича Качан в Дзержинске Горьковской (сейчас Нижегородской) области на Новом городском кладбище. На памятнике написано:

«В марте 1942 года наспех переоборудованное общежитие Дзержинского техникума «Красной Армии» приняло первых раненых бойцов. Так появился эвакогоспиталь 28/56. Начальником его был назначен военврач Григорий Абрамович Качан. Вместе с ним в стенах госпиталя начали свой героический труд 196 человек: среди них – 13 врачей и 52 медицинских сестры.

Великая Отечественная оставила много покалеченных и больных людей, поэтому с февраля 1946 года военный госпиталь 28/56 стал называться госпиталем для долечивания инвалидов войны. Он существовал как основная «кузница» медицинских кадров для Дзержинска.

Григорий Абрамович 26 лет возглавлял госпиталь. Он был очень внимателен и чуток к людскому горю, никогда не отказывал в помощи, его интеллигентность и культура поражали до глубины души».

Потомки дяди Гриши

Я немедленно ответил по e-mail, который был в письме:

– Конечно, Леня, Ваш дедушка – это мой дядя Гриша. Я писал о нем, в том числе, как он погиб, – мне отец рассказывал.

Я очень рад, что Вы нашли меня. Я пытался найти кого-нибудь из Вашей семьи, но не знал, как мне разыскать Эмму Каплан, Вашу маму, мою двоюродную сестру. Мы с ней встречались у другого нашего двоюродного брата Михаила Бенцианович Качана в Москве, но его уже нет в живых. Его дети и внуки живут в Бостоне.

Тут же я получил ответ:

«Получилось довольно интересно и неожиданно. Я никак не ожидал, что могу встретить в Америке родственников по материнской линии. <…>

Немного о моей семье. Мы эмигрировали в Сиэтл в 1991 году. Сейчас мы живем в Белевью, недалеко от Сиэтла. Моя жена, Ирина, инженер по первому образованию и учитель иностранного языка по второму, организовала и руководит школой русского языка в Белевью. В школе преподаётся русский язык для русскоговорящих детей и для американцев. <…>.

У нас две дочери. Обе окончили университет и обе замужем. Старшая, Вера, занимается продажей недвижимости, а младшая, Аня, после окончания одного университета окончила аспирантуру другого университета и сейчас работает nurse-practitioner в госпитале для ветеранов. У нас двое внуков от старшей дочери – Кира и Сёма (Самуил).

Я подтвердил свой диплом инженера, сдал государственный экзамен и получил лайсенс [диплом. МК] профессионального инженера. В настоящий момент возглавляю инженерный отдел компании North Star Ice Equipment.

Недалеко от нас живет Ирин папа. Если Вы читаете газету «Панорама», выходящую в Лос-Анджелесе, Вы, может, читали статьи Владимира Ужанского из Сиэтла – это Ирин папа.

Моя сестра, Марина, живет со своей семьей в Москве. Там же жили и мои родители. Мама умерла в конце 2008 года после продолжительной болезни. Вот вкратце все о нас».

Я подумал, что мой отец был бы доволен мною. Доволен тем, что я нашел потомков его брата. Он относился к своему брату с большой любовью. Я видел, как он тяжело переживал его гибель. Ему вообще пришлось тяжело: арест и гибель старшего брата – Бенциана, гибель на войне старшей сестры Эммы, а теперь и смерть брата Гриши…

Родина родителей моей мамы – Могилев

Вернусь к истории семьи родителей моей матери.

Я хочу напомнить, что в конце XIX века родители моей мамы уже жили в Санкт-Петербурге, и то, что происходило с евреями в России, их касалось самым непосредственным образом. Именно в это время мой дед Иосиф Исаакович Гинзбург получил разрешение на проживание в столице.

Я не искал в архивах Санкт-Петербурга упоминания о переселении бабушки Ревекки и дедушки Иосифа, родителей моей мамы (возможно, если бы искал, – нашёл бы много деталей их жизни). Но я знаю, что родились они в семидесятых годах в Могилеве (сейчас это в Белоруссии), и им на рубеже веков было примерно по 25—30 лет. Вероятно, дедушка, как имеющий высшее образование, получил разрешение на проживание в столице.

Первый их ребенок родился в Петербурге в 1896 г. Скорее всего, они вступили в брак в 1895. Сколько было лет им в ту пору? Бабушке, наверное, 18—20, а дедушке 23—25, т.к. он успел окончить раввинскую школу в Могилеве и Стоматологический Институт в Харькове (он мне рассказывал об этом). Следовательно, дедушка мог родиться в 1870, а бабушка – в 1877 гг. Я почти уверен в том, что дата его рождения – 1870 год. В моей памяти сохранилось, что он говорил мне, что он ровесник Ленина, который родился в 1870 году.

Я их очень хорошо помню и время от времени думаю об их жизни. Почему-то мне представляется, что дедушка был из богатой семьи, а бабушка из бедной. Бабушка была в молодости очень красива, а характер у нее был золотой, так о ней все говорили. Видимо, семья дедушки не захотела этого брака, но он проявил решимость и уехал с ней из Могилева.

Почему он никогда не рассказывал мне о своих родителях, братьях и сестрах? И почему я никогда не спрашивал его о них? Сейчас я очень жалею об этом. Как он был решителен! Сначала отказался от получения звания раввина, хотя готовился к этому с раннего детства. Потом решил стать зубным врачом, уехал из дома и стал им. Потом, вопреки мнению семьи, женился на красавице Ревекке, девушке из бедной семьи. И, наконец, увез ее из Могилева в столицу России искать своего счастья вместе с ней.

Снова круто изменив профессию, стал работать в издательстве Брокгауза и Эфрона (они издавали в это время «Еврейскую энциклопедию») и обеспечил своей все возрастающей семье достаточное для нормальной жизни благосостояние. Горжусь своим дедом.

Так или иначе, но они не эмигрировали, а поселились в Санкт-Петербурге, где начали свою семейную жизнь, как раз, когда царь Александр III умер и на престол взошел Николай II.

Это был трудный период в жизни евреев России, но счастливый – в жизни родителей моей мамы.

Вскоре разразилась революция 1905 г. Три бабушкиных брата (Цирульниковы) тоже участвовали в революционном движении. После подавления революции 1905 года они бежали из России и обосновались в Соединенных Штатах. Об этом я напишу немного позже.

Мамины папа Иосиф и мама Ревекка

Мамин отец, мой дед, Иосиф Исаакович Гинзбург родился в Могилеве в 1870 г. У меня нет никаких документов о его жизни, и сохранились только две фотографии.


На этой фотографии мой дедушка лежит на кушетке в своем зубоврачебном кабинете, но здесь ему уже много лет.


Там же в Могилеве родилась и жила в большой и бедной семье очень красивая девушка Рива. Они полюбили друг друга, и Иосиф женился на ней. Ее полное имя и отчество, как было написано в её паспорте, – Ревекка Львовна (на самом деле, Левиковна), а ее девичья фамилия была Цирульникова. Это, как вы понимаете моя бабушка.

Недавно Юленька, моя племянница, прислала мне фотографию, где мои бабушка и дедушка сфотографировались со своими тремя дочерями – самой старшей, Александрой (сидит слева), и двумя младшими, Рахилью и Анной. Судя по всему, снимок сделан в конце 20-х или в самом начале 30-х годов ХХ века. Оказалось, что эта фотография хранилось у Аллочки, моей сестры. Раньше я ее никогда не видел. Получив её, я был рад, что вновь вижу лица любимых мною людей.


Мои бабушка и дедушка с тремя дочерьми. Сидит Шурочка, стоят слева Анна, а справа Рахиль.


Мой дед был человеком энциклопедических знаний. Я запомнил его как невысокого человека с бородкой под Калинина (так что его иногда даже путали с «всесоюзным старостой», что моему деду чрезвычайно нравилось), острым взглядом серых глаз, с огромной паховой грыжей, заметной даже, когда он просто сидел, постоянно что-то читающим, любителем поговорить о текущей политике.

В детстве он учился в еврейской школе – хедере. Потом готовился стать раввином. Знал, помимо родного языка, идиша, древнееврейский язык (я не слышал в детстве от деда ни слова иврит, ни слова хибру), был знатоком Торы, талмудистом (Талмуд – самая сложная для понимания часть Торы). По-русски говорил без акцента.

Он не стал раввином (я не знаю, почему), порвал с традиционным еврейским укладом жизни, уехал в Харьков, поступил в Стоматологический институт и стал зубным врачом. Каким-то образом (вероятно, как имеющий высшее образование, – тогда в Санкт-Петербурге существовала процентная норма для евреев) приехал в Санкт-Петербург, работал зубным врачом, а затем поступил на работу в издательство «Брокгауза и Эфрона».

Я не знаю, кем были его родители. Были ли у моего деда братья и сестры, – он никогда не говорил со мной на эту тему. Мне кажется, что его семья порвала с ним, когда он уехал из дома с молодой женой Ривой, не захотев стать раввином. А, может быть, они были против его женитьбы, потому что Рива была бедной?

Прадеушка Левик и прабабушка Двойра

Отец моей бабушки Левик с женой Двойрой и детьми приехал в Санкт-Петербург из Могилева. Родились они, скорее всего, в 1850-х годах. В их семье было много детей, бабушкиных братьев и сестер, которых жизнь разбросала по обе стороны океана еще в начале ХХ века.

Когда они переселились в Санкт-Петербург, я не знаю. При существовании в царское время процентной нормы есть только три варианта. Им могли помочь Иосиф с Ривой, которые уже жили в столице. Мог помочь и кто-либо другой из их детей, если он получил право проживать в Санкт-Петербурге. И, наконец, они могли переселиться в советское время, когда процентной нормы уже не было.

Так или иначе, но я точно знаю, что Левик уже после революции, в 1921 году с полуослепшей женой Двойрой жил в Петрограде на ул. Знаменской (впоследствии переименованной в ул. Восстания) между Басковым переулком и улицей Красной Связи.

Мама как-то шепнула мне, поглядывая на мою прабабушку:

– У нее зрительный нерв сох с 18 лет.

Жили они тогда в полуподвале, окна которого выходили на улицу. Дети их уже давно были взрослыми, у них были свои семьи.

В соседнем полуподвале был мучной склад. Однажды при разгрузке телеги с мукой Левик увидел, как один из грузчиков, закинув мешок себе на спину, побежал прочь. Он не мог стерпеть этого воровства, хотя и не работал на мучном складе, догнал вора и заставил вернуть мешок с мукой.

– Подожди, жид, – с угрозой сказал ему вор, – я еще рассчитаюсь с тобой.

Через несколько дней Левик встал ночью и зажег свечу. Раздался выстрел, который оказался смертельным. Стреляли в окно. Убийцу, конечно же не нашли, да и время было такое, что не очень-то и искали.

Моя прабабушка Двойра, про которую говорили, что в молодости она была красавицей, выплакала свои глаза и совсем ослепла. В те годы, о которых я рассказываю, перед 2-й мировой войной, ей, наверное, было лет 90. Она сохранила следы красоты, и когда рассказывала мне сказки или пела, «глядела» прямо на меня, лицо ее было очень выразительно, и мне не верилось, что она меня не видит. Такой я ее и запомнил в своем далеком детстве. И вижу сейчас, когда пишу эти строки.

Стройная, невысокого роста она жила вместе с нами в коммунальной квартире на той же ул. Восстания, на третьем этаже того же дома. Она ничего не видела и передвигалась бесшумно, касаясь стен.

Я уже писал, что до войны 1941—1945 года мы занимали три комнаты в коммунальной квартире. В средней комнате за ширмой находилась кушетка моей прабабушки. Когда заходил кто-либо из ее внуков, а заходили они ежедневно, она сразу узнавала, кто пришел, и ее лицо озаряла улыбка.

Двойра говорила со всеми на идиш, а со мной – по-русски, но с сильным еврейским акцентом. Это не стесняло ее, она была очень общительной. Она знала много сказок, которые я любил слушать. Это были необычные сказки, я не помню их содержания, но я таких больше никогда не читал и не слышал. Видимо, это был какой-то еврейский фольклор, но рассказывала она их мне по-русски. Она хорошо пела, у нее был чистый голос, и воспоминание об ее еврейских песнях сохранилось во мне до сих пор.

Когда наша семья разлетелась в начале войны, её младший сын Моисей, живший в Ленинграде где-то на Староневском, забрал ее к себе. Во время блокады Ленинграда в 1942 году она умерла от голода.

Дети прабабушки Двойры и прадедушки Левика

У Левика и Двойры Цирульниковых было семеро детей – Алтер, Зелик, Хаим, Ревекка (моя бабушка), Надя, Гдалия и Моисей. Три сына Левика и Двойры – Алтер, Хаим и Зелик, будучи членами РСДРП (тогда еще не было деления на большевиков и меньшевиков), спасаясь от преследований после революции 1905 г., уехали в Америку и остались там жить. Но если от Алтера приходили письма, то о Хаиме и Зелике с тех пор никто ничего не слышал.

– Пропали, – говорила прабабушка Двойра и вздыхала.

Надя, сестра бабушки, и ее дети

Надя вышла замуж за Залмана (Соломона) Рубинчика, и они с детьми уехали в Америку. Но это уже было после революции 1917 года, в 20-х годах. У них было 10 детей, но я видел только двоих Яшу и Оскара, которые вернулись в Советский Союз, жили и работали в Ленинграде и иногда бывали в нашем доме, и много слышал о третьем – Лёве, шашисте и шахматисте.

Яша обладал красивым сильным тенором, и на всех застольях у нас пел, как еврейские песни, так и широко известные романсы и даже оперные арии.

Оскар меня потряс тем, что у него не было одного глаза, и он носил черную повязку.

– Он что-то перерезал снизу-вверх, и нож сорвался, – многозначительно сказала мне мама, – будь осторожен.

Я всегда помню об этом, и поэтому всегда режу ножом только сверху вниз.

Мама рассказывала мне о Леве Рубинчике, чуть ли не чемпионе мира по шашкам. Переехав в Америку, Лева укоротил свою фамилию и стал Рубиным. Потом, как говорила мне мама, он увлекся политикой, вступил в коммунистическую партию США и стал одним из секретарей ее центрального комитета. Он приехал повидать родину и своих родных незадолго до смерти мамы, году в 1984. Они не виделись лет шестьдесят.

Соня Цирульникова, одна из дочерей бабушкиного брата Моисея, рассказывала мне, что она разыскала в Америке одного из внуков Нади, известного режиссера Рубина. Они встретились и поговорили. Вспомнили ушедших из жизни родных. Но второй встречи не было.

А вот, что я нашел в интернете о Лёве Рубинчике.

Мамин кузен – Леонид Соломонович Рубинчик

О Рубинчике Леониде (Льве) Соломоновиче (Залмановиче) (Luis Rubin) в США пишут так: американский поэт, советский и американский шашист, шашечный композитор, американский шашечный и шахматный деятель, шашечный журналист и пропагандист игры.

Я случайно наткнулся на рассказ о нём его друга Давида Нудельмана в журнале «Шашечный мир», №2/1998, С.25—26.3 На этом сайте можно прочесть полный рассказ, я же приведу его здесь со значительными купюрами, а частично в моём пересказе.


Давид Нудельман:

Имя Рубинчика Леонида, безусловно, было знакомо шашистам, начинавшим свою шашечную деятельность в послереволюционные годы, когда шашечное движение набирало силу.

Один за другим открывались шашечные разделы в газетах и журналах. Чаще всего имя Рубинчика мелькало в открывшемся 7 июля 1924 года журнале «Резец», затем – в приложении к «Красной газете» «На досуге», а также в газете «Ленинские искры» и в журнале «Юный пролетарий», где он вел отделы значительное время.

Московским и ленинградским любителям это имя запомнилось по нескольким встречам с шашистами из США в период 1960—70 гг. Прочитать об этом можно было в обозрениях газеты «64». А недавно о нем упоминал Лев Абрамович Глезер в журнале «Шашки».

Дальнейший рассказ Давид Нудельман ведёт со слов его младшего сына Ричарда:

Леонид Соломонович родился в литовском городе Вильно в 1911 году в семье ортодоксального еврея Шнеера Залмана Рубинчика. Он был четвертым по порядку из девятерых детей. Когда отца в 1919 году пригласили в синагогу в качестве главного певца (кантора), семья переехала в Петроград.

К счастью Леонида, семья поселяется в том многоквартирном доме, где жил Александр Николаевич Пель. Мастер оказал огромное влияние на развитие Леонида как шашиста. Леонид пробует себя в области составления задач. Пробует он себя и в области журналистики. 13-летний Леонид начинает вести шашечный раздел в журнале «Резец».

В 1929 году издательство ВСФК «Шахматный листок» выпустило книгу «ІІІ Всесоюзный шашечный чемпионат. 50 избранных партий чемпионата». Автору – Леониду Соломоновичу Рубинчику – было тогда 18 лет.

В 1929 году семья переезжает в США, в город Детройт. Это были годы депрессии. Леонид всегда старался стать на сторону униженных и обездоленных. Сын вспоминает рассказы отца о том, как тот помогал семьям вносить в квартиры их мебель, выброшенную за неуплату квартирной аренды. А также об его участии в забастовках рабочих компании Форда, в защите гражданских прав и марше протеста в колоннах Мартина Лютера Кинга.

Семейное счастье Леонид обрел, влюбившись в Бетти Наги (Betty Nagy), корреспондента Детройтской венгерской газеты «Uj Elore».

Молодая семья переезжает в Кливленд, где Леонид ведет молодежную колонку в газете. После женитьбы он сокращает свою фамилию и становится уже не Львом и не Леонидом, а Луисом. И не Рубинчиком, а Рубиным: Luis S. Rubin.

До начала 1941 года в семье Рубинчика было пятеро детей. Свою лепту в победу над Германией Леонид внес, работая за станком завода по выпуску военной продукции.

К его увлечению шашками добавились также и шахматы. К его заслугам надо отнести создание нескольких шахматно-шашечных клубов для детей, множество статей о шашках и шахматах в американских журналах, еженедельную колонку, посвященную шахматам и шашкам в газете «Garfield Heights Leader» и многочисленные книги-сувениры, посвященные ежегодным чемпионатам США. Много материалов было посвящено русским шашистам и их творчеству.

Л. С. Рубин был директором внешних отношений Американской федерации шашек (American Pool Checker Association), президентом клуба «Garfield Heights Chessand Checker Club», возглавлял клубы «Cleveland-Buckey Checker Club» и «Cleveland Chess Association». В 1982 г. стал одним из инициаторов создания Института почета (Checker Institute and Hall of Fame) в городе Акрон штата Огайо и служил долгое время куратором материалов и выставок.

Его любовь к поэзии не ограничивалась созданием стихов для членов своей семьи. Множество стихов было посвящено теме мира, ужасов войны, любви, истории и людей, создававших ее. Писал он и о движении за гражданские права, сильных и простых людях. И, безусловно, были стихи, посвященные его любимой теме, – шахматам и шашкам.

За стихи о шахматах в 1976 г. он был отмечен почетным званием «Поэт – лауреат шахмат». В 1994 г. завоевал награду Национальной библиотеки поэзии «За выдающиеся достижения» за поэму «D-Day in Normandy», которая была опубликована в сборнике «Река снов» (River of Dreams).

В течение 10 лет он переводил «Красный архив» (около 106 томов) для Кливлендской публичной библиотеки»

Так заканчивает со слов сына Лёвы (Леонида) Рубинчика (Рубина) Давид Нудельман.

К своему стыду я не знал ничего о «Красном архиве». Меня спасла Википедия. Вот справка из неё:

«Красный архив» – научно-исторический журнал, издававшийся в Москве в 1922—1941 годах сначала Центральным архивом РСФСР и СССР, затем Центральным архивным управлением СССР и РСФСР.

Выходил журнал 6 раз в год (в 1922—1924 – нерегулярно); всего вышло 106 томов. В «Красном архиве» публиковались архивные материалы по истории СССР (в том числе дооктябрьского периода), большевистской партии, Октябрьской революции, Гражданской войны 1918—1920 годов, социалистического строительства в СССР, международных отношений, а также о жизни и работе выдающихся деятелей Коммунистической партии и Советского государства. Также в журнале были опубликованы документы, связанные с подготовкой и развязыванием 1-й мировой войны 1914—1918». Переводить «Красный архив» мог только член компартии США.

Хотя Давид Нудельман и сын Лёвы Ричард не упоминают об этом, я убедился в правоте моей мамы. Лёва Рубинчик вполне мог быть секретарём ЦК компартии США.

И ещё немного о Лёве Рубинчике. В Western Reserve University он читал лекции по истории Европы. А последние 20 лет его жизни Лев Соломонович Рубинчик был членом Американо-Советского Комитета Дружбы.

Удивительно! Я приехал в США в 1992 году, в том же году был в Кливленде, когда Лев Соломонович Рубинчик был ещё жив. Уверен, что он бы мне очень обрадовался, если бы я его нашёл. Он так искал встречи с моей мамой! Писал ей. Но мама боялась писем из Америки и не отвечала на его письма.

К сожалению, тогда я не знал, где он живёт. Более того, не знал, жив ли он. А интернета и поисковых машин тогда не было.

Младший брат бабушки Моисей и его дети

С детьми Моисея Цирульникова, высокого старика (так мне казалось) с большой благообразной бородой, мама часто общалась, особенно со своими двоюродными сестрами – Соней, Аней и Белой. Мы их любили, и они нас тоже. Впрочем, почему любили, любим. Аня, Соня и их родной брат, Аркадий живут в Израиле в пригороде Тель-Авива, а Бела, ее сын Женя и внуки – в Нью-Йорке. Мы часто говорим по телефону с Белочкой, которая почти такого же возраста, что и я – чуть даже помладше.

В июне 2006 г., мы с Любочкой были у нее в гостях в Нью-Йорке. Осенью же к нам в Калифорнию приехал Женя, прихватив в Сан-Франциско свою дочку от первого брака Софу (она учится в Университете). Когда в 2001 г. я был в Израиле, я жил у Сонечки, и к нам приезжали Аня и Аркадий.

У Моисея и его жены Евы (девичья фамилия Колодина) родилось семеро детей. Сейчас все потомство их живет либо в Израиле, либо в Америке. но некоторых уже нет.

Исаак – один из двоюродных братьев моей бабушки

Двоюродных братьев и сестёр бабушки я совершенно не знаю. Знаю только, что у одного из двоюродных братьев Исаака был сын Натан Цирульников. Знаю потому, что он женился на маминой сестре Рахили. Их дочь, моя двоюродная сестра Шурочка (названа в память о своей тете, сестры матери) живет в Нью-Йорке, а ее дети – дочь Илана с двумя девочками и сын Даниил живут в Израиле.

Шурочка в США работала сначала программистом. Потом она сдала экзамен и стала преподавателем математики в школе. Недавно она позвонила и сказала, что решила переехать к детям в Израиль.

Жизнь семьи дедушки Иосифа и бабушки Ревекки

Братьев и сестер моей мамы я знал с самого раннего детства. Я всех их называл на ты и по имени. Только самого старшего маминого брата я звал дядя Миша, но обращался все-равно на ты.

У бабушки с дедушкой было девять детей. Они рождались каждые два года: Зельман (1896 г.), Александра (1898 г.), Михаил (2000 г.), Елизавета (2002 г.), Зиновий (2004 г.), Зинаида (моя мама – 2006 г.), Рахиль (2008 г.), Лева (2010 г.), Анна (2012 г.). Зельман умер маленьким, а остальных они вырастили.

До революции 1917 г. семья Гинзбургов жила хорошо. Иосиф неплохо зарабатывал, обеспечивая материальный достаток, необходимый для такой большой семьи. Ревекка не работала и все время была с детьми.

Они жили в доме Перцева на Лиговском пр. напротив Кузнечного переулка в квартире из 13 комнат. Дети, кроме самых больших, Шурочки и Миши, которые уже закончили гимназию, и самых маленьких, Левы и Анны, которым еще было рано поступать, учились в гимназии. Традиция еврейской семьи – дать детям хорошее образование.

Но, думая о том времени, мне трудно представить себе мою гордую и умную маму, испытывающую горечь унижения, не только антисемитские выходки на улице, когда можно дать сдачи, но и государственный антисемитизм, с которым она сталкивалась в гимназии, куда ее приняли в счет существовавшей тогда процентной нормы, антисемитизм, ставящий евреев в положение людей второго сорта, узаконивший дискриминацию.

Не успели дети вырасти, как грянула революция, а затем разразилась гражданская война. Миша убежал на фронт и воевал на стороне красных. Дворник дома Перцева написал какую-то жалобу «на буржуев» Гинзбургов, и их выселили с детьми в никуда, а квартиру отдали дворнику. Издательство «Брокгауз и Эфрон» прекратило свою деятельность в России, и Иосиф лишился работы. А тут еще начался голод. Спасая детей, Ревекка уехала с ними в Лугу под Петроградом.4

Решение уехать в Лугу с детьми оказалось правильным – все дети остались живы. Но как было тяжело Риве с оравой детей! Было невероятно трудно достать пищу, чтобы накормить их! Мама, которой тогда было 12 лет, говорила мне, что бабушка тогда воистину совершила подвиг.

Вернувшись через год в Петербург, семья разместилась в трех комнатах в коммунальной квартире на третьем этаже пятиэтажного дома на Знаменской ул. (Знаменская 37 кв. 2), где в подвале еще жили ее родители – Левик и Двойра. Смутно припоминаю мамин рассказ, что это была квартира Рубинчиков – Соломона и Нади, родной сестры бабушки. Рива и Иосиф, поселившись в их квартире со своими детьми, всеми силами пытались прокормить их и дать им образование. Тогда в этих трёх комнатах жили Иосиф с Ривой и восемь их детей от 6 до 20 лет.

Дедушка стал работать зубным врачом. О нем говорили, что он был замечательным врачом и протезистом. Рука у него была крепкая, зубы вырывал он всегда за один прием. Пломбы ставил навсегда, они никогда не вылетали. Мосты и протезы делал сам, и они стояли столь долго, что говорили, что они никогда не ломаются и не снашиваются. О нем ходили легенды. Я и моя сестра Аллочка в юношеском возрасте встречали людей, которые при нас говорили, например, о каком-то враче:

– Разве это врач? Вот мне много лет назад делал работу доктор Гинзбург, вот это врач! Работа стоит до сих пор! Таких врачей теперь нет.

Всех детей Рива сохранила, только старшую, Шурочку не уберегла. Она покончила с жизнью, узнав, что человек, которого она любила и который клялся ей в верности, сошёлся с её сестрой Лизой. Но это было уже в конце 20-х годов. Вся семья оплакивала Шурочку, и осуждала Лизу. Бабушка плакала, но Лизу не осуждала, она всех любила.

Прошло много лет, Шурочку все еще вспоминали, а Лизу простили. Дедушка помалкивал, он вообще был немногословен. И когда обсуждалось что-то серьёзное, только покряхтывал.

Приехал дядя Миша

Мы ждали дядю Мишу, он приехал из Москвы, где жил и работал, и вот-вот должен был зайти. И вот он у нас дома. Невысокого роста, очень элегантный, с сабельным шрамом на скуле, который придавал ему еще больший шарм. А когда он заговорил, я вообще замер от изумления: у него был густой бархатный бас.

Дядя Миша вернулся с гражданской войны живым и невредимым. Он воевал на Западном фронте в кавалерийских войсках в 1-й конной армии Будённого, был в плену у белополяков (так тогда говорили о Польше времен Пилсудского), два раза бежал из плена, причем один раз выпрыгнул в окно поезда, когда его везли в Варшаву.

Но вот, году в 1931 кто-то написал на него донос, утверждая, что когда он был в плену, то был завербован белополяками как шпион. Хотя никаких доказательств не было, его осудили и отправили на Колыму в лагеря, которые к тому времени уже были созданы коммунистическим режимом.

Моя бабушка поехала на прием к Калинину в Москву. Михаил Иванович Калинин был Председателем Президиума Верховного Совета СССР, слыл народным защитником, и в его приемную можно было пробиться с жалобой. Конечно, не Калинин разговаривал с моей бабушкой, а один из его помощников-юристов, но жалобу он принял.

Тогда, в 1932 году еще можно было добиться правды. Через пять лет, когда репрессии против невинных людей приняли массовый характер, уже никто не будет разбираться с жалобами, которые писались миллионами людей. Но бабушке повезло. Ее жалоба была проверена квалифицированными юристами, и дядю Мишу оправдали.

В 1933 году его выпустили из лагеря, – случай совершенно уникальный. Он много рассказывал о своей жизни в лагерях и после них. Я слышал немного, так как меня отправляли спать, а взрослые сидели до утра и слушали его рассказы. Правда, в будущем я все же у него кое-что выспросил.

На Колыме было трудно выжить, людей косила цинга, жуткие условия жизни и тяжелая каторжная работа. Бабушка слала ему посылки с луком и теплой одеждой. Как он рассказывал, некоторые посылки до него дошли и очень помогли ему и его новообретенным друзьям—политическим выжить.

Кавалерист, бесстрашный воин, прошедший гражданскую войну, дядя Миша не мог снести хамства надзирателей, вступался за товарищей, и не раз попадал в карцер, бывал избит, оставлялся без пищи, посылок и т. п.

Наконец, начальник лагеря, чтобы сломить его окончательно, а, может быть, чтобы просто избавиться от него придумал изощренное наказание.

Кроме политических в лагере были уголовники. Они жили в отдельном бараке. Там был пахан, который правил ими. У уголовников были свои воровские правила, которые неукоснительно соблюдались. Так вот, начальник лагеря решил перевести дядю Мишу к ним в барак. Это была практически верная смерть. Дядя Миша рассказывал мне об этом уже в 1952 г., когда я был у него в Москве, и я видел, как тяжело ему было даже вспоминать это время.

Он попросил своих друзей рассказать ему все, что известно им о воровских законах, о пахане и его помощниках, поэтому он знал, что именно произойдет в бараке, но ничего не мог придумать. Поздним вечером пришли надзиратели и повели его к бараку уголовников.

Когда его втолкнули в барак, дядя Миша увидел, что воры подготовились к его приходу. Все обитатели барака выстроились в проходе между нарами в две шеренги с палками и кнутами, и между ними дядя Миша должен был пройти через весь барак к пахану, который со своими помощниками сидел в самом конце. Дядя Миша понял, что он просто не дойдет, что они забьют его до смерти. Он постоял несколько мгновений, глядя на кровожадные лица воров, ожидающих сладострастного развлечения, перевел взгляд на пахана, и вдруг понял, что ему нужно сделать, чтобы спастись.

Это был единственный шанс:

– Васька, ты ли это? – воскликнул дядя Миша своим густым громовым басом, покрывшем шум в бараке и оглушившем воров.

Воспользовавшись их замешательством, он быстрым шагом, пошел между замершими зэками. Конечно, дядя Миша никогда не видел пахана раньше, но имя его он назвал верно, а густой бас, перекрывший все звуки, ошеломил готовых к избиению воров.

Никто не посмел ударить дядю Мишу, и он, не переставая что-то говорить, беспрепятственно дошел до стола и распахнул объятья. Самое удивительное, что пахан тоже был ошеломлен, он машинально сделал ответное движение, и они обнялись.

Дядя Миша говорит, что у него было ощущение, что он это сделал, как под гипнозом, настолько убедительно все было сыграно.

Уже обнявшись, пахан откинулся и спросил:

– А где это мы с тобой виделись?

Дядя Миша был бывалым кавалеристом, прошел с Западным фронтом Россию, Белоруссию и Польшу, за словом в карман не лез, и они начали вспоминать города, где они могли быть одновременно, искать общих знакомых.

Вряд ли они выяснили, когда встречались, но это уже не было важно, потому что дядя Миша понравился пахану, и они подружились. Пахан взял его под свое покровительство, и видимо, предупредил надзирателей лагеря, потому что их отношение к дяде Мише резко изменилось. Больше не было ни карцера, ни каких-либо других наказаний.

Пришло освобождение, и дядя Миша решил задержаться в Магадане, чтобы немного заработать.

Он снял комнату и устроился на работу. И вдруг, через месяц он встречает на улице пахана. Обнялись.

– Я зайду к тебе через пару дней, – пойдем на дело.

Дядя Миша понимал, что готовится какой-то крупный грабеж, но не хотел становиться вором. На следующий день, он уже плыл на пароходе во Владивосток. Добравшись затем до Комсомольска-на Амуре, дядя Миша решил остаться там.

Комсомольск-на Амуре был в ту пору «великой стройкой первой (или второй) сталинской пятилетки». На пустом месте в тайге строился город «молодости», как его называли, потому что туда съезжалась по призыву комсомола молодежь.

Вместе с городом строился крупный оборонный завод. Проработав там около двух лет, дядя Миша вернулся домой, но потом стал жить в Москве, иногда приезжая в Петроград, который после смерти Ленина стал называться Ленинградом.5

Слушая рассказы дяди Миши, я мечтал о кавалерии, – мне хотелось с саблей в руках биться с белополяками, я представлял себе, как меня захватили в плен, а я выпрыгиваю из окна поезда, обманывая всех врагов.

Однажды мне приснилось, что я стою перед двумя шеренгами солдат, меня толкают в спину, я бегу между шеренгами, а каждый солдат бьет меня своим шпицрутеном по спине. Я падаю и просыпаюсь. Солдаты и шпицрутены уже были из рассказов о декабристах, которые я в то время читал. В царской армии провинившихся солдат либо били плетью, либо прогоняли сквозь строй и били шпицрутенами.

А в другом сне я, вместе с дядей Мишей, стоя по колено в болотной жиже, строил город молодости, а с аэродрома оборонного завода взлетали самолеты и сразу отправлялись на фронт воевать с фашистами.

Я распевал песни, которые я часто слышал по радио – «Конармейскую» песню, и «Красные кавалеристы» которые очень любил. В «Конармейской» мне нравились такие слова:

Помнят псы-атаманы,

Помнят польские паны,

Конармейские наши клинки.

А в «Красных кавалеристах» мне очень нравились куплеты:

Высоко в небе ясном

Вьется алый стяг.

Мы мчимся на конях

Туда, где виден враг.

И в битве упоительной

Лавиною стремительной:

Даешь Варшаву! Дай Берлин!

Уж врезались мы в Крым!

Я представлял себе, как дядя Миша с шашкой наголо мчится на коне «лавиною стремительной в битве упоительной»: «Даешь Варшаву!».

Я был очень горд тем, что именно дядя Миша воевал с польскими панами. Мне казалось, что это про него написали песни.

Дядя Миша был для меня и героем, и богом. Я мечтал стать таким, как он, и мчаться на коне под алым стягом с шашкой наголо: «Даешь Варшаву! Дай Берлин!»


У меня нет довоенных фото дяди Миши – Михаила Иосифовича Гинзбурга (1900—1960). Эта фотография сделана в 1953 году.

Первые советские лагеря, Колыма, Севвостлаг

Здесь я сделаю отступление и приведу некоторые сведения о концентрационных лагерях в советской России, а затем и в СССР, а также о Колымских лагерях Севвостлага.

Еще в августе 1918 г. В телеграмме Ленина, посланной им в Пензенский Губисполком, говорилось:

– Необходимо произвести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев; сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города.

На самом деле, первые концентрационные лагеря были созданы по приказу Троцкого в конце мая 1918 года, когда предполагалось разоружение чехословацкого корпуса. Заключение в них было наказанием более мягким по сравнению с тюремным. Разрешалось «жить на частных квартирах и являться в лагерь для исполнения назначаемых работ».

23 июля 1918 года Петроградский комитет РКП (б) принял решение о красном терроре. В этом решении было предусмотрено и «устройство трудовых (концентрационных) лагерей». Они начали создаваться в разных городах России уже в августе. В телеграмме Ленина говорится именно об одном из только что созданных концлагерей.

Полный список ленинских лагерей никогда не был опубликован, а возможно, и не был составлен. Данные о численности как первых советских лагерей, так и интернированных в них лиц тоже остаются неизвестными – главным образом из-за того, что их создание в ряде случаев было импровизированным и не фиксировалось в документах.

15 апреля 1919 года декретом ВЦИКа «О лагерях принудительных работ» создание лагерей было упорядочено: следовало создать минимум один лагерь на 300 человек при каждом губернском городе. И уже к концу 1919 года в Советской России действовал 21 стационарный лагерь.

А к концу 1921 года в РСФСР было уже 122 лагеря. Лагеря создавались и при НКВД, и при ВЧК. В НКВД было создано 117 лагерей, и в них находилось 60 457 заключенных, в лагерях ВЧК – более 25 000 (количество лагерей я не нашёл). Так что, в это время в лагерях томилось около 100 000 человек.

От года к году число заключённых и лагерей росло. Осенью 1923 года было уже 315 исправительных лагерей, в том числе был создан один из самых известных – СЛОН (Соловецкий лагерь особого назначения). Он-то и послужил основой возникшей впоследствии системы трудовых лагерей ГУЛАГа.

24 апреля 1930 по приказу ОГПУ было образовано Управление лагерей.

11 июля 1929 года – Совет Народных комиссаров СССР принял постановление «Об использовании труда уголовно-заключенных».

Этим документом предписывалось «расширить существующие и организовать новые концентрационные лагеря (на территории Ухты и других отдаленных районов)». Прямо говорилось о «колонизации» отдаленных районов и «эксплуатации их природных богатств путём применения труда лишённых свободы» Все лица, осуждённые к лишению свободы на сроки от трех лет и выше, должны были направляться в эти лагеря.

После этого начались работы на Колыме по добыче золота. 4 февраля 1932 года в Нагаево (будущий город Магадан) прибыл пароход «Сахалин», доставивший на Колыму руководство треста «Дальстрой», которому были поручены эти работы, и первую группу заключенных – не менее 100 человек. Поток заключённых нарастал. В приказе было определено их число – 16 000 заключённых. Прибывающая рабсила распределялась по «командировкам» – локальным подразделениям лагерного типа, первоначально составлявшим так называемый Севвостлаг. Позднее образовалась отдельные лагерные пункты (или, собственно, лагеря).

Таким образом, был создан Северо-Восточный исправительно-трудовой лагерь ОГПУ – Севвостлаг (СВИТЛ). Он организовывался для обеспечения работ «Дальстроя» на отдалённых северо-восточных территориях страны, где постоянное население ранее практически отсутствовало.

Условия жизни в Севвостлаге описал Варлам Шаламов (1907—1982) в рассказе «Татарский мулла и свежий воздух».6 Он знал о Колыме не понаслышке. Мне кажется, что моему читателю пришло самое время прочесть вообще о концлагерях в стране Советов и, в частности, об условиях жизни заключённых в Колымских лагерях. Правда, Варлам Шаламов побывал там на двадцать лет позднее, но условия жизни и через 20 лет практически не отличались от тех, что там были в самом начале, когда туда попал дядя Миша – Михаил Иосифович Гинзбург, участник гражданской войны, воевавший в 1-й конной армии Будённого.

Приведу здесь выдержки из рассказа Варлама Шаламова:

«В лагере для того, чтобы здоровый молодой человек, начав свою карьеру в золотом забое на чистом зимнем воздухе, превратился в доходягу, нужен срок по меньшей мере от двадцати до тридцати дней при шестнадцатичасовом рабочем дне, без выходных, при систематическом голоде, рваной одежде и ночевке в шестидесятиградусный мороз в дырявой брезентовой палатке, побоях, десятников, старост из блатарей, конвоя. Эти сроки многократно проверены. Бригады, начинающие золотой сезон и носящие имена своих бригадиров, не сохраняют к концу сезона ни одного человека из тех, кто этот сезон начал, кроме самого бригадира, дневального бригады и кого-либо ещё из личных друзей бригадира. Остальной состав бригады меняется за лето несколько раз. Золотой забой беспрерывно выбрасывает отходы производства в больницы, в так называемые оздоровительные команды, в инвалидные городки и на братские кладбища.

Золотой сезон начинается пятнадцатого мая и кончается пятнадцатого сентября – четыре месяца. О зимней же работе и говорить не приходится. К лету основные забойные бригады формируются из новых людей, ещё здесь не зимовавших…

…Через пять суток их выгрузили на суровом и мрачном таежном берегу, и автомашины развезли их по тем местам, где им предстояло жить – и выжить.

Здоровый деревенский воздух они оставили за морем. Здесь их окружал напитанный испарениями болот разреженный воздух тайги. Сопки были покрыты болотным покровом, и только лысины безлесных сопок сверкали голым известняком, отполированным бурями и ветрами. Нога тонула в топком мхе, и редко за летний день ноги были сухими. Зимой все леденело. И горы, и реки, и болота зимой казались каким-то одним существом, зловещим и недружелюбным.

Летом воздух был слишком тяжел для сердечников, зимой невыносим. В большие морозы люди прерывисто дышали. Никто здесь не бегал бегом, разве только самые молодые, и то не бегом, а как-то вприпрыжку.

Тучи комаров облепляли лицо – без сетки было нельзя сделать шага. А на работе сетка душила, мешала дышать. Поднять же её было нельзя из-за комаров.

Работали тогда по шестнадцать часов, и нормы были рассчитаны на шестнадцать часов. Если считать, что подъем, завтрак, и развод на работу, и ходьба на место её занимают полтора часа минимум, обед – час и ужин вместе со сбором ко сну полтора часа, то на сон после тяжелой физической работы на воздухе оставалось всего четыре часа. Человек засыпал в ту самую минуту, когда переставал двигаться, умудрялся спать на ходу или стоя. Недостаток сна отнимал больше силы, чем голод. Невыполнение нормы грозило штрафным пайком – триста граммов хлеба в день и без баланды…

…Раз в месяц лагерный почтальон увозил накопившуюся почту в цензуру.

Письма с материка и на материк шли по полгода, если вообще шли. Посылки выдавались только тем, кто выполняет норму, остальные подвергались конфискации. Все это не носило характера произвола, отнюдь. Об этом читались приказы, в особо важных случаях заставляли всех поголовно расписываться. Это не было дикой фантазией какого-то дегенерата начальника, это был приказ высшего начальства…

…Если ко всему этому прибавить чуть не поголовную цингу, выраставшую, как во времена Беринга, в грозную и опасную эпидемию, уносившую тысячи жизней; дизентерию, ибо ели что попало, стремясь только наполнить ноющий желудок, собирая кухонные остатки с мусорных куч, густо покрытых мухами; пеллагру – эту болезнь бедняков, истощение, после которого кожа на ладонях и стопах слезала с человека, как перчатка, а по всему телу шелушилась крупным круглым лепестком, похожим на дактилоскопические оттиски, и, наконец, знаменитую алиментарную дистрофию – болезнь голодных, которую только после ленинградской блокады стали называть своим настоящим именем. До того времени она носила разные названия: РФИ – таинственные буквы в диагнозах историй болезни, переводимые как резкое физическое истощение, или, чаще, полиавитаминоз, чудное латинское название, говорящее о недостатке нескольких витаминов в организме человека и успокаивающее врачей, нашедших удобную и законную латинскую формулу для обозначения одного и того же – голода.

Если вспомнить неотапливаемые, сырые бараки, где во всех щелях изнутри намерзал толстый лед, будто какая-то огромная стеариновая свеча оплыла в углу барака… Плохая одежда и голодный паек, отморожения, а отморожение – это ведь мученье навек, если даже не прибегать к ампутациям. Если представить, сколько при этом должно было появиться и появлялось гриппа, воспаления легких, всяческих простуд и туберкулеза в болотистых этих горах, губительных для сердечника. Если вспомнить эпидемии саморубов-членовредителей. Если принять во внимание и огромную моральную подавленность, и безнадежность, то легко увидеть, насколько чистый воздух был опаснее для здоровья человека, чем тюрьма».

Лиза играет на рояле и поет

Пришла Лиза и сразу завладела всеобщим вниманием. Если Лиза начинала говорить, больше уже никто и ничего сказать не мог. Лиза была красивой и очень эффектной женщиной.

У нее была бросающаяся в глаза внешность, и, конечно, она была очень элегантна, умна. Она всегда рассказывала о том, что ее музыкальное и тем более административное начальство ничего в музыке не смыслит, продвигает бездарей, портит пианистам руки, а вокалистам голоса.

Лиза закончила Петербургскую консерваторию и стала весьма хорошей пианисткой, особенно удавался ей Шопен. Когда решали, кого послать на международный конкурс Шопена в какую-то из европейских стран, выбирали между ней и пианисткой из Москвы Белой Давидович. Поехала москвичка, и стала знаменитой, завоевав первое место на конкурсе.

Многие потом говорили, что Лиза была лучшей исполнительницей Шопена, но ее больше никуда и никогда не посылали.

Лиза рассказывала, как, живя в Москве, она давала уроки музыки Надежде Аллилуевой, жене Сталина.

– Однажды, – рассказывала она, – к обеду пришел Сталин. Во время обеда он спросил Лизу: «А Вы член партии?»

Лиза не была членом партии. Может быть, поэтому уроки музыки довольно быстро завершились. На любом ответственном месте, должны были работать члены партии. Это была партийная политика. Учитель музыки у жены великого вождя, конечно же, должен был состоять в коммунистической партии.

Надежда Аллилуева покончила жизнь самоубийством. Я стоял у ее памятника на Новодевичьем кладбище, смотрел на удивительно красивые и выразительные руки, изваянные скульптором, и думал о музыке, которую извлекали эти пальцы. Мне представились три человека за обеденным столом: «А вы член партии?» – прозвучало у меня в ушах…

У нас в доме не было ни рояля, ни пианино, а мне всегда очень хотелось слушать, как Лиза играет. До войны в нашем доме она только пела. У нее было глубокое красивое контральто.

Она где-то училась петь, и теперь показывала всем нам, чему научилась. Даже, может быть, чересчур часто и много.

Вскоре у нее появились свои ученики.

Лиза жила с младшей сестрой Рахилью в одной комнате в коммунальной квартире на улице Марата. Она все еще не была замужем, скорее всего, потому, что предъявляла очень высокие требования к мужчинам.

Меня эти вопросы – замужем—не замужем – тогда не волновали. Мне нравилось, когда приходила Лиза, потому что с ней приходил в дом шумный праздник.

И, тем не менее, когда я копаюсь в своей памяти, пытаясь вспомнить эти годы, в моей голове возникают звуки музыки, но не Шопен и не Лист, любимые композиторы Лизы, произведения которых я после войны слышал в ее исполнении неоднократно, а Бетховен, его удивительная «Лунная» соната, несравненная «Аппассионата», соответствующая моему настроению «Героическая».

Конец ознакомительного фрагмента.